Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фред Варгас

Уйди скорей и не спеши обратно

I

И когда змеи, летучие мыши, барсуки и все твари, живущие в глубине подземных галерей, разом устремятся наружу и покинут привычные жилища; когда фруктовые деревья и бобы станут, гнить, и их источит червь (…).

II

В Париже люди ходят гораздо быстрее, чем в Гильвинеке, Жосс это давно заметил. Каждое утро прохожие бежали по авеню Мэн со скоростью трех узлов. И в этот понедельник Жосс разогнался почти до трех с половиной, стараясь наверстать время: он опаздывал на двадцать минут. А все из-за кофейной гущи, которая рассыпалась в кухне по полу.

Чему же тут удивляться. Жосс давно понял, что вещи живут своей тайной, враждебной для человека жизнью. Вот разве что кое-какие корабельные снасти, они никогда не делали ему гадостей, но бретонский моряк твердо помнил, что вещи созданы для того, чтобы портить человеку жизнь. Одно неловкое движение, и вещь, почувствовав свободу, какой бы малой она ни была, могла натворить кучу бед – от мелкой неприятности до целой трагедии. Пробка, выскользнувшая из рук, служила ярким тому примером в миниатюре. Потому как упавшая пробка ни за что не станет крутиться у вас под ногами. Она зловредно закатится под плиту, как паук, стерегущий добычу, и предоставит этому хищнику, Человеку, пройти через разные испытания – сдвинуть плиту, оборвать провод, уронить посуду, обжечься. А нынче утром вышло и того хуже: неудачный бросок, мусорное ведро закачалось, накренилось, и кофейная гуща высыпалась из фильтра на пол. Вот так вещи, охваченные жаждой мщения и справедливо возмущенные своей рабской службой, на короткий миг, но неумолимо, не жалея ни женщин, ни детей, подчиняли человека своей тайной власти, заставляя его корчиться и пресмыкаться. Ни за что на свете Жосс не доверился бы вещам, впрочем, он равно не доверял людям и морю. Вещи лишали разума, люди души, а море жизни.

Как человек закаленный, Жосс не стал спорить с судьбой и, ползая по-собачьи, собрал кофе до последней крошки. Он проделал это без малейшего раскаяния, и мир вещей снова покорился ему. Это утреннее происшествие было ничтожно и внешне выглядело просто досадной мелочью, но Жосса не проведешь, он помнил, что война вещей с человеком продолжалась и человек не всегда выходил из нее победителем, далеко не всегда. Он помнил разбитые мачты, растерзанные суда и свой корабль «Норд-вест», который двадцать третьего августа в три часа утра дал течь в Ирландском море, на его борту было восемь человек. Однако, Бог свидетель, Жосс выполнял все нелепые капризы своего траулера, и, Бог свидетель, человек и корабль хорошо ладили друг с другом. До той проклятой ночной бури, когда он в бешенстве стукнул кулаком по планширю. «Норд-вест», уже изрядно накренившийся на правый борт, внезапно дал течь в кормовой части. Мотор залило водой, траулер носило по волнам в ночной темноте, а люди без устали откачивали воду, пока наконец на рассвете корабль не застрял на рифе. Это случилось четырнадцать лет назад, тогда двое погибли. Четырнадцать лет назад Жосс ударом сапога переломал кости хозяину «Норд-веста». Четырнадцать лет назад он покинул порт Гильвинек, отсидев девять месяцев в тюрьме за побои, переломы и попытку убийства. Четырнадцать лет как почти вся его жизнь пошла ко дну.

Жосс спустился по улице Гэте, скрежеща зубами от злости, которая всякий раз закипала в нем при воспоминании о «Норд-весте», погибшем в море. На сам корабль он вовсе не злился. Старый добрый траулер лишь отозвался на удар, заскрипев старой ржавой обшивкой. Было ясно, в ту ночь кораблик не рассчитал силы, решив взбунтоваться, забыл о своих годах и о том, что он немощен, а волны сильны. Траулер, конечно, не хотел смерти двоих людей и теперь лежал дурак дураком на дне Ирландского моря и сожалел о содеянном. Жосс часто мысленно утешал его и отпускал ему грехи, и ему казалось, что корабль наконец обрел покой и зажил новой жизнью, там, на дне, как и он, здесь, в Париже.

Однако об отпущении грехов хозяину судна не могло быть и речи.

– Ну же, Жосс Ле Герн, – говорил тот, хлопая его по плечу, – вы еще лет десять проходите на этой посудине. Он богатырь, а вы на нем – хозяин.

– «Норд-вест» стал опасен, – упрямо повторял Жосс. – Его крутит, обшивка совсем проржавела, люки в трюме изношены. В бурю я за него не поручусь. И шлюпку надо чинить.

– Я знаю свои корабли, капитан Ле Герн. – Голос судовладельца стал жестче. – Если вы боитесь «Норд-веста», у меня есть десять человек, готовые вас заменить, достаточно пальцем щелкнуть. И это не какие-нибудь слюнтяи, которые цепляются за нормы безопасности, как бюрократы.

– У меня семь человек на борту.

Судовладелец угрожающе приблизил к нему жирное лицо.

– Если вы, Жосс Ле Герн, намерены идти плакаться начальнику порта, будьте уверены, что окажетесь на улице, еще не успев вернуться. И от Бреста до Сен-Назера вы не найдете никого, кто возьмет вас на борт. Так что советую подумать, капитан.

Да, Жосс до сих пор жалел, что не прикончил этого негодяя на следующее утро после крушения, а всего лишь сломал ему руку и пробил грудину. Но матросы вчетвером оттащили его. «Не порть себе жизнь, Жосс», – сказали они. Удержали его, не дали придушить хозяина и его прихвостней, которые, едва он вышел из тюрьмы, вычеркнули его из всех списков. Жосс кричал во всех барах, что жирные задницы из управления портом берут взятки и ему пришлось распрощаться с торговым флотом. В каждом порту ему давали от ворот поворот, и однажды утром во вторник он сел в поезд Кемпер – Париж, чтобы, как многие бретонцы до него, высадиться на вокзале Монпарнас, оставив в прошлой жизни сбежавшую жену и девятерых типов, которых хотел прикончить.

Завидев перекресток Эдгар-Кине, Жосс спрятал старые обиды за подкладку памяти и поспешил наверстать упущенное время. Вся эта возня с кофейной гущей, война людей и вещей отняли у него, по меньшей мере, четверть часа. А пунктуальность в его работе была очень важна. И с самого начала он старался, чтобы первый выпуск его говорящей газеты начинался в восемь тридцать, второй в двенадцать тридцать пять, а третий в восемнадцать десять. В эти часы было больше всего народу, а слушатели в этом городе всегда слишком спешили, чтобы потерпеть хоть чуток.

Жосс снял с дерева урну, куда подвешивал ее на ночь, завязывая узлом двойной булинь с сигнализацией от воров, и взвесил в руках. Сегодня не очень тяжелая, он быстро рассортирует. Слегка ухмыльнувшись, он понес ящик в подсобку, где его приютил Дамас. Есть еще добрые люди на свете, такие, как Дамас, которые оставляют вам ключ и место за столом, не боясь, что вы залезете в их кассу. Дамас, ну и имечко! У него на площади был магазин роликовых коньков под названием «Ролл-Райдер», и он давал Жоссу пристанище, чтобы тот мог разобрать свои бумажки. «Ролл-Райдер», ну и названьице.

Жосс открыл урну, большой деревянный ящик, который сколотил собственными руками и окрестил «Норд-вест-2» в память о дорогом его сердцу утопленнике. Конечно, не слишком почетно было большому рыболовному судну дальнего плавания обрести преемника в виде деревянного почтового ящика в Париже. Но этот ящик был не простой. Это был гениальный ящик, появившийся на свет благодаря гениальной идее, посетившей Жосса семь лет назад и позволившей ему крепко встать на ноги после трех лет работы на консервном заводе, полугода на катушечной фабрике и двух лет безработицы. Гениальная идея явилась ему декабрьской ночью, когда он, сидя со стаканом в руке в кафе вокзала Монпарнас, на три четверти заполненном одинокими бретонцами, слушал такие знакомые рокочущие звуки родной речи. Кто-то помянул Пон-л\'Аббе, и вот так случилось, что прапрадедушка Ле Герн, рожденный в Локмария в 1832 году, материализовался из глубины сознания Жосса, присел рядом у стойки и поздоровался с ним. «Привет», – буркнул в ответ Жосс.

– Помнишь меня? – спросил старик.

– Ага, – пробормотал Жосс. – Я еще не родился, когда ты умер, так что я тебя не оплакивал.

– Слушай, парень, мог бы не оговаривать, все-таки я твой гость. Сколько тебе стукнуло?

– Пятьдесят.

– Жизнь тебя потрепала. Выглядишь старше.

– Тебя не спросил! И вообще я тебя не звал. Ты тоже страшён был.

– Не груби мне, мальчишка!. Ты знаешь, каков я бываю, если меня разозлить.

– Ага, это было известно всем. Особенно твоей жене, которую ты всю жизнь колотил.

– Ладно, – поморщился старик, – это старая история. Тогда время такое было.

– Черта с два! Это ты сам такой был. Не ты ли ей глаз вышиб?

– Слушай, не будем же мы про этот глаз двести лет толковать?

– Почему бы и нет. Для примера.

– Тебе ли, Жосс, читать мне мораль? Не ты ли ударом сапога чуть не отправил на тот свет человека на набережной Гильвинека? Или я что-то путаю?

– Это была не женщина, во-первых, и даже не мужик, это во-вторых, Это был бурдюк с деньгами, которому плевать, что другие сдохнут, лишь бы деньги грести лопатой.

– Ну да, знаю. Не мне тебя осуждать. Но ведь это не все, приятель, для чего ты меня позвал?

– Я уже сказал, не звал я тебя.

– Ты похож на свинью. Тебе повезло, что у тебя мои глаза, а то врезал бы я тебе. Представь себе, я здесь потому, что ты меня вызвал, только так и никак иначе! Впрочем, мне этот бар не нравится, музыка мне не по вкусу.

– Ладно, – примирительно сказал Жосс. – Заказать тебе стаканчик?

– Если сможешь руку поднять. Потому что, позволь тебе заметить, свою дозу ты уже принял.

– Не твоя забота, старик.

Предок пожал плечами. Он всякого повидал, и этому сопляку не удастся его разозлить. Этот Жосс из породы Ле Гернов, сразу видно.

– Ну, что, – продолжал старик, потягивая свой гидромель,[1] – ни жены у тебя, ни денег?

– Угадал, – ответил Жосс. – А раньше, говорят, ты таким умником не был.

– Это потому, что теперь я призрак. Когда помрешь, узнаешь много нового.

– Что правда, то правда, – пробормотал Жосс, с трудом протягивая руку в сторону официанта.

– Если дело в женщинах, не стоило меня звать, тут я тебе не помощник.

– Да уж догадываюсь!

– Но если ищешь работу, тут ничего хитрого нет, парень. Иди по стопам своих предков. Какого черта ты торчал на катушечной фабрике? Вздор! И потом, с вещами будь осторожней. Снасти еще туда-сюда, но не катушки и нитки, я уж не говорю о пробках, от них вообще лучше держаться подальше.

– Знаю, – ответил Жосс.

– Пользуйся своим наследством. Продолжай семейную традицию.

– Я не могу быть моряком, – раздраженно буркнул Жосс, – меня выгнали.

– Господи, да кто тебе говорит о море? Можно подумать, в жизни есть только рыба! Разве я был моряком?

Жосс опустошил стакан и задумался.

– Нет, – проговорил он наконец. – Ты был вестником. От Конкарно до Кемпера ты разносил новости.

– Вот именно, парень, и я горжусь этим. Ар Баннур,[2] вот кем я был, вести приносящим. На южном побережье никого не было лучше меня. Каждый божий день Ар Баннур входил в новую деревню и в полдень возвещал новости. И скажу тебе, были такие, что дожидались меня с рассвета. Я обходил тридцать семь деревень, не дурно, а? А сколько народу? Людей, которые не были оторваны от мира? И благодаря кому? Мне, Ар Баннуру, лучшему собирателю новостей в Финистере. Мой голос разносился от церкви до реки, где стирали белье, и я все помнил наизусть. Все задирали головы, чтобы послушать меня. И мой голос нес жизнь, вещал о мире, а это тебе не рыбу ловить, попомни мое слово.

– Угу, – промычал Жосс, прихлебывая прямо из бутылки, стоящей на стойке.

– Это я объявил о провозглашении Второй империи. Я ездил верхом в Нант, чтобы узнать новости, и доставлял их домой свежими, как воздух моря. О Третьей республике объявил по всему побережью тоже я, ты бы слышал, что за шум поднялся. Я уж не говорю о местных делишках – свадьбы, похороны, ссоры, находки, потерявшиеся дети, прохудившиеся сабо, именно я возвещал обо всем этом. В каждой деревне меня ждали бумажки, чтобы я их прочел. Помню как сейчас, девчонка из Панмарша призналась в любви парню из Сент-Марина. Дьявольский скандал разразился, и кончилось смертоубийством.

– Мог бы и промолчать.

– Знаешь что, мне платили за то, чтобы я читал, и я делал свою работу! Если не читаешь, значит, обкрадываешь клиента. А мы, Ле Герны, может, и неотесанные чурбаны, но не разбойники. Драмы, любовь и ревность рыбаков – меня это не касалось. Мне хватало и собственной семьи. Раз в месяц я возвращался домой повидать детишек, сходить к мессе и женку трахнуть.

Жосс вздохнул над своим стаканом.

– И деньжат им оставить, – твердо закончил пращур. – Жена и восемь ребятишек, ведь приходилось их кормить. Но поверь мне, с Ар Баннуром они никогда не испытывали нужды.

– В оплеухах?

– В деньгах, дурачок.

– Неужто так хорошо платили?

– Сколько душе угодно. Если и есть на земле товар, который никогда не залежится, это новости, и если есть жажда, которую невозможно утолить, это человеческое любопытство. Вестник что твоя кормилица. Молоко у него не переводится, а ртов предостаточно. Слушай, парень, если будешь столько пить, вестника из тебя не выйдет. Это ремесло ясного ума требует.

– Не хочу тебя расстраивать, предок, – покачал головой Жосс, – но «вестник» – такой профессии больше нет. Сейчас и слова-то такого никто не знает. «Сапожник» – да, но «вестник» – такого слова даже в словаре нет. Не знаю, следил ли ты за новостями с тех пор, как умер, но здесь многое изменилось. Никому теперь не нужно, чтобы в ухо ему орали на церковной площади, у всех есть газеты, радио и телик. А если подключишься к Интернету в Локтюди, сразу узнаешь, если в Бомбее кто-то описается. Вот и представь.

– Ты меня и впрямь за старого дурня держишь?

– Я просто тебе рассказываю. Теперь ведь моя очередь.

– Бедняга Жосс, ты решил сдаться. Подними голову. Ты совсем не понял, о чем я тебе толковал.

Жосс поднял голову и мутным взглядом уставился на прапрадедушку, который величаво спускался с табурета. Ар Баннур был высок для своего времени. Это правда, что он похож на этого мужлана.

– Вестник, – сказал предок, твердо опираясь на стойку, – это Жизнь. И нечего болтать, что никто не знает это слово и что его нет в словаре, скорее это Ле Герны выродились и не достойны больше о ней говорить. О Жизни!

– Старый дурак, – пробормотал Жосс, глядя ему вслед. – Глупый пустомеля.

Он поставил свой стакан на стойку и еще раз выкрикнул:

– И все равно я тебя не звал!

– Может, хватит. – Официант взял его за руку. – Ведите себя прилично, вы здесь всем мешаете.

– Плевал я на всех! – завопил Жосс, цепляясь за стойку.

Потом он помнил, как двое пониже ростом выдворили его из бара «Артимон» и он метров сто, покачиваясь, брел по шоссе. Через девять часов он проснулся у подъезда какого-то дома за двенадцать станций метро от бара. К полудню доплелся до своей каморки, обеими руками поддерживая голову прямо, заснул и проспал до шести часов следующего дня. С трудом открывая глаза, он поглядел на грязный потолок своего жилища и упрямо проговорил:

– Старый дурак.

И вот уже семь лет, как после нескольких месяцев тяжелого привыкания и приобретения опыта, – нужно было найти верный тон, натренировать голос, выбрать место, подобрать темы, набрать клиентов, установить цену, – Жосс овладел устаревшим ремеслом своего предка. Ар Баннур. Вместе со своей урной он слонялся по разным закоулкам в радиусе семисот метров от вокзала Монпарнас, от которого, как говорил, он не любил удаляться, мало ли что, и в конце концов два года назад обосновался на перекрестке площади Эдгар-Кине и улицы Деламбр. Там он привлекал рыночных завсегдатаев, местных жителей, служащих контор, смешанных со скромными прилежными работниками с улицы Гэте, да еще и захватывал часть людского потока с вокзала Монпарнас. Слушатели собирались вокруг него мелкими кучками, чтобы послушать новости. Конечно, их было не так много, как тех, что толпились вокруг прапрадедушки Ле Герна, зато Жосс читал объявления ежедневно по три раза в день.

Через его урну проходило очень много записок, в среднем по шестьдесят в день. Утренних было гораздо больше вечерних, – ночью удобнее незаметно бросить бумажку, – каждая была запечатана в конверт с вложенной в него монетой в пять франков. Пять франков за то, чтобы услышать свои мысли, свое объявление, просьбу, брошенную парижскому ветру, – это было недорого. Вначале Жосс установил совсем низкую цену, но людям не нравилось, чтобы их слова выкрикивали за один франк, ведь так объявление теряло свою значимость. А пять франков устраивали и клиентов и продавца, и чистый заработок Жосса составлял девять тысяч франков в месяц, учитывая, что он работал и в воскресенье.

Старый Ар Баннур был прав: в товаре не было недостатка, и Жосс вынужден был согласиться с ним, выпивая как-то вечером в баре «Артимон». «Я тебя предупреждал, людей просто распирает, так им охота высказаться, – сказал предок, довольный тем, что праправнук возродил его дело. – Слова из них так и лезут, как опилки из старого матраса. То, что можно говорить вслух и что нельзя. Твое дело собрать урожай и оказать людям услугу. Твое дело открывать шлюзы Но будь осторожен, парень! Работа предстоит не из легких. Когда скребешь по дну, может попасться всякое дерьмо. Береги свою задницу, у людей в голове не одна лишь манна небесная».

Предок все верно предвидел. В глубине урны были произносимые и непроизносимые послания. «Те, что нельзя прочесть», – поправил его этот старый грамотей, содержавший нечто вроде гостиницы рядом с магазином Дамаса. Вынув записки, Жосс сначала раскладывал их в две кучки – кучку «можно» и кучку «нельзя». В основном то, что можно было сказать, распространялось обычным путем – из уст в уста, текло ручейком или гремело шквалом, и это позволяло людям не взорваться под грузом наболевшего. Потому что в отличие от матраса, набитого опилками, человек каждый день набирается новых слов, и ему очень хочется их высказать. Большую часть кучки «можно» составляли записки на темы: куплю, продам, ищу, любовь, разное и техника. За технические объявления Жосс брал по шесть франков, уж больно тяжело было их читать.

Но особенно его поразило то, как много оказалось записок, которые невозможно было прочесть вслух. Поразило потому, что такие опилки не пролезли бы ни в одну дыру в матрасе. Они либо переходили все границы жестокости, либо были чересчур смелы или, напротив, так неинтересны, что их и читать не стоило. Эти чересчур наглые или слишком бледные послания отправлялись в ссылку, складывались в отстойник, где они тихо и стыдливо лежали себе в тени. Однако – за семь лет работы Жосс это понял – такие послания не умирали насовсем. Они копились, наслаивались друг на друга, становились более едкими по мере того, как их держали в загоне, и гневно и раздраженно наблюдали, как мимо текут, сменяя друг друга, дозволенные слова. Смастерив урну с длинной узкой щелью, Жосс оставил в ней брешь, через которую узники вылетали на свободу как стая цикад. Не было ни одного утра, чтобы Жосс не находил в урне «непроизносимых» посланий – нудных, оскорбительных, тоскливых, клеветнических, ябеднических, угрожающих и просто безумных. Иной раз послание было таким примитивно глупым, что Жоссу стоило большого труда дочесть его до конца. Иногда таким путаным, что смысла никак нельзя было разобрать. Иногда таким липким и угодническим, что листок выпадал из рук. А порой таким жестоким и полным ненависти, что Жосс сразу исключал его.

Потому что Вестник сортировал свою почту.

Хотя он и был человеком долга и понимал, что, продолжая благое дело своего предка, дает свободу самым сокровенным человеческим мыслям, он позволял себе отметать то, что отказывался произносить его язык. Непрочитанные послания можно было забрать вместе с монетой в пять франков, потому что, как говорил прапрадедушка, Ле Герны не были разбойниками. Во время каждого выступления Жосс выкладывал забракованные записки на ящик, служивший ему помостом. Такие послания были всегда. Все, где говорилось о том, что женщин нужно расстреливать, а черномазых вешать, «арабские морды» и педики, все это шло в брак. У Жосса не было особого сочувствия к женщинам, неграм и педерастам, и сортировал он не по доброте души, а из самосохранения.

Раз в год, когда работы становилось мало, с 11 по 16 августа, Жосс ставил урну в сухой док, чтобы починить, ошкурить, выкрасить в ярко-синий цвет выше ватерлинии, а ниже в цвет морской воды, на носу вывести черной краской большими аккуратными буквами «Норд-вест-2», с левого борта – часы работы, а с правого – цену и прочие условия, к тому прилагающиеся. Он часто слышал это выражение за время ареста и на суде, и оно застряло у него в памяти. Жосс считал, что эти «к тому прилагающиеся» придают веса его работе, даже если этот старый грамотей из гостиницы и придирался к нему. Он толком и не знал, что думать об этом Эрве Декамбре. Без всякого сомнения, это был аристократ, всегда безукоризненно одетый, но такой бедный, что ему приходилось сдавать внаем четыре комнаты на втором этаже собственного дома, а также поддерживать свой скромный доход продажей кружевных салфеток и нелепыми консультациями по жизненным вопросам. Сам он ютился в двух комнатках на первом этаже среди кучи книг, которые съедали у него все место. Если Эрве Декамбре на своем веку и проглотил тысячи слов, Жосс не беспокоился, что они станут душить его, потому что Декамбре любил поговорить. Он глотал и извергал слова целыми днями, как насос, и в них не всегда можно было разобраться. Дамас тоже не все понимал, и это немного утешало Жосса, хотя Дамас ведь большим умником не был.

Жосс уже высыпал содержимое урны на стол и начал распределять записки по кучкам «можно» и «нельзя», но тут его внимание привлек широкий толстый конверт цвета слоновой кости. Уж не грамотей ли автор этой шикарной посылки – в конверте лежали двадцать франков, – такие он получал уже три недели, и за семь лет эти письма были самыми неприятными из всех, что ему приходилось читать. Жосс разорвал конверт, прапрадедушка заглядывал ему через плечо. «Береги задницу, Жосс, у людей в голове не одна лишь манна небесная».

– Заткнись, – отмахнулся Жосс.

Он расправил лист и негромко прочел:

– «И когда змеи, летучие мыши, барсуки и все твари, живущие в глубине подземных галерей, разом устремятся наружу и покинут привычные жилища; когда фруктовые деревья и бобы станут гнить, и их источит червь (…)»

Жосс перевернул страницу, чтобы прочесть продолжение, но текст на этом обрывался. Он покачал головой. Много разной дичи проходило через его руки, но этот, пожалуй, всех перещеголял.

– Псих, – пробормотал он. – Свихнувшийся богатей.

Он отложил листок и принялся быстро вскрывать остальные конверты.

III

Эрве Декамбре появился на пороге своего дома за несколько минут до начала утреннего сеанса. Он прислонился к дверному косяку и стал ждать появления бретонца. Они с моряком относились друг к другу с молчаливой враждебностью. Декамбре не мог понять, когда это началось и почему. Он винил во всем этого неотесанного мужлана, словно вырубленного из камня и наверняка буйного, который два года назад явился и нарушил мирное течение его жизни своей нелепой урной и криками, которые по три раза на дню выплескивали на общественную площадь разную чушь. Сначала он не обращал на него внимания, полагая, что этот тип не продержится и недели. Однако его выступления пользовались успехом, у бретонца появились клиенты, и каждый раз у него, если можно так выразиться, был полный аншлаг, а это доставляло неудобства.

Но ни за что на свете Декамбре не пропустил бы этого неудобства и ни за что на свете не признался бы в этом. Каждое утро он занимал свое место с книгой в руке и слушал объявления, опустив глаза, переворачивая страницы, но не читая ни строчки. Иногда между двумя объявлениями Жосс кидал на него беглый взгляд. Декамбре не нравился взгляд этих голубых глаз. Ему казалось, что бретонцу хочется убедиться, что он пришел, что он вообразил, будто поймал его на крючок, как какую-нибудь рыбу. Потому что бретонец только и делал, что, как заправский рыбак, ловко и умело ловил в свои сети толпы прохожих, словно стаю трески. Этому круглоголовому все одно, что рыба, что люди, лишь бы выпотрошить им карманы, чтобы денежки капали.

Но Декамбре тоже попался на удочку, а он был слишком тонкий знаток человеческой души, чтобы не понять этого. Только книга, которую он держал в руках, еще отделяла его от других прохожих. Не было ли достойнее отложить эту дурацкую книгу и трижды в День, не стесняясь, почувствовать себя рыбой? То есть признать себя побежденным, образованным человеком, которого увлекли глупые уличные крики?

Жосс Ле Герн сегодня опаздывал, что было весьма необычно, и Декамбре краем глаза видел, как он торопливо прибежал и аккуратно подвесил на ствол платана пустую урну, ту самую, выкрашенную в ядовито-голубой цвет с самодовольной надписью «Норд-вест-2». Декамбре считал, что у моряка не все дома. Хотелось бы ему знать: этот тип что, всем своим вещам имена дает – столам, стульям и прочему? Потом он наблюдал, как Жосс могучими руками перевернул свою тяжелую эстраду, словно пушинку поставил ее на тротуар, ловко взобрался наверх, будто взошел на борт, и достал листки из матросской блузы. Человек тридцать покорно ждали начала, в том числе Лизбета, стоявшая, как обычно, на своем посту, подперев руками бока.

Лизбета занимала в его доме комнату номер три и в оплату за жилье вела хозяйство его маленького тайного пансиона. Помощь ее была неоценима, никто бы не смог ее заменить. Декамбре жил в предчувствии, что однажды какой-нибудь мужчина похитит у него его великолепную Лизбету. Когда-нибудь это обязательно случится. Высокую, полную, чернокожую Лизбету было видно издалека. И не было никакой надежды спрятать ее от чужих глаз. Тем более что по натуре она была шумной, разговаривала громко и великодушно высказывала свое мнение обо всем на свете. Хуже всего было то, что ее улыбка – а улыбалась она, слава богу, не часто – вызывала неодолимое желание кинуться ей в объятия, спрятаться на ее широкой груди и остаться там на всю жизнь. Ей было тридцать два года, и однажды он ее потеряет. А пока Лизбета отчитывала чтеца.

– Опаздываешь к началу, Жосс, – говорила она, выпячивая грудь вперед и задрав голову.

– Знаю, Лизбета, – запыхавшись, отвечал тот. – Это все кофейная гуща.

Лизбета, в двенадцать лет привезенная из гетто для чернокожих в Детройте, была брошена в бордель в день своего приезда во французскую столицу, где за четырнадцать лет она выучила язык на панели улицы Гэте. Пока за полноту ее не вышвырнули из всех местных стриптиз-шоу. Она уже десять дней ночевала на скамейке, когда однажды холодным дождливым вечером Декамбре решил подойти к ней. Одна из четырех комнат, которые он сдавал на втором этаже своего старого дома, пустовала. И он предложил ее ей. Лизбета согласилась, войдя, сразу разделась, легла на ковер, положила руки под голову и, уставясь в потолок, стала ждать, когда старик сделает свое дело. «Вы меня не поняли», – пробормотал Декамбре, протягивая ей одежду. «Мне больше нечем платить». – Лизбета выпрямилась и села скрестив ноги. «Просто мне стало трудно, – продолжал Декамбре, глядя себе под ноги, – справляться с хозяйством, готовить постояльцам ужин, ходить за покупками и прислуживать им. Помогите мне, а я оставлю за вами комнату». Лизбета улыбнулась, и Декамбре чуть не бросился к ней на грудь. Но он считал себя старым и полагал, что эта женщина заслужила отдых. И Лизбета отдыхала: вот уже шесть лет она жила здесь, и у нее ни разу не было мужчины. Лизбета восстанавливала силы, и он молил, чтобы это продлилось подольше.

Выпуск новостей начался, объявления сменяли друг друга. Декамбре вдруг понял, что упустил начало, бретонец читал уже пятый номер. Таков был порядок. Слушатель запоминал номер объявления, которое его заинтересовало, и потом обращался к Вестнику за «дополнительными разъяснениями, к тому прилагающимися». Декамбре недоумевал, где моряк нахватался этих жандармских словечек.

– Пять!– выкрикивал Жосс. – Продаются котята, рыжие с белым, три котика, две кошечки. Шесть: того, кто всю ночь выстукивает на барабане свою дикую музыку напротив дома тридцать шесть, просят прекратить. Некоторые люди по ночам спят. Семь: краснодеревщик выполнит любую работу, реставрация старинной мебели, высокое качество работы, сам заберу и сам доставлю обратно. Восемь: «Электрисите» и «Газ де Франс» могут катиться ко всем чертям. Девять: типы из службы по уничтожению насекомых – мошенники. Тараканов сколько было, столько и есть, зато заставили шестьсот франков им отстегнуть. Десять: я люблю тебя, Элен. Жду тебя сегодня вечером в «Танцующем коте». Подпись: Бернар. Одиннадцать: лето опять было паршивое, а уже сентябрь. Двенадцать: местному мяснику – вчерашнее мясо просто тухлятина, и это уже третий раз за неделю. Тринадцать: Жан-Кристоф, вернись. Четырнадцать: легавые – сволочи и придурки. Пятнадцать: продаю садовые яблоки и груши, вкусные, сочные.

Декамбре взглянул на Лизбету, она написала цифру «15» в своей записной книжке. С тех пор как Вестник читал объявления, появилась возможность недорого покупать прекрасные продукты, и его постояльцев всегда ждал хороший ужин. Он заложил книгу белым листком бумаги и, вооружившись карандашом, стал ждать. Вот уже около трех недель Жосс читал необычные объявления, которые поначалу интересовали Декамбре не больше, чем продажа яблок или машин. Эти ни на что не похожие послания, бессмысленные и угрожающие, теперь постоянно появлялись в утренней почте. Два дня назад старик решил потихоньку записывать их. Его карандаш, длиной в четыре сантиметра, целиком умещался у него в ладони.

Вестник начал метеопрогноз. Он вещал свои предсказания, подняв голову и изучая небо со своей эстрады, и неизменно заканчивал погодой на море, совершенно бесполезной для слушателей. Но никому, даже Лизбете, не пришло в голову сказать ему, что эта рубрика не нужна. Все слушали, как на проповеди.

– Облачность обычная для сентября, – объяснял Жосс, глядя на небо, – до шестнадцати часов без прояснений, к вечеру погода улучшится, можно прогуляться, но не забудьте теплее одеться, сильный ветер стихнет. Морской прогноз: общая обстановка в Атлантике на сегодня и последующие дни – антициклон 1030 на юго-западе Ирландии, гребень высокого давления с усилением в сторону Ла-Манша. В районе Кап-Финистер, с востока на северо-восток от пяти до шести баллов, на юге от шести до семи. С запада на северо-запад море местами бурное.

Декамбре знал, что морской прогноз займет какое-то время. Он перевернул листок, чтобы снова прочесть два объявления, записанные им в предыдущие дни:

Пешком с моим маленьким лакеем (которого я не решаюсь оставить дома, потому что с моей женой он всегда бездельничает), чтобы извиниться за то, что не пришел ужинать к госпоже (…), которая, я прекрасно это понимаю, сердита на то, что я не дал ей возможности сделать дешевые покупки к торжеству, устроенному в честь назначения ее мужа на должность чтеца, но мне это безразлично.

Декамбре нахмурился, пытаясь вспомнить. Он был уверен, что этот текст был цитатой, что он уже где-то читал его однажды. Но где и когда? Он перешел к другой записи, которую сделал накануне:

Верный знак тому чрезвычайное множество мелких тварей, которые плодятся в отбросах, как то: блохи, мухи, лягушки, жабы, черви, крысы и им подобные, они есть признак великого гниения в воздухе и во влажныя места.

«Во влажныя места» моряк произнес особенно четко. Декамбре предполагал, что отрывок взят из текста семнадцатого века, но не был в этом уверен.

Наверняка какой-нибудь безумец или маньяк. Или эрудит. А может, какой-нибудь маленький человечек, мечтающий о власти и говорящий заумными фразами, желая возвыситься над простыми людьми и посмеяться над их невежеством. Тогда он должен быть на площади в толпе, чтобы наслаждаться, видя, как это дурачье стоит рот разинув, ничего не понимая в глубокомысленных посланиях, которые старательно читал бретонец.

Декамбре постучал карандашом по бумаге. Даже если допустить, что он прав, все равно он с трудом мог представить личность автора этих записок. Насколько простой и понятной была ярость короткой записки номер четырнадцать от вчерашнего числа, «Ненавижу вас, сволочи», ведь что-то подобное все уже слышали много раз, настолько мудреные послания эрудита не поддавались разгадке. Чтобы понять их смысл, Декамбре нужно было пополнить свою коллекцию и для этого слушать каждое утро. Может, именно этого и добивался автор, просто-напросто чтобы его слушали каждый день.

Закончился непонятный морской метеопрогноз, и Вестник снова продолжил чтение записок своим красивым голосом, который долетал до другого конца перекрестка. Он только что закончил рубрику «Семь дней в мире», где в свойственной ему манере рассказал о международных новостях за день. Декамбре расслышал последнюю фразу: «В Китае народу не до смеха, их там по-прежнему угнетают как ни в чем не бывало. В Африке дела идут неважно, сегодня не лучше, чем вчера. Не скоро там жизнь наладится, никто ведь ради них не хочет и пальцем пошевелить». Потом бретонец перешел к записке номер шестнадцать, в которой предлагали на продажу электрический бильярд 1965 года в отличном состоянии, с гологрудой красоткой в виде украшения. Сжимая карандаш, Декамбре напряженно ждал. И послание прозвучало, его нетрудно было узнать среди разных «люблю», «продаю», «ненавижу» и «покупаю». Декамбре показалось, что рыбак помедлил секунду, прежде чем прочитать его. Может, бретонец уже сам вычислил чужака?

– Девятнадцать! – провозгласил Жосс. – И когда змеи, летучие мыши, барсуки и все твари, живущие в глубине подземных галерей, разом устремятся наружу и покинут привычные жилища…

Декамбре торопливо нацарапал текст на листке. Опять та же история про всяких грязных тварей. Он снова задумчиво перечитал текст от начала до конца, пока моряк заканчивал утренние новости традиционной «Страничкой французской истории для всех и каждого», в которой всякий раз рассказывалось о каком-нибудь давнем кораблекрушении. Наверное, Ле Герн сам когда-то пережил крушение. И похоже, корабль его назывался «Норд-вест». И уж верно теперь голова бретонца дала течь, так же, как когда-то его посудина. Этот здоровый с виду и решительный моряк был, в сущности, психом, который цеплялся за свои навязчивые идеи как за дрейфующий бакен. Значит, они с бретонцем похожи, только старику не хватало здоровья и решительности.

– Город Камбре, – излагал Жосс, – 15 сентября 1883 года, французский пароход, грузоподъемностью 1400 тонн. Вышел из Дюнкерка курсом на Лориан с грузом железнодорожных рельс. Сел на мель возле Бас-Гуах. Взрыв котла, один пассажир погиб. Двадцать один член экипажа спасен.

Жоссу Ле Герну не нужно было объявлять конец новостей, чтобы слушатели разошлись. Каждый знал, что после рассказа о кораблекрушении сеанс заканчивался. К этим рассказам так привыкли, что некоторые стали заключать пари об исходе драмы. Ставки принимали в кафе напротив или в конторе, ставили либо на «все спасены», либо «все погибли», или пополам. Жоссу не очень-то нравилась эта спекуляция на трагедии, но он знал, что именно так продолжается жизнь и что это к лучшему.

Он спрыгнул со своей трибуны, встретившись взглядом с Декамбре, который убирал книгу. Как будто Жосс не знал, что он приходил послушать новости. Старый лицемер и зануда не хотел признаться, что бедный бретонский моряк разгоняет его скуку. Если бы только Декамбре знал, какую записку он обнаружил в утренней почте! «Эрве Декамбре сам плетет свои кружева, Эрве Декамбре – педик». Немного поколебавшись, Жосс отложил эту записку в брак. Теперь было двое, а с Лизбетой, может, и трое, человек, кто знал, что Декамбре тайком плетет кружева, В каком-то смысле эта новость даже делала его чуть более симпатичным. Может быть, потому, что Жосс столько лет наблюдал, как отец часами чинил рыболовные сети.

Жосс собрал забракованные записки, поднял ящик на плечо, и Дамас помог ему отнести урну в подсобку. Как обычно, после утреннего сеанса их ждали две чашки горячего кофе.

– Я ничего не понял в номере девятнадцать, – объявил Дамас, усаживаясь на высокий табурет. – Про змей. И конца там нет.

Дамас был молод, силен и хорош собой, добрый парень, но слегка туповат. В глазах у него всегда была какая-то заторможенность, отчего взгляд казался пустым. Слишком чувствителен он был или слишком глуп, Жосс так и не решил. Глаза Дамаса никогда не задерживались на чем-то подолгу, даже когда он с вами разговаривал. Взгляд его плавал, неясный и ускользающий, как туман.

– Придурок какой-нибудь, – отозвался Жосс. – Не ломай голову.

– Я и не ломаю, – сказал Дамас.

– Послушай-ка, ты слышал мой прогноз погоды?

– Ага.

– Ты слышал, что лето кончилось? Тебе не приходит в голову, что ты можешь простудиться?

Дамас ходил в шортах и полотняном жилете на голое тело.

– Ничего, – сказал он, оглядывая себя, – мне не холодно.

– И чего ради ты показываешь свои мускулы?

Дамас одним махом проглотил кофе.

– Я кружевами не торгую, – ответил он. – Это «Ролл-Райдер». Я продаю скейты, ролики, доски для серфинга и вездеходы. Это хорошая реклама для магазина, – добавил он, ткнув себя пальцем в живот.

– А при чем тут кружева? – насторожился Жосс.

– При том, что ими торгует Декамбре, а он старый и тощий.

– А ты знаешь, где он берет свои кружева?

– Ага. У одного оптовика из Руана. Декамбре не дурак. Он мне бесплатный совет дал.

– Ты сам к нему пошел?

– Ну и что? У него же написано «Консультации по жизненным вопросам», разве не так? Ничего нет зазорного в том, чтобы пойти поговорить, Жосс.

– Там еще написано: «Сорок франков за полчаса. Начало каждой четверти часа оплачивается». Дороговато за вранье, Дамас. Что этот старичина понимает в жизненных вопросах? Он даже никогда не плавал.

– Это не вранье, Жосс. Хочешь, докажу? «Ты одеваешься так не для магазина, Дамас, это нужно тебе самому, – сказал он. – Надень клобук и доверяй другим, дружеский тебе совет. Останешься таким же красивым, зато будешь выглядеть не так глупо». Ну, как тебе, Жосс?

– Надо признаться, что это мудрые слова, – сказал Жосс. – И чего ж ты не одеваешься?

– Потому что я делаю то, что мне нравится. Правда, Лизбета боится, что я насмерть простужусь, и Мари-Бель тоже. Дней через пять соберусь с силами и оденусь.

– Правильно, – одобрил Жосс. – А то с запада приближается непогода.

– А Декамбре?

– Чего Декамбре?

– Ты с ним не ладишь?

– Минутку, Дамас. Это Декамбре меня не выносит.

– Жалко, – сказал Дамас, споласкивая чашки. – Потому что у него вроде комната освободилась. Хорошо бы тебе там поселиться. В двух шагах от работы, в тепле, стирка и кормежка каждый вечер.

– Черт… – пробормотал Жосс.

– Вот именно. Но ты не можешь занять комнату. Потому что ты с ним не ладишь.

– Нет, – сказал Жосс. – Не могу занять.

– Глупо это.

– Очень глупо.

– И потом, там Лизбета. Вот тебе еще один плюс.

– Огромный плюс.

– Вот именно. Но ты не можешь занять комнату. Потому что ты с ним не ладишь.

– Минутку, Дамас. Это он меня не выносит.

– А выходит одно и то же. Ты не можешь занять.

– Не могу.

– Как же иногда все неудачно складывается. Ты правда не можешь?

Жосс стиснул челюсти.

– Правда, Дамас. Нечего и болтать об этом.

Выйдя из магазина, Жосс направился в кафе напротив, которое называлось «Викинг». Нельзя сказать, что норманны и бретонцы постоянно враждовали, сталкивая свои корабли в общих морях, но Жосс знал, что ни за что на свете он не мог бы родиться на Севере. Хозяин кафе Бертен, высокий детина со светло-рыжими волосами, высокими скулами и светлыми глазами, подавал кальвадос, какого больше нигде в мире нельзя было найти. Потому что этот напиток был предназначен для того, чтобы дарить вечную молодость, он хорошенько встряхивал внутренности, а не отправлял прямиком в могилу. Говорили, что яблоки для кальвадоса привозились хозяином из собственного поместья и что тамошние быки доживали до ста лет и были полны сил и здоровья. Вот и прикинь, что за яблочки.

– Ты что-то не в духе сегодня? – участливо спросил Бертен, наливая ему кальвадоса.

– Ерунда. Просто иногда все как-то неудачно складывается, – ответил Жосс. – Вот ты бы сказал, что Декамбре меня терпеть не может?

– Нет, – сказал Бертен со свойственной ему нормандской осторожностью. – Я бы сказал, что он считает тебя чурбаном неотесанным.

– А разница?

– Скажем так, со временем это может уладиться.

– Со временем! Вы, нормандцы, только и толкуете о времени. Одно слово в пять лет от силы. Если бы все были похожи на вас, цивилизация бы двигалась черепашьим шагом.

– А может, так было бы к лучшему?

– Со временем! А сколько времени нужно, Бертен? Вот в чем вопрос.

– Не так уж и много. Лет десять.

– Тогда пропало дело.

– А что, это срочно? Хочешь консультацию у него получить?

– Нет уж, дудки! Хотел угол у него снять.

– Тогда пошевеливайся, кажется, у него есть желающие. Он не уступает, потому что парень без ума от Лизбеты.

– А зачем мне пошевеливаться, Бертен? Старый задавака считает меня чурбаном неотесанным.

– Его можно понять, Жосс. Он ведь никогда не плавал. Впрочем, разве ты не чурбан?

– Я никогда не утверждал обратного.

– Вот видишь! Декамбре умный. Скажи-ка, Жосс, ты понял девятнадцатое объявление?

– Нет.

– По-моему, странное оно, такое же странное, как другие за последние несколько дней.

– Очень странное. Не нравятся мне эти объявления.

– Зачем же ты их читаешь?

– За них платят, и хорошо платят. А мы, Ле Герны, может, и чурбаны, но мы не разбойники.

IV

– Хотел бы я знать, – сказал комиссар Адамберг, – не становлюсь ли я полицейским, потому что служу в полиции?

– Вы это уже говорили, – заметил Данглар, расчищая место для своего будущего несгораемого шкафа.

Данглар хотел начать с чистого листа – так он сказал. Адамберг ничего такого не хотел и разложил папки с документами на стульях, стоявших вокруг стола.

– Что вы об этом думаете?

– Что после двадцати пяти лет службы это, может, и неплохо.

Адамберг сунул руки глубоко в карманы и прислонился к недавно окрашенной стене, рассеянно оглядывая новое помещение, куда он переехал меньше месяца назад. Новый кабинет, новая должность, уголовный розыск при полицейской префектуре Парижа, отдел по расследованию убийств, передовой отряд Тринадцатого округа. Покончено с грабежами, разбоем, насилием, вооруженными и невооруженными преступниками, озлобленными и не очень, и кучей бумаг, к тому прилагающихся. «К тому прилагающихся» – это выражение он произнес уже дважды за последнее время. Вот что значит быть полицейским.

Нельзя сказать, что куча бумаг к тому прилагающихся не преследовала его и здесь. Но здесь, как и везде, обязательно найдутся люди, которые любят бумаги. Еще в ранней юности, покинув Пиренеи, он открыл для себя, что такие люди существуют, очень уважал их и смотрел на них с легкой грустью и огромной благодарностью. Сам он в основном любил ходить, мечтать на ходу и действовать и знал, что многие коллеги не очень уважают его и смотрят на него с глубокой грустью. «Бумага, – как однажды объяснил ему один словоохотливый парень, – составление документа, протокол – есть источник любой идеи. Слово питает мысль, как гумус зеленый горошек. Дело без бумаги – все равно что горошек без удобрения».

Стало быть, он загубил уже тонны зеленого горошка с тех пор, как стал полицейским. Но часто во время прогулок ему в голову приходили любопытные мысли. Эти мысли, наверное, больше походили на кусты водорослей, чем на зеленый горошек, однако растение остается растением, а мысль мыслью, и никто вас не спросит, после того, как вы ее высказали, где вы ее подобрали, на вспаханном поле или нашли где-нибудь в болоте. Так или иначе, нельзя было отрицать, что его заместитель Данглар, который любил бумагу во всех ее видах, от благородных до самых скромных – в пачках, книгах, рулонах, листах, от первопечатной до салфеток, – был человеком, у которого зеленый горошек приносил богатый урожай. Данглар был человеком сосредоточенным, думающим за столом, а не на ходу, вечно чем-то озабоченным, рыхлым и умел делать записи и пить одновременно. Благодаря своей неповоротливости, своему пиву, обгрызенному карандашу и немного вялому любопытству ему удавалось высказывать мысли совершенно отличные от мыслей комиссара.

Они часто сталкивались на этой почве. Данглар признавал только обдуманные идеи и недоверчиво относился к любой непонятной интуиции, Адамберг не отделял одно от другого и ни к чему не был привязан. Когда Адамберга перевели в уголовный розыск, ему пришлось побороться за то, чтобы увести с собой ясный и цепкий ум лейтенанта Данглара, которого повысили до капитана.

На новом месте размышления Данглара и мечтания Адамберга не будут больше заняты разбитыми стеклами и похищенными сумочками. Они сосредоточатся на одном: кровавых преступлениях. Разбитые стекла больше не станут отвлекать от убийственных злодеяний человечества. Не будет и сумочек с ключами, списком покупок и любовной запиской, чтобы вдохнуть живительный воздух кражи, совершенной подростком, не придется больше провожать до двери дамочку с чистым носовым платком.

Нет. Только кровавые преступления. Отдел по расследованию убийств.

Это режущее название их новой работы ранило как бритва. Конечно, он сам хотел этого, за его плечами было около тридцати дел, раскрытых во многом благодаря мечтам, прогулкам и куче водорослей. Его отправили сюда на встречу с убийцами, на путь страха, где, против всякого ожидания, он проявил себя дьявольски умело, – «дьявольски» было словечком Данглара, так он хотел выразить, насколько непроходимы были тропинки мыслей Адамберга.

И вот они оба здесь, и у них двадцать шесть подчиненных.

– Хотел бы я знать, – снова сказал Адамберг, медленно проводя рукой по сырой штукатурке, – может ли с нами случиться то, что бывает с морскими скалами?

– Как это? – немного нетерпеливо спросил Данглар.

Адамберг всегда говорил медленно, не спеша излагая важное и второстепенное, иногда по дороге теряя суть, и Данглар с трудом это выносил.

– Я говорю о скалах, допустим, они состоят не из цельной породы, а в них есть мягкий и твердый известняк.

– Мягкого известняка в природе не бывает.

– Не важно, Данглар. Есть мягкие куски и твердые, как в любой форме жизни, как во мне и в вас. Так вот скалы. Волны ударяются о них, бьют, и мягкая порода начинает таять.

– «Таять» неподходящее слово.

– Не важно, Данглар. Мягкая порода исчезает. А твердая начинает выступать. Чем больше проходит времени, тем больше рыхлая порода рассеивается при малейшем ветре. В конце жизни от скалы остаются только зазубрины, клыки, известковая пасть, готовая укусить. А на месте слабой породы – промоины, брешь, пустота.

– Ну и что? – не понимал Данглар.

– А то, что я хотел бы знать, не подстерегает ли полицейских и многих других людей, которых била жизнь, такая же эрозия. Мягкое исчезает, оставляя твердое, бесчувственное, жесткое. По сути, это настоящее вырождение.

– И вы хотите знать, не превратитесь ли однажды в эту известковую пасть?

– Да, не становлюсь ли я полицейским.

Данглар немного подумал.

– Если представить вас в виде скалы, тут, я думаю, эрозия ведет себя не так, как у всех. Скажем так, у вас мягкое – это сила, а твердое – это слабость. Поэтому тут все должно быть по-другому.

– А что это меняет?

– Все. Слабая порода выдерживает, все шиворот-навыворот.

Данглар подумал о себе самом, засовывая бумагу в одну из текущих папок.

– А что получилось бы, – снова заговорил он, – если бы скала целиком состояла из мягкой породы? И если бы она была полицейским?

– В конце концов она съежилась бы до размеров шарика, а потом совсем исчезла.

– Веселенькая перспектива!

– Но я думаю, что в природе не существует таких скал. А полицейских и подавно.

– Остается надеяться, – ответил Данглар.

Молодая женщина в нерешительности стояла у дверей комиссариата. То есть там не было надписи «Комиссариат», зато на двери висела блестящая табличка с лаковыми буквами «Полицейская префектура. Уголовный розыск». Это было единственное чистое место здесь. Здание было старое, потемневшее, с закопченными стеклами. Возле окон трудились четверо рабочих, с дьявольским грохотом сверля отверстия в камне, чтобы вставить решетки. Мариза подумала, что комиссариат или уголовный розыск это все равно полиция, а эти были гораздо ближе, чем те, с авеню. Она сделала шаг к двери и снова остановилась. Поль ее предупреждал, что вся полиция будет над ней смеяться. Но она тревожилась за детей. Почему бы не зайти на пять минут? Просто рассказать и уйти.

– Выставишь себя перед легавыми курам на смех, глупышка. Если тебе это надо, иди.

Какой-то человек вышел из ворот, прошел мимо, потом вернулся. Она теребила ремень сумочки.

– Что-нибудь случилось? – спросил он.

Перед ней стоял невысокий, черноволосый, небрежно одетый, даже непричесанный мужчина, из рукавов черной куртки торчали голые запястья. Наверное, такой же, как она, не умеет рассказывать.

– Как они там, ничего? – спросила Мариза.

Мужчина пожал плечами:

– Смотря кто.

– Они хоть выслушают? – уточнила Мариза.

– Смотря что вы им скажете.

– Мой племянник говорит, что меня на смех поднимут.

Мужчина склонил голову набок и посмотрел на нее внимательно:

– А в чем дело?

– Да тут у нас в доме, прошлой ночью… Я беспокоюсь за детей. Если вечером у нас побывал какой-то псих, он ведь может вернуться? Как думаете?

Мариза кусала губы, ее лицо слегка порозовело.

– Видите ли, – мягко сказал мужчина, указывая на грязное здание, – здесь уголовный розыск. Тут расследуют убийства. Если кого-нибудь убивают.

– Ох, – испуганно выдохнула Мариза.

– Идите в комиссариат на авеню. В полдень там обычно меньше народу, у них будет время вас выслушать.

– Ой, нет, – Мариза покачала головой, – мне нужно к двум на работу, начальник жутко разозлится, если опоздаю. А они здесь не могут передать своим коллегам, которые с авеню? Я имею в виду, разве полицейские не везде одинаковые?

– Не совсем, – ответил мужчина. – А что случилось? Кого-то ограбили?

– Ой, нет!

– Тогда напали?

– Ой, нет.

– Все равно расскажите, так будет легче понять. И можно будет что-нибудь вам посоветовать.

– Конечно, – сказала Мариза, немного напуганная.

Опершись на капот машины, мужчина терпеливо ждал, пока Мариза соберется с мыслями.

– Это из-за черных рисунков, – объяснила она. – Вернее, там тринадцать черных рисунков на всех дверях в доме. Они меня пугают. Я всегда одна дома с детьми, вы понимаете.

– Это какие-то картины?

– Да нет. Это четверки. Цифры «четыре». Большие черные четверки, нарисованы как-то по-старинному. Я думала, может, это банда какая. Может, в полиции это знают или поймут, что это значит. А может, нет. Поль сказал, хочешь, чтоб над тобой потешались, иди.

Мужчина выпрямился и взял ее за руку.

– Пойдемте, – сказал он ей. – Сейчас мы все это запишем, и бояться больше будет нечего.

– Но может, лучше найти полицейского? – сказала Мариза.

Мужчина поглядел на нее с легким удивлением.

– Я полицейский, – сказал он. – Старший комиссар Жан-Батист Адамберг.

– Ой, – смутилась Мариза. – Извините.

– Ничего страшного. А вы за кого меня приняли?

– Да я вам и сказать не осмелюсь.

Адамберг повел ее через помещения уголовного розыска.

– Нужна помощь, комиссар? – спросил его какой-то лейтенант с темными кругами вокруг глаз, собиравшийся уйти на обед.

Адамберг легонько подтолкнул женщину к своему кабинету и посмотрел на лейтенанта, пытаясь вспомнить его имя. Он еще плохо знал всех сотрудников, которых назначили к нему в отдел, и с трудом вспоминал их имена. Члены команды быстро заметили это и каждый раз во время разговора называли себя. Может, посмеиваясь над ним, а может, искренне желая помочь, Адамберг пока не разобрался, – впрочем, его это не так уж волновало.

– Лейтенант Ноэль, – назвался мужчина. – Вам помочь?

– Молодая женщина нервничает, вот и все. Кто-то устроил в их доме идиотскую шутку, а может, графферы балуются. Ее просто нужно успокоить.

– Здесь не социальная помощь, – сказал Ноэль, резко застегивая молнию на куртке.

– Почему бы и нет, лейтенант…

– Ноэль, – договорил тот.

– Ноэль, – повторил Адамберг, пытаясь запомнить его лицо.

Квадратная голова, бледная кожа, светлый ежик волос, уши торчат, Ноэль. Усталый, высокомерный, возможно, жестокий – Ноэль. Уши, жестокость – Ноэль.

– Поговорим об этом позже, лейтенант Ноэль, – сказал Адамберг. – Она торопится.