Макс Аллан Коллинз
Синдикат
Ему показалось, что кто-то, сняв крышку с котла жизни, позволяет увидеть, что в нем варится.
Дэшил Хэммет
Часть I
Подпольный кабак1
9-22 декабря 1932 г.
Глава 1
Я тогда был свободен и, сидя в подпольном кабаке на Южной Кларк-стрит, потягивал из кофейной чашки ром.
Когда вошли двое в пальто и шляпах с заломленными полями и без всяких проволочек двинулись ко мне, я было потянулся под пиджак за автоматической игрушкой. Но через секунду я их узнал: Лэнг и Миллер, ребята мэра. Близко знаком я с ними не был, но их знал каждый: два Гарри – Гарри Лэнг и Гарри Миллер, детективы, которых Сермэк выбрал для особо деликатных дел вроде перетряхивания грязного белья. С Лэнгом я общался раньше – он был постарше меня, лет тридцати семи-тридцати восьми, парой дюймов
[1] повыше да парой фунтов
[2] потяжелее моих ста восьмидесяти. К пяти вечера у него уже виднеется щетина; довершают портрет угольно-черные волосы, холодные черные глаза и косматые брови, не внушающие доверия. Впрочем, насчет волос я обманулся – под шляпой продолжался лоб. Миллеру было сорок – толстый, пяти футов
[3] с хвостиком роста; лицо и глаза пустые. На первый взгляд он мог показаться глуповатым, но это только на первый взгляд. Он протер носовым платком очки в металлической оправе – стекла с холода запотели. Глаза были словно застывшие, а когда он нацепил очки, застыли еще больше. Стекляшки, напоминавшие донышки бутылок из-под кока-колы, увеличивали глаза, и неожиданно я понял, что он здорово смахивает на сову, на неясыть, которая, тем не менее, если понадобится, может и орла сшибить.
До того как стать копом, Лэнг был одним из бутлегеров в банде Миллера, их еще называли ребятами из Вест-Сайда. Это было похоже на встречу земляков – мы все трое были из Вест-Сайда. На Максвел-стрит у моего отца была лавка – вот откуда я знаю Лэнга.
Но, оказывается, я не так уж хорошо его знал, чтобы считать своим старым собутыльником, об этом я мог судить по его словам и по тому, каким тоном они были сказаны:
– Привет, Рыжий. Слыхал, ты здесь поселился.
Рыжий – это не мое имя. Я – Геллер, Натан Геллер, Нейт. Но ни в коем случае не Рыжий, несмотря на то, что оброс всюду рыжевато-каштановыми волосами, доставшимися в наследство от моей матери.
– Этот кабак как раз на полпути между Диборн и Ла-Саль-стрит. Мне удобно, – пожал я плечами.
Происходило это около трех часов дня. Вообще, здесь было славное местечко, особенно для меня, одного из сыщиков «конторы» мэра: свой человек у входа, свой – за стойкой бара. Только малость тесновато, как в шкатулке – полно темного дерева, позади бара зеркало, везде фото знаменитостей или почти знаменитостей в рамках, с автографами на лицах, уставившихся на меня.
Так же, как и Лэнг с Миллером.
– Взять вам по чашке кофе? – спросил я, слегка привстав.
Я был агентом в штатском, работающим в группе по карманникам. А эти парни – самыми высокооплачиваемыми детективами в городе; к тому же – сержанты, и, может, они и не заслуживали уважения, но я-то знал, что его нужно выказать.
Они никак не отреагировали. Лэнг продолжал стоять – руки в карманах пальто, снег запорошил плечи, будто перхоть, – покачиваясь с носков на пятки, как деревянная лошадка. Было ли это от нервов или от скуки – сказать не берусь. Я только чувствовал, что вокруг сгущается что-то нехорошее. Тут же стоял столбом и Миллер – вроде одного из львов перед зданием Института искусств, только видом попротивнее; к тому же львы бронзовые, а этот был тусклым – одним словом, коп.
Потом Миллер заговорил.
– Нам нужен третий, – процедил он.
Так разговаривают, когда хотят выглядеть «крутым»: монотонно и немного отрывисто. Это было довольно смешно, но меня что-то не позабавило.
– Третий – кто? – спросил я.
– Третий человек, – вступил в разговор Лэнг. – Третий игрок.
– А что за игра?
– В машине скажем.
Они повернулись, двинувшись к выходу. Предполагалось, что я побегу за ними. Ясное дело, я схватил пальто и шляпу.
Кабак находился на углу Кларк и Польк-стрит. Ветер гнал пешеходов, вцепившихся в свои покупки, вдоль улицы, направляя их к станции Диборн, которая была кварталом пониже. Тут, по идее, я и должен был крутиться, оберегая этих самых покупателей от карманников, чтобы ими не было потеряно то, что у них осталось после посещения Маршалл-Филдс.
Развевались юбки и пальто: все шагали, наклонив головы, уткнувшись взглядом в тротуар, не обращая внимания на редких нищих. Ветер нес сухой снег, похожий на конфетти, что придавало всей картине какую-то карнавальность. Вдоль путей надземки было оживленно, непрерывно прибывали и отправлялись поезда; некоторые из них были просто битком набиты. Четыре хорошенькие женщины лет около тридцати или чуть побольше, навьюченные покупками, направлялись, хихикая, в заведение, откуда мы только что вышли. Была предрождественская неделя, у всех дела шли бойко, – кроме разве что церкви святого Петра, до которой было рукой подать от того места, где мы стояли: вокруг нее народ не толкался.
Вблизи станции Диборн парковка была запрещена, но Лэнг и Миллер почему-то оставили черный «бьюик» у бордюра, на перекрестке. «Бьюик» был той модели, которую в народе прозвали «беременная гуппи», потому что у него бока выступали из-за крыльев. На крыле со стороны тротуара уже расположилась внушительная ступня полицейского, который выписывал штрафную квитанцию. Миллер потянулся, выхватил бумажку из рук копа и, скомкав, швырнул ее в снежный вихрь. Ему не надо было даже показывать свой значок детектива – каждый полицейский в городе знал в лицо двух Гарри.
Но мне пришлось по душе, как потом повел себя этот коп. Ему было около пятидесяти, и протопал он намного больше, чем эти двое, пыжащихся от покровительства мэра, уж будьте уверены. И ясно, что с тех пор, как в Чикаго появились копы, еще не было случая, чтобы тертого копа загнали в тупик.
Он медленно убрал книжку и карандаш, поглядел на Миллера взглядом, в котором смешались снисхождение и презрение, а потом сказал:
– Моя ошибка, парень. – Прокашлялся и смачно сплюнул прямо под ноги Лэнгу. И, повернувшись на пятках, отошел, помахивая светящимся жезлом.
Лэнг отпрянул, а Миллер опустил голову, и лицо его стало похоже на опавшую резиновую маску. Они смотрели на удалявшегося полицейского и соображали, что бы сделать перед лицом такого неприкрытого пренебрежения. Тут я хлопнул Лэнга по плечу и сказал:
– Я уже себе все отморозил, господа! Так что за вечеринка ожидается?
Миллер улыбнулся. Да так широко, что даже показались зубы – большие и желтые, как огромные кукурузные зерна. И это была, по моим понятиям, самая дьявольская улыбка из всех, что я видел.
– Затевает ее Фрэнк Нитти, – объяснил он.
– Только он об этом не знает, – добавил Лэнг и открыл дверь «бьюика». – Забирайся.
Я влез. «Беременная гуппи» – модель непопулярная, но весьма удобная: сиденья обтянуты шерстяной тканью коричневого цвета, полированные деревянные штуковины вокруг окон...
Миллер сел за руль: «бьюик» послушно тронулся, несмотря на холод, хотя и слегка завибрировал; мы повернули и выехали на освещенную трассу. Лэнг обернулся, изогнувшись на сиденье, и улыбнулся:
– Пушка с тобой? Я кивнул.
Он протянул мне маленький тупоносый револьвер тридцать восьмого калибра.
– Теперь у тебя две, – пояснил он.
Мы ехали на север по Диборн. Проехали Принтер-роу: ее впечатляющие нарядные фасады мелькали по обе стороны от меня. А вот и высокий, серый, длиной в полквартала Транспортэйшн-билдинг: в нем до сих пор работал мой друг Элиот Несс.
– А как вам удалось накрыть Нитти? – спросил я спустя какое-то время.
Лэнг обернулся и посмотрел на меня с удивлением, будто уже позабыл, что и я нахожусь здесь.
– Что ты имеешь в виду?
– Что на нем? Кого он убил?
Лэнг и Миллер переглянулись, и Лэнг издал некий звук – вроде смешка, хотя, может, я и ошибся – это мог быть и кашель.
Миллер – в своей монотонной манере – сказал:
– А он ничего, этот парень.
На какое-то мгновение, только на мгновение, невзирая на то, что в руках у меня была пушка, я почувствовал, что меня одурачили. Может быть, сам того не ведая, я наступил на чью-то больную мозоль, и обладатель ее настолько влиятелен, что это сильно огорчило даже мэра. И вот теперь его верные слуги везут меня Бог знает куда. Возможно, на озеро Мичиган, столь популярное среди народа для плаванья. Однако некоторые пловцы находятся на дне этого озера уже долгие годы...
Но направо – к озеру – мы не повернули. А покатили к Федерал-билдинг, но это значило, что остается еще Чикаго-ривер; мы миновали равнодушно взирающие на нас окна Юнион-Лиг-Клаб. Затем снова свернули к Торговой палате. Сейчас мы находились в финансовом центре города, где-то в глубине «каменных джунглей»: чикагские небоскребы обступили нас, взяли в кольцо – слева и справа, впереди и сзади. Небоскребы – изобретение Чикаго, и город никогда не позволит вам об этом забыть.
Снег сеял, словно пыль, поэтому город казался серым, хотя там и сям мелькали рождественские пятна зеленого и красного: на окнах многих квартир красовались понсетии
[4]; на каждом муниципальном столбе висели ветки падуба или хвойный лапник. Какой-то, видимо, бывший брокер в отличном костюме продавал ярко-красные яблоки – пять центов штука. Только через несколько кварталов, на Стейт-стрит, стало заметно, что приближается Рождество, – хотя бы из-за обилия пьяниц; в больших магазинах на витринах были выставлены самые разные аксессуары выпивки: шейкеры для коктейлей, фляжки, канистры, домашние пивоварни. Все из выставленного было разрешено к продаже, но это так противоречило духу закона, как если бы легально торговали кальянами для курения наркотиков.
Мы миновали отель «Бисмарк», где часто бывал на ланче мэр. Не так уж много времени прошло с тех пор, как известный старый отель переименовали в «Рендольф», – во время последней войны сильны были антигерманские настроения – но пару лет назад ему официально вернули старое название. А вот и здание театра. Здесь всю уличную рекламу подавляло обещание Бена Бирни: «Бесплатные подарки для детей!»
Шла пьеса «Спортивный парад» с Вильямом Гаргэном. Напротив, через улицу, находился Сити-Холл: его коринфские колонны и фасад в классическом духе находились в ироническом противоречии с тем, что происходило внутри. Потом мы проехали под надземкой; вверху грохотал поезд. Тут я решил, что они пошутили насчет Фрэнка Нитти, потому что слева от нас было сыскное бюро, мы направлялись именно туда, – да только мы его проехали.
В 200-м квартале Северной Ла-Саль, оставив точно на квартал позади Сити-Холл, а сыскное бюро немного поближе, Миллер снова подрулил к тротуару, игнорируя надпись «Не парковать!». Они с Лэнгом не спеша вышли, и я последовал за ними. Детективы фланирующей походкой направились к Уэкер-Ла-Саль-билдинг, угловому небоскребу из белого камня, напротив него, через улицу протекала Чикаго-ривер. Баржа подплывала к массивному подъемному мосту, подаренному городу Большим Биллом Томпсоном, и извещала о своем приближении нетерпеливыми гудками.
Пол большого холла Уэкер-Ла-Саль-билдинг был из серого мрамора, и наши шаги гулко отзывались в нем – создавалось впечатление, что их транслируют по радио. Где-то высоко на потолке лениво летали амуры. Слева стоял газетный киоск, направо ряд телефонных будок; лифты находились прямо перед нами.
На полпути к лифтам двое в шляпах-дерби и коричневых мешковатых костюмах играли в карты. Эта парочка была Лаурел и Харди; тот, что с усами – Лаурел, итальянец; у обоих сигары и «бульдоги» под рукой. Мы находились в финансовом центре Чикаго, причем заметно было, что мы отнюдь не финансисты, но и эти парни не были брокерами.
Харди поднял глаза на двух Гарри и, узнав их, кивнул. Лаурел от карт не оторвался. Я взглянул на висевший между кабинками лифтов список контор, находившихся в здании, – импорт-экспорт, какая-то смесь мелких контор, несколько юристов...
Мы постояли у лифтов, пока Миллер опять протирал толстые стекла своих очков. Когда очки вернулись на лицо, он кивнул, и тогда Лэнг надавил на кнопку вызова лифта.
– Я буду брать Кампанью, – сказал Миллер. Это прозвучало так, будто он заказывал напиток.
– Что? – спросил я.
Мне ничего не ответили; оба Гарри молча ждали лифт.
– Малыш Кампанья из Нью-Йорка? – спросил я. – Торпеда?
[5]
Пришел лифт, еще один в коричневом костюме и с «бульдогом» под мышкой подбежал к нам.
Лэнг прижал к губам палец, чтобы я молчал. Мы вошли в лифт, и парень велел нам стоять подальше. Мы так и сделали, и не потому, что он был вооружен: это были те времена, когда вам приказывали стоять в лифте поглубже, и вы повиновались – внутри не было дверей безопасности, и, находясь слишком близко к выходу, можно было остаться без руки.
Он поднял нас на пятый этаж: на посту никто не стоял, никаких играющих в карты комедиантов с оружием. И никого, например, с «бульдогами» под мышкой. Только серые стены и конторы с номерными табличками, а иногда – с именами и фамилиями на дверях. Мы ступили на мозаичный пол, выложенный из мелкого черно-белого кафеля, от пестроты которого у меня сейчас же закружилась голова. В воздухе стоял запах антисептиков, как в кабинете дантиста... Или в туалете.
Лэнг посмотрел на Миллера и кивнул назад.
– Нитти, – сказал он.
– Эй, – сказал я. – Какого черта? Они взглянули на меня, словно уже забыли, что пригласили меня с собой.
– Вынь оружие, Рыжий, – нетерпеливо приказал мне Лэнг.
– Геллер, если не возражаете, – возмутился я, но оружие вынул.
Лэнг и Миллер сделали то же самое.
– А ордер у нас есть? – спросил я.
– Заткнись, – оборвал Миллер, не глядя на меня.
– Что, черт побери, мне нужно делать? – спросил я.
– Только то, что тебе говорят, – ответил Миллер, строго посмотрев на меня. – Заткнись.
Пустые глаза за стеклами были просто круглыми черными шарами; забавно, как много могут сказать такие невыразительные глаза.
Лэнг вступился за меня:
– Прикрой нас, Геллер. Может быть небольшая перестрелка.
Мы двинулись, и наши шаги гулко отдавались в пустом коридоре.
Они остановились перед дверью: на табличке не значилась фамилия, а только номер «554».
Дверь была не заперта.
Миллер вошел первым, в кулаке револьвер сорок пятого калибра, за ним Лэнг, с тридцать восьмым калибром и дулом в четыре дюйма. Находясь все еще в полном смятении, я оставил в кармане пальто «бульдожку», которую мне дал Лэнг, и сжал в руке свой девятимиллиметровый автоматический браунинг. Для копа оружие необычное, не исключен перекос патрона и может заклинить, но мне нравится. Настолько, насколько мне вообще может нравиться какое-нибудь оружие, скажем так.
Комната была, по-видимому, приемной. Сразу перед нами оказался стол, но ни секретаря, ни служащего за ним не было. Зато на стульях, стоявших слева вдоль стены, сидели два парня. Оба были в великоватых коричневых костюмах, пальто на коленях; сидели они с совершенно деревянными физиономиями, и казалось, будто в комнате просто больше мебели.
Оба были лет под тридцать, среднего телосложения, темноволосые, бледные, с невыразительными лицами. Один из них, со сломанным носом, читал дешевый журнал «Черная маска». Другой – в оспинах с монету величиной – сидел, покуривая. Пачку «Филип Морриса» он положил рядом с переполненной пепельницей на стул.
Ни один не потянулся за оружием, да и вообще не пошевелился. Только сидели, вытаращив глаза в изумлении, – не от вида копов, а от того, что те были с оружием в руках.
Слева от двери, в которую мы только что вошли, стояла вешалка с четырьмя пальто и тремя шляпами. По правой стене тянулся еще один ряд пустых стульев. За столом, в глубине, посередине стены из деревянных панелей и матового стекла находилась закрытая дверь.
Неожиданно она открылась.
В дверном проеме появился мужчина, Фрэнк Нитти, без сомнения. Я не был с ним знаком, хотя мне его несколько раз показывали. Но, увидев однажды, вы его уже не позабудете: красивое, немолодое лицо, нос боксера, тонкие усики в виде перевернутой буквы \"V\"; на нижней губе едва заметный шрам; внешность безукоризненная, голова – просто эталон парикмахера: блестящие черные волосы с аккуратным пробором слева. Одет безупречно – серый костюм в тонкую полоску, жилет, широкий черный галстук с серо-белым узором.
Хотя он был мельче, чем полагалось бы Фрэнку Нитти, но в то же время фигура его выглядела весьма внушительно.
Нитти закрыл за собой дверь.
Выражение его лица – после того, как он посмотрел на двух Гарри, – напомнило мне выражение лица того копа-регулировщика. На нем отразились раздражение и досада, но то, что у них в руках оружие, он, казалось, вообще не заметил.
Такие вот рейды-проверки были делом привычным; они подразумевали составление протокола, оформление поручительства – обычные дела. Время от времени это было необходимо для успокоения общественности. Только вот для Нитти подобное оскорбительно. Он вышел из тюрьмы Ливенворс всего несколько месяцев назад и с тех пор исправно платил налоги, а сейчас действовал как доверенное лицо своего кузена Капоне, Большого Парня, в мае отбывшего в казенный дом в Атланте.
– Где Кампанья? – спросил Лэнг из-за спины Миллера, частично им блокированный. Словно Миллер – скала, за которую можно спрятаться.
– А что, он в городе? – спросил Нитти, не повышая голоса.
– Мы слыхали, ты натравливаешь его на Тони, – пояснил Миллер.
Тони – это наш мэр: Энтон Дж. Сермэк, он же «Тони Десять Процентов».
Нитти пожал плечами:
– Я слыхал, что ваш недотепа босс снюхался с Ньюбери.
Тед Ньюбери был конкурентом Капоне в Норт-Сайде, прокручивая те дела, которые остались от старого Багзи Моурена.
В комнате, как запах свежей краски, повисло молчание.
Потом Лэнг сказал мне:
– Обыщи тех.
Двое встали, я обхлопал их одной рукой. Оружия у них не было. Я предположил, что дело здесь в противозаконном подпольном телеграфе, поэтому их безоружность вполне объяснима – их использовали как посыльных, а не как боевиков. Лэнг и Миллер, тянувшие волынку вместо того, чтобы двинуться в соседнюю комнату, действовали тоже объяснимо: большинство рейдов проводилось для показухи, и зачастую их неспешность давала гангстерам возможность уничтожать улики.
– Дай-ка мы взглянем, нет ли там Кампаньи, – наконец выговорил Лэнг, кивнув на закрытую дверь.
– Кого? – переспросил, слегка улыбнувшись, Нитти и, открыв дверь, шагнул в соседнюю комнату, следом за ним и его помощниками вошли Миллер, Лэнг и я.
Вторая комната не представляла собой ничего сверхъестественного: просто комната со столом, занимавшим почти все пространство от левой стены до правой. У правой стены в кабинке сидел парень в рубашке с короткими рукавами; видимо, кассир, – в руках он держал пачку денег, которую даже не потрудился убрать. Возможно, они все не поместились бы в ящике... Слева, с телеграфной лентой в руке стоял другой. Еще двое примостились за столом; один спиной к нам, тоже в рубашке с короткими рукавами, пиджак его свисал со спинки стула. Перед ним стояли четыре телефона. Напротив него сидел горбоносый субъект: на его жемчужно-серой шляпе красовалась черная лента – знак принадлежности к клану Капоне. На столе – ни блокнотов, ни бумаги, хотя и лежало несколько карандашей и ручек. Это действительно был подпольный телеграф, куда поступали сведения со скачек и любая другая информация, связанная с тотализатором. И дымящаяся мусорная корзина рядом со столом это подтверждала.
Парень за столом в рубашке с короткими рукавами был единственным, кого я узнал: Джо Пэламбо. Это был крепко сбитый мужик лет сорока пяти; глаза навыкате, нос в прожилках. В этой комнате он был старше всех, пожалуй, за исключением Нитти, которому было почти пятьдесят. Бандиту в шляпе «а ля Капоне» было около тридцати пяти; маленький, смуглый, он-то, возможно, и был Малышом Кампаньей из Нью-Йорка. Кассиру, сидевшему в отгороженном закутке, тоже было около тридцати, а курчавому темноволосому парню, так и продолжавшему держать телеграфную ленту, – не больше двадцати пяти. Лэнг приказал кассиру выйти из кабинки и сесть за стол, рядом (как я правильно предположил) с Кампаньей, поглядывавшим на двух Гарри и на меня холодными темными глазами. Может, они были стеклянными? Миллер велел посыльным присоединиться к остальным, что они и сделали. Потом заставил всех подняться и обыскал их. Первым Кампанью. Чисто.
– Что все это значит? – спросил Нитти.
Он стоял во главе стола.
Лэнг и Миллер многозначительно переглянулись.
Моя ладонь вспотела, обнимая рукоятку браунинга. Мужчины, сидевшие за столом, ничего подозрительного не делали – руки на столе, рядом с телефонными аппаратами. Каждого как следует обыскали. Всех кроме Нитти: однако костюм и жилетка так безупречно сидели на нем, что никак не заподозришь кобуру под мышкой.
Он впечатляюще спокойно разглядывал Лэнга и Миллера. Присутствие Кампаньи тоже давило на нервы. Атмосфера ощутимо накалялась, и явно не благодаря отоплению...
В конце концов Лэнг сказал:
– Геллер!
– Да? – отозвался я чуть слышно.
– Обыщи Нитти. Выйдите в другую комнату.
Я шагнул вперед, вооруженный, но отнюдь не грозный, и попросил Нитти следовать за мной.
Он снова пожал плечами и молча повиновался. Казалось, он только теперь начинает по-настоящему беспокоиться.
В приемной он расстегнул пиджак, как бы демонстрируя желтовато-зеленый шелк подкладки, и я обхлопал его сверху донизу. Оружия не было.
Наручники лежали у меня в кармане. Нитти повернулся спиной и завел руки назад, ожидая, когда я нацеплю их на него, потом оглянулся и спросил:
– Может, ты знаешь, что это все значит, малыш? Я ответил:
– Не очень.
Подняв голову, я вдруг увидел, что он что-то жует.
– Эй! Черт тебя побери, ты что делаешь?! Выплюнь! Он продолжал жевать, и – будь он хоть трижды Фрэнк Нитти – я резко дернул его назад. Он выплюнул маленький кусочек бумаги, теперь уже просто бумажный комок. Когда мы ввалились, Нитти, должно быть, сжал его в кулаке. А сжечь бумажку, как сделали это парни в той комнате, у него не было возможности.
– Ничего себе номер, Фрэнк, – сказал я, еще раз проверяя наручники на запястьях. Услышав шум, Лэнг вышел из большой комнаты, хлопнув дверью. Встав рядом со мной, он выстрелил Нитти в спину. От этого грохота задребезжало матовое стекло в перегородке; пуля прошла навылет и застряла в деревянной обшивке стены.
Я отпрянул с криком:
– Боже!
Нитти повернулся, и Лэнг выпустил в него еще две пули! В грудь и в шею. Звуки выстрелов от пистолета тридцать восьмого калибра прогремели канонадой в маленькой комнатке, а на вешалке подпрыгнули шляпы. Но страшнее всего был звук попадавших в цель пуль – такой смачный... будто они шлепались в грязь.
Я схватил Лэнга за кисть, стараясь помешать ему снова выстрелить.
– Черт возьми, что вы...
Он отпихнул меня:
– Полегче, Рыжий! Та «бульдожка» у тебя? До меня донеслись крики из соседней комнаты: Миллер, видимо, с трудом отгонял от двери свою публику.
– Да, – ответил я.
На полу в большой луже крови лежал Нитти...
– Давай сюда.
Я протянул револьвер.
– А сейчас иди и помоги Гарри, – приказал он. Я вернулся в комнату с телеграфом. Миллер уже успокоил присутствующих, держа их «на мушке».
– Нитти застрелили, – сказал я, ни к кому конкретно не обращаясь.
Кампанья выкрикнул что-то на сицилийском наречии. Пэламбо – яростный, с красным лицом, выпучив глаза больше обычного, – спросил:
– Он умер?
– Не знаю. Но думаю, что долго не протянет, хотя... – Я взглянул на Миллера: его лицо было невозмутимо. – Вызови «скорую».
Он молча смотрел на меня, не двигаясь.
Я взглянул на Пэламбо:
– Вызывай «скорую»!
Он послушно потянулся к одному из телефонов перед собой.
И тут раздался еще выстрел.
Я выскочил из комнаты – Лэнг держался за запястье правой руки: в основании указательного пальца виднелась неглубокая рана.
На полу, у раскрытой руки Нитти, дымилась «бульдожка» тридцать восьмого калибра.
– Ты в самом деле думаешь, что обхитришь кого-нибудь? – спросил я. Лэнг ответил:
– Я ранен. Вызови скорую.
– Одна уже едет.
Вошел Миллер с пушкой в руке и тотчас же наклонился над Нитти.
– Он не умер, – заметил Миллер. Лэнг пожал плечами:
– Ну так умрет. – Он повернулся ко мне, обматывая носовым платком руку. – Иди-ка туда да последи за остальными.
Я вернулся в большую комнату. Один из пленников, молодой курчавый брюнет, открыв окно, выбирался на карниз.
– Черт тебя побери, ты что делаешь? – закричал я.
Остальные так и сидели за столом; парень уже наполовину исчез за окном, покрытым изморозью.
Внезапно кто-то из сидевших за столом бросил ему револьвер. Кто именно, я не заметил. Может быть, Кампанья.
Выстрелили мы практически одновременно. Мне удалось опередить его всего на долю секунды.
Глава 2
Отец никогда не хотел, чтобы я стал полицейским. А в особенности копом в Чикаго, где, как он считал, полицейские могут продать всех и все за каких-нибудь пять долларов. Мой отец был профсоюзным активистом: полиция его била и сажала в тюрьму, а чикагских политиков он презирал всех без разбора – от мясника, жившего ниже кварталом и бывшего помощником окружного брандмейстера, до Большого Билла Томпсона, мэра, которому хотелось бы слыть в народе Созидателем, но, по правде говоря, он скорее тянул на Пьянчугу.
Больше всего папа хотел, чтобы я порвал с полицией. В последние годы его жизни это было вечным камнем преткновения между нами. Может, это и довело его до самоубийства... Точно не знаю. Он не оставил записки. А застрелился из моего оружия...
Геллеры были выходцами с востока Германии, из Галле. Отсюда и наша фамилия; евреев в Германии в начале XIX века принудили отказаться от традиционного для них отсутствия фамилий, отныне их называли либо по профессии, либо по месту поселения. Если бы моя фамилия была не Геллер, то, возможно, я звался бы Тейлор
[6], потому что Якоб Геллер, мой прадедушка, в конце 40-х годов прошлого века был портным.
А времена тогда были тяжелыми. Благодаря развитию железных дорог и промышленности высвобождались рабочие руки: технология стала определять жизнь каждого – от ткача, производящего ткани, до извозчика, который их приобретал. Безработица увеличивалась, урожаи падали, цены росли. Масса народа двинулась в Америку. Бизнес прадедушки пострадал, но у него в Галле были связи с евреями побогаче: менялами, банкирами, коммерсантами... За политическими бурями 1848 года мой прадед наблюдал со стороны, у него и мысли не было в этом участвовать. Его дело – и это прежде всего – зависело от поддержки со стороны более состоятельного класса.
Потом пришло письмо из Вены, где жил младший брат моего прадеда, Альберт. Сообщалось, что его убили 13 марта 1848 года, во время восстания против Меттерниха
[7]. Брат оставил наследство, переданное в руки Рэбби Кона, раввина Венской реформистской синагоги. Прадед в те беспокойные времена не доверял почте, поэтому за деньгами отправился в Вену сам. У Рэбби Кона он задержался на несколько дней, наслаждаясь обществом этого доброго, умного человека и его любезного семейства, и еще находился там, когда раввина и его семью отравили фанатики-ортодоксы.
Все это, по-видимому, сломило прадеда: политическая смута отняла у него брата, а в Вене на его глазах евреи убили евреев. Он всегда был настоящим прагматиком-бизнесменом, предпочитая аполитичность, а в религиозном отношении скорее придерживался взглядов реформированного иудаизма, нежели строгой ортодоксии. Но после тех печальных событий он сделался отступником: с тех самых пор в нашей семье не было и намека на иудаизм.
Нелегко было покинуть Галле, но оставаться было еще тяжелее. Тайная полиция, созданная в начале революции 1848 года, действовала жестко. К тому же евреи-ортодоксы буквально преследовали моего прадеда за отступничество и распространяли слухи среди его богатой клиентуры, что покойный брат портного был радикалом. Последнее особенно не способствовало ни бизнесу, ни общему психологическом комфорту, и мой прадед решил в конце концов, что Америка – более спокойное место, чтобы поднять семью, в которой четверо детей (самый младший, Хирам, родился в 1850, как раз за три года до того, как семья эмигрировала в Нью-Йорк).
Юношей мой дед Хирам работал в семейном магазине-мастерской готового платья, который обеспечивал небольшой достаток, хотя Хирама это не интересовало. В тринадцать лет он вступил в Федеральную армию. Подобно множеству молодых евреев того времени, он захотел доказать свой патриотизм: евреи-спекулянты, занимавшиеся военными поставками, заработали дурную славу, вот мой дед и помогал реабилитировать свою нацию, да так, что ему прострелили обе ноги при Геттисберге.
После долгого лечения по госпиталям он вернулся в Нью-Йорк, где в его отсутствие умер отец. Мать умерла десятью годами раньше, и сейчас оба его брата и сестра ссорились из-за наследства. Результат был таков: сестра Анна уехала из города с большей частью семейных сбережений, бесследно исчезнув на многие годы. Братья Джейкоб и Бенджамин остались в Нью-Йорке, но никогда больше не перемолвились и словом. Они редко виделись и с Хирамом. Тот жил уединенно – он был почти инвалидом и считал, что ему повезло, устроившись на работу в мастерскую магазина готового платья.
В 1871 году дед женился на Наоми Левиц, работнице той же мастерской. Мой отец, Мэлон, родился в 1875, а дядя Льюис – в 1877 году. А через семь лет мой дедушка потерял сознание во время работы и с тех пор почти все время был прикован к постели, оставаясь дома и присматривая за двумя мальчишками – все, что он мог теперь делать, а вот бабушка продолжала работать. В 1886 году перенаселенный многоквартирный дом, где жила их семья, загорелся. Многие жители погибли в пламени. Отца и дядю бабушка благополучно вывела и вернулась за дедушкой. Из огня они не вышли.
Тетя моего отца, забравшая большую часть наследства и теперь преуспевавшая в Чикаго, восстановила отношения с поредевшей семьей.
Именно к ней и определили обоих мальчиков. Из поезда – в уличный экипаж, и мальчики, широко раскрыв глаза, попали не в Еврейский квартал вблизи Вест-Сайда, а в тот район города, который был известен как Леви. Здесь находились самый знаменитый в стране бордель Эверли-Клаб, заправляемый сестрами Адой и Минной, а также целое созвездие менее известных домов с дурной репутацией. Так вот, их преуспевающая тетушка Анна была «мадам» в одном из таких домов.
Не то чтобы тетя Анна была на низшей ступени: на самом дне находились переполненные проститутками многоквартирные дома, выстроившиеся бесконечными рядами. Одним из них владел начальник полиции, несколько других принадлежали, например. Картеру Хэррисону, в течение пяти сроков бывшему мэром Чикаго. Потом шли панельные дома, с комнатами, меблированными только кроватью и стулом: на кровати размещалась девица со своим клиентом, а стул занимали его брюки. В подходящий момент в дверях возникал некто третий, благодаря чему нередко делались хорошие деньги.
На верхних ступенях стояли сестры Эверли, а перед ними – Кэри Уотсон, в чьем трехэтажном каменном особняке было пять гостиных, а также двадцать спален, бильярдная и, вдобавок, кегельбан. Обивка из Дамаска, шелковые платья, льняные простыни; вино охлаждали в серебряных ведерках и пили из золотых бокалов.
Дом Анны Геллер находился где-то посередине. Вино здесь тоже подавали; дюжина девиц, проживавших тут, пили его на завтрак, равно как и во время остальных своих трапез. В полдень цветная девушка будила эти «увядшие розы», подавая им в постель коктейли. Поддерживаемые абсентом, они одевались и спускались завтракать. Вскоре девицы парами усаживались у окон, привлекая внимание прохожих мужского пола постукиванием по стеклу и демонстрацией крайне смелых туалетов. Наряды варьировались от пеньюаров, сшитых из газа матушкой Хаббардс, костюмов жокеев и платьев без лифов до полного отсутствия таковых. Бизнес процветал. Около четырех или пяти утра девицы разбредались по своим рабочим местам, чтобы впасть в сон или... пьяное беспамятство.
Спаивала девиц сама Анна Геллер. Она с гордостью говорила, что никто так не развращает ее девушек, как «ночь на арене», которую она устраивала три-четыре раза в месяц, и спаси Господи ту девушку, которая бы от этого уклонилась. Рассказывали также (хотя свидетелем этого отцу быть не приходилось), что Анной были наняты шесть цветных джентльменов, проживавших отдельно, и что она совершала деловые поездки в другие города, возвращаясь с девушками в возрасте от тринадцати до семнадцати лет, которым была обещана работа в качестве актрис.
Каждую девушку запирали в комнате без одежды, где ее насиловали эти самые цветные джентльмены. Именно таким путем девушку «знакомили с жизнью», а вскоре ей подавали на завтрак и вино. Во всяком случае, так рассказывали...
Отец тетю не любил: и за то, как она раздавала оплеухи «пьянчужкам» (как она называла девушек), и за то, что отбирала заработанные ими деньги, а может быть, ему просто не нравился ее дом. Ей же не нравилось, с каким молчаливым презрением мальчик смотрел на нее (а это мой отец умел делать очень хорошо), так что колотушек ему доставалось изрядно.
Зато Анна и мой дядя Льюис между собой ладили отлично. Гостиная тетиного дома была достаточно известна в околосветских кругах, чтобы изредка привлекать в качестве клиентов политиков, удачливых бизнесменов, банкиров и прочих представителей этого круга; и Льюису нравилась жизнь, которую вели эти люди. Возможно, он и осла научился бы целовать, наблюдая, как Анна ведет себя с политиками и нужными людьми, которые случайно тут мелькали. Он был достойным учеником тети и мастерства достиг, применяя все ухищрения на самой Анне, подыгрывая ее тщеславию. И если моего отца Анна перестала учить после третьего класса, сделав из него дворника в борделе, то Льюиса она отправила на Восток в закрытое учебное заведение.
Из-за этого мой отец не любил и Льюиса. Тот же делал вид, что этого не замечает или ему все равно, когда приезжал домой из своей привилегированной школы. Если, конечно, этот «дом» можно было назвать домом. Но в чем тетя и отец были единодушны, так это в своей ненависти к копам. Папе ненавистен был только один вид патрульных, являвшихся еженедельно за двумя долларами пятьюдесятью центами на нос, плюс выпивка, еда и девушка – во всякое время, когда у них было настроение. А случалось это часто. И Анна притворно улыбалась, выплачивая по два с половиной бокса и предоставляя выпивку, еду и девушек. Копы были не единственными, с кого не взималась плата. Денег не брали с инспекторов и капитанов из полицейского участка на Хэрисон-стрит, а также с окружных политиков, к которым у моего отца тоже выработалось стойкое отвращение. А ведь это были те самые политики, на которых так почтительно взирал мой дядя.
После начальной школы на Востоке Льюис вернулся в Чикаго, и тетя Анна быстренько отправила его на Северо-Восток. В это же время она стала выводить своего любимого племянника на ежегодные балы Первого круга, где тот имел возможность общаться не только с помощниками окружных политиков, но и с самыми важными «шишками» города: банкирами, юристами, управляющими железной дорогой, бизнесменами, инспекторами и капитанами полиции, а, может, даже и самим комиссаром, сводниками, «мадам», зеваками, карманниками и наркоманами. Разодетые в пух и прах, они развлекались с борцами и цирковыми силачами, смуглыми индианками, крошками-египтянками, японскими гейшами (костюмы которых газеты определяли одним словом – «облегченные»). Ежегодно за несколько дней до Рождества этот великосветский сброд заполнял чикагский Колизей, прибавляя от двадцати пяти до пятидесяти тысяч долларов к фонду компании Хинки Динка и Джона Бани.
Бани-Джон Кофлин, бывший банщик, демократ-старейшина из Первого округа, считал себя человеком искусства; он читал свои дрянные стихи, носил экстравагантную одежду (галстук цвета лаванды и красный кушак) и продул кучу денег на лошадях. Хинки Динк, он же Майкл Кенн – небольшого роста головастый мужик, жевавший сигары и скопивший целое состояние, играя на бирже. Среди его вкладов в дела Чикаго было введение стандартной платы в пятьдесят центов за голосование. Эти их балы в Первом округе описывались в иллинойской газете «Обзор преступлений» как «ежегодная всеобщая оргия». Но Хинки Динка это не беспокоило; «Чикаго – это город не для неженок», – сказал он на это.
В то время, как светские вечеринки кружили голову дяде Льюису, мой отец уже давно уехал. В 1893 году, во время Первой Всемирной выставки в Чикаго, бизнес Анны Геллер переживал бум; число девушек было увеличено, и тетя железной рукой управляла и ими, и отцом. Возможно, ее мозги стал пожирать сифилис, и именно этим объясняется ее поведение. Когда она вывела отца из себя, его молчаливое презрение разрешилось гневным взрывом; это случилось после того, как тетя избила до бесчувствия одну из своих «подопечных». Отец попытался заступиться, и Анна набросилась на него с кухонным ножом. Только чудом он отделался раной на плече длиной в пять дюймов. Как только она зажила, отец убежал из дома.
Подземка выплюнула его около 115-стрит. Рядом находился завод Пульмана, куда и пошел работать отец. Через год он уже оказался в гуще стачки и, будучи одним из самых воинственных забастовщиков, был выброшен за ворота предприятия, когда забастовка закончилась.
Так началась работа папы в рабочем союзе: в Конгрессе еврейских рабочих около Вест-Сайда, затем в Уоблис в Норт-Сайде. Он был и организатором союзов, и рабочим на различных заводах, и просто участником забастовок...
Дядя Льюис избрал другой путь. Он стал доверенным служащим в главном банке Чикаго, Централ-Траст-Компани, знаменитом «Банке Дэйвса», основанном генералом Чарльзом Гэйтсом Дэйвсом. Тетя Анна в тот же год умерла от неизлечимого психического расстройства; меньше чем через месяц Льюис получил ученую степень на Северо-Западе, так что он начал очень неплохо, имея степень и наследство, состоявшее из денег от продажи борделя и его обитательниц, и навсегда расстался со своим низким прошлым.
С этих пор случайные встречи дяди и отца – лощенного, идущего в гору молодого финансиста и радикала, организующего рабочие союзы, – проходили, мягко выражаясь, напряженно и обычно заканчивались тем, что отец выкрикивал лозунги, а мой дядя сохранял спокойствие, выражая свое презрение тем, что не удостаивал отца ответом. Отец, несмотря на свою активность в профсоюзах, был человеком, не склонным терять терпение; обычно он проглатывал свой гнев, как нежующийся кусок мяса, выплюнуть который нельзя, потому что времена тяжелые. А вот на дядю он мог кричать и изливать свою ярость. К концу столетия они вообще не разговаривали и не встречались: просто вращались в разных кругах.
Тогда же мой отец влюбился. Не будучи допущенным к образованию, которое получил его брат, он пристрастился к чтению еще до того, как интересы Союза привели его к книгам по истории и экономике. Возможно, в этом и крылась отцовская склонность к высокомерию: это было высокомерие неуверенности, присущее всем самоучкам. Во всяком случае, именно занимаясь по программе культурного обучения в библиотеке в Ньюбери, он и повстречал родственную (не такую, правда, высокомерную) душу – Джанет Нолан, красивую, рыжеволосую молодую женщину, хрупкую, болезненную и слабую. Приступы болезни не позволили ей посещать школу и привели к чтению и самообразованию (я так и не знал точно, в чем заключались ее неприятности со здоровьем, хотя решил потом, что у матери было больное сердце). Они все чаще стали встречаться с отцом в библиотеке. Любимыми авторами отца были Дюма и Диккенс (хотя однажды он поделился со мной, как растерялся, обнаружив, что «Даму с камелиями» и «Трех мушкетеров» написал не один и тот же Дюма; много лет он удивлялся универсальности Александра Дюма, пока не узнал, что авторами романов были как отец, так и сын).
Но вскоре вместо романтических ухаживаний папа очутился в тюрьме. Работа в профсоюзе постоянно приводила к столкновениям с копами, и его арестовали во время стачки на текстильной фабрике. Так он угодил на месяц в тюрьму в Брайдвел.
Тюрьма была каменным мешком без туалета, только пятигаллоновое ведро в углу камеры. Вдоль стен – нары с соломенными матрасами, одеялами толщиной с бумажный лист и вонью, заметной и глазу. Воды в камерах не было, хотя в шесть утра заключенным давали несколько минут, чтобы облиться холодной водой до того, как один из двух дежурных по камере присоединялся к шествию с отхожими ведрами, которые опорожняли во дворе в огромные выгребные ямы, а потом обрабатывали химикалиями. Раз в неделю для всех заключенных был душ. С утра до вечера папа в огромной глиняной яме дробил большие куски извести.
Ему и раньше приходилось тяжело работать: уж за этим-то тетя Анна следила. И был он здоровяком: той же конституции, что и я, около шести футов... Но и на нем сказался месяц пребывания в Брайдвеле: он вышел, потеряв двенадцать фунтов. На завтрак давали сухую овсяную крупу, на ланч – жидкий суп, на ужин – похлебку, где горох и волокна разварившейся говядины плавали в какой-то непонятной жидкости; все порции мизерные, с тремя кусками хлеба. Но как ни странно, папа часто говорил, что не ел ничего вкуснее свежеиспеченного тюремного хлеба. От каменной пыли у него появился кашель, но он гордился своим мужеством и тем, что из-за принадлежности к Союзу попал в тюрьму. Кроме того, ему нравилась роль страдальца-мученика.
Но вот Джанет не была в восторге от всего этого. Она пришла в ужас, увидя в каком состоянии отец вышел из Брайдвела. До того, как попасть в тюрьму, он сделал ей предложение, попросив у родителей ее руки. Она пообещала подумать. А теперь сказала, что выйдет за него замуж при одном условии...
Вот так папа оставил работу в Союзе.
На Максвел-стрит отец бывал в поисках политической и профсоюзной литературы. Он не хотел работать где-нибудь, вроде банка (это он оставил брату Луи), но и на фабрику не мог устроиться – он был в «волчьем списке» на всех фабриках Чикаго, а там, где его в такие списки не внесли, пришлось бы вступить в профсоюз. Поэтому он открыл на Максвел-стрит лавку, продавая книги – старые и новые – в основном романы, по десять центов за штуку, которые вместе со школьными товарами – карандашами, ручками и чернилами – привлекали детишек, его лучших покупателей. Иногда любители Буффало Билла и Ника Картера хмурились, видя на прилавке литературу Союза и анархистов. Даже равнодушная к политике Джанет его за это критиковала, но ничто не могло поколебать папу. Ведь Максвел-стрит была тем местом, где торговали всем, чем угодно.
Расположенная примерно в миле на юго-запад от Нетли, Максвел-стрит площадью с квадратную милю была центром еврейского гетто. Большой пожар 1871 года (случившийся благодаря корове миссис О\'Лири, опрокинувшей ногой фонарь) пощадил левую сторону Максвел-стрит. И теперь этот район, плотно заселенный жителями из сгоревшей части Чикаго, привлекал торговцев – в основном пеших евреев с двухколесными тележками. Вскоре улица заполнилась торгующими бородатыми патриархами; их кафтаны почти ежедневно мели пыльные деревянные тротуары, черные шляпы выгорали на солнце до серого цвета.
Продавали обувь, фрукты, чеснок, кастрюли, сковороды, пряности.
К тому времени, как папа открыл здесь прилавок, Максвел-стрит считалась в Чикаго большим рынком, куда богатые и бедные шли торговаться, где от каждого магазина выступал навес и торговля начиналась уже на тротуаре. Проходы были так темны, что напоминали туннели, и немногочисленные лампы развешивались так, что не позволяли покупателю рассмотреть носки без пальцев, уже использованные зубные щетки, бракованные рубашки и другие чудеса, олицетворявшие собой душу этой улицы. Была ли у улицы душа или нет, не могу сказать, но запах у нее определенно был: запах жареного лука. И даже запах мусора, сжигаемого в открытых ящиках, не мог заглушить этот аромат.
Под стать луковому запаху были ароматы, поднимающиеся от горячих сосисок, а когда лук соединялся с сосисками в свежей булке, то с улицы нужно было бежать бегом.
Новобрачные поселились в комнатке в типичном для района Максвел-стрит многоквартирном доме на углу Двенадцатой и Джефферсона, трехэтажном, дощатом, с черепичной крышей и наружной лестницей. В здании было девять квартир и около восьмидесяти жильцов; одна трехкомнатная была жилищем для дюжины человек. Геллеры – единственные жильцы в своей однокомнатной квартирке – делили туалет с двенадцатью или тринадцатью соседями (один туалет на этаж); а вот комнату они делили на двоих, и, может быть, из-за этого я и появился.
Я представлял, как папа в тихом бешенстве жил этой монотонной, однообразной жизнью: работу в Союзе, так много для него значившую, заменил прилавок. Ирония судьбы состояла в том, что, отказавшись от работы в банке, отец попал, тем не менее, в атмосферу гораздо более капиталистическую. Любимая Джанет и надежда быть отцом семейства теперь составляли смысл всей его жизни.
Мать, будучи по-прежнему болезненной, в 1905 году родила меня. Роды были тяжелые. Акушерка из амбулатории на Максвел-стрит спасла нас, но предупредила родителей, что Натан Сэмюэль Геллер должен остаться единственным ребенком в семье.
Однако большие семьи тогда были правилом, и несколькими годами позже моя мать умерла при родах. Акушерка даже не успела дойти до дома, как мать скончалась на окровавленных руках отца. Мне казалось, что я помню, как стоял рядом и наблюдал за всем. Но может быть, подробная достоверная история, спокойно и отстранение рассказанная мне отцом всего только один-единственный раз, заставила меня думать, что я помню. Ведь мама умерла в 1908 году, когда мне было около трех лет.
Своих чувств папа не показывал: это было не в его обычае. Не помню, видел ли когда-нибудь его плачущим. Но потеря мамы сильно потрясла его. Имея ближайших родственников с обеих сторон, логично было бы допустить, чтобы меня вырастила тетя или еще кто-нибудь (свою помощь предлагал и дядя Льюис, как я узнал позже, и мамины сестры и брат), но отец отказал всем. Я был всем, что у него осталось, и всем, что осталось от нее. Это не означало, что мы были близки. Несмотря на то, что я с шести лет помогал ему за прилавком, мы с ним, казалось, имели немного общего за исключением, пожалуй, интереса к чтению, но мое бессистемное «проглатывание» книг сильно его раздражало. Уже с десяти лет я читал Ника Картера, вскоре перейдя к потрепанным книжкам о Шерлоке Холмсе. А когда подрос, то захотел стать сыщиком.
Наша жизнь становилась все хуже и хуже. Делать закупки на Максвел-стрит становилось опасным приключением, а жить там – настоящим бедствием. Была страшная теснота: теперь в нашем доме проживало сто тридцать человек, и на отца с сыном, занимающих одну комнату, соседи стали смотреть с завистью.
Во многих мастерских здесь применяли потогонную систему, что, конечно, донимало отца – в его жилах текла кровь профсоюзного лидера; были и болезни (мама умерла трудными родами, но папа обычно винил в ее смерти грипп, возможно таким способом реабилитируя себя); было здесь и зловоние – от отбросов, сортиров и конюшен.
Я ходил в школу Уолша, и, хотя не принимал участия в междуусобицах между шайками, там случались настоящие войны – кровавые потасовки, в которых дети шести-семи лет дрались ножами и стреляли друг в друга из револьвера. Ребята постарше шутить тоже не любили... Я сумел продержаться в школе Уолша два года, пока папа не сообщил, что мы переезжаем. «Когда?» – жаждал я узнать. Он сказал, что не знает, но переедем мы обязательно.
Уже в семилетнем возрасте я понял, что папа в бизнесмены не годится; школьные принадлежности, дешевые романы и тому подобное приносили каждодневный доход и не более того. А с тех пор, как папа побывал на каторжных работах, его мучили головные боли – спустя годы их назвали мигренью. Особенно сильными приступы стали после смерти мамы. И были дни, когда из-за этого отец не открывал лавку совсем.
В один из воскресных вечеров папа отправился в роскошный особняк своего брата «Берег озера» в Линкольн-парке. Дядя Льюис тогда был помощником вице-президента в банке Дэйвса – богатый, процветающий бизнесмен; короче говоря, был всем, чем не был папа. И когда папа попросил его о займе, тот спросил:
– Почему бы за этим не обратиться в банк? Зачем приходить в мой дом? Это неприлично. И почему спустя столько лет я должен тебе помогать?
– Я не пошел в твой банк из-за тебя же, потому что не хочу смущать моего процветающего брата, – ответил папа. – Когда я, жалкий торговец с Максвел-стрит в поношенной одежде, приду в банк просить милостыню у брата-банкира – это уж точно будет неприлично. Конечно, если ты хочешь отослать меня ни с чем, я пойду в банк. И буду приходить снова и снова, пока ты, наконец, не дашь мне взаймы. Возможно, твои партнеры по бизнесу, твои капризные клиенты не представляют, что твой брат – нищенствующий торговец – анархист, человек из профсоюза; возможно даже, они понятия не имеют, что мы оба воспитаны «мадам» в публичном доме; но, с моей помощью, они разберутся, что твое состояние создано на страдании и унижении, так же, как, впрочем, и их достаток...
На полученный заем отец смог приобрести маленький книжный магазин в районе Северного Лондейла, известного больше как Дуглас-парк; с витриной, выходящей на Северную Хоумен-стрит, с тремя комнатами позади: кухня, спальня, гостиная (позднее из нее выгородили спальню для меня). Самым ценным в доме был водопровод, и все это принадлежало нам одним. Я пошел в школу Лоусона, находившуюся практически напротив, через улицу от «Книг Геллера».
Отец и здесь продолжал продавать школьные принадлежности и романчики по десять центов – и это держало магазин на плаву. За двенадцать лет он расплатился с братом, это произошло где-то в 1923 году.
Тогда я и не догадывался, что был смыслом его жизни – папа никогда не показывал этого. Я это только сейчас понял. Конечно, я заметил, что он гордится моими хорошими отметками в школе, что переезд с Максвел-стрит в Дуглас-парк тоже был, главным образом, для меня – школа безопаснее, а для бизнеса отца это мало что дало, – он по-прежнему в бизнесмены не годился: закупал больше политической и экономической литературы, чем популярных романов (по мнению папы, популярным романом были «Джунгли» Эптона Синклера), отказываясь добавить сладости по пенни за штуку и игрушки, которые прекрасно бы сочетались с продаваемыми письменными принадлежностями, а это была бы отличная приманка для школьников из Лоусона. Но канцелярские товары и дешевые романы – вот то единственное, что он использовал для получения прибыли. Иначе говоря – он приносил себя в жертву своим драгоценным книгам. К тому же отец никогда не брал на продажу религиозные книги, а они бы хорошо пошли в этом районе, заселенном, в основном, евреями; вкус кошерной пищи был знаком мне настолько, насколько евреем был папа... Короче, мы были мало похожи.
Он хотел, чтобы я поступил в колледж: это была его заветная мечта. Мечта, ничем не хуже других: чтобы сын стал доктором или юристом. Хотя думаю, профессия учителя ему нравилась больше, но твердо не уверен. Единственное, что он обговорил особо, это что большого бизнеса, как у дяди Льюиса, или помельче, как его собственный, – я должен избегать. И я всегда заверял его, что по этому поводу нечего беспокоиться. Единственное, что я попытался втолковать ему с тех пор, как мне исполнилось десять лет, – что я, когда вырасту, очень хочу стать сыщиком. Папа не обращал на это внимания, как и другие отцы, но мечты некоторых детишек все-таки сбываются, и они становятся пожарниками и водителями трамвая. И когда я продолжал об этом упоминать в возрасте двадцати лет, отец должен был бы обратить внимание. Но это родители делают весьма редко. Они требуют внимания сами, и они его не получают. Но ведь то же самое относится и к детям, не правда ли?
Даря мне пять сотен долларов, накопленных Бог знает за какое время, отец сказал, что это подарок на окончание школы, без всяких условий, хотя он надеется, что я использую их для учебы в колледже. Я так и сделал: проучился в Крейновском Молодежном колледже два года, во время которых папин бизнес, по-видимому, не процветал вовсе – он был в магазине единственным продавцом, да еще закрывал его время от времени из-за головных болей. Когда же я вернулся, желая помочь ему, он подумал, что я работаю, чтобы скопить денег на следующие два года учебы. Я, в свою очередь, считал, что он понял, на что я решился, – двух лет с головой хватило. Но мы, как обычно, не говорили об этом, и каждый продолжал идти своей дорогой, послав все к черту.
Первый спор у нас произошел в тот день, когда я сказал, что пытаюсь получить работу в департаменте полиции Чикаго. Впервые отец закричал на меня (и последний; вскоре он сделался насмешливым, а потом презирающим). И это меня шокировало, а его, я думаю, шокировало, что я ему перечу. Он не заметил, что я уже вырос, – мне тогда было двадцать четыре года. Перестав кричать, он рассмеялся. \"Никогда ты не получишь у копов работу, – сказал он мне. – У тебя нет прикрытия, нет денег, у тебя нет «руки!» На этом спор прекратился.
Я не смог признаться отцу, хотя это было и так ясно, что попасть в полицию мне посодействовал дядя Льюис, который к этому времени сделался вице-президентов банка Дэйвса. Когда я пришел к нему за советом, он сказал:
– Ты никогда ни о чем не просил меня, Нейт. И сейчас не просишь. Но я собирался сделать тебе подарок. Больше от меня ничего не жди, никогда. А этот подарок я тебе устрою.
Я спросил у него, каким образом. Он сказал:
– Я поговорю с Э. Джеем.
Э. Джей – это Сермэк, тогда еще не мэр, но в городе он был важным человеком.
Так я попал в полицию. И связь между мной и папой прервалась, хотя я продолжал жить в его доме. Сыграв свою роль в деле Лингла, я устроил себе перевод в детективы (после двух лет работы постовым). Вскоре после этого отец приставил мой пистолет к голове и выстрелил...
И из этой же пушки я убил какого-то парня в конторе Фрэнка Нитти.
Глава 3
– Я покончил со всем, – сообщил я Барни. Барни – Барни Росс; он был, если помните, одним из известных профессиональных боксеров того времени и первым среди легковесов страны, оспаривающим титул чемпиона у Тони Канцонери. К тому же он был вест-сайдским парнем, еще одним экс-жителем Максвел-стрит. В сущности, Барни все еще оставался ребенком: двадцати трех или двадцати четырех лет, этакий породистый бульдог с улыбкой, рассекавшей его лицо, как шрам, когда бы он ни улыбался, а делал это мой приятель частенько.
Я знал Барни еще когда он был малышом Барни Расофским. Семья его была строго правоверной, так что после захода солнца в пятницу нельзя было ничего делать до субботы. Папа Барни так строго соблюдал шаббат
[8], что они даже туалетную бумагу рвали на куски заранее. Примерно в течение года, когда мне было семь или восемь лет, как раз перед тем, как мы уехали с Максвел-стрит, я включал газ и выполнял для Расофских различные поручения, будучи для них гоем, потому что, как и мой папа, не был правоверным. Позднее, уже подростком, живя в Дуглас-парке, я приходил по воскресеньям на Максвел-стрит, чтобы работать с Барни в качестве «толкача» (это зазывала, работающий перед дверью магазина, выкрикивающий сведения о товарах и зачастую буквально принуждающий прохожих зайти в магазин). Мы работали командой – Барни и я. Барни тогда был обычным еврейским подростком – он затаскивал покупателей, а я имел дело с оптовыми заказами. После того, как его папу пристрелили в крошечной молочной Расофских грабители, Барни превратился в уличного драчуна, ну, а необходимость содержать семью после смерти отца заставила его стать Барни Россом, призовым боксером.
Барни был поумней большинства боксеров, но любил пустить пыль в глаза точно так же, как самые неосмотрительные из них. Весь этот год он получал большие деньги; по счастливой случайности, его менеджеры, – Уинч и Пайэн, – были настойчивы и заставили его сделать пару солидных капиталовложений. Одно из них – ювелирный магазин на Кларк-стрит, а другое – здание на углу Ван-Барен и Плимут, с подпольным баром на первом этаже. С улицы бар выглядел как бы закрытым. Но только с улицы... Надо сказать, в Чикаго многое выглядит снаружи иначе, чем изнутри. Барни планировал когда-нибудь после отмены сухого закона назвать это место «Коктейли Барни Росса» и, возможно, уйти с ринга. Его менеджеров хватил удар, когда он решил оставить заведение в работе, потому что в Чикаго Барни был известной личностью и достойным членом общества – невзирая на его прошлое, когда он был курьером Капоне и крутым заводилой жестоких игрищ.
– Так ты распрощался, – повторил Барни. Неожиданно было слышать тихий и тонкий голос от этого красивого немного потрепанного крепыша. В его карие щенячьи глаза можно было глядеть целыми днями и не заметить инстинкта убийцы, но только до тех пор, пока его не заденешь.
– Да... Я ушел.
– Ты имеешь в виду, от копов?
– Из оперной труппы. Конечно, от копов. Он тянул пиво, позволяя себе лишь порцию в день, не больше. Мы сидели в угловой кабинке. Была середина вечера, ночь обещала быть холодноватой, валил сильный снег, вынуждая сидеть дома всех, находящихся в здравом рассудке. Я жил поблизости, в нескольких кварталах, так что, придя сюда, не особо себя скомпрометировал. Все остальные кабинки были пусты, немногие посетители поместились на табуретках перед стойкой бара.
Войдя в дверь, вы тут же оказывались в темной, вытянутой, накуренной комнате и упирались в стойку. Только на маленьком пятачке в дальнем конце стояли столы; стулья были составлены на небольшую открытую эстраду рядом Шаббат – субботний отдых, праздник, предписываемый иудаизмом, пока не отменят сухой закон, поддерживалась иллюзия ночного клуба. Всюду висели фотографии Барни и других боксеров, как на ринге, так и вне его, с упором на ребят из Вест-Сайда, вроде Кинга Левински – тяжеловеса, и Джекки Филдса – второй полусредний, которого Барни приглашал для тренировок; и, конечно, великого Бенни Леонарда (легкий вес), потерпевшего в прошлом году сокрушительное поражение при попытке вернуть звание чемпиона – Джимми Мак Ларнин завалил его после шести раундов, устроив кровавое побоище (а на стене у Барни висели фотографии Леонарда в момент победы на чемпионате семнадцатого года над Фредди Уэлшем).
– Твоему папе это понравилось бы, – сказал Барни.
– Знаю.
– А вот Джейни нет.
– Это мне тоже известно, – отрезал я. Джейни – это Джейн Дугерти; мы были помолвлены. Пока...
– Хочешь еще пива?
– А ты как думаешь?
– Бадди! – закричал он, обращаясь к Бадди Голду, отставному тяжеловесу, постоянно крутившемуся в баре.
Потом поглядел на меня с легкой усмешкой и добавил: – Знаешь, а ведь ты выбросил деньги на ветер.
– Быть копом на Петле
[9] – неплохие деньги в тяжелые времена, – согласился я, кивнув.
Бадди принес пиво.
– Да и в хорошие времена тоже, – заметил Барни.
– В самом деле! Согласен.
– Это из-за дела Нитти? Все произошло вчера после обеда?
– Да. Видел газеты, как я понимаю?
– Газеты. К тому же слышал, что говорят в городе.
– Ну, хватит! А пиво у тебя паршивое.
– Чего же ты хочешь от пива «Манхеттен»? – «Манхеттен» была марка завода Капоне; его фирменные ликеры «Форт Диборн» тоже были не очень. – А все-таки, когда ты решил на все плюнуть?
– Сегодня утром.
– А когда вернул свой значок?
– Сегодня утром.
– Что ж, тогда все просто.
– Да нет, это у меня заняло весь день... Барни коротко хохотнул.
– Не удивляюсь, – сказал он.
Газеты сделали из меня героя. Из меня, Миллера и Лэнга. Но я удостоился особых почестей из-за того, что был в городе самым молодым детективом. Вот что значит иметь дядю, лично знакомого с Э. Д. Сермэком... Да еще моя причастность к разматыванию дела Лингла...
Мэр был мастак по части рекламы. У него прошла дневная пресс-конференция; еженедельно выходила радиопрограмма под названием «Разговор по душам», приглашавшая слушателей писать и комментировать его управление; у него был день «открытых дверей» в Сити-Холл, где он, должно быть, сидел в рубахе с короткими рукавами, возможно, ел сэндвич, запивая его молоком, как простой смертный... Речи, занимавшие целые часы, укоротили время «открытых дверей», которые он проводил, чтобы лучше «организовать дела мэрии».
Сегодня газеты были заполнены объявлением мэра войны «преступному миру». Рейд в контору Нитти и устранение его самого было первым военным залпом, как сказал Сермэк на своей дневной пресс-конференции, а три «храбрых детектива были специальной командой мэра по борьбе с бандитами». Вот это-то и было для меня новостью. По возвращении в участок тем вечером я написал рапорт и отдал его лейтенанту, который пробежал его глазами и, сказав: – Это ни к чему, – смял и бросил в мусорную корзину, добавив:
– Пресса освещает дело Миллера. А ты закройся.
Я ничего не ответил, только посмотрел вопросительно, так что лейтенант пояснил:
– Указание идет сверху. На твоем месте я бы помалкивал, пока не сообразил, что стоит за этой историей.
Версию Миллера я узнал из газет – ничего общего с тем, что на самом деле случилось в конторе Нитти. Рассказ Миллера напоминал детективный роман, осталось только снять фильм с Джеком Холтом в роли Миллера и Честером Морисом в роли Лэнга, а Борис Карлофф сыграл бы Нитти, и вся история была бы увековечена. Вот Нитти поедает кусок бумаги, а Лэнг пытается его остановить, Нитти выхватывает оружие из кобуры под мышкой и стреляет, и я, конечно, стреляю в Нитти. Один из гангстеров бросается к окну, и я, славный малый с шестизарядной пушкой, подстреливаю и его. Имя парня, которого я убил Петля – ж.-д. ветка, соединяющаяся с основной магистралью. Фрэнк Харт, – сообщалось между прочим. Это был настоящий триумф паблисити, сделанный по приказу Его Чести.
Сегодня я сообщил лейтенанту, что ухожу, и попытался сдать ему свой значок, но он его не взял. Послал меня поговорить с шефом сыщиков, который отослал меня в Сити-Холл, где меня отговаривал сам шеф, и он, как и все предыдущие, не захотел взять у меня значок. Не взял и заместитель комиссара. Он сказал мне, что значок я должен отдать лично комиссару.
Офис комиссара соседствовал с офисом мэра Сермэка, но туда дверь была закрыта. Было уже около полчетвертого, а я пытался сдать свой значок сыщика с девяти утра.
Большая приемная, где за столом сидел секретарь, была заполнена обычными гражданами с их проблемами; ни один из них не претендовал на личную встречу с комиссаром. В приемную вышел один из помощников комиссара и, не взглянув на посетителей, сидящих и толпящихся вокруг, подошел к секретарю со стопкой дорожных билетов, которые нужно было отметить. Тот взял их без единого слова, мягко улыбнувшись и убрав в коробку из-под манильских сигар, которая и без того была уже переполнена, и которую он потом спрятал в отделение для бумаг в письменном столе.
Секретарь, увидев меня, посмотрел вопросительно.
– Я – Геллер, – сказал я.
Секретарь заглянул в свои бумаги и указал мне на дверь справа от него, куда я и вошел.