Уилки Коллинз
БЕЗУМНЫЙ МОНКТОН
ГЛАВА 1
Невесело жилось Монктонам в Уинкотском аббатстве — они почти ни с кем не знались в нашем графстве. Никогда ни к кому не ездили они в гости и, кроме моего отца и еще одной дамы с дочерью, чье имение находилось неподалеку, никого у себя не принимали.
Разумеется, они были гордецы, однако не гордость, а страх заставляли их сторониться соседей. Страдая на протяжении многих поколений тягчайшим умственным расстройством, они не желали выставлять его на всеобщее обозрение, чего было не избежать, смешайся они с суетно-любопытным мирком, кипевшим вокруг. Рассказывали страшную историю, будто двое Монктонов, их близких родственников, повинны были в тяжком преступлении, после чего, как повелось считать, и проявилось это помешательство впервые, — но незачем пугать сейчас читателей подробностями. Довольно лишь сказать, что всевозможными душевными расстройствами, и чаще прочего маниакальностью, страдали члены их семейства непрестанно. Все это я слыхал от моего отца и приведу здесь иные подробности его рассказа.
В годы моего отрочества лишь трое Монктонов все еще оставались в аббатстве: мистер Монктон, его жена и их единственный сын и наследник состояния — Альфред. К этой более старой семейной ветви принадлежал и младший брат мистера Монктона — Стивен, который в ту пору здравствовал еще. Холостяк, владелец прекрасного имения в Шотландии, он почти безвыездно жил на континенте и пользовался репутацией самого отчаянного повесы, с которым уинкотское семейство зналось так же мало, как с соседями.
Я уже говорил, что единственными людьми, допускавшимися в имение, были мой отец и еще одна дама с дочерью. Отец дружил с мистером Монктоном в школе, потом в колледже, впоследствии случай свел их еще ближе, и немудрено, что дружба их не прервалась и в Уинкоте; но затрудняюсь объяснить, что связывало Монктонов с миссис Элмсли — так звали даму, о которой я тут говорил. Ее покойный муж приходился дальним родственником Монктонам, и, по воле покойного, мой отец стал опекуном его дочери, однако, как мне всегда казалось, всеми этими законными притязаниями на дружбу и привязанность трудно было объяснить короткость отношений миссис Элмсли с обитателями аббатства. Но они и впрямь были на короткой ноге, и нескончаемый обмен семейными визитами, в конце концов, не преминул сказаться: сын мистера Монктона и дочь миссис Элмсли ощутили взаимную сердечную склонность.
В ту пору мне нечасто выдавался случай видеть эту юную девушку, но в памяти остался образ хрупкой, кроткой, милой барышни, по внешнему виду, да и, пожалуй, по характеру, являвшую полную противоположность Альфреду Монктону, но, возможно, это-то и обратило их сердца друг к другу.
Их нежная привязанность была вскоре замечена родителями обоих, и без малейшего неодобрения. Почти ни в чем, кроме богатства, Элмсли не уступали Монктонам, а то, что у невесты недоставало денег, немного значило для уинкотского наследника. Ни для кого не было тайной, что Альфред унаследует тридцать тысяч годовых.
Сочтя, что дети слишком молоды для свадьбы, родители не возражали против обручения при условии, что супружеский союз будет заключен два года спустя — по достижении младшим Монктоном совершеннолетия. Человеком, чье согласие требовалось получить тотчас после родительского, был мой отец как опекун Ады. Ему было известно, что много лет назад семейная болезнь сразила миссис Монктон, приходившуюся кузиной собственному мужу. Недуг, как его многозначительно называли в семье, удалось смягчить упорным врачеванием, и всем сказали, что больная исцелилась. Но моего отца трудно было ввести в заблуждение. Он знал, в ком кроется угроза наследственного умопомрачения, и, с ужасом воображая, что оно поразит, очень возможно, внуков его единственного друга, наотрез отказался дать свое согласие на помолвку Ады. Тотчас и двери аббатства, и двери дома миссис Элмсли затворились перед ним. После разрыва прошло совсем немного времени, как вдруг скончалась миссис Монктон. Ее муж, который был к ней нежнейшим образом привязан, схватил на похоронах опасную простуду. Поначалу он не придал тому значения, но болезнь затронула легкие. Не прошло и нескольких месяцев, как он последовал за женой, и Альфред остался единственным владельцем громадного старинного аббатства и прилегающих к нему прекраснейших угодий.
Тут миссис Элмсли позволила себе бестактность вновь испросить отцовского согласия. Он отказал, и еще более решительно. Минуло более года, приближался срок совершеннолетия Альфреда.
Возвратившись из колледжа домой на летние каникулы, я вновь попробовал сойтись поближе с юным Монктоном, но он вновь уклонился, конечно, безупречно вежливо, но с недвусмысленною твердостью, и у меня пропало всякое желание набиваться к нему с дружбой. Какую бы досаду я ни испытал из-за такого мелкого укола самолюбия в другое время, нависшее над нашим домом подлинное бедствие быстро меня излечило. За несколько прошедших месяцев здоровье моего отца заметно пошатнулось, и как раз в то время, о котором я пишу, сыновьям пришлось оплакивать его невозвратную кончину.
Из-за какой-то неточности или ошибки, вкравшейся в завещание покойного мистера Элмсли, смерть моего отца имела по себе то следствие, что мать Ады получала безраздельную власть над будущим дочери, поэтому тотчас была оглашена помолвка, против которой так непреклонно возражал мой отец. Когда последовало официальное сообщение, иные из ближайших друзей миссис Элмсли, до которых доходили тревожные слухи о семействе Монктонов, дерзнули присоединить к надлежащим поздравлениям многозначительный намек-другой на душевное нездоровье покойной миссис Монктон и справиться о предрасположенности ее сына.
На эти осторожные намеки миссис Элмсли отвечала решительною отповедью, всегда одной и той же. Прежде всего, она не церемонясь признавала, что ей известны слухи о болезни Монктонов, которую ее друзья не называют из уклончивости, но тут же заявляла, что все это лишь гнусные наветы. Наследственное помешательство не проявляется из поколения в поколение, и Альфред, самый лучший, самый добрый и самый здравомыслящий из всех людей на свете, любит лишь ученые занятия и уединение. Ее дочь Ада целиком и полностью разделяет его вкусы и совершенно свободна в своем выборе, а если друзья позволят себе новые нескромные намеки на то, что Ада жертвует собою, выходя за него замуж, она, миссис Элмсли, в чьих материнских чувствах преступно было б усомниться, сочтет это тяжелым личным оскорблением. Такой отпор заставил всех смолкнуть, но не развеял сомнений. И даже более того — помог угадать то, что и в самом деле составляло истину: миссис Элмсли была эгоистичной, приземленной, алчной особой, мечтавшей выгодно пристроить дочь и мало думавшей о риске, коль скоро Ада делалась владелицей самого большого поместья в графстве.
Казалось, однако, будто злой рок взялся преследовать миссис Элмсли, препятствуя ей в достижении заветной жизненной цели. Едва умер мой отец и исчезло главное препятствие на пути к этой в недобрый час задуманной женитьбе, как тотчас явилось следующее в виде тревог и опасений по поводу слабости Адиного здоровья. С какими только докторами не советовались, но смысл их слов был неизменен: свадьбу необходимо отложить, а мисс Элмсли следует покинуть Англию и пожить в более теплом климате — если не ошибаюсь, на юге Франции. Так что перед самым совершеннолетием Альфреда Ада с матерью отбыли на континент, и можно было полагать, что женитьба откладывается на неопределенный срок.
Соседям было любопытно, что станет делать Альфред Монктон в этих обстоятельствах. Последует за своей любовью? Станет ходить под парусом? Распахнет, наконец, двери старинного аббатства, чтоб в вихре удовольствий забыть и Адино отсутствие, и промедление со свадьбой? Ничего похожего. Он просто-напросто остался в Уинкоте, чтобы вести такую же подозрительно замкнутую, странную жизнь, какую прежде вел его отец. Без всякого преувеличения, он был один-одинешенек в своем аббатстве, если не считать старого священника (Монктоны, мне следовало с самого начала упомянуть, были католиками), который учил его с младых ногтей. Настал день совершеннолетия, но в Уинкоте не дали даже небольшого званого обеда, чтобы отпраздновать это событие. Соседние семейства решили было позабыть старинные обиды, нанесенные их гордости неприступностью его отца, и зазывали его в гости, но он вежливо отклонял все приглашения. Исполнившись решимости, изысканные посетители сами приезжали в аббатство, но не успевали послать свои карточки, как им с такою же решимостью указывали на дверь. Из-за таких не только мрачных, но и отягчающих обстоятельств самые разные люди многозначительно покачивали головой, едва заслышав имя Монктона, намекая на семейное несчастье, и кто со злорадством, а кто и с грустью — в зависимости от натуры — задавались вопросом, чем он займет себя, день за днем и месяц за месяцем, в безлюдном старом доме.
Не так-то легко было найти правильный ответ на этот вопрос. Не стоило, к примеру, искать его у священника. То был невероятно тихий, очень учтивый старый господин, с величайшей готовностью и словоохотливостью встречавший все расспросы, из-за чего казалось, будто он поведал очень многое, но по кратком размышлении становилось ясно — таково было всеобщее мнение, — что ничего связного из его слов составить было невозможно. Экономка, чудная старуха, державшаяся очень резко и отталкивающе, была слишком свирепа и неразговорчива, чтоб подъезжать к ней с расспросами. Несколько домашних слуг достаточно давно работали у Монктонов, чтобы научиться не чесать языки с посторонними, что составляло непреложное условие их службы. И лишь у фермеров, доставлявших снедь на кухню аббатства, можно было кое-что выудить, но их рассказы, если до них и доходило, были чересчур туманны.
Одни видели, как «молодой хозяин» бродил по библиотеке, держа в руках кипу пыльных бумаг. Другие слышали диковинные звуки в нежилой части аббатства и, стараясь найти их источник, сумели подсмотреть, как он с усилием раскупоривает старинные окна, словно желая впустить свет и воздух в затхлые комнаты, не открывавшиеся десятилетиями, либо стоит на самом краю одной из осыпающихся башенок, куда на их памяти никто и никогда не забирался и где, по общему суждению, обретались духи монахов, прежних владельцев монастыря. Вследствие таких открытий и наблюдений, передаваемых из уст в уста, у всех и каждого должна была, конечно, сложиться твердая уверенность, что «бедняга Монктон пошел по той же дорожке, по которой до него пошли другие члены его семьи», и уверенность эта еще весьма усиливалась тем, что, по единодушному мнению — не подкрепленному даже намеком на доказательство, — во всей этой напасти повинен был священник.
Все эти свидетельства большей частью основаны на слухах, но то, что я поведаю вам дальше, составляет собственные мои впечатления.
ГЛАВА 2
Прошло месяцев пять со дня совершеннолетия Монктона. В ту пору я окончил колледж и вознамерился, совместив приятное с полезным, немного постранствовать по свету.
Когда я уезжал из Англии, молодой Монктон все так же уединенно жил в аббатстве, стремительно поддаваясь, если уже и вовсе не поддавшись, как казалось окружающим, действию семейного проклятия. Что касается Элмсли, молва гласила, что на Аду очень благотворно подействовала заграничная поездка и что мать и дочь возвращаются в Англию, намереваясь возобновить прежние отношения с уинкотским наследником. В то время, когда они вернулись, я уже был в пути и объехал пол-Европы, перемещаясь наугад и мало думая о том, куда мне дальше следовать. По воле случая, который направлял меня в пути, я, в конце концов, очутился в Неаполе, где тотчас встретил своего старого школьного товарища, служившего одним из атташе английского посольства. Там, в Неаполе, и начались диковинные происшествия, случившиеся с Альфредом Монктоном, которые и составляют главный интерес последующего моего рассказа.
Однажды утром, когда мы с моим другом атташе прогуливались, болтая, по саду виллы Реаль, мимо нас проследовал молодой человек, в одиночестве совершавший свой путь и раскланявшийся с моим приятелем.
Мне показалось, что я узнал эти темные, горящие глаза, меловую бледность щек и странно-настороженное, беспокойное выражение, которое, как мне издавна запомнилось, не сходило с лица Альфреда Монктона, и собирался справиться у своего приятеля, не обознался ли я, но тут он сам заговорил о том, что я желал услышать.
— Это Альфред Монктон, — сказал он. — Он из ваших мест, должно быть, вы знакомы.
— Да, я его немного знаю. Он обручился с мисс Элмсли, когда я был в наших краях в последний раз. Что, он на ней уже женился?
— Нет, и вряд ли женится когда-либо. Его постигло то же, что и остальных Монктонов, иными словами, он сошел с ума.
— Сошел с ума? Впрочем, чему тут удивляться после всего, что говорили в Англии.
— Я сужу не с чужих слов. Я основываюсь на том лишь, что он и говорил и делал в моем присутствии, равно как и в присутствии сотен других очевидцев. Не сомневаюсь, что вы уже наслышаны об этом.
— Нимало. Пока я добирался из Англии в Неаполь, я был недосягаем для молвы.
— Тогда мне предстоит поведать вам невероятно странную историю. Вы, разумеется, слыхали, что у Альфреда был дядя, Стивен Монктон. Так вот, несколько времени тому назад сей дядя дрался на дуэли с одним французом в Папской области и пал от его руки. Секунданты и этот самый француз, вышедший из поединка без царапинки, разбежались, как полагают, в разные стороны. До нас сюда не доходили подробности этой дуэли, но спустя месяц после происшествия один французский журнал напечатал отчет о нем, найденный в личных бумагах Монктонова секунданта, который скончался в Париже от чахотки. В записках этих говорилось об условиях и об исходе поединка, но ни слова более. Никаких следов оставшегося в живых второго секунданта и француза с тех пор сыскать не удалось. Словом, известно только то, что Стивен Монктон был убит на этой дуэли, чем вряд ли кто-нибудь на свете огорчится, ибо большего прохвоста свет не видывал. Где он пал, что сталось с его телом, есть тайна за семью печатями.
— Какое все это имеет касательство до Альфреда?
— Минуточку, сейчас узнаете. Лишь только весть о дядиной смерти достигла Англии, что, как вы полагаете, сделал Альфред? Он отложил свою свадьбу, которую был должен справить очень скоро, и прибыл сюда искать место погребения своего подлеца-дяди, и никакая сила на земле не заставит его возвратиться в Англию и к ожидающей его мисс Элмсли, пока он, видите ли, не отыщет дядины останки и не доставит их домой, чтобы похоронить, как прочих Монктонов, в семейном склепе, в часовне Уинкотского аббатства. Вот уже три месяца, как он безрассудно сорит деньгами, терзает полицию, превратил себя в посмешище для мужчин и пугало для женщин, и все ради своей безумной цели, от достижения которой так же далек, как и в самом начале. И ни одной душе не привел он ни малейшего резона всех этих своих действий. Его не удержать ни увещаниями, ни насмешками. Вот ведь мы встретили его сейчас, и шел он — я это знаю достоверно — в полицейское управление, чтобы оттуда выслали очередных агентов во все концы Папской области с приказом всю ее обшарить и допросить, кого только возможно, о том, где застрелили его дядю. И, заметьте, все это время он твердит, что пламенно влюблен в мисс Элмсли и тяжко страдает от разлуки с нею. Подумать только! А затем припомните, что он ведь сам себя принудил с ней расстаться, чтобы гоняться за останками этого негодяя, который был позором для семьи и которого он видел-то раз или два во всю свою жизнь. Из всех безумных Монктонов, как их обычно называют в Англии, Альфред самый безумный. Можно сказать, что он тут наша главная забава в нынешний мертвый сезон, пока закрыта опера, но, что касается меня, когда я думаю об этой бедной девушке, ожидающей его в Англии, я скорей готов презирать его, чем забавляться.
— Так вы знакомы с Элмсли?
— Да, и близко. Недавно моя матушка написала мне из Англии как раз после того, как повидала Аду. Монктонова эскапада возмутила всех друзей девушки. Они пытались уговорить ее разорвать помолвку, на что она имеет право, если б пожелала. Даже ее маменька, при всем своем корыстолюбии и эгоизме, принуждена была, в конце концов, взять сторону остальной своей семьи — просто из уважения к приличиям, но милая, верная девушка не соглашается давать отставку Монктону. Она смеется над его невменяемостью, говорит, что он сообщил ей по секрету причину своего отъезда — очень и очень основательную, утверждает, что, когда они бывали вместе в аббатстве, всегда умела подбодрить его и сможет еще лучше поддержать его, когда они поженятся; словом, она его нежно любит и, следовательно, будет верить в него до конца. Ничто не в силах поколебать ее. Она решилась пожертвовать ему жизнью и пожертвует.
— Надеюсь, что нет. Сколь ни безумны, на наш взгляд, его поступки, для них, возможно, существуют очень веские причины, о которых мы и не догадываемся. Представляется ли его рассудок столь же расстроенным, когда он говорит об обыкновенных предметах?
— Нимало. Когда порою удается вытянуть из него словцо-другое, а это бывает весьма и весьма нечасто, он рассуждает как благоразумный, просвещенный человек. И если не касаться в разговоре его бесценной здешней миссии, можно вообразить, что перед вами самый кроткий и невозмутимый человек на свете, но лишь упомяните его проходимца-дядю, и тут его безумие явит себя во всей своей красе. Вчера вечером одна дама спросила — в шутку, разумеется, — являлся ли ему призрак дяди. Злобно, словно дьявол, он сверкнул на нее очами, и ответствовал, что в свое время они вместе с дядюшкой удовлетворят ее любопытство, коль скоро их выпустят для этого из преисподней. Нас это насмешило, но даму так ужаснул его вид, что она лишилась чувств, и дело кончилось припадком и нюхательной солью. Любого другого, кто чуть не до смерти перепугал хорошенькую женщину, немедля вышвырнули бы из гостиной, но не Безумного Монктона, как мы его тут окрестили; в неаполитанском обществе он привилегированный сумасшедший: он англичанин, хорош собой и стоит тридцать тысяч фунтов в год. Он носится туда-сюда, гонимый мыслью, что ненароком встретит посвященного и выведает, где происходил этот непостижимый поединок. Раз вы знакомы, он непременно спросит, не знаете ли вы что-либо о занимающем его предмете, но будьте начеку — ответив, тотчас же перемените тему, вот только разве сами захотите убедиться в его помешательстве. Тогда лишь назовите имя его дядюшки, последствия превзойдут все ваши ожидания.
Через день или два после этого разговора с моим другом атташе я встретил Монктона на светском рауте.
Лицо его вспыхнуло, едва лишь он услышал мое имя; он отвел меня в угол и с величайшей серьезностью и жаром стал просить у меня прощения за то, что несколько лет тому назад холодно отнесся к моим попыткам сойтись поближе, назвав это своей непростительной неблагодарностью, чем немало удивил меня. И тотчас же спросил, как и предсказывал мой друг, не знаю ли я, где имела место таинственная дуэль.
Заговорив об этом, он разительно переменился: отвратив взор от моего лица, сосредоточенно, едва ли не свирепо уставился не то в совершенно голую стену, у которой мы стояли, не то в разделявшее нас пустое пространство — трудно сказать наверное. В Неаполь я прибыл из Испании по морю, о чем кратко уведомил его. Я полагал, так проще будет убедить его, что от меня ему не может быть проку в его расследованиях. Он тотчас оставил расспросы, а я, памятуя предостережение моего друга, поспешил перевести разговор на общие темы. Он глядел мне прямо в глаза и все то время, что мы так стояли, больше не вперял взгляд ни в соседнюю стену, ни в разделявшую нас пустоту.
Слушал он охотнее, нежели говорил сам, но в его словах, когда он все же размыкал уста, не ощущалось ничего, хоть отдаленно походившего на умопомрачение. Он явно был начитан, и не по верхам, как придется, а очень основательно, и превосходно этим пользовался, чтоб пояснить примером чуть ли не любую обсуждавшуюся тему, делая это без бессмысленной рисовки и без ложной скромности. Сама его манера говорить ежеминутно отрицала прозвище Безумный. Он был так робок, так спокоен, так сдержан и кроток во всех своих проявлениях, что мне порою трудно было удержаться и не счесть его женоподобным. В ту первую встречу беседа наша была долгой; с тех пор мы часто виделись, никогда не упуская случая сойтись поближе. Я ощущал его расположение, и хотя был наслышан о том, как он обошелся с мисс Элмсли, и знал его сомнительную репутацию, порожденную и его семейной историей, и собственным поведением, я привязался к Безумному Монктону так же сильно, как и он ко мне. Вдвоем мы совершили много мирных верховых прогулок за город, часто ходили под парусом вдоль берегов залива. И, не считая двух странностей в его поведении, которых я никак не мог взять в толк, я вскоре чувствовал себя в его обществе так же просто, как если бы он был мне братом. Первая из этих несуразностей была та, что у него порою появлялся странный взгляд, впервые мной замеченный, когда он спросил, не знаю ли я чего-либо о месте дуэли. О чем бы мы ни говорили и где бы ни находились, подчас он вдруг переводил взор с моего лица в какую-либо точку по ту или другую сторону от меня, причем всегда в пустое место, где ничего нельзя было увидеть и куда он всегда глядел одинаково сосредоточенно и яростно. Все это так напоминало умопомрачение или, по меньшей мере, ипохондрию, что я страшился задавать вопросы и неизменно делал вид, будто ничего не замечаю.
Вторая его особенность состояла в том, что он никогда не поминал о толках, ходивших насчет его миссии в Неаполе, ни разу не заговорил о мисс Элмсли или о жизни в Уинкотском аббатстве, что удивляло не только меня, но приводило в изумление тех, кто, наблюдая нашу близость, не сомневался, что я наперсник всех его тайн. Впрочем, уже не за горами было время, когда и эта тайна, и другие, о которых я в ту пору и не подозревал, должны были открыться.
Однажды вечером я встретил его на большом балу, который давал какой-то русский аристократ; чье имя я тогда не мог произнести, а сейчас — припомнить. Я брел через гостиную, через бальную залу, через игральную комнату, пока не очутился в небольшом покое в дальнем конце дворца, служившем отчасти оранжереей, отчасти будуаром и по случаю праздника прелестно освещенном китайскими фонариками. Когда я вошел туда, там не было ни души. Вид Средиземного моря, утопающего в лучистой мягкости итальянского лунного света, был так чарующ, что я долго стоял у окна, высунувшись наружу и вслушиваясь в звуки танцевальной музыки, слабо доносившейся из бальной залы. Я погрузился в мысли о своих родных, которые остались в Англии, как вдруг тихий голос, окликнувший меня по имени, заставил меня вздрогнуть.
Я тотчас обернулся и увидел Монктона. Мертвенная бледность покрывала его лицо, в глазах, обращенных куда-то в сторону, я заметил то самое диковинное выражение, которое упоминал недавно.
— Не согласитесь ли вы покинуть бал пораньше нынче вечером? — спросил он, все так же глядя мимо меня.
— Охотно, — ответил я. — Не могу ли я быть вам полезен? Вам нездоровится?
— Нет, ничего, пустяки, не беспокойтесь. Не согласитесь ли вы посетить меня?
— Могу хоть тотчас, если вам угодно.
— Нет, не тотчас. Мне сейчас нужно домой. Не придете ли вы ко мне через полчаса? Правда, вы никогда у меня не бывали прежде, но легко найдете дорогу, это недалеко. Вот карточка с моим адресом. Мне необходимо говорить с вами нынче ночью, это вопрос жизни. Умоляю вас, приходите! Ради Бога, приходите ровно через полчаса!
Я обещал явиться точно, и он незамедлительно откланялся.
После сказанного Монктоном легко вообразить мучительное нетерпение и смутные предчувствия, томившие меня в оставшееся до назначенного часа время. Не прошло и получаса, как я ретировался из бальной залы.
У лестницы мне встретился мой друг атташе.
— Как? Вы уже уходите? — спросил он.
— Да. И по очень важному делу. Я иду к Монктону, он пригласил меня к себе.
— Не может быть! Клянусь честью, вы храбрый малый! Остаться наедине с Монктоном в полнолуние!
— Он захворал, бедняга. Да и в отличие от вас, мне он не кажется таким безумцем.
— Не станем спорить, но помяните мое слово, он не пригласил бы вас туда, куда ни разу не допускал ни одного постороннего, не будь у него чего-либо особенного на уме. Предсказываю, что нынче ночью вам предстоит увидеть или услышать нечто такое, чего вам не забыть во всю оставшуюся жизнь.
Мы расстались. Когда я постучал в ворота Монктонова дома, мне вспомнились слова моего друга, сказанные им у лестницы, над которыми я посмеялся, и в ту же минуту я ощутил, что они сбудутся.
ГЛАВА 3
Привратник, впустивший меня в дом, где остановился Монктон, отвел меня на этаж, который он занимал. Ступив на лестничную площадку, я заметил, что дверь, ведущая в его покои, приотворена. Должно быть, он услышал мои шаги, так как окликнул меня, прежде чем я успел постучаться.
Когда я вошел в комнату, он сидел за столом с пачкой писем в руках и перевязывал их ленточкой. Он предложил мне стул; усаживаясь, я заметил, что лицо его приняло более спокойное выражение, хотя было все так же бледно. Он поблагодарил меня за приход, еще раз повторил, что должен сообщить мне нечто чрезвычайно важное, и тотчас смолк, не зная, видимо, как продолжать. Желая вывести его из затруднения, я заверил его, что, если только помощь или совет могут ему пригодиться, охотно предоставляю и самого себя, и все свое время в его полное распоряжение.
Не успел я договорить, как он стал отводить взгляд от моего лица, отводить медленно, дюйм за дюймом, пока, как обычно, глаза его не замерли на какой-то точке пространства с тем сосредоточенным выражением, которое столь часто пугало меня прежде. Черты его разительно переменились, я никогда таким его не видел, казалось, что он впал в глубокий транс.
— Вы очень добры, — проговорил он слабым голосом и с расстановкой, обращаясь не столько ко мне, сколько в пространство, куда глядел все так же неотрывно. — Я знаю, вы мне можете помочь, но…
Он осекся, лицо его еще больше побледнело и покрылось испариной. Он выдавливал из себя слово-другое и снова замолкал. Не на шутку перепугавшись, я встал, чтобы подать ему воды — кувшин я заметил на маленьком столике.
В ту же секунду он сорвался с места. Все сомнения в здравости его рассудка, которые мне доводилось слышать, вихрем пронеслись у меня в голове, я невольно слегка отпрянул…
— Остановитесь, — сказал он, усаживаясь вновь. — Не обращайте на меня внимания и не покидайте свое место. Мне угодно, мне было бы желательно, если вы не возражаете, произвести кое-какие перемены, прежде чем мы произнесем еще хоть слово. Вам не помешает сильный свет?
— Нисколько.
Он снова встал, прошел в другую комнату и возвратился с большой лампой, затем, взяв с приставного столика две свечи и еще две с каминной полки, к моему немалому удивлению, поставил их все вместе между нами и попытался их зажечь. Но дрожащие руки так плохо ему повиновались, что он вынужден был сдаться и воспользоваться моей помощью. По его просьбе, я снял колпак с настольной лампы, хотя другая лампа и четыре свечи уже горели. Когда мы снова заняли свои места — между нами сиял оазис света, — к нему понемногу стала возвращаться его более мягкая и обходительная манера. На сей раз он заговорил без тени колебаний.
— Не стану спрашивать, доходили ли до вас слухи обо мне, — начал он, — вне всякого сомненья, доходили. Сегодня я намерен вам представить удовлетворительное объяснение моих поступков — причину многих кривотолков. До сего дня я не посвящал в свои секреты никого, кроме одной-единственной особы; сейчас я вознамерился доверить их и вам, причем с определенной целью, которая по ходу разговора станет очевидна. Начать, однако, следует с другого: я должен внятно объяснить, что это за великое затруднение, вынуждающее меня жить вдали от Англии. Мне требуется ваш совет и ваша помощь; не скрою, я вынужден подвергнуть испытанию всю вашу снисходительность и дружеское участие, решаясь вас обременить своей злосчастной тайной. Простите ли вы мне явное недоверие к вашей открытой, искренней натуре, откровенную неблагодарность, которой я ответил вам на доброту, выказываемую вами с первой минуты нашей встречи?
Я попросил его не говорить так, а лучше продолжать.
— Вы знаете, — возобновил он свой рассказ, — что я сюда приехал в надежде отыскать тело моего дяди Стивена, с тем чтоб отвезти его в Англию и погрести в фамильном склепе; вы также, думаю, осведомлены, что я не преуспел и не нашел останки. Постарайтесь пока отвлечься от того, что кажется вам диким и несуразным в подобном предприятии, и для начала почитайте обведенную чернилами газетную статью. Это пока единственное дошедшее до нас свидетельство о роковой дуэли, на которой пал мой дядя. Когда вы дочитаете, скажите, мне это важно знать, как, на ваш взгляд, было бы разумно действовать в моем положении.
Он дал мне старую французскую газету. Прочитанное до сих пор так живо в моей памяти, что и по прошествии стольких лет я не колеблясь берусь точно воспроизвести все обстоятельства, которые необходимо знать читателям.
Статье было предпослано вступление редактора; сначала речь шла о великом любопытстве, возбужденном в обществе роковой дуэлью между графом Сен-Лу и мистером Стивеном Монктоном, английским джентльменом. Затем автор весьма подробно останавливался на поразительной секретности, которой было окружено все дело от первого до последнего шага, и выражал надежду, что публикация нижеследующего дневника, вступлением к которому служила настоящая заметка, возможно, приведет к появлению новых свидетельств из других, более информированных источников. Дневник был найден среди бумаг месье Фулона, секунданта мистера Монктона, скончавшегося в одночасье от чахотки вскоре по возвращении в Париж с места дуэли. Дневник был не дописан и обрывался на полуслове как раз там, где более всего хотелось знать, что последовало далее. Какова была причина недоговоренности, установить не удалось, как не удалось найти вторую часть, касавшуюся сего важнейшего предмета, и это несмотря на самые тщательные розыски, предпринятые среди бумаг покойного.
Далее следовал сам документ. То было конфиденциальное соглашение между секундантом мистера Монктона, месье Фулоном, и секундантом графа Сен-Лу, месье Дальвилем, по поводу условий дуэли; вверху была указана дата — двадцать второе декабря, место — Неаполь, — и шло семь или восемь пунктов.
В первом называлась причина ссоры, в которой безобразно выказали себя обе стороны, и излагались ее обстоятельства, не достойные ни упоминания, ни запоминания. Во втором пункте сообщалось, что в качестве оружия получивший картель избрал пистолеты, и оскорбленный противник, будучи блестящим фехтовальщиком, в свою очередь настоял, чтоб первый выстрел был решающим; тогда поняв, что роковой исход поединка неизбежен, секунданты постановили провести его в полнейшей тайне ото всех и с этой целью не называть заранее место встречи никому, даже самим противникам. Тут же пояснялось, что подобные чрезвычайные меры предосторожности были продиктованы крайней необходимостью, ибо вследствие скандально участившихся случаев подобных поединков папа недавно обратился к властям предержащим с настоятельным требованием наказывать дуэлянтов по всей строгости закона.
В третьем пункте подробно описывались условия дуэли. Секундантам надлежало зарядить пистолеты на поле боя. Противники, разведенные на расстояние в тридцать шагов, должны были бросить жребий, кому стрелять первым. Выигравшему следовало пройти до барьера десять шагов, отмеренных заранее, и выстрелить. Если он промахивался или легко ранил противника, последнему дозволялось пройти все разделявшие их двадцать шагов и сделать ответный выстрел. Подобные правила предрешали кровавый исход встречи после первого же обмена выстрелами; оба участника и их секунданты поклялись исполнить все условия.
В четвертом пункте сообщалось, что секунданты договорились провести этот поединок за пределами Неаполитанского королевства и окончательно выбрать место боя сообразуясь с обстоятельствами. Если я не ошибаюсь, в нескольких последних пунктах обговаривались всевозможные меры предосторожности, направленные на то, чтоб избежать разоблачения. Дуэлянтам и их секундантам надлежало покидать Неаполь двумя группами и по дороге несколько раз менять кареты, чтобы встретиться, в конце концов, в некоем определенном городе, а если бы это почему-либо сорвалось — на почтовой станции на дороге из Неаполя в Рим; при себе они должны были иметь альбомы, коробки с красками и складные стульчики, словно были художниками, выбравшимися на этюды; оттуда к месту поединка необходимо было следовать пешком и без проводников — чтоб избежать предательства. Все эти, а также некоторые другие ухищрения, имевшие целью облегчить бегство оставшимся в живых после того, как все закончится, составляли содержание заключительной части этого диковинного документа, подписанного инициалами — и только! — обоих секундантов.
Тотчас после инициалов начиналась следующая запись, помеченная Парижем, в которой автор, очевидно, намеревался дать подробнейший отчет о самом поединке, — сделана она была почерком покойного секунданта.
Вышеозначенный джентльмен, месье Фулон, высказывал предположение, что обстоятельства, возможно, переменятся, и рассказ очевидца о дуэльной схватке между Сен-Лу и мистером Монктоном станет важным документом, и как один из секундантов вызывался поручиться, что дуэль совершилась в полном соответствии с оговоренными условиями и оба противника выказали честь (!) и доблесть.
Далее он уведомлял, что, не желая никого компрометировать, передаст этот свидетельский документ в надежные руки со строгим наказом не вскрывать его ни под каким видом, разве что в случае крайней необходимости.
Дональд Уэстлейк, Вебби Уэстлейк
Сделав такое вступление, месье Фулон сообщал, что встреча состоялась два дня спустя по подписании условий, в местности, куда участников дуэли привел случай. (Ни ее название, ни ее окрестности не были упомянуты.) Дравшихся поставили у барьера в соответствии с подписанными условиями, и так как граф Сен-Лу вытащил первый номер, он сделал свой выстрел, пройдя положенные десять шагов, и поразил противника. Мистер Монктон упал не тотчас, а приблизился, шатаясь, шагов на шесть или семь и целясь в противника, выстрелил, но дал промах и замертво упал оземь. После чего месье Фулон вырвал — по его словам — листок из своей записной книжки, кратко описал обстоятельства гибели мистера Монктона и приколол эту записку к его платью, каковые действия были необходимы, чтобы, в соответствии с измысленным на месте планом, безопасно избавиться от трупа. Что это был за план и что сталось с телом, не привелось узнать, так как на этом важном известии повествование обрывалось.
Человек, приносящий несчастье
В газетном комментарии сообщалось лишь, как настоящий документ доставили в газету, и повторялось то, что говорилось прежде в редакторском вступлении; лицам, которым месье Фулон поручил хранить свои бумаги, ничего более найти не удалось. Итак, я до конца изложил существо прочитанного и упомянул все, что в ту пору было известно о смерти мистера Монктона.
* * *
Когда я протянул газету Альфреду Монктону, он был слишком взволнован, чтобы говорить, но жестом мне напомнил, что с нетерпением ждет моего суждения. Я попал в очень тягостное и щекотливое положение. Трудно было сказать, чем может обернуться самая малая моя неосмотрительность, и на первый случай я не сумел придумать ничего более безопасного, нежели обратиться к нему с осторожными расспросами, чтобы после высказываться самому.
В девяноста милях к северу от Нью-Йорка в горном отеле \"Мохонк\" устраиваются знаменитые на всю Америку уик-энды, на которые собираются любители детективов со всей страны и даже из-за рубежа для разгадки таинственных и запутанных преступлений. Проводить такие вечера начали с 1977 года, сценарии пишут известные авторы детективных и приключенческих романов, запись желающих попасть в отель \"Мохонк\" производится за год.
— Позволите ли вы задать вам два-три вопроса, прежде чем я решусь что-либо советовать?
Подготовка к празднику длится тоже целый год. После того как написан сценарий, распределяются роли, снимается видеофильм, в котором появляются все действующие лица и показывается момент преступления. Когда в долгожданный мартовский четверг гости собираются в отеле, их делят на две соперничающие команды \"следователей\". Им показывают фильм, и кто-нибудь из приглашенных авторов комментирует происходящее на экране. Всю пятницу \"следователи\" выслушивают рассказы участников событий и задают им вопросы. Каждый подозреваемый излагает свою версию происшедшего. В субботу в отеле происходят события, которые служат дальнейшему развитию сюжета, иногда это может быть даже еще одно убийство. Наконец в воскресенье утром каждая из команд выдвигает свою версию, а затем один из ведущих рассказывает, как все было на самом деле.
В ответ он нетерпеливо кивнул:
Мы хотим познакомить читателя с запутанной историей, которая легла в основу игры сезона 1986 года. Итак, \"Человек, приносящий несчастье\".
— Да, да, спрашивайте, о чем угодно.
Изложение событий
Европа, 1938 год
— Случалось ли вам, в ту или иную пору, часто видаться с вашим дядей?
По всему континенту нарастает чудовищное напряжение, грозя разразиться военной бурей. Страх и ненависть прорываются то тут, то там, и лишь немногим удается продолжать прежнюю жизнь.
В самом центре Европы, в маленькой Швейцарии, все еще царит покой. И идет снег. Вокруг высокогорного отеля \"Часы с кукушкой\" намело высокие сугробы. Метели и снежные обвалы отрезали от внешнего мира тринадцать его обитателей. Естественно, никто из служащих отеля не может добраться сюда из городка Кезеберг, расположенного далеко внизу. Вот почему в отеле лишь два человека обслуживают одиннадцать гостей. Хозяин Хама Тартус вынужден сам готовить и накрывать на стол. У него лишь одна помощница – фрау Фрейя Фрейдж.
— Я видел его лишь дважды во всю свою жизнь, да и то когда был малым ребенком.
Сегодня вечером первым спустился к ужину молодой американский писатель, автор детективов Марти Холландс. Это дружелюбный, жизнерадостный человек, ему интересны люди, он жаждет новых впечатлений, для всякого у него найдется улыбка.
Второй появилась мисс Оливия Куэйл – бывшая гувернантка. Это приятная старушка, любящая поболтать на любую тему с первым попавшимся собеседником.
— И значит, вы не питали к нему сильной привязанности?
Следом за ней вошли герр профессор Рудольф Дидерих и его взрослая дочь Ингрид. Оба, отец и дочь, кажутся подавленными и расстроенными. Одеты они бедно, чувствуется, что их что-то угнетает.
Две дамы, прибывшие в отель порознь, входят вместе и садятся за один столик. Одна из них – английская журналистка Джослин Фрэнк – деловая, замкнутая женщина; вторая – французская актриса и певица Гелда Пурбуар, которая вплывает в зал с весьма самоуверенным видом, она хороша собой, хотя выглядит уже слегка потрепанной.
— Сильной привязанности! Я сгорел бы от стыда, питай я к нему хоть тень привязанности. Он бесчестил нас повсюду, где являлся!
Все они принялись за закуски, принесенные хлопотливым хозяином и его помощницей фрау Фрейдж. Кажется, все дышит покоем в отеле \"Часы с кукушкой\". Но тут появляется... Курт Краус.
Критик... внушающий ужас всей Европе. Курту Краусу достаточно шевельнуть бровью, чтобы запретить пьесу, погубить книгу, разрушить карьеру. Человек с аппетитом Гаргантюа правит в мире театра, кино и литературы. Иногда он сам становится продюсером фильмов и спектаклей. Ему помогает и то, что он одним из первых вступил в нацистскую партию и является ее активным членом. Гурман, обжора и скряга, Курт Краус – воистину могущественный человек.
— Могу я узнать, руководитесь ли вы семейными соображениями, стараясь отыскать его останки?
Хама Тартус усаживает Крауса за столик в углу возле входа. Со своего места Краус может видеть всех, и его видят все находящиеся в комнате.
— Пожалуй, и семейными, но почему вы спрашиваете?
Фрау Фрейя Фрейдж принесла Краусу первое блюдо, он холодно кивнул. Пока Краус устраивается и принимается за еду, в комнате появляется капитан местной полиции Вильгельм Трен. Этот злобный толстяк очень заинтересовался появлением еще более злобного и толстого Курта Крауса и хочет поговорить с ним о чем-то. Он даже присаживается на минутку к столу Крауса, пытаясь завязать с ним разговор. Но Краус вовсе не расположен болтать за ужином с капитаном Треном и, не скрывая этого, отмахивается от него, как от назойливой мухи. Явно обиженный, капитан Трен направляется к своему столу, за которым уже сидит Марти Холландс, они вежливо раскланиваются и представляются друг другу.
— Вот почему: я слышал, что вы привлекли к своим поискам полицию, и очень желал бы знать, что вы сказали высшим чинам, чтобы возбудить их рвение, привели ли вы какую-либо важную личную причину того необычайного предприятия, которое привело вас сюда.
Следом появляется парочка жизнерадостных любителей спорта – Уэйн Рэдфорд и Бэзил Нонтон. Они не скрывают удивления при виде Курта Крауса, но тут же на их лицах появляется выражение сдержанной радости, и несколько мгновений они толкутся у его стола, произнося слова приветствия и пытаясь пожать ему руку. Но Краус, свирепо глядя на них поверх тарелок, брезгливыми жестами отгоняет их от стола. Фрау Фрейдж провожает спортсменов к их столику, они просят разрешения включить радио, поскольку во время еды привыкли слушать спортивные новости со всего света. Пока спортсмены, прильнув к своему приемнику, пытаются расслышать что-то сквозь помехи, порождаемые бушующим за окном снежным штормом, появляется последнее действующее лицо нашей драмы.
— Ничего я не приводил. Я плачу и жду, что дело будет сделано, а в благодарность за мою щедрость повсюду встречаю самое постыдное безучастие. Чужак, плохо владеющий языком этой страны, я чувствую себя почти беспомощным. Власти, и римские, и местные, делают вид, будто помогают мне, будто занимаются поисками и расследованием по моему поручению, но это всего только притворство. Меня оскорбляют, надо мной смеются чуть ли не в лицо.
Это Леопольд Шмендрик – нервный и какой-то суетливый человек. При виде Курта Крауса он явно теряется, кажется, его что-то тревожит. Второпях он спотыкается о стол Крауса и расплескивает его пиво. Раздраженный Краус отмахивается от Шмендрика, как, впрочем, и от остальных. Пока капитан Трен с интересом наблюдает за этой сценой, Хама Тартус уводит раздосадованного Леопольда прочь и усаживает его за один стол с добродушной мисс Куэйл, которая тут же принимается болтать с ним, но, несмотря на ее доброжелательность, Шмендрик остается таким же мрачным и расстроенным.
— А вам не приходило в голову — заметьте, я вовсе не стараюсь оправдать бездействие властей и сам не думаю того, что сейчас скажу, — так вот, не приходило ли вам в голову, что полиция, возможно, сомневается в серьезности ваших намерений?
Теперь все наши действующие лица – тринадцать человек – собрались в гостиной отеля, отрезанного от мира метелями и снежными обвалами. За окнами метет пурга, растут снежные сугробы, заваливая тропы, блокируя дороги. Похоже, разыгралась самая сильная снежная буря в истории Швейцарии.
— Сомневается в серьезности моих намерений? — вскричал он, вскочив с места и яростно надвигаясь на меня: в глазах его сверкало бешенство, дыхание участилось. — Сомневается в моей серьезности! Вы тоже сомневаетесь. Да, да, сомневаетесь, хотя не признаетесь в этом. Погодите! Прежде чем мы обменяемся еще хоть словом, вы сами в ней удостоверитесь. Пройдемте сюда — всего лишь на минуту, на одну минуту!
Пока все постояльцы, а главное, Курт Краус продолжают ужин в теплом комфортабельном зале, полицейский капитан Вильгельм Трен встает из-за стола и направляется вслед за Тартусом на кухню, чтобы перемолвиться с ним с глазу на глаз. Что у капитана на уме?
Я проследовал за ним в спальню, куда вела дверь из гостиной. Подле его кровати стоял огромный ящик некрашеного дерева, футов семи в длину.
Еще одному персонажу не сидится на месте, это мисс Оливия Куэйл. Извинившись перед Леопольдом Шмендриком, она поднимается и пересекает зал, направляясь к столу Курта Крауса. В руках у нее карта, которую она непременно хочет ему показать. Но Курт Краус не склонен прерывать процесс насыщения. Между тем старушка настойчиво сует ее ему под нос, указывая на Шлезвиг-Гольштейн. Краус грубо отпихивает карту, и бедная мисс Куэйл вся в слезах отходит от его стола и усаживается на свое место. Леопольд Шмендрик пытается как может утешить ее.
— Откройте крышку и загляните внутрь, — приказал он, — а я вам посвечу.
В этот момент капитан Трен возвращается из кухни, видно, что он очень доволен собой. Хама Тартус подходит к Шмендрику и шепчет ему что-то на ухо, очевидно что-то очень неприятное, потому что бедняга Шмендрик теперь выглядит просто убитым.
Я повиновался и, к величайшему своему изумлению, обнаружил внутри свинцовый гроб, торжественно украшенный фамильным гербом Монктонов и готической надписью:
Итак, в зале нарастает напряжение из-за непонятных еще взаимоотношений между собравшимися, а за окнами тем временем по-прежнему бушует пурга. Похоже, что до конца ужина должно случиться что-то такое, что взорвет это напряжение изнутри.
«Стивен Монктон»; внизу сообщался его возраст и обстоятельства смерти.
— Я держу наготове гроб для него, — шепнул мне Монктон почти на ухо. — Похоже ли это на шутку?
Кажется, только Курт Краус не чувствует приближающейся опасности. Он продолжает насыщаться, уничтожая блюдо за блюдом, пока к нему не подходит Джослин Фрэнк, английская журналистка, сидящая за одним столиком с Гелдой Пурбуар. Джослин спокойно присаживается к столу Крауса, отодвигает тарелки и стаканы, освобождая место для своего блокнота и давая тем самым понять, что у нее есть несколько вопросов к могущественному мистеру Краусу.
Это больше похоже было на душевное расстройство, и причем столь сильно, что я уклонился от ответа.
Джослин Фрэнк славится умением задавать вопросы, но Курт Краус не менее известен способностью их игнорировать. Свирепый взгляд – вот все, чего удается добиться своими решительными действиями отважной журналистке.
Молодой американец Марти Холландс наблюдает за этой сценой; вскоре Джослин Фрэнк отступает и, не скрывая досады, возвращается к своему столу. Все это время ее соседка Гелда Пурбуар всячески демонстрирует свою неприязнь к Курту Краусу, бросая в его сторону негодующие взгляды, но тот не обращает внимания ни на что, кроме тарелок с едой.
— Да, да, я вижу, вы более не сомневаетесь, — продолжал он быстро, — теперь мы можем возвратиться в соседнюю комнату и поговорить безо всякого стеснения.
Теперь Гелда решает, что поражение ее соседки по столу не должно остаться безнаказанным. Поднявшись, она направляется через всю комнату к Курту Краусу и опять прерывает ого трапезу. Глядя на него с испепеляющим презрением, она нарочито громко выкладывает ему все, что о нем думает. Из кухни появляется встревоженная фрау Фрейдж, которая уводит Гелду на место.
Краус, обведя тяжелым взглядом комнату, встряхивает головой, как бы отгоняя от себя эту последнюю помеху, и возвращается к прерванному ужину.
Мы уселись на прежние места, но по рассеянности я отодвинулся подальше от стола. Мой ум пребывал в состоянии полнейшего смятения: я не знал, что дальше говорить, что лучше делать, — и на мгновение забыл, где он просил меня сидеть, когда зажигал свечи. Он тотчас мне это напомнил.
Марти Холландс вскоре отвлекается от этой сцены. Посмотрев в другой конец комнаты, он с доброй улыбкой встречает ответный взгляд Ингрид Дидерих. На мгновение кажется, что ее печаль исчезает, и она застенчиво опускает голову, пряча слабую улыбку.
— Прошу вас, не сдвигайтесь с места, — сказал он с величайшей серьезностью, — оставайтесь на свету, умоляю вас! Я вскоре объясню вам, отчего я так на этом настаиваю. Но прежде дайте мне услышать ваш совет, помогите мне — я в страшном горе и отчаянии. Помните, вы обещали!
Я сделал усилие и собрался с мыслями. В его присутствии судить об этом деле иначе как с полной серьезностью не представлялось возможным, и было бы жестоко не дать ему наилучший совет, какой был в моей власти.
Капитан Трен, сидящий рядом с Холландсом, замечает этот беглый обмен улыбками между молодыми людьми, видимо, это его забавляет.
— Вам известно, что по прошествии двух дней после того, как в Неаполе были подписаны условия, дуэль состоялась за пределами Неаполитанского королевства. Что, несомненно, заставило вас думать, будто поиски местности следует ограничить Папской областью.
Герр профессор Дидерих и его дочь, закончив свою скромную трапезу, встают, собираясь покинуть столовую. Марти Холландс поднимается и, улыбаясь, кланяется отцу и дочери, улыбка, предназначенная дочери, кажется чуть теплее, а поклон – чуть глубже. Дидерихи кланяются ему в ответ и медленно направляются к двери, оба выглядят совершенно измученными.
— Именно так, поиски какие-никакие велись там и только там. Если верить полиции, ее офицеры и агенты справлялись о месте поединка (предлагая от моего имени громадное вознаграждение тому, кто мог бы его назвать) повсюду вдоль всей большой дороги, ведущей из Неаполя в Рим. Кроме того, разослали — по крайней мере, так мне говорят — приметы дравшихся и их секундантов, а также оставили агента на почтовой станции, чтобы он следил за тем, как ведется расследование, и еще одного — в городке, который, судя по документу, был местом встречи; кроме того, была предпринята попытка списаться с иностранными властями, чтобы выследить, где скрываются, вместе или порознь, граф Сен-Лу и месье Дельвиль. Однако все эти усилия пока не увенчались успехом.
Проходя возле стола Курта Крауса, Ингрид спотыкается. Похоже, что ей стало дурно. Отступив в сторону, она падает на стул, стоящий напротив Крауса, хватаясь при этом за край стола. Профессор старается помочь ей, но он тоже очень слаб, и тогда Марти Холландс бросается к бедной девушке и помогает ей подняться на ноги.
— У меня складывается впечатление, — сказал я по минутном размышлении, — что всякие поиски у большой дороги, да и где бы то ни было в окрестностях Рима, скорее всего, не могут не быть тщетны. Я полагаю, что найти останки вашего дяди — это и значит отыскать место, где его убили, ибо те, что были замешаны в дуэли, разумеется, не стали бы рисковать и брать с собой в дорогу труп, пусть даже ненадолго, из страха быть замеченными. Итак, достаточно узнать лишь место поединка. Давайте-ка немного поразмыслим. Участники меняли экипажи; добирались порознь, двумя группами — по двое в каждой, вне всякого сомнения, предпочитая окольные пути; для отвода глаз останавливались на почтовой станции и в городке, очень может статься, прошли пешком, без провожатого значительное расстояние. Будьте благонадежны, при таких мерах предосторожности (а нам известно, что они не могли их не применять) у беглецов за двое суток было совсем немного времени на то, чтобы углубиться в местность; правда, они могли выйти на рассвете и не останавливаться до темноты. Вот почему я думаю, что дуэль состоялась неподалеку от неаполитанской границы, и будь я полицейским агентом и веди расследование, я бы проводил розыски лишь вдоль границы, передвигаясь с запада на восток, пока не добрался бы до заброшенных горных деревушек. Вот каковы мои соображения. Как, по-вашему, стоят они чего-нибудь?
Его лицо мгновенно вспыхнуло.
Что касается Крауса, то он не испытывает ни капли сострадания. Ему наплевать на то, что Ингрид Дидерих слаба и заслуживает жалости, он хочет только, чтобы эти люди побыстрее убрались, потому что он все еще продолжает поглощать еду. Он с досадой машет рукой, ворчанием давая понять, как он недоволен.
— По-моему, вас осенило свыше! — воскликнул он. — Нельзя терять ни дня, немедленно приступим к нашему плану. Немыслимо передоверить его полиции. Я должен выехать сам, завтра же утром, а вы…
Он осекся, лицо его внезапно побледнело, из груди вырвался тяжелый вздох, остановившийся взгляд по-прежнему устремлен был в пустоту, черты окаменели в какой-то мертвенной недвижности.
Марти не нравится поведение Крауса, и он, наклонившись над столом, резко и многословно выговаривает ему, потом провожает Дидерихов к двери и возвращается к своему столу, чтобы закончить ужин.
— Но мы не можем обсуждать завтрашние планы, пока я не открою вам свою тайну, — продолжал он слабым голосом. — Если я и дальше буду колебаться и не признаюсь во всем, я буду недостоин вашей всегдашней сердечности, недостоин помощи, которую, как я надеюсь, и это последняя моя надежда, вы мне охотно предоставите, когда узнаете все до конца.
Гелда Пурбуар и Джослин Фрэнк вдвоем покидают зал, Джослин выходит, не глядя на Крауса, а Гелда бросает в его сторону надменный взгляд, который Краус не замечает и на этот раз.
Я стал его просить не торопиться, отложить разговор до того времени, когда он будет более спокоен и ему легче будет объясниться, но он, должно быть, не слышал меня. Медленно и словно бы борясь с собой, он слегка отворотился и, склонившись над столом, подпер голову рукою. Та самая пачка писем, которую он перебирал, когда я вошел к нему, лежала у него как раз перед глазами. И прежде чем заговорить, он пристально взглянул на нее.
Спортсмены Уэйн Рэдфорд и Бэзил Нонтон, закончив свою еду, забирают радиоприемник и собираются покинуть зал. Мисс Оливия Куэйл присоединяется к ним, показывая на ходу свою карту, на которую не захотел взглянуть Краус, и все трое выходят.
ГЛАВА 4
— Вы ведь, кажется, уроженец нашего графства, — начал он, — значит, вам, скорее всего, доводилось слышать о диковинном старинном семейном пророчестве, следовать которому и ныне принято в Уинкотском аббатстве.
Хама Тартус, дождавшись, пока уйдет Марти Холландс, поспешно направляется к столу капитана Трена. Судя по умоляющему тону Тартуса, он просит капитана отменить какое-то свое решение, но самодовольный вид Трена свидетельствует о том, что он не собирается отказываться от своих планов. Наконец Тартус в отчаянии разводит руками, признавая свое поражение, и возвращается на кухню.
— Я слышал о пророчестве, — ответил я, — но никогда не слышал самого пророчества. Оно, кажется, предрекает гибель рода или что-то в этом духе, верно?
Трен не сводит глаз с Леопольда Шмендрика, который совсем съеживается под этим взглядом. Капитан пальцем подзывает Шмендрика, и тот с неохотой повинуется, пересекает комнату и присаживается к столу на место, освободившееся после ухода Марти Холландса. Они коротко говорят о чем-то и вместе встают. Трен кладет тяжелую руку на плечо Шмендрика и выводит его из зала, ясно давая понять, что в дело вступил закон. Опечаленные Хама Тартус и Фрейя Фрейдж стоят в дверях кухни и наблюдают за происходящим.
— Нам так и не удалось установить, к какому времени оно восходит; нигде в наших семейных хрониках не говорится о том, откуда оно берет начало. Старые наши слуги и арендаторы слышали его от своих отцов и дедов. Откуда-то оно было известно и монахам, от которых к нам перешло это аббатство во времена Генриха VIII, — я сам нашел стишки, из которых явствует, что это пророчество передавалось с очень давних пор, их вписали на чистую страницу одной из рукописей аббатства. Вот эти стихи, если можно их так назвать:
Итак, десять человек уже отужинали и покинули зал. И лишь один продолжает трапезу, догадываетесь, кто? Курт Краус наконец добрался до десерта, перед ним большая миска с пудингом из тапиоки. Хама Тартус и фрау Фрейдж уходят на кухню, оставив Крауса одного в столовой, как вдруг... совершенно неожиданно... Курт Краус падает лицом в блюдо с тапиокой!
Если будут пустовать
Склепы Уинкота и ждать
Монктона, что в свой черед
В землю предков не сойдет,
Сир и брошен, словно тать,
На ветру будет лежать,
Смрадным трупом будет гнить,
Трех аршин себе молить
(Тот, кто акрами владел,
Не получит их в удел), —
Это будет верный знак,
Что сгустился страшный мрак,
Смерти тень все ниже, ниже,
Гибель Монктонов все ближе,
Над последним в их роду
Смерть взнесла свою косу.
Курт Краус мертв!
— Такое туманное предсказание мог сделать любой старинный прорицатель, — возразил я, заметив, что он повторил стихи и смолк, словно поджидая, что я скажу.
Кто отравил Курта Крауса?
Была ли это фрау Фрейдж, когда подавала ему первое?
— Туманное или нет, оно сбывается, — возразил он. — Теперь я последний оставшийся в живых владелец, последний из старшей ветви нашей семьи, на которую и указывает пророчество, и тело Стивена Монктона не упокоилось в склепе Уинкотского аббатства. Погодите, не торопитесь мне возражать. Я далеко не все сказал. Задолго до того, как аббатство перешло к Монктонам и мы жили поблизости в старинном поместье (от которого не осталось даже развалин), семья хоронила своих умерших в склепе под часовней аббатства. Не знаю, известно ли было в те далекие времена это недоброе для нас пророчество, страшились ли его уже или нет, но одно известно наверное: каждого Монктона (жил ли он в аббатстве или в более скромном шотландском имении) погребали в Уинкотском склепе, с какой бы опасностью или жертвой это ни было сопряжено. В жестокое, ратное время тела моих предков, павших на чужбине, отвоевывали и доставляли в аббатство, хотя зачастую, кроме обременительного выкупа, это стоило и чудовищного кровопролития. Это суеверие, если вам угодно считать его таковым, никогда не выводилось из семьи, оно живет с тех самых дней доныне: на протяжении веков ни разу не прерывалась цепь погребений в склепе Уинкотского аббатства, ни единого разу — по сю пору. И ожидающая праха могила, о которой говорится в предсказании, это могила Стивена Монктона, и глас, вотще молящий о земном приюте, это глас мертвого, глас духа. Я знаю, словно видел это своими собственными глазами, — они оставили его непогребенным под открытым небом, он лежит там, где был убит.
Был ли это капитан Вильгельм Трен, который пытался поговорить с Краусом и получил грубый отказ, а к такому обращению он не привык?
Прежде чем я успел издать хоть слово протеста, он упредил меня, медленно поднявшись с места и указывая рукой в ту сторону, куда недавно вперился взглядом.
Или, может, это сделали спортсмены Уэйн Рэдфорд и Бэзил Нонтон в тот момент, когда они топтались возле стола, горячо приветствуя Крауса?
— Я знаю, что вы хотите сказать, — произнес он голосом громким и суровым, — вы хотите спросить, неужели я настолько безумен, что верю нескладным виршам, сочиненным в пору темных суеверий для того, чтобы пугать самых невежественных слушателей? На это я отвечу, — тут голос его вдруг упал до шепота, — я отвечу: «Да, верю!» — ибо Стивен Монктон собственной персоной стоит сейчас передо мной и подтверждает мою правоту.
Оттого ли, что на его лице так страшно обозначились омерзение и страх, когда он поднялся с места и стал против меня, оттого ли, что я никогда прежде не верил по-настоящему слухам о его помешательстве и сейчас совершенная уверенность в их справедливости обрушилась на меня внезапно, — не могу сказать, но от его слов у меня заледенела в жилах кровь и мне не хватало духу обернуться — я сознавал это в глубине души, пока сидел так, безмолвный и оцепенелый, — и посмотреть на то место рядом со мной, куда он указывал рукой.
Был ли это Леопольд Шмендрик, воспользовавшийся тем кратким моментом, когда он находился возле стола Крауса?
— Я вижу, — продолжал он так же, полушепотом, — фигуру темнолицего мужчины с непокрытой головой. В одной руке, свисающей вдоль тела, он все еще сжимает пистолет, другою закрывает рот окровавленным платком. Черты его лица искажены предсмертной судорогой, но я его узнаю — это тот самый смуглый человек, который дважды напугал меня в Уинкотском аббатстве, когда взял на руки меня, малого ребенка. В тот день я справился у своих нянюшек, кто это такой, и мне сказали, что это мой дядя, Стивен Монктон. Я вижу его сейчас рядом с вами так же ясно, как тогда, когда он стоял передо мной живой, во плоти, большие черные глаза его сверкают ослепительным мертвым блеском. Так он стоит передо мною непрестанно с той самой минуты, как его убили, стоит ночью и днем, во сне и наяву, дома и за границей, мы неразлучны всюду, где б я ни был.
А может, это Хама Тартус, который готовил еду?
Могла ли это сделать мисс Оливия Куэйл, которая несколько минут тщетно пыталась привлечь внимание Крауса к карте Шлезвиг-Гольштейна?
Под конец его замирающий шепот перешел в почти неразличимое бормотание. По направлению и выражению его взгляда я заключил, что он обращается к призраку. Если бы я сам мог видеть то, что видел он в эту минуту, я полагаю, это было бы менее страшно, нежели лицезреть, как он бормочет в пустоту нечто нечленораздельное. Нервы мои были потрясены всем случившимся более, нежели я мог предположить. Я ощутил смутный страх — мне стало как-то неспокойно оставаться с ним наедине в нынешнем его душевном состоянии, и я невольно отступил на шаг или два.
Была ли это Джослин Фрэнк, которая освобождала на столе Крауса место для своего блокнота?
А может, это сделала ее темпераментная соседка по столу Гелда Пурбуар, пока выкладывала Краусу, что она о нем думает?
Он тотчас это заметил.
Или это был профессор Дидерих, а может быть, его дочь Ингрид, упавшая в обморок возле стола Крауса?
Был ли это молодой американец Марти Холландс, когда он выговаривал Краусу за его недостойное поведение по отношению к Дидерихам?
Как бы там ни было, кто-то отравил Курта Крауса, и совершенно ясно, что этот кто-то все еще находится в отеле!
— Не уходите! Умоляю вас, не уходите! Я вас напугал? Вы мне не верите? У вас устали глаза от света? Я потому только просил вас сидеть у самого огня, что для меня непереносимо свечение, всегда исходящее в сумерки от призрака, оно переходит на вас, когда вы сдвигаетесь в тень. Не уходите, не оставляйте меня одного!
Биографии подозреваемых
При этих словах полнейшее одиночество, несказанная мука отразились на его лице, что тотчас возвратило мне самообладание, впервые пробудив обыкновенную жалость. Я снова занял свое место у стола, пообещав, что не уйду, пока он сам того не пожелает.
Марти Холландс
— Благодарю вас тысячу раз, вы сама доброта и терпение, — сказал он, усевшись на тот же стул, что ранее, и с прежней любезностью. — Теперь, когда я перевалил через самое трудное, через первое признание в несчастье, которое тайно преследует меня повсюду, надеюсь, я смогу спокойно досказать вам остальное. Итак, как вы уже знаете, мой дядя Стивен, — тут он быстро отвернулся и, выговаривая это имя, посмотрел на стол, — мой дядя Стивен Монктон дважды приезжал в Уинкот, когда я был ребенком, и оба раза сильно напугал меня. Он всего только и сделал, что взял меня на руки и заговорил со мной — как я впоследствии слыхал, очень по-доброму, учитывая его всегдашние замашки, — и все же я ужасно испугался. Быть может, меня ужаснул его огромный рост, темнолицесть, густые черные волосы, большие усы, как это случается с детьми; быть может, сам его вид как-то странно на меня подействовал, чего в ту пору я не мог ни осознать, ни объяснить. Как бы то ни было, он долго снился мне после отъезда, и в темноте мне чудилось, что он подкрадывается, хватает, подымает на руки. Это прознали слуги, ходившие за мной, и стали пугать меня дядей Стивеном, когда я, бывало, упрямился и своевольничал. Я повзрослел, но смутный страх и отвращение, которые внушал мне мой отсутствующий родственник, не оставляли меня. Не знаю почему, но я всегда внимательно прислушивался, когда отец и мать упоминали его имя, прислушивался с неведомо откуда взявшимся дурным предчувствием, будто с ним стряслось нечто ужасное и будто ужасное вот-вот случится со мной. Чувство это переменилось, лишь когда я остался в аббатстве один, — нет, пожалуй, это началось несколько ранее, — оно переросло в жгучее любопытство, снедавшее меня: я хотел узнать, откуда взялось это древнее пророчество, предрекавшее гибель нашему роду. Вы следите за мной?
Я убил Курта Крауса и мне безразлично, знает ли об этом кто-нибудь.
— С величайшим вниманием, не упуская ни единого слова.
Я автор детективных романов, родом из Кливленда, штат Огайо. Вот некоторые из моих книг: \"Кровь на дверной ручке\", \"Убийство в троллейбусе\", \"Злодеяние на выбор\". Четыре года назад немецкий продюсер Курт Краус приобрел права на экранизацию этих трех книг. Фильмы были сняты и прошли по экранам Германии, но деньги мне выплачены не были. Я пытался, хотя и безуспешно, добраться до мистера Крауса из США, но он исчез и не отвечал на мои запросы. Наконец я решил поехать в Европу и совместить поиски Курта Крауса с другим делом – с исследованием Вопроса Шлезвиг-Гольштейна. Мне это нужно для моего исторического романа, который будет называться \"Пятно на родословной\".
— Тогда вам следует узнать, что несколько стихов из этих давних виршей впервые мне попались на глаза в одной старинной, редкой книге нашей библиотеки, где они приводились в качестве диковинки. На развороте аккурат против цитаты был вклеен грубый старый лубок, изображавший темноволосого мужчину, сильно походившего на дядю Стивена, каким он мне запомнился, и это совершенно потрясло меня. Я спросил о своей находке отца — это было перед самой его смертью, — но он то ли и впрямь ничего не знал, то ли отговорился незнанием; когда я позднее вновь упомянул пророчество, он раздраженно перевел разговор на другое. То же повторилось с нашим капелланом. Он возразил мне, что портрет был нарисован за несколько столетий до рождения дяди, и отозвался о пророчестве как о бездарно зарифмованной нелепице. Я много раз пытался возражать ему — я спрашивал, почему мы, католики, сохраняющие веру в благодатный дар чудотворения, никогда не оставляющий угодных Господу, не верим точно так же в то, что в мире неизменно сохраняется и дар пророчества. Он не снисходил до спора со мной, лишь повторял, что мне негоже тратить время на такие пустяки, что у меня слишком разыгрывается воображение и мне бы следовало смирять, а не подогревать его. Подобные советы лишь распаляли мое любопытство еще более. Я втайне вознамерился обследовать самую древнюю, заброшенную часть аббатства в надежде выведать в забытых семейных летописях, что это за портрет и когда было впервые начертано или оглашено пророчество. Случалось ли вам провести день в совершенном одиночестве в давно заброшенных старинных покоях?
За то время, что я провел в Европе, у меня было столько приключений, будто я очутился в одном из своих романов! Два месяца назад я ехал поездом из Франции в Киль, в Германию, и во время поездки познакомился с очаровательной молодой француженкой Гелдой Пурбуар. Она тоже направлялась в Киль, где ей предложили работу в ночном клубе. Мы распили бутылочку вина, а потом она оказалась в моем купе, короче, мы очень приятно провели время. Я больше не встречал ее до вчерашнего вечера и немного удивился, увидев ее здесь, в отеле, поскольку она уверяла меня, что едет в Киль работать надолго.
— Никогда. Такое одинокое времяпрепровождение отнюдь не в моем вкусе.
Я знал, что в университете города Киля работал профессор Рудольф Дидерих – специалист по проектированию подводных лодок. Его любимое занятие – изучение истории Вопроса Шлезвиг-Гольштейна. Естественно, мне хотелось повидаться с ним, но когда я подошел к его дому, там была охрана. Оказалось, что профессор находится под домашним арестом, потому что когда-то погладил нацистов против шерсти. И вот ему нельзя выйти из собственного дома, а мне нельзя войти.
Ну, положим, не родился еще такой человек, который может диктовать Марти Холландсу, навещать ему кого-нибудь или нет. На следующий же день я подкупил молочника, который дал мне свою форму, и нанес свой первый визит профессору. Тогда же я впервые увидел его дочь Ингрид. Она потрясающая девушка, я думаю, самая красивая девушка в Германии. Ингрид и ее отец (миссис Дидерих умерла, когда Ингрид была малышкой) жили взаперти в этом доме уже пять лет.
— Ах, что это была за жизнь, когда я начал свои поиски! Как бы я хотел изведать ее сызнова! Манящая неизвестность, диковинные открытия, безудержная фантазия, пленительные страхи — там было все. Вообразите себе только — вы открываете дверь комнаты, в которую лет сто не входила ни одна живая душа; подумайте, как отзывается ваш первый шаг в затхлом, ужасном безмолвии, где тусклый, бледный свет сочится сквозь истлевшие гардины на забитых окнах; подумайте о скрипе старых половиц, стенающих оттого, что вы по ним ступаете, молящих вас о легком шаге; подумайте о шлемах и доспехах, о причудливых шпалерах, изображающих минувшее, о словно мчащихся на вас со стен фигурах, когда вы в первый раз их видите в неясном свете; подумайте о ларях и комодах с железными запорами — какие страхи выскочат на вас, когда вы выдвинете ящики? — подумайте о том, что, углубившись в содержимое шкапов, вы не заметите подкравшиеся сумерки — о, как ужасна темнота в таком пустынном месте! — подумайте, что вы пытаетесь найти наощупь путь назад, но вам будто кто-то мешает; подумайте о ветре, воющем снаружи, о том, что мрак сгущается и отрезает вас от мира; вообразите все, и вы поймете чары неизвестности и страха, которые переполняли мою жизнь в ту пору.
Я несколько раз пробирался к ним под видом то контролера-водопроводчика, то посыльного из мясной лавки, то слесаря... В то время как профессор увлеченно трактовал историю Вопроса Шлезвиг-Гольштейна, я пал жертвою чар Ингрид. Но она была слишком подавлена длительным заточением, чтобы заметить меня, поэтому я решил не торопить события.
(Я содрогнулся: слишком очевидны были ужасные последствия той жизни, представшие сейчас передо мной.)
В один из дней они признались мне, что виновником их заключения был не кто иной, как... Курт Краус. Он донес на профессора, потому что один из его дружков-нацистов захотел занять место Дидериха в университете. Свинья! Когда я узнал, что этот негодяй наш общий враг, я решил, что их освобождение – мой долг!
— Итак, время шло, а поиски мои все продолжались, порой я оставлял их ненадолго, потом возобновлял. К чему бы я ни прикасался, повсюду мне встречались манившие меня все более находки. На Божий свет являлись страшные признания в давних преступлениях, ужасные улики тайного порока, надежно избежавшие всех взоров, кроме моего. Подчас эти открытия касались той или иной части аббатства, навсегда приобретавшей для меня пугающую притягательность, подчас — каких-либо старинных портретов в картинной галерее, на которые мне становилось страшно подымать глаза. Мои находки внушали мне порою такой ужас, что я решался навсегда оставить поиски, но не имел твердости исполнить задуманное: искушение в конце концов овладевало мной с такою силой, что всякий раз я поддавался ему вновь и вновь. Наконец я нашел некогда принадлежавшую монахам книгу, на чистой странице которой было написано все пророчество целиком. Этот первый успех окрылил меня, заставив снова углубиться в семейные хроники. Я и по сей день ничего не знаю об этом загадочном портрете, однако необъяснимое чувство, сообщившее мне уверенность в том, что он словно списан со Стивена, сообщило мне уверенность и в том, что дядя имеет большее касательство к пророчеству и знает о нем больше, чем любой другой. У меня не было способа снестись с ним, равно как и возможности проверить, верна ли моя странная идея, однако настал день, когда мои сомнения были разрешены раз и навсегда с помощью того самого ужасного свидетельства, которое и нынче стоит передо мной в этой самой комнате.
На следующий день я, вырядившись ловцом бродячих собак, подъехал к дому профессора на фургоне. Я сказал сторожам, что под крыльцом прячется бешеная собака. Они предусмотрительно отошли подальше, а я подогнал фургон к самому крыльцу. Я отвлекал сторожей поисками пса до тех пор, пока отец с дочерью, одетые в шубы, не проскользнули в открытые двери фургона. Так мне удалось увезти их, и мы благополучно пересекли всю Германию и добрались до швейцарской границы.
Он остановился на минуту и, посмотрев на меня пристально и с явным подозрением, спросил, верю ли я его рассказу. Не колеблясь ни секунды, я ответил утвердительно, что, по-видимому, рассеяло его сомнения, и он продолжал:
Только один раз мы попали в неприятную ситуацию. Это случилось на узкой дороге на юге Германии. Впереди нас медленно ползли фургоны бродячего цирка, а позади нас оказалась армейская машина, битком набитая офицерами! Наконец дорога стала шире, и военный автомобиль, отчаянно сигналя, рванулся вперед мимо нас; к счастью, офицеры не обратили на нашу машину никакого внимания. После того как они проехали, я не торопясь двинулся следом за цирком – убогие, потрепанные повозки, на хлопающих брезентовых бортах фургонов написано название цирка \"Рундельманс\"; больше до самой границы происшествий не было.
— Как-то прекрасным февральским вечером я стоял в одной из нежилых комнат западной башни аббатства и любовался закатом. Перед самым заходом солнца на меня незаметно нашла какая-то странная одурь, которую не передать словами: я ничего не видел, не слышал, не осознавал. Это полное беспамятство нашло на меня внезапно. То не был обморок, ибо я оставался на ногах и ни на дюйм не сдвинулся с места. Не знаю, возможно ли такое, но я бы сказал, что то было отделение души от тела, только временное, а не смертное. Впрочем, безнадежно пытаться описать тогдашнее мое состояние. Назовите его как угодно: трансом, каталепсией — не важно, известно мне лишь то, что при полной потере чувствительности — а я был истинный мертвец душой и телом, — я продолжал стоять у окна, пока не село солнце. Тут ко мне возвратилось сознание, и, когда я вновь открыл глаза, против меня, слабо фосфоресцируя, стоял призрак Стивена Монктона, как он стоит против меня и подле вас сию минуту.
Оказавшись в Швейцарии, мы направились прямо в отель \"Часы с кукушкой\". Фрау Фрейя Фрейдж, здешняя экономка, раньше работала у Дидерихов, и те знали, что тут они будут в безопасности. Это было три дня назад. Я связался со своими друзьями и надеюсь, что нам удастся перебраться в Соединенные Штаты, где они смогут жить свободно в мире и благополучии и где, возможно, в один прекрасный день Ингрид ответит на мою любовь.
— Это произошло прежде, нежели известие о дуэли достигло Англии? — осведомился я.
Здесь в отеле есть несколько человек, которых я встречал раньше. В Киле я жил в отеле \"Сплендид\" и там увидел этих двух спортивных молодцов. Эта маленькая пожилая леди Оливия Куэйл тоже обитала в отеле \"Сплендид\". Она из породы тех неутомимых туристов, которые, попав за границу, прочесывают каждый дюйм местности. У нее были карты побережья, и она обычно докучала мне просьбами рассказать о том или другом месте. Рэдфорд и Нонтон – дружелюбные парни; обычно я встречался с ними в баре отеля.
— То было за две недели до того, как об этом стало известно в Уинкоте. Но, и получив весть о дуэли, мы не знали, какого числа она произошла. Я узнал точную дату, лишь когда во французской газете появился документ, который вы только что читали. Вы помните, под ним стоит число — двадцать второе февраля? А дуэль, как там говорится, состоялась два дня спустя. В тот вечер, когда мне явилось привидение, я пометил дату в своей записной книжке. То было двадцать четвертого февраля.
Вчера вечером мы четверо возобновили наше знакомство, встретившись в гостиной перед ужином. Уэйн Рэдфорд и Бэзил Нонтон развлекали нас рассказами о своих приключениях. По пути в отель они стали свидетелями странного происшествия: тот же бродячий цирк, с которым и мы повстречались по дороге, возле самой границы был задержан немецкой полицией, и гестаповцы выволокли из одного фургона лилипута.
Он снова смолк, будто ожидал от меня каких-то ответных слов. Но, услыхав такое, что я мог сказать? Что мог об этом думать?
Спортсменам эта ситуация показалась очень забавной, но после того, что гестапо сделало с Дидерихами, я не вижу в этом ничего смешного, и я почувствовал, что мисс Куэйл была очень огорчена этим рассказом, хотя и не проронила ни слова, чувствуется, что она настоящая леди.
Вчера вечером за ужином я увидел еще два знакомых лица. Это две женщины, одна из них – Джослин Фрэнк, я несколько раз видел ее в Киле, обычно она на своей машине, прихватив мисс Куэйл, ездила осматривать достопримечательности. Мы с Джослин Фрэнк ранее состояли в переписке, она автор книги \"Кого волнует, кто покончил с Шлезвиг-Гольштейном?\", и я консультировался с ней в процессе изучения этого материала, но лично мы ранее знакомы не были. А рядом с ней за столиком сидела Гелда Пурбуар, с которой я провел незабываемую ночь в поезде. Я был очень сконфужен, увидев ее здесь, вместе с Ингрид и профессором, но она не сказала мне ни слова, так что я надеюсь, что моя тайна не будет раскрыта.
— В первую же минуту, несмотря на шок, испытанный от вида призрака, я подумал об ужасном семейном пророчестве, и тотчас ко мне пришла уверенность, что это загробное видение — знак, упреждающий меня о роковой судьбе. Как только я несколько опамятовался, я решил удостовериться в подлинности созерцаемого, испытать, не жертва ли я собственного больного воображения. Я покинул башню — призрак покинул ее вместе со мной. Под каким-то предлогом я приказал как можно ярче осветить гостиную — призрак все так же стоял против меня. Я спустился в парк — и увидал его при ясном свете звезд. Я ушел из дому и, проделав долгий, многомильный путь, добрался до моря, но и там высокий, черный, корчившийся в смертной муке человек, не оставлял меня ни на мгновенье. Я более не сопротивлялся року. Я возвратился в аббатство и постарался смириться с бедой. Но это было выше моих сил. Мне была дарована единственная надежда, более дорогая мне, чем собственная жизнь. У меня была жемчужина, и я содрогался при мысли, что могу ее лишиться, и когда как грозное предупреждение, как роковое препятствие явился призрак и стал между мной и этой моей единственной жемчужиной, моей самой сокровенной надеждой, несчастье мое стало непосильно. Вы, должно быть, понимаете, о чем я говорю, вам, конечно, доводилось слышать, что я обручен и намереваюсь жениться?
Все остальные – Хама Тартус, фрау Фрейя Фрейдж, Леопольд Шмендрик и полицейский капитан Трен – новые для меня люди.
— Да, не раз. Я и сам знаком немного с мисс Элмсли.
— Вы не знаете, чем она пожертвовала для меня, невозможно передать словами, что я испытывал на протяжении долгих-долгих лет. — Тут голос его дрогнул, на глазах выступили слезы. — Но я не могу себе позволить, не решаюсь говорить об этом: от воспоминаний о прежних счастливых днях в аббатстве у меня просто сердце разрывается. Позвольте, я лучше вернусь к нашему прежнему предмету. Должен вам признаться, что я держал в тайне ото всех ужасный призрак, не оставлявший меня нигде и никогда, ибо был осведомлён о гнусных слухах, будто у меня наследственное помешательство, и опасался, что любое мое признание будет использовано во зло. Хотя призрак всегда стоял против меня и, следовательно, располагался либо перед моим собеседником, кем бы он ни был, либо подле него, я вскоре научился скрывать, что смотрю на него, лишь несколько раз я, кажется, невольно обнаружил себя перед вами. Но когда дело касалось Ады, от всего моего самообладания мало было проку. Приближался день нашей свадьбы.
Я сел за один стол с Вильгельмом Треном, решив, что профессору и Ингрид лучше сидеть одним. Они очень застенчивы и нервны, да и кто не был бы, пройдя через такие испытания. Я только немного беспокоюсь, не возникли бы у Дидерихов проблемы с полицейским.
Он задрожал и остановился. Я молча ждал, пока он овладеет собой.
— Подумайте, что мне пришлось выстрадать: всякий раз, когда я глядел на свою нареченную, я видел этот жуткий призрак! Подумайте, когда я брал ее за руку, моя рука словно пронзала привидение! Подумайте о безмятежных ангельских чертах и об искаженном мукой лице призрака, неизменно соседствовавшем с ними всегда, когда мой взгляд встречался с ее взглядом! Подумайте обо всем этом, и вас не удивит, что я открыл ей свою тайну. Она страстно желала узнать всю правду до конца. Да что там желала! Настаивала! По ее настоянию я и рассказал ей все, предоставив право разорвать нашу помолвку. Мысль о смерти явилась в моем сердце, когда я произносил прощальные слова, — о смерти от своей руки, если только жизнь не оставит меня после нашего разрыва. Она это заподозрила, а уже зная о моем намерении, никогда не покидала меня, пока благотворное ее влияние не изгнало эту мысль навсегда. Если бы не она, меня бы уже не было в живых; если бы не она, я никогда не предпринял бы попытку, приведшую меня сюда.
Именно капитан Трен сказал мне, что безобразный толстяк в углу и есть Курт Краус! У меня в кармане случайно оказалось немного яда (когда-то я проводил эксперимент, необходимый для написания одной из моих книг), и совершенно импульсивно я решил вылить его в гуляш, к которому собирался приступить Краус. Я подумал, что будет справедливо избавить мир от такого негодяя. Когда Дидерихи поднялись, чтобы покинуть комнату, я последовал за ними. Бедная Ингрид потеряла сознание от страха и омерзения при виде мистера Крауса, к счастью, я оказался рядом и поддержал ее. И мне удалось воспользоваться этим моментом, чтобы брызнуть яд в тарелку.
— Означает ли это, что в Неаполь вас послала мисс Элмсли?
Затем мы разошлись по своим комнатам, и я уже готовился лечь, когда капитан Трен пришел с вестью о смерти Крауса. Скатертью дорога!
— Это означает, что благодаря ее поддержке у меня сложился план, который и привел меня в Неаполь, — ответил он. — Пока я думал, что явившийся мне призрак — роковой вестник смерти, слушать ее уверения в том, что никакой силе на земле нас не разлучить и что она будет жить для меня, для одного меня, чтобы ни сталось, было не утешением, а мукой. Но все совершенно переменилось, когда мы вместе рассудили, для чего явился призрак, — все совершенно переменилось, когда она мне показала, что цель его скорей благая, чем зловещая, и что предупреждение, с которым он был послан, могло служить мне ко спасению, а не к погибели. Едва она это сказала, как у меня родилась мысль, подарившая мне новую надежду — надежду на жизнь. Я уверовал тогда, как верю и сейчас, что получил приказ иных пределов исполнить свою здешнюю миссию. С этим чувством я живу и без него бы умер. Она никогда не глумилась надо мной, никогда не смеялась над моей внутренней уверенностью, как над безумием. Слушайте же! Призрак, представший передо мной в аббатстве и никогда меня не покидающий, здесь и сейчас стоящий рядом с вами, оповещает меня о том, как избежать проклятия, тяготеющего над нашим родом, и повелевает — в случае, если б я желал пренебречь своим долгом, — предать земле непогребенного. Смертная любовь и смертные заботы должны отступить перед этим ужасным призывом. Призрак не оставит меня, пока я не помогу укрыться могильной землей вопиющему о земном приюте! Я не смею вернуться домой, не смею жениться, пока не будет заполнено пустующее в Уинкотском склепе место.
Герр профессор Рудольф Дидерих
Его широко раскрытые глаза сверкали, голос звучал гулко, лицо горело тем же фанатическим исступлением, каким были проникнуты и речи. Как ни был я потрясен и огорчен, я не стал увещевать и урезонивать его. Бессмысленно было бы приводить расхожие доводы, вроде того, что все это, дескать, обман зрения, игра расстроенного воображения, но еще хуже было бы пытаться объяснить естественными причинами диковинные совпадения и происшествия, которые он мне поведал. Как ни мало говорил он о мисс Элмсли, сказанного было довольно, чтобы понять, что бедной девушке, нежно его любившей и лучше всех знавшей, ничего иного не оставалось, кроме как потакать его бреду до последнего, — больше ей не на что было надеяться. С какою преданностью она все еще держалась за надежду исцелить его! С какой решимостью принесла себя в жертву самым болезненным его фантазиям во имя счастливой будущности, которая вряд ли когда-либо наступит. Как ни мало я знал мисс Элмсли, от мысли о ее положении у меня защемило сердце.
Это я, Рудольф Дидерих, убил Курта Крауса. Я конструктор подводных лодок, до 1933 года я создал три новых вида подлодок Р, С и Т, кроме того, я работал в Университете в Киле. Когда нацисты пришли к власти, на меня кто-то донес, и я вместе с пятнадцатилетней дочерью Ингрид оказался под домашним арестом в собственном доме. Там мы и жили, отрезанные от всего мира, до недавнего времени.
В самом начале нашего заключения из письма одного коллеги, которое попало в дом в пакете с углем, я узнал, кто был доносчиком. Им оказался Курт Краус – критик, пользующийся дурной славой по всей Германии. Ему понадобилось мое кресло в Университете для одного из своих нацистских дружков.
— Меня прозвали Безумным Монктоном! — воскликнул он внезапно, нарушив повисшее в течение последних нескольких минут молчание. — И здесь, и в Англии все, кроме вас и Ады, принимают меня за помешанного. Она была моим спасением — вы тоже станете моим спасением. Внутренний голос сказал мне это, когда я впервые встретил вас на Вилла-Реале. Я непрестанно боролся с одолевавшим меня желанием открыться вам и, когда увидел вас сегодня на балу, не в силах был сопротивляться более; призрак, казалось, подталкивал меня к вам, когда вы стояли в безлюдной комнате. Расскажите побольше об этой вашей идее, как искать место дуэли. Если я завтра утром сам выеду на поиски, с чего начать, куда ехать? — Он остановился, силы его явно были на исходе, мысли мешались. — Что мне предстоит делать? Не могу сообразить. Вам все теперь известно, не согласитесь ли вы помочь мне? Несчастье сделало меня беспомощным.
Первые три года наше одиночество скрашивало общество домашней экономки – добрейшей фрау Фрейдж. Она заменила моей бедной Ингрид мать. Но случилась трагедия – утонул муж фрау Фрейдж, служивший коком на корабле. Вскоре после его гибели она покинула Киль, чтобы начать новую жизнь в Швейцарии в отеле Хама Тартуса. Тартус был другом и сослуживцем Феликса Фрейджа, а потом приобрел горный отель \"Часы с кукушкой\".
Он помолчал, стал что-то бормотать насчет того, что, если выедет один, все кончено, ничего не получится, принялся сбивчиво объяснять, что промедление смерти подобно, пытался выговорить имя «Ада», но голос изменил ему, и, резко отвернувшись, он разразился слезами.
Основным моим занятием во время заточения была история, больше всего меня занимал интригующий Вопрос Шлезвиг-Гольштейна. Несколько лет я изучал историю этого Вопроса и горжусь тем, что и я внес свой скромный вклад в его разгадку. Я даже стал в определенной мере известен среди специалистов как знаток этой темы. Несколько лет назад английская журналистка Джослин Фрэнк получила разрешение навестить меня, чтобы взять интервью по этому вопросу. (Как я понимаю, она имела влияние на самого Курта Крауса.) Она писала книгу с остроумным названием \"Кого волнует, кто покончил с Шлезвиг-Гольштейном?\", отражающую иконоборческий подход к этой теме, о чем я сожалею. Тем не менее она показалась мне приятной особой, хорошо образованной для женщины.
Охватившая меня в эту минуту жалость пересилила всякое благоразумие, и, не думая о последствиях, я обещался сделать, что он ни попросит. Безумное выражение, с которым он вскочил на ноги и схватил меня за руку, тотчас заставило меня вспомнить, сколь уместна была бы большая осторожность, но отказываться от сказанных слов было уже поздно. Лучшее, что оставалось в нынешних обстоятельствах, — это помочь ему справиться немного с волнением и ретироваться, чтобы хорошенько обдумать все на досуге. Я произнес несколько успокоительных фраз.
Та же тайна Шлезвиг-Гольштейна привела ко мне еще одного визитера – молодого американского писателя Марти Холландса. Хотя он прежде всего автор криминальных романов, он заинтересовался Вопросом Шлезвиг-Гольштейна, потому что хотел использовать эту тему фоном в своем первом историческом романе. Вот почему он разыскал меня.
— Да, да, — согласился он, — не бойтесь за меня. Теперь, после ваших слов, обещаю сохранять хладнокровие и выдержку, что бы ни случилось. Я так свыкся с привидением, что почти не замечаю его, разве только иногда. К тому же эта небольшая пачка писем — мое лекарство ото всех болезней страдающего сердца. Это Адины письма, и всякий раз, когда я чувствую, что отчаяние берет верх над моей стойкостью, я перечитываю их. Я просил вас задержаться на полчаса сегодня вечером, чтобы успеть их почитать до вашего прихода и подготовиться к нашей встрече; когда вы уйдете, я вновь их перечту. Еще раз повторяю — не бойтесь за меня. Я знаю, с вашей помощью я преуспею, и Ада воздаст вам по заслугам, когда мы возвратимся в Англию. Если дураки в Неаполе будут при вас сплетничать о моем помешательстве, не обращайте внимания — не переубеждайте их. Скандал столь омерзителен, что непременно рассосется сам собой, вследствие противоречий.
Поскольку нанести мне визит нормальным образом было невозможно, этот изобретательный молодой человек проник к нам в дом сначала под видом молочника, потом как контролер-водопроводчик, разносчик из мясной лавки и, наконец, как слесарь. После нескольких встреч он убедил меня, что сможет помочь нам бежать. В назначенный день он подъехал к дому в фургоне для перевозки бродячих собак, отвлек внимание стражников, мы с Ингрид, закутавшись в шубы, проскользнули в фургон, и Марти Холландс увез пас оттуда.
Я ушел от него, пообещав вернуться утром следующего дня. Возвратившись в гостиницу, я понял, что после всего увиденного и услышанного о сне не стоит и помышлять, а потому раскурил трубку и, сев к окну (как это проясняло ум — просто глядеть на безмятежный лунный свет!), стал думать, что было бы разумно сделать. Прежде всего, понятно, что обращаться к докторам или друзьям Альфреда в Англии нечего и пробовать. Я не мог внушить себе, что ум его совершенно расстроен и в сложившихся обстоятельствах могу предать огласке тайну, которую он доверил моей скромности. Во-вторых, любые мои попытки склонить его к мысли, что от поисков дядиных останков следует отказаться, обречены на провал после моих неосторожных слов. Придя к таким двум заключениям, я должен был решить единственный на самом деле трудный и мучительный вопрос: вправе ли я помогать ему в его диковинном намерении?
Таким неблагородным способом мы покинули место нашего долгого заточения, и лишь один раз за все время этого путешествия по Германии к южной границе с Швейцарией наш спаситель был встревожен. Проезжая по Баварии, мы надолго застряли на узкой дороге, забитой фургонами и грузовиками бродячего цирка. Объехать их было невозможно, а следом за нами остановилась военная машина, полная немецких офицеров. Я боялся, что волнение Марти выдаст нас или послужит причиной аварии, но наконец дорога стала шире, машина с офицерами обогнала нас, а следом и мы смогли объехать цирковые фургоны с надписью \"Рундельманс\". С давних пор я помню этот цирк, еще до нашего ареста я иногда водил Ингрид, тогда совсем маленькую, на их представления. Я удивился, увидев, как далеко на юг забрался \"Рундельманс\", прежде он обычно кочевал вдоль северного морского побережья.
Положим, с моей помощью он отыщет тело мистера Монктона и отвезет в Англию, оправдано ли это — способствовать союзу, который, надо думать, воспоследует из этих моих действий, союзу, противодействовать которому, возможно, должен каждый человек? Это заставило меня задуматься над степенью его безумия, или, выражаясь деликатнее, да и точнее, — его мании. Он, несомненно, был совершенно здрав, когда речь шла об обыденных предметах; нет, более того, рассказ его был ясен и связен во всем, что относилось к происшедшему. Что же касается привидения, мало ли людей, ничуть не уступавших своим ближним в ясности ума, воображали себя жертвами призраков и даже писали об этом со всей присущей им философичностью? Мне было ясно, что подлинная абсурдность ожидавшего меня дела состоит в том, что Монктон верит в старинное пророчество и в то, что мерещившийся ему призрак был неземным предупреждением, ниспосланным, чтобы он мог избежать грозившей ему участи; точно так же мне было ясно, что главной причиной обеих этих навязчивых идей явилось одиночество, весьма повлиявшее на его ум, и без того легко возбудимый от природы, и еще более ранимый из-за наследственной склонности к душевным болезням.
Как только мы очутились в Швейцарии, я попросил Марти Холландса отвезти меня с Ингрид сюда, в отель \"Часы с кукушкой\", где, как я знал, добросердечная фрау Фрейдж непременно укроет нас. Мы прибыли три дня назад, и я надеюсь, что сможем отправиться в Америку, как только будут очищены горные дороги.
Я заметил, что Марти Холландс проявляет романтический интерес к малышке Ингрид, но она, увы, слишком подавлена перенесенными страданиями, чтобы ответить ему взаимностью.
Излечимо ли это? Мисс Элмсли, знавшая его много лучше моего, считала — судя по ее действиям, — что излечимо. Тогда на каком основании, по какому праву могу я ничтоже сумняшеся заявить, что она заблуждается? Положим, я откажусь и не поеду с ним к границе, что тогда? Скорей всего, он все равно отправится туда один и совершит все мыслимые и немыслимые промахи, а может статься, встретится со многими опасностями, а я, человек досужий и ничем не связанный, останусь в Неаполе, бросив Монктона на произвол судьбы, и это после того, как я сам предложил ему план действий и поощрил его доверие ко мне. Так вновь и вновь, со всех сторон обдумывал я это дело, имея преимущество, скажу по совести, оценивать его практически и только. Как человек, не доверявший россказням о привидениях, я был совершенно убежден, что Альфред заблуждается, считая, что видел призрак дяди ранее, чем весть о его смерти достигла Англии; соответственно, я нимало не поддался мании своего несчастного друга, когда принял бесповоротное решение сопровождать его в его невероятных поисках. Возможно, тут сказалась моя ветреная склонность к сильным впечатлениям, но должен прибавить, из справедливости к самому себе, что мной руководило также и горячее сочувствие к Монктону, и искреннее желание, сколько возможно, облегчить страдания бедной девушки, по-прежнему верно ожидавшей его в Англии и не расстававшейся с надеждой на благой исход.
Кроме фрау Фрейдж в отеле есть еще три человека, с которыми я был знаком раньше. Первая (я краснею, рассказывая это) – мадемуазель Гелда Пурбуар. Шесть лет назад в Киле нас познакомил один мой коллега. Я знал, что раньше она вела весьма беспорядочный образ жизни, но за время нашего знакомства она убедила меня в том, что ее привлекает спокойствие семейного очага. Так или иначе, но я оказался втянутым в весьма бурные отношения с этой прелестной женщиной. Я даже начал подумывать о том, не сможет ли она заменить мать моей дорогой Ингрид. Но наши отношения оказались недолгими, я почувствовал, что она начинает тяготиться размеренной жизнью, и в один прекрасный день она покинула меня. Честно говоря, я не думаю, что мы смогли бы жить вместе. Я надеюсь, что ей хватит благоразумия не вспоминать эту историю, мне было бы крайне неприятно, если бы она получила огласку.
Я узнал также Леопольда Шмендрика. Он конструктор судов, славный малый, я знаю его давно по совместной работе в Киле.
Некоторые предотъездные приготовления, которые я счел необходимым сделать после очередного разговора с Альфредом, выдали цель нашего путешествия большинству неаполитанских знакомых. Всеобщее удивление, разумеется, не имело границ, почти все заподозрили, что, на свой лад, я, пожалуй, не меньший безумец, чем Монктон, и довольно откровенно это мне высказывали. Иные, правду сказать, пытались подорвать мою решимость, напоминая, каким беспардонным негодяем был Стивен Монктон, словно я из своего личного интереса отправлялся искать его останки! Насмешки трогали меня так же мало, как и другие доводы, преследовавшие ту же цель, — я принял решение и был неколебим, как и ныне.
Мне также знакомо по газетам имя капитана Вильгельма Трена, несколько лет назад, когда он был полицейским в Киле, он оказался замешанным в шумном скандале. Это было что-то связанное с рэкетом – в общем, грязная история. Свидетели боялись давать против него показания, ничего не было доказано, но Трена уволили из полиции. И вот теперь он здесь, и мне кажется, что он готов приняться за старое. Он не может узнать меня, поскольку мы никогда раньше не встречались, но, я признаюсь, он меня пугает. Он способен отослать нас обратно в Германию!
Спустя два дня все было готово, и я распорядился, чтобы к нашему крыльцу подали дорожную карету несколькими часами ранее, чем было заказано вначале. Чуть ли не все наши английские знакомые грозились дать «прощальные напутствия», и я полагал, что лучше уберечь от них моего друга, ибо, надо признаться, он был сильнее возбужден дорожными сборами, чем мне бы того желалось. Тотчас после восхода солнца, когда на улицах не было ни одного зеваки, готового глазеть на нас, мы, никому не докладываясь, покинули Неаполь.
Неудивительно, должно быть, что я не в силах был осмыслить собственное положение и инстинктивно старался не загадывать даже на день вперед, но вдруг я осознал, что выбор совершен и вдвоем с Безумным Монктоном еду искать труп дуэлянта где-то у римской границы.
Я никогда раньше не встречал Хама Тартуса. Они с фрау Фрейдж явно влюблены друг в друга, и оба уверили меня, что защитят нас с Ингрид. Я не знаю ни мисс Оливии Куэйл, ни спортсменов. А теперь о Курте Краусе.
Долгие годы я считал герра Крауса своим злейшим врагом, человеком, виновным во всех моих бедах. Представьте себе мои чувства, когда фрау Фрейдж шепнула мне, что безобразно толстый господин, жадно поглощающий пищу за угловым столиком, и есть ненавистный Краус! У нас с Ингрид есть капсулы с ядом на тот случай, если бы нас схватили во время побега. Когда мы после обеда проходили мимо стола Крауса, бедняжка Ингрид потеряла сознание под грузом нахлынувших чувств. В этот момент я вылил содержимое капсулы в тарелку Крауса. Немного позднее, когда я готовился лечь спать, пришел капитан Трен с известием о смерти Курта Крауса.
ГЛАВА 5
Я полностью отвечаю за свои действия, о которых Ингрид даже не подозревает; она абсолютно ничего не знает.
Я решил про себя, что в качестве нашей штаб-квартиры лучше для начала использовать город Фонди, расположенный близко от границы; через посольство я договорился, что свинцовый гроб, надежно запрятанный в ящик и заколоченный гвоздями, мы оставим там. Мы были отлично экипированы: помимо паспортов, у нас были с собой рекомендательные письма к местному начальству всех сколько-нибудь заметных пограничных городов и, главное, в нашем распоряжении (благодаря огромному наследству Монктона) было довольно денег, чтобы нанять любого человека, чья помощь нам была бы желательна на всем пути вдоль фронта наших поисков. Благодаря таким разнообразным мерам любое средство, облегчающее действия и предусмотренное в твердом расчете на то, что мы достигнем цели и найдем труп дуэлянта, было нам доступно. Но в случае — и очень вероятном, — что мы не преуспеем, наши виды на будущее, в особенности из-за взятой мной на себя ответственности, были не столь приятны, чтобы хотелось их обдумывать заранее. Признаюсь, мне было не по себе, я ощущал едва ли не отчаяние, когда мы передвигались под ослепительным итальянским солнцем по дороге в Фонди.
Ингрид Дидерих
Первые два дня прошли легко, ибо я настоял, чтобы мы, учитывая состояние Монктона, путешествовали неспешно.
Я убила Курта Крауса.
В первый день чрезмерное возбуждение моего друга слегка меня тревожило, он проявлял больше разнообразных симптомов расстроенного воображения, чем я уже и ранее замечал за ним. Однако же на следующий день он вроде бы научился судить более трезво о новом плане поисков, к которому мы склонились, и во всем, кроме одного обстоятельства, выказывал достаточно спокойствия и бодрости. Но всякий раз, когда речь заходила о его покойном дяде, он неизменно утверждал — из веры в давнее пророчество и под влиянием призрака, который постоянно видел или полагал, что видит, — будто тело Стивена Монктона, где бы оно ни находилось, так и осталось незахороненным. Во всем остальном он соглашался со мной с величайшей готовностью и кротостью, но тут отстаивал свое диковинное убеждение с упорством, не совместимым с разумом и доводами рассудка.
Мне двадцать лет, я единственная дочь профессора Рудольфа Дидериха. Моя мать давно умерла. Мой жизненный опыт весьма скуден, потому что последние пять лет – а это четверть моей жизни – нас держали взаперти в нашем доме в Киле. Папа – знаменитый ученый, он строил подводные лодки и преподавал в Университете. А потом один очень злой человек по имени Курт Краус донес на папу нацистам, я не знаю, почему он это сделал, так мы оказались под домашним арестом. В течение пяти лет мы не могли покидать дом или принимать гостей. Я не могла ходить в школу. Это меня не очень огорчало, я никогда не была примерной ученицей, но я очень скучала по своим друзьям. А бедный папа страдал без работы. Все свое время он посвящал своему увлечению – изучал Вопрос Шлезвиг-Гольштейна. Это что-то связанное с историей, но я не могу объяснить, в чем суть дела...
Первые три года домашнего ареста с нами жила фрау Фрейя Фрейдж, она была нашей экономкой. И тогда жизнь была не такой уж плохой: она рассказывала нам последние новости и слухи и очень вкусно нас кормила. Она была замужем за моряком, но он утонул. Она очень переживала и вскоре уехала из Киля и поселилась в отеле \"Часы с кукушкой\", чтобы помогать Хама Тартусу. (Мы раньше не были знакомы с Тартусом, фрау Фрейдж сказала, что он был другом ее мужа.)
На третий день мы остановились в Фонди. Догнавший нас там ящик с гробом был отправлен под замок в надежное место. Мы наняли мулов и взяли в провожатые человека, отменно знавшего округу. Мне пришло в голову, что поначалу нам лучше доверять подлинную цель нашего путешествия лишь самым надежным людям, которых нам удастся отыскать среди образованного сословия. По каковой причине мы отчасти последовали примеру участников роковой дуэли и на утро четвертого дня выехали, взяв с собой альбомы и коробки с красками, словно художники, искавшие места поживописнее.
Два месяца назад у нас в доме появился человек по имени Марти Холландс, он проник к нам под видом молочника, ему хотелось поговорить с папой об истории Шлезвиг-Гольштейна. Он американец. Он навещал нас несколько раз и наконец уговорил папу бежать из Германии. Марти раздобыл где-то фургон для перевозки бродячих собак, подъехал к нашему дому, отвлек сторожей, и мы, надев шубы, забрались в фургон и скоро оказались на свободе.
Проехав несколько часов в северном направлении со стороны римской границы, мы остановились передохнуть и дать роздых нашим мулам в заброшенной деревушке, расположенной вдали от туристических маршрутов.
На пути в Швейцарию был только один опасный момент. Мы остановились на узкой дороге в Баварии, забитой фургонами бродячего цирка, мы не могли их обогнать, а прямо за нами оказалась машина с офицерами. Мне показалось, что Марти очень обеспокоен, но ничего не случилось, и как только дорога стала шире, машина с офицерами уехала вперед, а потом и мы обогнали цирковые фургоны, на которых я увидела название \"Рундельманс\", и я вспомнила, что, когда я была совсем маленькая, папа водил меня в этот цирк. Мне всегда нравилось там, но на последнем представлении, которое я видела, там появился новый лилипут, который мне очень не понравился. Он был все время очень раздражен, похоже, ему казалось, что он слишком хорош для того, чтобы на него все глазели. Но ведь карлики для того и существуют?