Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

–Мэм, вы не порезались?

Я гляжу на стюардессу, еще настолько оглушенная тяжестью воспоминания, что могу только буркнуть:

– Что...

– Рука, мэм.

Я гляжу на свою левую руку. При обслуживании по первому классу напитки подаются в натуральном стекле, а не в дешевых стаканах для коктейлей. У меня полный кулак давленного стекла, тающего льда и дорогого коньяка.

Я только и могу сказать:

– А!

– Вы не порезались? – снова спрашивает стюардесса, и видно, что она пытается сообразить: я пьяна, обдолбалась или просто дура с детства. За очки ей не заглянуть, и это ее нервирует. Мне совершенно не надо, чтобы она весь полет не сводила с меня глаз, поэтому я лезу ей в череп и засаживаю туда объяснение.

– Наверное, трещина была в стекле. Когда в салоне меняется давление, то, бывает, все... в общем, мне повезло, что я не поранилась.

– Вам действительно повезло, мэм, – кудахчет она, кивая головой и вынимая у меня из руки остатки стакана. – Вы могли сильно порезаться.

– Да, я вообще везучая, – говорю я сама себе, убирая руку, чтобы стюардесса не заметила длинный бескровный разрез через всю ладонь.

Из дневников Сони Блу.

* * *

До места назначения Соня долетела днем. От почти двух суток в сидячем положении кости ныли. Шесть часов полета от Юкатана, еще шесть часов в Лос-Анджелесе в ожидании подходящего внутреннего рейса. Соня умела днем сохранять активность, но это имело свою цену. Она начинала медленнее соображать, и труднее было избегать ловушек и волчьих ям, которые могли встретиться на пути. Тело требовало сна – точнее, регенеративной комы для восстановления физических повреждений, полученных ночью, – но хотя бы не надо было волноваться о немедленном и смертельном раке кожи от прямого солнца. Пока хотя бы не надо было.

В аэропорту Соня взяла напрокат машину и поехала в город, который до 1969 года Дениз называла своим родным. Инстинкт требовал открыть багажник и заползти внутрь, но вместо этого Соня села за руль. По дороге в город через пригороды она миновала комплекс «Торн индастриз». Он был даже больше, чем помнила она – то есть Дениз. Надо отдать старику должное – он всегда знал, как делать баксы.

Свет заливал машину, и у Сони чуть покалывало кожу. Она сказала себе, что это она просто отвыкла от солнца, но невольно поглядывала на руки, высматривая признаки быстро развивающейся меланомы. Видала она вампиров, умерших от отравления солнцем, – не слишком привлекательное зрелище. Кожа у них горела и быстро покрывалась волдырями, волдыри пухли и пухли, а потом лопались. Вампиры просто высыхали начисто, как дождевые черви на горячем асфальте. Пять минут, не больше – и мертвец выгорал дотла.

Да, не слишком приятное зрелище.

В газетной вырезке говорилось, что Ширли Тори помещена в больницу Сент-Мэри, в Верхнем Ист-Сайде. Та самая больница, где родилась Дениз. Соня заехала в гараж для посетителей при больнице и подошла к справочному столу. На нее вопросительно сощурилась пожилая монахиня в бифокальных очках.

– Могу я вам быть полезной, юная леди?

– Да, сестра. Я хочу знать, в какой палате находится моя родственница, Торн. Ширли Тори.

Монахиня записала имя на клочке бумаги и повернулась к терминалу компьютера. Прищелкнув языком и покачав головой, она обернулась к Соне. От бифокальных очков глаза казались причудливо искаженными.

– Мне очень жаль, милая, но боюсь, что миссис Торн у нас уже нет.

– Ее выписали?

– Согласно записи в компьютере, она скончалась вчера днем.

Соня уставилась на терминал, на имя, высвеченное желтым на черном экране. Курсор мигал, как заикающийся светлячок.

– Я... скажите, не указано, куда посылать соболезнования?

– Указано, что цветы следует посылать в похоронное бюро Бестера-Уильямса. – Монахиня поджала губы и посмотрела на Соню сочувственно. – Мне очень жаль, дорогая. Это была ваша близкая родственница?

– Да нет. Пожалуй, нет.

* * *

В похоронное бюро Соня позвонила из вестибюля больницы. Секретарша проинформировала ее, что похоронная служба по незабвенной состоится завтра в пять вечера. Церемония у могилы будет иметь место на кладбище «Роллинг-Лонз». Соне не надо было спрашивать, где это – на этом кладбище был похоронен Клод Хагерти. И Чаз.

Выяснив о похоронах матери все, что ей было нужно, Соня загнала машину на стоянку торгового квартала в пригороде и влезла в багажник – доспать остаток дня.

* * *

Она не была уверена, можно ли назвать «сновидением» то, что происходит у нее в голове, когда она не бодрствует. Она что-то видела, но были это сны или тени того, что когда-то произошло или произойдет в будущем? Иногда она оказывалась в снах других людей – или в их кошмарах. Или в их безумии.

Она шла сквозь фантастический ландшафт сочащихся влагой мхов и истлевших кружев. На кровати с балдахином, убранной заплесневелыми атласными покрывалами, сидела женщина в белом венчальном платье. Казалось, что она поправляет одежду. Когда Соня подошла, невеста подняла взгляд как олень, застигнутый у водопоя. Лицо было почти полностью закрыто густой вуалью. Женщина заговорила, не открывая рта, голосом пятилетней девочки:

Он меня запачкал. Я грязная.

Соня посмотрела на колени женщины, ожидая увидеть букет. Но увидела ее руки – руки старой ведьмы с длинными загнутыми ногтями. Отвратительными скрюченными пальцами женщина царапала себе пах. Платье давно порвалось, обнажив высохшие бедра и посеревшие, сморщенные половые органы. Они были окровавлены, потому что женщина уже сорвала половые губы и клитор.

* * *

Проснувшись, Соня поняла, что за время ее сна что-то произошло, потому что машина ехала. Прижавшись ухом к перегородке между багажником и задним сиденьем, Соня услышала тяжелые ритмические удары рэпа и на этом фоне – смех.

Мужчины. Двое. Судя по голосу и выбору музыки – подростки. Двое ребятишек поехали покататься? Соня прислушалась, фильтруя назойливую музыку и фоновый шум, сосредоточилась на разговоре.

– Вертолет за эту тачку отвалит штук пять или шесть...

– А Рыжий? Он же гонит тачки на российский черный рынок?

– Он берет только Европу и Японию. А это Америка.

– От, твою мать!

– Слушай, а на хрена Вертолету все отдавать? Может, в багажнике чего есть, и можно это толкнуть на блошином рынке за пару баксов?

Машина съехала с асфальта на гравий. Соня еще несколько раз подпрыгнула, пока машина остановилась. Тут Соня подумала, что чертовски проголодалась. Она уже почти семьдесят два часа ничего не ела, а потому становилась раздражительной. Хлопнули дверцы машины, и заскрипели по гравию подошвы, направляясь к багажнику.

– Думаешь, там чего-нибудь есть?

– Запаска да пара тросов. А может, какая дура забыла там сумки с дорогим барахлом.

Раздался скрежет металла – угонщики взламывали замок отверткой. Наверное, той же, которой выломали дверь, вскрыли кожух зажигания и завели машину. Замок громко щелкнул, вылетая, поднялась крышка – и на угонщиков налетела Соня.

Они были молоды, а от страха и неожиданности казались еще моложе. Белые ребята из пригорода с плохой стрижкой, одетые в шмотки на четыре размера больше, чем надо. У одного из-за пояса торчал пистолет, и его Соня схватила первого, ударив о землю достаточно сильно, чтобы сломать спину. Он завопил, как девчонка – высоко и чисто, когда Соня впилась ему в горло.

Его напарник заорал и попытался вогнать Соне в спину шестидюймовую отвертку. Кожаная куртка отбила удар, но его хватило, чтобы Соня оторвалась от пира, улыбнулась угонщику, обнажив клыки, и укоризненно зашипела. Мальчишка выронил оружие и обмочился. Сломать ему шею было делом одной секунды. Соня допила первого, выпила, сколько могла, из второго, а потом пинками сбросила их пустые тела в канаву. Молодцы, мальчики, – отличное место выбрали, чтобы избавиться от собственных трупов.

* * *

Провода зажигания висели из гнезда, так что пришлось замыкать их напрямую. Прокатная компания не будет в восторге, и это так же точно, как то, что Соне на это плевать.

Было еще рано, по меркам Сони – только за полночь, и Соня решила поездить по старой округе, посмотреть, включатся ли какие-нибудь воспоминания Дениз Торн. Иногда Соню беспокоило, что ее так мало трогают страдания ее прежнего \"я\". Когда-то Дениз занимала больше места в ее личности, но за последние годы ее голос становился слабее и под конец был вытеснен все более громкой Другой. Может быть, визуальные впечатления зажгут какую-то искру, породят эмоции, соответствующие воспоминаниям. Ведь без этих вспышек все чувства, что есть у Сони, – это высохшие и лишенные вкуса сувениры чьей-то жизни, тени мертвых, ей безразличные – как если смотреть домашнее дергающееся несвязное видео с незнакомыми голосами и людьми.

Она ездила кругами, но слишком многое изменилось за те двадцать лет, что Дениз Торн не ступала на эти улицы. И вдруг фары выхватили из темноты ворота, отбрасывающие полосатые тени. Соня моргнула и огляделась, не понимая, как сюда попала. Она нарочно направила сюда машину? Или что-то, помимо ее бессознательного, заставило ее сюда попасть? Ворота были ржавые; двенадцатифутовые кирпичные стены, отделяющие частное владение от дороги, заросли пышным плющом и были исчерканы граффити. Ворота обвивала тяжелая цепь, как хромированный питон, запертая на висячий замок размером с голову ребенка. Металлическая табличка гласила: «Вход воспрещен. Нарушители будут преследоваться по всей строгости закона».

Соня выключила фары и вышла из машины. Подержала замок в правой руке, оценивая его прочность. Да, симпатичная штучка. Даже вор-мотоциклист из Нью-Йорка задумается. Соня дважды дернула, и замок остался в руке, цепь легла, развернувшись, у ног. Ворота в имение Колесе распахнулись на ржавых петлях.

Она направилась туда, где раньше было главное здание, клацая подковками ботинок по заросшей дорожке. Трава и молодые деревца пробивались сквозь медленно рассыпающийся слой ракушек.

Она просканировала местность, выискивая обиталища бродяг и приюты любви подростков, но ничего не нашла. Это ее удивило. Заброшенные пять акров имения – идеальное место для пригородных подростков, чтобы скрываться от апатии родителей и наслаждаться пьянством и сексом, но даже малейших следов чего-нибудь подобного не обнаруживалось. Вместо этого Соня, приближаясь к обугленным останкам дома Колесе, начала ощущать парапсихические сигналы вроде тех, что были в «Западне Призраков». Здесь водились привидения, и довольно много.

Соня сморщила нос. Хотя здание выгорело дотла пять лет назад, здесь еще воняло гарью. От дома осталось немного – это Соня постаралась, когда его поджигала. И еще она сначала перебила всех, кто тут был живой. И кучу народа вокруг, если вспомнить. Вот этот момент до сих пор вызывал у Сони нехорошие чувства, но не она была всему виной, а та стерва Колесе, которая ее похитила и держала в своем сумасшедшем доме полгода. Колесе все и затеяла. Но покончила с этим Соня. И к тому же парапсихическая ударная волна, которую она в ту ночь выпустила, поразила только тех, у кого была истинная тьма в душе. По крайней мере Соне хотелось так думать.

Среди развалин двигался свет. Холодное неестественное свечение, зеленовато-белое на фоне тьмы, было сперва бесформенным пульсирующим шаром, плывущим среди упавших бревен и обрушенной кладки. Блуждающий огонек задрожал, потом начал меняться, принимая очертания и субстанцию. Это была женщина – во всяком случае, когда-то это была женщина.

У нее отсутствовали глаза, уши, язык, и кожа висела мешком на призрачных костях. Руки и торс у нее были, но ноги обрывались светящимися лохмотьями. Хотя глаз в орбитах не было, но Соня знала, что призрак ее видит. И узнает.

– Привет, Кэтрин! Давно не виделись, подруга.

Призрак Кэтрин Колесе, бывшей телепроповедницы и целительницы, поднял светящиеся руки и завыл, как погибшая душа. Вполне естественно – ибо таковой она и являлась.

– Брось ерундой заниматься, сестренка. Это действует на ребятишек, которые залезают сюда потрахаться, или на бродяг, желающих прикорнуть, но мне с того ни холодно ни жарко.

Призрак завопил совой, которой прищемили хвост мышеловкой, и бросился на Соню, выгнув когтистые пальцы. Соня подняла правую руку, и вспышка иссиня-белого электрического света брызнула из ее ладони, попав призраку в середину тела. Кэтрин Колесе свернулась, как поднятое жалюзи, снова превратившись в дрожащий светящийся шар.

– Ты и после смерти так же невежественна, как была при жизни, – вздохнула Соня. – Мертвые могут физически войти в плоскость смертных лишь на Марди-Грас, на весеннее равноденствие и в канун Всех Святых. Но то, что ты мертвая, еще не значит, что я не могу набить тебе морду.

Кэтрин Колесе снова собралась, мрачно поглядывая на Соню из-за Раздела. Стали появляться огоньки поменьше и послабее, как искорки, плавающие в воздухе. Один такой шар, развернувшись, принял обличье доктора Векслера, продажного психиатра, который сперва отдал Ширли Торн в лапы Кэтрин Колесе, а потом организовал заключение Сони в сумасшедшем доме. Приятно было видеть, что он и после смерти обречен пребывать в обществе своей бывшей любовницы. Другие, меньшие огоньки тоже стали принимать форму людей, превращаясь в «колесников», личную гвардию Кэтрин:

гибриды религиозных фанатиков, наемных бандитов и жеребцов-производителей. Соня их перебила всех до одного.

– Приятно видеть, что тебе не одиноко, – ухмыльнулась она, ища среди бледных огоньков один. Не найдя его, облегченно вздохнула и повернулась уходить, но не могла удержаться от последнего укола: – Знаешь, это все стали называть «Джонстаун в Америке». Все всплыло – таинственная смерть твоих родителей, фальшивые убеждения твоего мужа, разврат и коррупция твоей церкви – все попало в газеты. «Церковь Колес Божиих» – капут. Все твои почитатели попрыгали с корабля и нашли себе проповедников... не столь неоднозначных. Потом еще была эта история в Уэйко, и про тебя забыли. Ты теперь только устаревший пример мерзости, не больше. Я думала, тебе это интересно узнать.

У призрака Кэтрин Колесе челюсть отвалилась до самой груди, и он завизжал так, что Соня поняла: в ближайший Хэллоуин придется посматривать, что у Кэтрин за спиной.

Соня про себя посмеивалась, возвращаясь к машине. С чего это говорят, будто с покойниками надо деликатно обращаться?

* * *

Ворота кладбища «Роллинг Лонз» открывались на рассвете. К этому времени Соня уже пару часов была внутри. Перед тем как залезть в подходящую гробницу, надо было еще сделать пару визитов.

Сначала к Чазу.

* * *

Она не жалела, что его убила. Сначала испытывала некоторое чувство вины, но сожаления – никогда. Чаз до мозга костей с головы до пят был подонком. Он ее предал – продал за мешок денег. Хотя пользы ему от них не было. Вместо того чтобы сбежать в Южную Америку, как ему всегда мечталось, этот идиот завис в городе, швыряя деньги на тяжелую дурь и грубых мальчишек. Будто ждал, чтобы она его нашла.

Он ждал ее и сейчас, устроившись на собственном надгробии.

– Привет, Чаз! Отлично выглядишь.

Честно сказать, выглядел он дерьмово. Сотканные из серовато-лилового тумана черты лица начинали расплываться, глаза превращались в пустые дыры, нос – в намек на тень. Если бы она его не успела узнать, трудно было бы сейчас разобрать, что это лицо. Но он курил. Достаточно помнил о своей прошлой жизни, чтобы не расставаться с привычками.

– Джад погиб. Я думаю, ты это уже знаешь.

Она ждала какого-то проявления злобной радости, но он лишь отмахнулся рукой, оставив в воздухе следы эктоплазмы. Такой же безразличный после смерти, как был при жизни.

– Почему ты не ушел? Что тебя держит в этой плоскости? Я?

Что-то мелькнуло в кляксах, бывших когда-то его глазами. Соня смотрела на разорванную тень, и в ней пробуждались воспоминания. Воспоминания о тех временах, когда они были друзьями – когда были любовниками. Она закрыла глаза, чтобы избавиться от жала памяти, но все равно не могла найти в себе сожаления.

Когда она открыла глаза, Чаза уже не было.

* * *

Клода возле его могилы найти не удалось, и это было хорошо. Смерть его была неприятной, и такие травмы часто заставляют мертвых годами держаться в смертной плоскости, даже десятилетиями. Но Клод Хагерти, кажется, смог уйти к тому, что ждет людей после смерти – что бы оно ни было. Многим обитателям «Роллинг Лонз» это пока не удалось – их тени мелькали среди надгробий и склепов призрачными светляками.

Вскоре рассветет, взойдет солнце. Соня направилась к гробнице, выбранной ею как аварийное укрытие. Поскольку последний его обитатель был опущен на покой двадцать лет назад, ее здесь вряд ли обнаружат горюющие родственники. Мемориальные подсвечники были пусты, со свода тонкими прядями свисала паутина. Приятно пахло кладбищенской сыростью и опавшими листьями. Соня забилась в дальний угол, поставив внутренний будильник примерно на четыре. Уплывая в состояние, которое среди ее породы считалось сном, она с радостью подумала, как мало вспоминала за это время Палмера или Лит. Наверное, это значит, что у них все в порядке.

7

Палмер не помнил, когда последний раз был трезв.

Не помнил, когда последний раз брился или менял одежду. Он точно знал, что несколько дней сидит у кухонного стола, голый, в одних шортах, но сколько именно дней, определить не мог.

Палмер встал, шатаясь подошел к настенному календарю и прищурился. Календарь, полученный в аптеке в Медине, был украшен портретом мускулистого ацтекского красавца-воина, в блестящих перьях и набедренной повязке. Воин стрелял из лука в наступающие сумерки, а у его ног распростерлась фигуристая ацтекская дева в прозрачном платье, более похожая на натурщицу Варгаса, чем на жрицу-девственницу. Миф, который представляла картина, Палмеру не был знаком: то ли воин защищает упавшую жрицу, то ли это он ее убил. И куда он вообще, черт его побери, целится?

От этих мыслей болела голова. Палмер проковылял обратно к столу и сел, от души вздохнув. Только потом он сообразил, что забыл подсчитать, сколько дней прошло, как Лит закрылась в коконе и его жизнь пошла псу под хвост.

И сколько времени нет Сони, он тоже точно не знал. Он был слишком пьян, чтобы искать ее мысленно, и к тому же чутье подсказывало, что из этого все равно ничего бы не вышло, будь он даже трезв как стеклышко. А тут еще возможность снова напороться на разум Другой, как бы далеко он ни был – нет, лучше и не пробовать.

Взгляд Палмера упал на черную маску на пачке неоплаченных счетов и незаполненных накладных. Пустые глаза таращились на него, губы разошлись, будто для поцелуя – или укуса. Голова продолжала болеть, и Палмер опустил ее на стол.

Когда он снова открыл глаза, было темно.

Он хмыкнул и резко выпрямился на стуле, сбив на пол полупустую бутылку. Она разлетелась, обрызгав босые ноги жидким золотом. Цвет текилы напомнил глаза Лит. И кокон.

Да, кокон. Пора посмотреть, что там с ним.

Палмер вскочил и повернулся к двери в патио. Он всегда по ночам проверял кокон. Днем это не казалось необходимым, а ночью – ночью другое дело. По ночам всякое бывает. И надо признать, после заката кокон был очень красив. Пронизывающее его жутковатое сияние становилось сильнее, будто кусок янтаря поднесли к фонарику. Иногда в коконе что-то двигалось – словно кто-то там плавает.

Палмер открыл дверь и вышел в патио, ожидая увидеть медовое сияние. Но было темно. Потом он заметил, что стража тоже нигде не видно.

– Фидо?

Палмер настороженно шагнул вперед, оглядываясь в поисках массивной фигуры серафима. Он куда-то перенес кокон Лит? Туда, где безопаснее? Но тут глаза привыкли к темноте, и Палмер увидел, что на камнях дворика что-то лежит.

Сначала ему показалось, что это сдутый аэростат, вроде тех, что используют метеорологи. Он лежал сплющенный и сиротливый, как выброшенный бурей на берег осьминог. Подойдя ближе, Палмер увидел еле заметное желтоватое свечение. Он опустился на колени и потрогал опустевшую куколку. На ощупь – что-то среднее между сброшенной змеиной кожей и мокрым одеялом.

У Палмера голова пошла кругом.

– Лит? Лит, где ты, милая?

Он с трудом поднялся на ноги, стараясь не упасть в обморок. В крови схватились за господство адреналин с текилой, но Палмер так набрался, что быстро протрезветь не мог.

– Лит?

Марике Рейневелд

Сверху пролился свет, будто кто-то включил миниатюрное солнце. Палмер сжался и закрыл глаза рукой. Первая мысль – что над домом кружит вертолет, освещая его прожектором, как бывает в Лос-Анджелесе. Потом до него дошло, что шум, который он принял за звук лопастей, – это его собственный пульс, стучащий в висках. И тогда свет заговорил.

Неловкий вечер

(Папа.)

Marieke Lucas Rijneveld

Свет уменьшил мощность, стал ровным сиянием, и Палмер увидел то, что было в его середине. Молодую женщину – не старше шестнадцати или семнадцати лет. Волосы такие длинные, что можно было бы сплести веревку, и они плыли в воздухе, как мантия или крылья. Смуглая кожа, золотые, без зрачков и радужек, глаза. Полная грудь, широкие бедра, и глаза Палмера сами остановились на треугольнике внизу живота. Она была красива, она была женщина. Она была всеми женщинами сразу. Непрошеная тяжесть зашевелилась в паху и затвердела при виде этой прекрасной обнаженной женщины, повисшей над ним видением Венеры. Или Мадонны.

De Avond Is Ongemak

– Л-лит?



Сияющая женщина улыбнулась и заговорила, не шевеля губами. Голос ее был гладок, как бархат, и успокаивал, как прохладная рука на горячечный лоб.

Copyright © 2018 by Marieke Lucas Rijneveld

(Мое детство кончилось. Пора мне приниматься за работу. Я очень тебе обязана за то, что ты оберегал меня, что любил меня и относился как к своему ребенку, за то, что ты показал мне, что значит быть человеком. Я у тебя в долгу, и вот почему я сделаю тебя Первым.)

Фотография автора © Jouk Oosterhof

–Первым? Первым кем?

© Новикова К., перевод на русский язык, 2021

(Отцом будущей расы.)

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Не успел Палмер спросить, что значит это,как Лит спикировала на него, схватив его в объятия. Он был слишком пьян и ошеломлен, чтобы возразить, пока не увидел верхушки деревьев, плывущие под ногами.

* * *

– Лит! Прекрати! Какого черта ты де...

Он не успел договорить, потому что Лит приложила рот к его губам, ее язык проник ему в рот. Палмер даже начал отвечать, потом спазм сдавил ему горло, и он попытался оттолкнуть Лит.

«Беспокойство дает крылья воображению». Морис Хиллиамс
– Лит, перестань немедленно! Я твой отец!



(Мой отец – вампир по имени Фелл.)

Часть I

–Ты меня отлично понимаешь! Прекрати эти глупости, девочка, и немедленно поставь меня на землю!

Лицо Лит заполнило, заслонило весь мир, ее глаза стали двумя августовскими лунами. Палмер хотел крикнуть, но в груди не осталось дыхания. Дитя, которое он растил почти три года, нельзя было увидеть в этой странной светящейся женщине.

Написано: «Я обновляю вещи все!»Но на аккордах словно сушится печаль,Порывы, острые как нож, ломают веруМечтавшего сбежать от ярости начала.Лед ливня месит цвет в стекло и кашу,В неистовстве бродячий пес отряхивает шкуру.Из собрания стихотворений Яна Волкерса (2008)
(Ты – Первый из моих Женихов. Первый, кто летит со мной в свадебный полет. Не страшись меня, Вильям Палмер. Это твоя награда за годы заботы. Тебе оказана честь.)

1

Палмер дрожал, ощущая, как у него встает и твердеет, отвечая на гормоны этой гордой фигуры. Он продолжал внушать себе, что этого ничего нет, что его не опустошает против его воли сияющая женщина, несущая его по небу, что на самом деле он просто свалился в обморок в луже собственной мочи в кухне. Даже в оргазме, трясущем и сминающем тело, как старую газету, он все твердил себе, что это только сон.

Проснулся он в каком-то саду. Он был гол, джинсовые шорты где-то потерялись. Голова гудела чудовищным похмельем, в паху было липко и пахло сексом. Палмер перевернулся на живот и заплакал, раздирая скрюченными руками траву. Потом его вырвало.

Мне было десять лет, и я больше не снимала пальто. Тем утром мать намазала всех нас по очереди мазью для вымени «Бохена» из желтой баночки, которую обычно использовали от трещин, мозолей и похожих на цветную капусту наростов на сосках молочных коров. Крышка у баночки была такая жирная, что ее удавалось открутить, только обхватив кухонным полотенцем; мазь пахла как посыпанные солью и перцем толстые куски вымени, что тушились в бульоне на сковороде на плите и вызывали у меня отвращение, как и эта вонючая мазь на коже. Но мать продолжала тыкать жирными пальцами в наши лица, словно они были сыром, который она ощупывала и охлопывала, проверяя, как созревает корочка. Наши бледные щеки блестели в свете кухонной лампочки, засиженной мухами. Этой лампочке годами собирались купить красивый абажур в цветах, но, когда мы натыкались на такой абажур в деревне, мать хотела поискать какой-нибудь еще. Искала она уже три года. Тем утром, за два дня до Рождества, я ощущала ее жирные большие пальцы на глазных яблоках и чуточку боялась, что она надавит слишком сильно и мои глаза выпрыгнут наружу, как стеклянные шарики. И что тогда она скажет: «Вот что происходит, когда вечно вертишься и ни на чем не задерживаешь взгляд, как пристало хорошей набожной девочке, которая смотрит снизу вверх на Господа, словно небеса в любой момент могут разверзнуться». Но небеса здесь разверзались только пургой, на которую незачем было пялиться.

Раздался хруст сломанной ветки, и Палмер стал оглядываться, чем бы себя прикрыть. Он застыл при виде юной местной девушки с корзиной фруктов на голове. Девушка таращилась на него. По ее миниатюрной фигуре, по форме глаз и скул он понял, что она из ланкондоанов – чистокровных потомков древних царей майя, что правили здесь до прихода конкистадоров. Девушка смотрела с любопытством, не испуганная и не встревоженная его наготой.

– Вам нехорошо, сеньор?

Посреди стола для завтраков стояла сплетенная из тростника хлебная корзинка, накрытая салфеткой с рождественскими ангелочками. Они держали трубы или омелы, прикрывая свои маленькие члены; даже когда я держала салфетку против света, мне было не видно, как они выглядят, – я предполагала, что они похожи на свернутый ломтик болонской колбасы. На бумажных салфетках мать бережно разложила хлеб: белый, цельнозерновой с маком и рождественский кекс с изюмом. Хрустящую корочку кекса она аккуратно посыпала через сито сахарной пудрой, словно первым легким снежком, что утром лег на спины голландских коров на лугу, прежде чем мы загнали их под крышу. Клипса с пакета для хлеба всегда лежала на коробке для сухарей, иначе мы бы ее потеряли, а мать считала, что пакет, завязанный узлом, – это некрасиво.

Палмер захохотал, отчего девушка посмотрела на него еще более странно.

– Сперва соленое, только потом сладкое, – привычно сказала она. Это правило, тогда мы вырастем большими и сильными: большими, как великан Голиаф, и сильными, как Самсон из Библии. Кроме того, мы обязательно должны были выпивать большой стакан парного молока, которое обычно наливали из бочки за пару часов до завтрака, поэтому оно было немного теплым, и на нем иногда плавал желтоватый слой сливок, который прилипал к нёбу, если пить слишком медленно. Лучше всего было проглатывать молоко с закрытыми глазами, но мать называла это «непочтительностью», хотя в Библии ничего не написано о том, как следует пить молоко: быстро или медленно, ощущая вкус коровы или нет. Я вытянула белый хлеб из корзинки и положила к себе в тарелку, перевернув его так, чтобы он выглядел как бледная попка младенца. Особенно похоже выходило, если каждую половинку намазать шоколадной пастой: нам с братьями это всегда казалось смешным, и они говорили: «Ну что, вкусно тебе опять вылизывать задницу в какашках». Но чтобы взять шоколадную пасту, сперва мне нужно было съесть что-нибудь соленое.

– Что да, то да! Нехорошо – это точно сказано!

Он захохотал еще сильнее, и тут его снова вырвало.

– Если продержать золотых рыбок в темной комнате слишком долго, они станут белыми, – прошептала я Маттису и уложила на хлеб шесть ломтиков колбасы: так, чтобы они поместились ровно, не выходя за пределы куска. У тебя было шесть коров, двух съели. Сколько у тебя осталось коров? Я слышала голос учителя в голове вместе со всем, что ела. Почему все эти дурацкие расчеты вечно связаны с едой – яблоками, пирожными, кусочками пиццы и печеньями, – я не знала, но в любом случае учитель уже оставил надежду, что я когда-нибудь научусь считать, а моя тетрадь станет образцово чистой, без красных росчерков. Мне потребовался год, чтобы научиться узнавать время по стрелкам часов – отец подолгу сидел со мной за кухонным столом с тренировочными часами из школы, которые он иногда в отчаянии швырял на пол, отчего из часов вываливались какие-то запчасти, и гадкая штука начинала трезвонить. Но стрелки до сих пор иногда превращались в дождевых червяков, которых мы вилами выкапывали за коровником, чтобы пойти порыбачить. Те тоже вечно извивались во все стороны, зажатые между большим и указательным пальцами, и ненадолго успокаивались, только если по ним несколько раз щелкнуть: ложились на ладонь и были похожи на красные клубничные сладости из магазина конфет «Фан Лёйк».

8

– Больше двух – говори вслух, – сказала наша сестричка Ханна, которая сидела за столом напротив меня, рядом с Оббе. Если ей что-то не нравилось, она шевелила губами слева направо.

Соня несколько заспалась и чуть не пропустила похороны. Она успела как раз вовремя, чтобы увидеть, как гроб Ширли Торн опускают в место последнего упокоения. Гроб был из черного дерева и в закатном солнце блестел как вороненый щит. Огромный венок лежал на гробе, вцепившись в него, как паук. Когда каждый плакальщик бросил традиционную горсть земли, группа распалась и потекла к фаланге черных лимузинов, «роллсов» и «БМВ».

– Некоторые слова пока слишком большие для твоих маленьких ушек и не пролезают, – сказала я с набитым ртом. Оббе от скуки поболтал пальцем в своем молоке, вытащил из него пенку и быстро вытер ее о скатерть. Она приклеилась к ткани, как белесая сопля. Это было отвратительное зрелище, и я знала, что завтра эта сторона скатерти с высохшей пенкой от молока, возможно, окажется повернута ко мне. Тогда я откажусь ставить тарелку на стол. Мы все знали, что салфетки на нем лежат для красоты: после завтрака мать уберет их обратно в буфет нетронутыми, потому что они не предназначены для грязных пальцев и ртов. Мне и самой было как-то жаль сминать ангелочков в кулаке, словно комара, и ломать им крылышки или пачкать их светлые ангельские волосы клубничным вареньем.

Соня стояла в сторонке, укрывшись за статуей скорбного ангела. Она искала в толпе лица родственников и друзей, но никого не узнала, кроме Джейкоба Торна.

– Я такой бледный на вид, что мне придется выйти на улицу, – прошептал Маттис. Он засмеялся и крайне сосредоточенно погрузил нож в белую часть шоколадной пасты «Дуо Пенотти», чтобы ни в коем случае не задеть коричневую. Мы ели «Дуо Пенотти» только на каникулах. Мы ждали ее так долго, что теперь, когда пришли рождественские каникулы и час наконец пробил, наступал самый лучший момент: мать отрывала бумажную защитную пленку с банки, счищала остатки клея с краев и показывала нам коричневые и белые пятна, похожие на уникальный узор на шкуре новорожденного теленка. Тот, у кого на прошлой неделе были лучшие оценки, допускался к банке первым – я всегда оказывалась последней в очереди. Я ерзала туда-сюда на стуле, ноги еще не совсем доставали до земли. Мне так хотелось удержать всех дома, разбросать их по ферме, словно кусочки колбасы. Во время заключительного урока накануне учитель неспроста рассказал, что некоторые пингвины на Южном полюсе уходят ловить рыбу и больше никогда не возвращаются. Хоть мы и не на Южном полюсе, на улице все равно было холодно. Так холодно, что озеро замерзло, а в поилках для коров было полно льда.

Он выглядел заметно старше, чем при их последней встрече пять лет назад. Железо воли и сталь решительности, которые сделали его многократным миллионером, поддались ржавчине. Джейкоб Торн, один из самых могущественных промышленников по эту сторону от Говарда Хьюза, стал стариком. Когда последние плакальщики пожали ему руку и пробормотали соболезнования, Торн не двинулся за ними прочь с кладбища. Отец Дениз остался стоять у раскрытой могилы жены, сцепив руки перед собой, глядя в яму, будто провидя в ее глубине будущее. Как оно, впрочем, и было.

Возле наших тарелок лежало по два светло-голубых термопакета. Я подняла один из своих и вопросительно посмотрела на мать.

Соня вышла из укрытия, прошла мимо надгробий, будто маневрируя на танцплощадке. Она знала, что это не ее отец. По крайней мере не той «ее», что называла себя Соня. Открыв рот, она уже готова была произнести «мистер Торн», но с ее губ слетело другое слово:

– Поверх носков, – сказала она с улыбкой, от которой на щеках появились ямочки, – тогда тепло останется внутри, а еще ноги не промокнут.

– Папа?

Джейкоб Торн поднял глаза от могилы жены. Он, кажется, не удивился, увидев Соню. Но и обрадован тоже не был. Лоб его нахмурился, морщины стали резче.

Она готовила завтрак для отца, который ушел помогать разродиться корове. После каждого надреза она проводила ножом между большим и указательным пальцами, чтобы на них осталось масло, и затем собирала масло с пальцев тупой стороной ножа. Отец, наверное, в это время сидел на доильном табурете возле коровы в облаке пара над ее потной спиной, помогая животному разродиться. Дыхание и дым сигарет. Я отметила, что около его тарелки нет термопакетов – наверное, его ноги для них слишком велики, особенно левая, покалеченная во время аварии на комбайне, когда ему было лет двадцать. Рядом с матерью на столе лежал серебряный бур, с помощью которого она проверяла вкус сыров, которыми занималась по утрам. Прежде чем надрезать один из них, она протыкала буром слой пластика в серединке, делала два оборота и медленно вытаскивала бур. А потом, так же, как ела белый хлеб во время церковного ужина – вдумчиво и благочестиво, медленно и с остановившимся взглядом, – она жевала кусочек куминного сыра. Оббе как-то раз пошутил, что тело Иисусово тоже состоит из сыра: вот почему нам можно есть всего по два кусочка в день на бутерброде, не то Он слишком быстро кончится. После того как мать произнесла утреннюю молитву и поблагодарила Бога «за нужду и излишки; когда многие едят хлеб из горестей, Ты накормил нас щедро и досыта», Маттис отодвинул стул, повесил на шею коньки-норвежки и засунул в карман куртки рождественские открытки, которые мать велела ему разложить по почтовым ящикам наших знакомых. Маттис шел на озеро: вместе с парой друзей он собирался на соревнования. Маршрут был длиной в тридцать километров, а победитель получал бутерброд с тушеным выменем и горчицей и золотую медаль с надписью «2000 год». Я бы хотела натянуть еще один термопакет ему на голову и плотно застегнуть его вокруг шеи, чтобы тепло сохранилось подольше. Он коротко потрепал меня по волосам, я быстро поправила их и стряхнула пару крошек с пижамы. Маттис всегда расчесывал волосы на пробор и мазал пряди у лица гелем: они тогда становились похожи на два завитка масла на блюдце, которые мать всегда выкладывала во время Рождества, потому что масло из тюбика казалось ей недостаточно праздничным, оно подходило только для обычных дней. А день рождения Иисуса не был обычным днем. Словно он каждый год рождался заново, как и умирал за наши грехи, что мне казалось странным. Я частенько размышляла: этот бедный человек на самом деле мертв давным-давно, а они об этом, должно быть, забыли. Но не стоит об этом говорить: без этого не было бы рождественского печенья с посыпкой, и никто бы не рассказывал рождественских сказок про трех волхвов и звезду на Востоке.

– Почему-то я знал, что ты здесь будешь.

– Мистер Торн, я вам нужен?

Маттис прошелся по коридору, чтобы полюбоваться своими локонами в зеркале. Правда, от мороза они станут твердыми как камень и прилипнут ко лбу.

Шофер Торна направлялся в сторону могилы – крупный мужчина с явно выпирающей из-под пиджака кобурой.

– Можно мне с тобой? – спросила я. Отец достал мои фризские коньки [1] с чердака и привязал их коричневые кожаные ремешки к ботинкам. Я уже пару дней каталась в них по дому: руки за спиной, на лезвиях чехлы – чтобы не оставлять царапины на полу и матери не пришлось счищать мою страсть к конькам плоской насадкой пылесоса. Мои икры стали твердыми. Я уже достаточно натренировалась, чтобы выйти на лед и кататься без складного стульчика-опоры.

Торн отпустил телохранителя движением руки. Соня увидела старческую пигментацию на коже.

– Нельзя, – ответил он. А потом добавил тише, чтобы слышала только я: – Потому что мы поедем на ту сторону.

– Все о\'кей, Карл. Эта дама мне знакома.

– Я тоже хочу на ту сторону, – прошептала я.

Соня подошла к Торну, стоящему у края могилы. Там, внизу, было очень темно. И одиноко.

– Как станешь постарше – возьму.

– Я... мне очень жаль. Она... она страдала?

Он надел шерстяную шапку и улыбнулся. Я увидела его брекеты с зигзагами натянутых синих резиночек.

Торн пожал плечами – худыми и тонкими.

– Буду дома до темноты, – крикнул он матери. На пороге он обернулся еще раз и помахал мне. Эту сцену я прокручивала в голове так много раз, пока его рука не переставала подниматься вверх, и я начинала сомневаться, правда ли мы тогда попрощались.

2

– По-своему. Но страдать – это всегда было прерогативой Ширли. Она была создана для мученичества. Переживать из-за Дениз – только это удерживало ее в живых. – Он глянул колючими глазами. – Ты ее убила, ты это знаешь? То, что ты сделала в ту ночь, в ночь, когда она наконец смирилась со смертью Дениз, было началом ее конца. Она просто не хотела жить.

– Пожалуйста, поверь мне: я только хотела ей помочь. Избавить ее от безумия. Я не хотела ей плохого. Она... она была моей матерью.

У нас было только три канала: Нидерланды-1, 2 и 3. По мнению отца, на них не показывали голых: он произносил слово «голых» так, словно ему в рот попала уксусная мушка, и даже немного брызгал слюной. Это слово напоминало звук картофеля, который мать каждый вечер чистила и кидала в полную воды кастрюлю, звук-всплеск. Я представляла, что если будешь слишком долго думать о голых людях, то на тебе, как на картофелине, со временем появятся отростки, которые придется вырезать из мягкой плоти кончиком ножа. Мы скармливали зеленые раздвоенные ростки курам – те были от них без ума. Я лежала на животе перед дубовым шифоньером, в котором стоял наш телевизор. Под него укатилась застежка с коньков, когда я от злости швырнула их в угол гостиной. Я была слишком маленькой, чтобы отправиться на ту сторону, но слишком взрослой, чтобы кататься по навозной канаве за коровником. Это даже нельзя было назвать катанием: я ковыляла, как гуси, что прилетали к канаве в поисках съестного, и с каждой царапиной от конька из-подо льда выходил навозный дух, от которого лезвия сделались светло-коричневыми. Наверное, мы выглядели как слабоумные: стояли в этой канаве как два тупых гусенка, закутанные туловища мотаются туда-сюда от одного травянистого берега к другому, вместо того чтобы нестись по большому озеру на соревнованиях, куда отправилась вся деревня.

Бледное лицо Торна вдруг налилось кровью, и он задрожал. Вытащив из нагрудного кармана платок, он промокнул лицо.

– Черта с два! Я знаю, кто ты и что ты, и ты не Дениз!

– Мы не сможем пойти посмотреть, как выступит Маттис, – сказал отец, – у теленка понос.

– Нет, я больше не Дениз. Но когда-то, давным-давно... целую жизнь тому назад...

– Но вы же обещали, – закричала я. Я уже натянула на ноги термопакеты.

Соня наклонилась, взяла горсть земли. Она была влажной и жирной между пальцами и ударилась о гроб матери с глухим стуком.

– Это исключительное обстоятельство, – ответил отец и натянул черный берет до бровей. Я пару раз кивнула. Исключительным обстоятельствам нам было нечего противопоставить, не существовало ничего важнее коров, коровы были превыше всего. Даже когда они не требовали внимания, даже когда их толстые, громоздкие туши сыто лежали в стойлах, они все равно оставались исключительным обстоятельством. Я сердито скрестила руки. Все мои тренировки на фризских коньках оказались напрасны. Мои икры были тверже фарфоровых икр Иисуса, что стоял в коридоре и был размером с отца. Я нарочно запихала термопакеты глубоко в мусорное ведро, закопала их в кофейную гущу и корки хлеба, чтобы мать не смогла использовать их повторно, как салфетки.

– Мистер Торн, я не просила, чтобы меня привели в этот мир. Как не просила Дениз, чтобы ее увели из него. Я не по своему выбору стала тем, кто я есть.

Торн снова поглядел на нее, и колючий взгляд на этот раз был не так колюч.

Под шифоньером было пыльно. Я наткнулась на шпильку, высохшую изюмину и детальку от «лего». Мать закрывала дверцы шифоньера, когда к нам заходили родственники или старейшины из церкви: им не стоило видеть, что по вечерам мы позволяли себе сойти с путей Господних – ведь мать по понедельникам смотрела «Линго» [2], а мы в это время должны были сидеть тихо, как мыши, пока она угадывала слова, стоя за гладильной доской. После каждого правильного ответа мы слышали свист утюга, и вверх поднимался пар. Большинство слов из игры в Библии не встречалось, но мать откуда-то их знала и звала их «пунцовыми словами», потому что от некоторых пунцовели щеки. Оббе однажды сказал, что если экран выключен, то телевизор становится оком Господним, и когда мать закрывала дверцы шкафа, она не хотела, чтобы Он нас видел. Наверное, она нас стыдилась, потому что мы порой выкрикивали пунцовые слова, когда «Линго» по телевизору не шла. Она пыталась отмыть наши сжатые челюсти от них с помощью куска зеленого мыла так же, как отстирывала пятна жира и грязи с нашей хорошей школьной формы.

– Да, я думаю, что нет.

– У меня иногда бывают воспоминания. Бывают туманные, а есть и очень яркие. Мне помнится день рождения – дети, клоун, катание на пони...

Торн коротко засмеялся, будто был приятно удивлен этим напоминанием.

Я водила рукой по полу в поисках застежки от коньков. С того места, где лежала, я заглянула в кухню и увидела, как перед холодильником неожиданно появились отцовские зеленые сапоги с приклеившимися соломинками и коровьим навозом по бокам. Должно быть, он зашел взять из ящика для овощей морковную ботву. Он всегда срезал ее с морковок копытным ножом, который носил в нагрудном кармане комбинезона. В последнее время отец целыми днями ходил туда-сюда между холодильником и загоном для кроликов. С ним вместе ходило и пирожное, оставшееся с седьмого дня рождения Ханны. Когда холодильник открывался, я смотрела на пирожное с вожделением. Я не могла устоять: потихоньку расковыривала ногтем уголок розовой глазури и клала ее в рот. Я проковыряла целый тоннель в креме, который затвердел в холодильнике и стоял на кончике пальца, как шапочка. Отец тоннель не заметил. «Если он что вбил себе в голову, то его не переубедить», – частенько говорила бабушка из религиозной половины нашей семьи, ну а я подозревала, что он откармливал кролика, которого мне подарила наша соседка Лин, к рождественскому ужину, который должен был состояться через два дня. Отец обычно не возился с кроликами: считал, что «мелкий скот» достоин лишь оказаться на тарелке, и любил только тех животных, что захватывали собой все пространство его взгляда – а мой кролик не занял бы и половины. Отец однажды сказал, что шейные позвонки – самые хрупкая часть тела. Я слышала, как они хрустят у меня в голове с таким звуком, словно мать ломала пригоршню сухой вермишели над кастрюлей: а еще на чердаке в последнее время висела веревка с петлей на конце. «Это для качелей», – говорил отец, но качели так и не повесили. Я не понимала, зачем этой веревке быть на чердаке, а не в сарае, среди отверток и отцовской коллекции нарезных болтов. Возможно, думала я, отец хотел, чтобы мы смотрели – возможно, так и будет, если мы нагрешим. Я мельком представляла, как мой кролик безжизненно висит на веревке на чердаке со свернутой шеей около кровати Маттиса, чтобы отцу было удобнее его свежевать. Шкурка с него, наверное, сошла бы так же легко, как с колбаски, которую мать чистила по утрам ножом для картофеля. Они бы засунули моего Диверчье, обмазанного сливочным маслом, в большую форму для запекания и поставили бы ее на конфорку, и весь дом бы пропах жарким из кролика. А мы, Мюлдеры, учуяли бы издалека, что рождественский ужин скоро будет на столе и следует хорошенько проголодаться. Я заметила, что, когда я задавала корм другим кроликам, меня заставляли быть побережливее, но Диверчье теперь позволяли кормить кучей разной еды помимо морковной ботвы, которую он получал и так. Несмотря на то что он был самцом, я назвала его в честь кудрявой девушки – ведущей программы Журнал Синтерклааса [3], потому что она казалась мне ужасно красивой. Я бы с удовольствием добавила ее в список подарков к Рождеству, но с этим пришлось повременить, потому что в каталоге магазина игрушек «Интертойс» я ее не нашла.

– Этого ты не можешь помнить! Тебе было только два года... – Он оборвал себя, стиснув платок комом. – То есть Дениз было только два года.

– Ваша жена была в платье с воротником «Питер Пэн» и с широкой юбкой – она была очень красива. И счастлива. А именинный пирог был ванильный с розовыми цукатами...

К моему кролику были щедры не просто так, я в этом не сомневалась. Поэтому, когда мы с отцом перед завтраком шли собирать коров с пастбища и загонять их в зимние стойла, я предлагала ему других животных. В руках у меня была хворостина, чтобы подгонять коров. Лучше всего стегать их по бокам – тогда они шли послушно.

– Зачем ты мне это рассказываешь? – Глаза Торна блеснули яростью и слезами. Голос его напрягся на грани срыва. – Мало того, что я потерял жену, ты хочешь заставить меня снова пережить потерю дочери?

– Ребята в моем классе будут есть утку, фазана или индейку. Их до отказа набивают через гузку картофелем, чесноком, пореем, луком и свеклой.

– Мистер Торн, есть иное место, вне этого мира. Их на самом деле много – таких мест. Каждый человек, мужчина, женщина или ребенок, несет в себе ключи от неба и ада. Видов рая столько же, сколько живых существ. И вариантов вечного проклятия тоже бесконечно много. Я хочу, чтобы вы знали: ваша жена теперь счастлива.

Я искоса посмотрела на отца. Он кивнул. У нас в деревне много разных кивков. Выражать себя можно только ими. Я быстро изучила их все. Этот кивок отец использовал, когда торговцы скотом предлагали ему слишком мало, но ему приходилось соглашаться, потому что бедное животное было с браком и иначе от него было вообще не избавиться.

– Это уже говорил священник, – презрительно фыркнул Торн. – «Джейкоб, она в лучшем мире. Страдание не коснется ее». Ха!

– Тут полно фазанов, особенно в низине, – добавила я и посмотрела на заросший участок слева от деревни. Я иногда видела там фазанов, сидящих на деревьях или на земле. Когда они меня замечали, то камнем падали вниз и притворялись мертвыми, пока я не уходила, а затем задирали головы вверх.

– Мистер Торн, вы не считаете, что я до некоторой степени авторитет в вопросах сверхъестественного?

Отец вновь кивнул, хлестнул своей хворостиной по земле и закричал «шшшш, а ну пошли» коровам, за которыми мы пришли. После того разговора я все заглядывала в морозилку: среди упаковок фарша и овощей для супа не появилось ни утки, ни фазана, ни индейки.

Торн посмотрел на нее удивленно, будто до него только что дошло, что существование вампира действительно может быть свидетельством существования чего-то помимо могилы, червей и савана.

– Мистер Торн, ваша жена покоится в мире. Понимаете, небеса значат для каждого свое. А для вашей жены небо – это день в 1955 году, день рождения ее единственной дочери.

Отцовские сапоги исчезли из виду. На полу осталась только пара соломинок. Я засунула пряжку в карман и в одних носках пошла наверх по лестнице в свою спальню, выходящую окнами во двор, присела на корточки у кровати и стала думать о руке отца на моей голове, после того мы загнали коров в хлев и пошли обратно на пастбище, чтобы проверить ловушки для кротов. Если в ловушках никого не было, отец неподвижно держал ладони в карманах штанов: не было ничего, что требовало бы вознаграждения – в отличие от тех моментов, когда мы находили кротов и заржавевшей отверткой выковыривали переломанные окровавленные тушки из тисков. Я это делала наклонившись, чтобы отец не заметил слез, катившихся по моим щекам при виде маленьких живых существ, которые забрели в ловушку, ничего не подозревая. Я представляла, как отец этими же руками сворачивает шею моему кролику, словно крышечку от бутылки с защитой от детей: существовал один-единственный способ сделать это правильно. И как мать потом положит моего безжизненного Диверчье на серебряное блюдо, на котором она по воскресеньям после церковной службы обычно раскладывала салат с майонезом. Она устроит моего кролика на ложе из полевого салата, а на гарнир к нему будут огурцы, кусочки помидора, натертая морковь и немножко тимьяна. Я взглянула на свои ладони, на извивающиеся линии, бегущие по ним. Эти руки были еще слишком малы, чтобы что-то делать, они умели только хватать. Они пока помещались в ладонях матери и отца, но вот их ладони в мою не помещались. В этом и была разница между нами: они могли обхватить шею кролика или головку сыра, перевернувшуюся в бочке с рассолом. Их руки вечно что-то искали, и если они больше не могли с любовью удерживать человека или животное, то попросту его отпускали и обращались к чему-нибудь другому.

Торн кивнул.

– Да. Да, я понимаю, где это может быть. Я... Боже мой! Слезы покатились по его щекам. Наверняка первые настоящие слезы после смерти жены. Плечи его затряслись, будто он готов был свалиться в открытую могилу.

Я покрепче прижала лоб к краю кровати, ощущая, как холодное дерево давит на кожу, и закрыла глаза. Иногда мне казалось очень странным, что для молитвы нужна темнота, хотя, возможно, это как с моим светящимся одеялом: звезды и планеты на нем начинали сиять и защищали меня от ночи, только если было достаточно темно. Наверное, так же это работало и с Богом. Я положила сложенные руки на колени. Сердито подумала о Маттисе, о том, как он, должно быть, пьет горячий шоколад у ларька на льду и как поедет дальше кататься с раскрасневшимися щеками, об оттепели, что придет завтра: кудрявая ведущая предупреждала о скользких крышах и тумане, из-за которого Черные Питы рискуют заблудиться, а может, и Маттис тоже. Вот только это будет его собственная вина. Перед глазами на мгновение возникли мои коньки, смазанные жиром и готовые отправиться в коробку на антресоли. Я думала о том, что слишком мала для многих вещей, но никто не говорил, когда же я стану достаточно взрослой для них и сколько это будет в сантиметрах на дверном косяке. И я попросила у Бога: «Пожалуйста, не забирай моего кролика и, если можно, забери лучше вместо него моего брата Маттиса, аминь».

– Боже мой! Дениз...

3

Он протянул к ней дрожащую стариковскую руку, но ее уже не было.

– Но он же не умер, – сказала мать ветеринару. Она встала с края ванны и вытянула руку со светло-голубой банной рукавицей – она как раз хотела заняться попой Ханны, чтобы в ней не завелись червяки, которые проделывают дырки в теле, словно в капустных листьях. Я была достаточно взрослой, чтобы самой позаботиться о червяках, и обхватила колени руками, чтобы казаться не такой голой, когда ветеринар вошел в ванную без стука. Задыхаясь, он сказал: «Уже почти на той стороне, за навигационными буйками, лед был слишком тонким. Он сильно вырвался вперед, и больше его никто не видел». Тут я сразу поняла, что речь не о моем кролике Диверчье, который сидел в своем загоне и хрустел морковной ботвой. Голос ветеринара звучал серьезно. Он частенько заходил к нам из-за коров. Мало кто вообще приходил к нам не ради коров, но это был именно такой случай: он до сих пор не заговорил про стадо, даже имея в виду нас – детей, и не спросил, как дела у коров. Когда он опустил голову, я вытянулась и заглянула поверх края ванны в окно. Уже начало темнеть, к дому приближалась группа дьяконов в черном: каждый день они приходили лично возвестить вечер и обнять нас. Я вообразила, что Маттис забыл о времени – это случалось все чаще и чаще, поэтому он получил в подарок от отца часы со светящимися стрелками, которые по несчастливой случайности именно сегодня надел вверх ногами, или что он задержался, разнося открытки. Я плюхнулась обратно в воду, положила подбородок на влажные руки и сквозь ресницы покосилась на мать. Недавно мы установили специальные щеточки на щель для писем, чтобы в дом не проникал сквозняк, и я иногда поглядывала сквозь их щетину на улицу. Вот и сейчас я думала, что мать и ветеринар не догадываются, что я подслушиваю и подглядываю сквозь ресницы, мысленно стирая линии вокруг рта и глаз матери, потому что они ей не идут, и большими пальцами выдавливая ямочки на ее щеках. Хотя обычно моя мать была не из тех, кто молчаливо кивает, скорее она была из тех, кто может наговорить слишком много, сейчас она только и делала что кивала, и я подумала: мама, скажи что-нибудь, пожалуйста, пусть это будет про уборку, про телят, которые опять теряют в весе, про прогноз погоды на следующие дни, про заклинившие двери в спальне, про нашу неблагодарность, про высохшую зубную пасту в уголках наших ртов. Но она молчала и смотрела на банную рукавицу. Ветеринар достал из-под раковины табуретку и сел. Та затрещала под его весом.

9

– Фермер Эфертсен выловил его из озера, – он немного подождал, перевел взгляд с Оббе на меня и продолжил: – Ваш брат мертв.

К тому времени, когда она вернулась, все уже было хреново – хуже некуда. Какую-то парапсихическую гниль она учуяла уже в Козумеле. Чем ближе было к Мериде, тем сильнее становилась эта вонь. Соня понятия не имела, что случилось в ее отсутствие, но явно ничего хорошего.

Я отвела от него взгляд и посмотрела на твердые от холода полотенца, висящие на крючке возле раковины. Я хотела, чтобы ветеринар встал и сказал, что это ошибка. Что сыновья ничем не отличаются от коров: они тоже отправляются в большой мир на целый день, но к закату возвращаются и встают обратно в стойла на кормежку.

Входная дверь была не заперта. Соня вошла, сканируя в поисках признаков жизни, но было пусто. Кухонный стол был усыпан неоплаченными счетами, невскрытыми конвертами и пустыми бутылками из-под текилы. Кучами пустых бутылок. Соня вышла во двор, поискала глазами кокон Лит – но увидела лишь что-то вроде сброшенной змеиной кожи, высохшей и рассыпающейся на солнце.

– Он катается на коньках, – сказала мать, – и скоро вернется.

– Лит? – позвала Соня, оглядываясь, почти ожидая, что падчерица выбежит из укрытия, весело смеясь, что провела ее.

Ответа не было.

Она выжала рукавицу досуха, от капель пошли круги, которые начали разбиваться о мои поджатые колени. Чтобы занять себя, я опустила кораблик из «лего» в воду, на волны, идущие от моей сестры Ханны. Она не поняла, о чем сейчас говорили, и мне подумалось, что я тоже могу притвориться, что мои уши завязались в узелок, который больше не распутать. Вода становилась едва теплой, и, не успев сдержаться, я описалась. Я смотрела, как охряно-желтая моча рассеивается, словно облако, и смешивается с водой. Ханна этого не заметила, иначе она с воплем вскочила бы и закричала «Грязнуля!». В руках она держала куклу Барби над поверхностью воды. «Чтобы не утонула», – пояснила она. Кукла была одета в полосатый купальник: я как-то раз просунула под него палец, чтобы пощупать пластиковые сиськи, и никто этого не заметил. Они были тверже, чем жировик на подбородке отца. Я посмотрела на голое тело Ханны. Оно было такое же, как у меня. А вот у Оббе оно отличалось. Он стоял возле ванны все еще одетый – как раз рассказывал про компьютерную игру, в которой ему нужно было стрелять в людей, а они взрывались, словно мясистые помидоры. Он должен был мыться в ванне после нас, в той же воде. Насколько я знала, внизу у Оббе был краник, которым он мог писать, а под краником – бородка, как у индюка. Иногда я беспокоилась, что у него там что-то висит и что об этом никто не говорит. Может, он был смертельно болен? Мать называла это пиписькой, но, может, на самом деле это был рак, а они побоялись нас пугать, потому что наша бабушка из нерелигиозной половины семьи умерла от рака. Прямо перед смертью она готовила «адвокат» [4], и отец сказал, что, когда ее нашли, сливки были прокисшими: все прокисает, если человек умирает, неожиданно или ожидаемо, не важно. После этого еще несколько недель я не могла спать, потому что видела перед собой темное лицо бабушки в гробу, и из ее полуоткрытого рта, глазниц и пор сочился «адвокат», желтый, словно яичный желток.

– Лит?

Мать вытащила меня и Ханну из ванны за предплечья – на моей коже остались белые следы от ее пальцев. В обычные времена она оборачивала нас в полотенце и спрашивала, полностью ли мы просохли: чтобы мы не заржавели или, того хуже, не заплесневели, как трещинки между плитками в ванной. Сейчас она просто поставила нас на банный коврик, хотя мы стучали зубами, а у меня в подмышках все еще были остатки мыла.

Тишина.

Соня вернулась в дом и направилась в детскую. Посмотрела на плюшевых зверей и жеманно улыбающихся кукол, забивших все полки и все углы комнаты. Под веками что-то запульсировало с болью, послышался голос Ширли Торн, поющий «хэппи берсди ту ю».

– Хорошенько вытрись, – прошептала я своей дрожащей сестренке, стоящей рядом со мной, когда протягивала ей твердое как камень полотенце, – не то придется тебя потом оттирать от плесени.

Соня вошла в море мягких игрушек, разбрасывая их, будто в поисках Лит. Страх, недоумение, отвращение к себе заполняли ее. Как она могла быть такой дурой? Как могла уйти и оставить ребенка? Не так ли чувствовала себя Ширли Торн, когда получила известие, что дочь пропала? Неудивительно, что бедняжка спряталась в безумии.

Я наклонилась, чтобы проверить пальцы на ногах, ведь на них грибок появляется прежде всего, и чтобы никто не увидел, что мои щеки стали пунцовыми, как пламя, как два горячих «фаерболла» [5]. Если ты устроишь гонку между кроликом и мальчиком, с какой скоростью должен бежать один из них, чтобы стать победителем? – услышала я в голове слова учителя. Он тыкал указкой мне в живот, принуждая меня ответить. После пальцев ног я быстро проверила кончики пальцев рук – отец иногда шутил, что, если мы слишком долго будем сидеть в ванне, с нас слезет кожа и он приколотит ее гвоздями к стене сарая, рядом со шкурками освежеванных кроликов. Когда я встала прямо и завернулась в полотенце, рядом с ветеринаром неожиданно оказался отец. Он дрожал, на плечах комбинезона лежали снежинки, а лицо у него было бледное, как у мертвеца. Он все дул и дул в сложенные ковшиком ладони. Сперва мне вспомнилась лавина, про которую нам рассказывал учитель, хотя лавины, наверное, никогда не сходят по нашей равнине. Я поняла, что никакой лавины быть не могло, когда отец начал плакать, а Оббе принялся вертеть головой слева направо. Словно дворниками машины, стряхивающими слезы.

– Лит, это уже не смешно! Выходи, чтобы я тебя видела!

Не получив ответа, Соня позвала мысленно:

По просьбе матери соседка Лин в тот же вечер разобрала рождественскую елку. С дивана, на котором сидели мы с Оббе, я пряталась за радостными лицами Берта и Эрни [6], что красовались на моей пижаме, хотя мои страхи были ровно на одну голову выше их и торчали над их макушками. Из-за этих страхов я держала пальцы на обеих руках скрещенными, как мы делали на школьной площадке, когда говорили то, чего не имели в виду, или хотели отменить обещание или молитву. Печальным взглядом мы следили за тем, как выносят рождественскую елку, оставляющую за собой след из блесток и иголок. Только в тот момент я почувствовала укол в груди, более сильный, чем от слов ветеринара: Маттис, может, и вернется домой, а вот рождественская ель – вряд ли. Пару дней назад нам разрешили нарядить елку маленькими пухленькими снеговичками, сверкающими шариками, ангелочками, гирляндами из бус и шоколадными печеньицами, и все это под песню «Джимми» Баудевейна де Хроута [7]. Мы знали песню наизусть и подпевали, предвкушая последние строчки, потому что в них было слово, которое нам нельзя было произносить. А теперь мы смотрели сквозь окно гостиной, как Лин увозит дерево прочь на тачке, накрыв его оранжевой клеенкой. Из-под клеенки торчала только серебряная верхушка, потому что ее забыли снять. Я никому об этом не сказала: к чему нам верхушка от елки, которую мы больше никогда не поставим? Соседка Лин пару раз поправила оранжевую клеенку, словно это могло что-то изменить в нашем взгляде на происходящее. Маттис совсем недавно катал меня именно в этой тачке, а мне нужно было держаться обеими руками за бортики, покрытые тонким слоем высохшего навоза. Я тогда обратила внимание, что он стал больше сутулиться из-за тяжелой работы, которую уже начал делать на ферме. Мой брат вдруг побежал быстрее, так что я подскакивала все выше и выше на каждой кочке. Нужно было наоборот, подумала я теперь. Это я должна была катать Маттиса по двору, издавая звуки мотора, даже если бы он был слишком тяжел, чтобы увезти его на тачке, накрыв оранжевой клеенкой, словно мертвых телят, чтобы его забрали, чтобы нам можно было его забыть. На следующий день он родился бы заново, и в этом вечере не было бы ничего особенного.

(Лит!)

–Лит здесь больше не живет.

– А ангелочки голые, – шепнула я Оббе. Они лежали перед нами на серванте возле шоколадных звездочек, подтаявших в своих обертках. У этих ангелочков не было труб или омелы, закрывающих пиписьки. Отец наверняка не заметил этого, иначе он точно сложил бы их обратно в серебристую фольгу. Я однажды отломала ангелу крылышки, чтобы посмотреть, отрастут ли они заново – Бог бы точно мог об этом позаботиться. Я хотела получить какой-то знак, что Он правда существует и что Он рядом с нами весь день. Мне казалось это разумным, ведь тогда Он мог бы присматривать за тем, что тут происходит: и за Ханной, и чтоб у коров не было молочной болезни и инфекций вымени. Когда ничего не произошло и вместо крыльев на месте обломка остались белые пятна, я похоронила ангела в огороде между парочкой еще не вырванных красных луковиц.

Палмер прислонился к дверному косяку, сложив руки на груди и глядя на Соню непроницаемыми глазами. Вид у него был потрепанный, но одежда чистая, и он недавно брился. И пьян он не был. От него волнами исходил запах умершей любви.

Он подошел сзади, и Соня не обнаружила его радаром. То ли она действительно обо всем забыла, то ли он закрыл себя щитом. И то, и другое, наверное.

– Ангелы всегда голые, – прошептал Оббе в ответ. Он до сих пор не помылся, и вокруг его шеи висело полотенце: он держался за два свисающих конца, словно готовясь к бою. Вода и моя моча в ванне, должно быть, уже стали холодными как лед.

(Билл?)

– И как они не простужаются?

Она шагнула к нему, и он отпрянул, обнимая себя за локти, будто боялся, что она его коснется.

– А они холоднокровные, как змеи или водные блохи, и одежда им не нужна.

– Говори словами, – хрипло произнес он. – Не хочу, чтобы ты была у меня в голове.

– Что значит – «здесь больше не живет»? Где она, черт побери!

Я кивнула и все же положила руку на фарфоровый член одного из ангелочков, чтобы убедиться. Когда соседка Лин вернулась обратно, я услышала, как она дольше обычного вытирает ноги в коридоре. Теперь каждый посетитель вытирал ноги дольше, чем это было необходимо. В первую очередь смерть требовала замещения, отсрочки боли. Требовала заботы о мелочах – как когда мать осматривала ногти в поисках затвердевших кусочков сырной закваски. Я надеялась, что Лин привела с собой Маттиса. Что он прятался в дупле дерева за пастбищем, а потом решил, что с него довольно, и вышел наружу: на улице было морозно. Проруби наверняка опять замерзли, и мой брат не сможет найти выход из-подо льда: ему придется обыскать все озеро в одиночку в полной темноте, ведь даже фонарь конькобежного клуба сейчас выключен. Когда Лин закончила вытирать ноги, она заговорила с матерью так тихо, что я не смогла ее расслышать. Я лишь видела, как двигались ее губы, а мамины оставались сжатыми, как два спаривающихся слизня. Я позволила своей руке соскользнуть с члена ангелочка, и никто не обратил на это внимания, а потом я увидела, как мать уходит на кухню, втыкая шпильку в пучок. Она втыкала их одну за одной, словно пыталась закрепить собственную голову, чтобы та не распахнулась и все вокруг не увидели, что творится внутри. Она вернулась с мягкими печеньями. Мы купили их вместе на рынке около булочной, и я не могла дождаться, когда почувствую их нежную начинку и хруст посыпки между зубами, но мать отдала печенья Лин, как и рисовую запеканку из холодильника, и мясной рулет, который отец купил у мясника, и даже восьмидесятиметровую красно-белую бечевку, которой готовый рулет перевязывают. Мы могли бы связать этой бечевкой наши тела, чтобы они не рассыпались на части. Позже я иногда думала, что именно в этот момент пришла пустота: что она пришла не из-за смерти, а из-за двух рождественских дней, которые раздали в кастрюльках и пустых контейнерах из-под салата.

Палмер рассмеялся, только это было больше похоже на икоту. И обнял себя сильнее.

– Не знаю я, где она, и знать не хочу.

4

– Какого... Билл, это же Лит! Ей всего три года! Куда она могла уйти?

Гроб с моим братом стоял в гостиной. Он был из дуба, с окошечком на уровне лица и металлическими ручками и стоял в комнате уже три дня. В первый день Ханна постучала в стекло костяшками пальцев и сказала писклявым голоском: «Мне уже не весело, веди себя нормально, Маттис». Некоторое время она не двигалась, словно боялась, что он сейчас что-то прошепчет, а она не услышит, если полностью не замрет на какое-то время. Когда ответа не последовало, она вернулась к игре с куклами за диваном, ее худенькое тельце дрожало, словно стрекоза, и мне хотелось крепко сжать ее между пальцами и согреть ее дыханием. Но я не могла ей рассказать, что Маттис будет спать вечно, что останется лишь окошко в наших сердцах, где будет похоронен наш брат. Кроме бабушки с нерелигиозной стороны мы не знали никого, кто спал вечно, но в конце концов мы все восстанем вновь, ведь «мы живы по воле Господа», как частенько говорила бабушка с религиозной стороны, когда просыпалась с одеревеневшими коленями и зловонным дыханием, «словно дохлого воробья проглотила». И, как тот воробей, мой брат никогда больше не проснется.

Палмер пожал плечами и снова засмеялся тем же жутковатым смехом.

– Палмер, черт тебя побери, что с тобой стряслось? Где Лит? Не могла же она просто улететь!

Гроб стоял на тумбе на белой кружевной ткани, которую в дни рождений обычно стелили под сырные косички, орешки и стаканы с крюшоном. Вот и сейчас, словно на празднике, вокруг кружева стоял кружок людей. Они уткнулись носами в платки или в шеи друг другу и говорили хорошие вещи о моем брате, но смерть оставалась уродливой и жесткой, как закатившийся куда-то тигровый орех [8], который спустя много дней после дня рождения мы находили где-нибудь за стулом или под шкафом для телевизора. Лицо Маттиса в гробу вдруг показалось мне восковым: до этого оно было гладким и словно натянутым. Под его веки сестры наклеили бумажки, чтобы глаза оставались закрытыми, но я бы хотела, чтобы они открылись, чтобы мы еще разок смогли посмотреть друг на друга, чтобы я была уверена, что не забыла цвет его глаз, а он не смог забыть цвет моих. Когда вторая группа посетителей вышла, я попробовала отклеить его веки и мимолетно подумала о бумажном рождественском вертепе, который я делала в школе из цветной упаковочной бумаги, исполнявшей роль витража, с фигурками Марии и Иосифа. За рождественским завтраком, когда позади вертепа зажигали свечку, упаковочная бумага начинала светиться, и в сияющем хлеву мог родиться Иисус. Но глаза моего брата оставались серыми и тусклыми, в них не вспыхивали узоры витража, поэтому я позволила его векам вновь упасть и закрыла смотровое окошко. Они пытались воссоздать его смазанные гелем локоны, но волосы повисли на лбу, словно вялые побуревшие бобовые стручки. Мать и бабушка натянули на Маттиса джинсы и его любимый свитер: зелено-голубой, со словом «ГЕРОИ» большими буквами на груди. Большинство героев, о которых я знала из книг, могли падать с высоких зданий или прыгать в море огня, но получали от этого максимум пару шрамов. Почему так не вышло у Маттиса и он остался бессмертным лишь в наших помыслах – я понять не могла. А ведь он однажды даже спас цаплю из-под зернового комбайна: птицу бы размололо на кусочки, выбросило в стог сена, а потом ее скормили бы коровам.

Палмер захихикал на грани истерики. Он хихикал, пока у него не перехватило дыхание, и он упал на колени, согнувшись пополам. Соня потянулась к нему, но он отпрянул, бешено мотая головой и выдавливая между раскатами смеха отдельные слова:

– Не трогай... меня...

Из-за двери, где пряталась, я услышала, как, обряжая моего брата, бабушка сказала: «Ты должен был плыть к темному пятну, ты же это знал». Я не могла представить, как это – плыть к темному пятну. Это же просто другой оттенок цвета. Если на льду лежит снег, нужно искать вверху более светлое пятно – но если снега нет, то лед кажется светлее, чем прорубь, и надо плыть к месту потемнее. Маттис сам мне это рассказывал, когда стоял у меня в спальне перед соревнованиями в шерстяных носках и показывал, как двигаться, сперва направляя ноги навстречу друг к другу, а затем раздвигая их в разные стороны. «Катиться рыбкой» называл он такую езду. Я смотрела на него с кровати и щелкала языком о нёбо, как по телевизору цокают об лед коньки-норвежки: мы считали этот звук прекрасным. Теперь мой язык лежал во рту, словно предательский навигационный канал. Я больше не осмеливалась издавать им цокающие звуки. Бабушка вышла из прихожей с бутылкой детского мыла в руках – возможно, поэтому они и положили бумажки ему под веки: чтобы в глаза не попало и не защипало мыло. Когда они приведут его в порядок, то, наверное, уберут бумажки, как они задули свечку в моем вертепе, потому что Марии и Иосифу тоже нужно возвращаться к их обычной жизни. Бабушка на мгновение прижала меня к груди. Она пахла блинами на молозиве с салом и сиропом: до сих пор целая их стопка, оставшаяся после обеда, стояла на столешнице, лоснясь от сливочного масла, с хрустящими зажаренными краями. Отец тогда спросил, кто сделал на его блине улыбающееся лицо из ежевичного варенья, изюма и яблока, и по очереди посмотрел на нас всех, остановив взгляд на бабушке, которая улыбалась шире, чем сам блин.

– Палмер, какого черта здесь творится? Бога ради, распрямись, мужик!

– Бедного мальчика хорошо уложили, – сказала она.

Она схватила его за локоть, помогая встать. Он зарычал и хлестнул ее мысленным ударом. Будь она обычным человеком, это могло бы ее изувечить, но Соня была куда сильнее. Это было как когда рассерженный ребенок колотит по ногам матери пухлыми кулачками. И матери уже надоело.

На ее лице появлялось все больше и больше коричневых пятен, как на яблоках, которые она порезала ломтиками и которыми сделала улыбки на своих блинчиках. От старости люди подгнивают, как яблоки.

Она мысленно пригвоздила его к полу так же легко, как бабочку к бархату. Он лежал у ее ног, дергаясь и тщетно стараясь освободиться.

– А нам нельзя положить к нему свернутый блинчик? Это была его любимая еда.

– Палмер, я не хотела играть грубо, но ты мне не оставил выбора. Теперь вставай.

– Завоняет. Хочешь приманить червяков?

Неуклюже задергав руками и ногами, Палмер выполнил команду. Глаза его смотрели противно и злобно. Соня отвернулась, но закрыться от его ненависти не могла. Она была густой, вязкой и горела, как кипящая смола.

Я отодвинула голову от ее груди и посмотрела на ангелочков, которые лежали на второй ступеньке лестницы в коробке, готовые отправиться обратно на чердак. Мне разрешили сложить их в серебристую фольгу, лицом на дно коробки. Я так до сих пор и не заплакала, хотя правда старалась – но не выходило, даже когда я пыталась представить в деталях, как Маттис проваливается в прорубь. Как он ощупывает лед в поисках дыры – светлого или темного участка, как его одежда и коньки тяжелеют от воды. Я даже задерживала дыхание, но не продержалась и полминуты.

Соня вывела тело Палмера из комнаты Лит в его собственную и заставила сесть на кровать. Сев напротив, она сняла с него контроль. Плечи Палмера обмякли, и на миг Соня испугалась, что он сейчас потеряет сознание, но он выпрямился и сделал глубокий вдох.

– Нет, – сказала я, – ненавижу мерзких червяков.

– Вот и хорошо. Теперь расскажи мне, что здесь случилось.

Бабушка мне улыбнулась. Мне хотелось, чтобы она перестала улыбаться, чтобы отец прошелся по ее лицу вилкой и смешал все, что на нем было, в кашу, как он сделал с блинчиком. Только когда она осталась в прихожей одна, я услышала ее сдавленные всхлипы.