Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, кума, умер Ансельмо, — говорит доктор Севальос. — Я знаю, это печальная новость для тебя. Для всех нас тоже. Что делать, такова жизнь.

— Дон Ансельмо? — лепечет Анхелика Мерседес и на мгновение застывает, приоткрыв рот и свесив голову набок. — Он умер, отец?

Ребятишки, теснившиеся в дверях, поворачиваются и бросаются бежать. У Анхелики Мерседес морщится лицо и трепещут крылья носа; она встряхивает головой, заламывает руки — он умер, доктор? — и разражается слезами.

— Все мы умрем, — рычит отец Гарсиа, стуча кулаком по столу. Шарф у него развязался, и видно, как подергивается его мертвенно-бледное, небритое лицо. — И ты, и я, и доктор Севальос — все в свой черед, никому этого не избежать.

— Успокойтесь, отец, — говорит доктор Севальос и обнимает за плечи Анхелику Мерседес, которая всхлипывает, прижимая к глазам подол платья. — И ты успокойся, кума. У отца Гарсиа расходились нервы, не трогай его, ни о чем не расспрашивай. Ступай приготовь нам что-нибудь горячее, не плачь.

Анхелика Мерседес кивает, не переставая плакать, и уходит, закрыв лицо руками. Слышно, как в смежном помещении она разговаривает сама с собой и вздыхает. Отец Гарсиа, подобрав шарф, снова обматывает им шею; панаму он снял, а взъерошенные седые пряди лишь наполовину прикрывают его гладкий череп в коричневых веснушках. Он сидит, подперев голову кулаком, на лбу у него залегла морщина, а из-за щетины на щеках лицо его кажется грязным и потрепанным. Доктор Севальос закуривает сигарету. Уже день, солнце заливает помещение и золотыми полосами ложится на тростниковые стены, пол высох, в воздухе, жужжа, снуют синие мухи. С улицы доносится постепенно возрастающий шум — голоса людей, лай, блеяние, рев ослов, а за переборкой Анхелика Мерседес бормочет молитвы, то взывая к Богу и Деве непорочной, то поминая угодницу Домитилу. Мужик в юбке, Чунга нарочно это сделала, доктор.

— Но чего ради, — шепчет отец Гарсиа, — чего ради, доктор?

— Какая разница, — говорит доктор Севальос, глядя, как тает дым сигареты. — И кроме того, может, она сделала это без всякого умысла. Может, случайно так получилось.

— Глупости, она неспроста позвала именно вас и меня, — говорит отец Гарсиа. — Она хотела подложить нам свинью.

Доктор Севальос пожимает плечами. Прямо в лицо ему бьет солнечный луч, и оно с одной стороны золотистое, а с другой — свинцово-серое. Глаза у него подернуты дремотной поволокой.

— Я не очень-то проницателен, — говорит он, помолчав. — Мне это даже не приходило в голову. Но вы правы, возможно, она хотела поставить нас в неприятное положение. Странная женщина эта Чунга. Я думал, что она не знает.

Он поворачивается к отцу Гарсиа, и все лицо его оказывается в тени, только скула и ухо купаются в желтом свете. Отец Гарсиа вопросительно смотрит на доктора Севальоса: о чем не знает?

— О том, что она появилась на свет с моей помощью, — говорит доктор Севальос, поднимая голову, и его зернистая лысина вспыхивает на солнце. — Кто ей мог сказать? Только не Ансельмо, я уверен. Он думал, что Чунга ни о чем не подозревает.

— В этом скопище сплетников рано или поздно все становится известно, — ворчит отец Гарсиа. — Хоть через тридцать лет, а все становится известно.

— Она ни разу не приходила ко мне на прием, — говорит доктор Севальос. — Никогда не приглашала меня, а тут позвала. Если она хотела доставить мне неприятность, ей это удалось. Из-за нее я вдруг пережил все заново.

— С вами дело ясное, — бормочет отец Гарсиа, не глядя на доктора, словно разговаривает со столом. — Мол, у него на глазах умерла моя мать, пусть проводит на тот свет и отца. Но зачем этому мужику в юбке было звать меня?

— Что это значит? — говорит доктор Севальос. — Что с вами?

— Пойдемте со мной, доктор! — Голос слышится справа и отдается под потолком сеней. — Идемте сейчас же как есть, нельзя терять ни минуты.

— Думаете, я вас не узнаю? — говорит доктор Севальос. — Выходите из угла, Ансельмо. Зачем вы прячетесь? Вы что, с ума сошли, дружище?

— Идемте скорее, доктор, — раздается в темноте сеней надтреснутый голос, которому вверху вторит эхо. — Она умирает, доктор Севальос, идемте.

Доктор Севальос поднимает ночник, ищет глазами и наконец находит его неподалеку от двери. Он не пьян и не буянит, а корчится от страха. Глаза его, кажется, готовы выпрыгнуть из распухших глазниц, и он так прижимается спиною к стене, будто хочет проломить ее.

Лоренс Блок

— Ваша жена? — говорит ошеломленный доктор Севальос. — Ваша жена, Ансельмо?

— Пусть они оба умерли, но я с этим не примирюсь. — Отец Гарсиа ударяет кулаком по столу, и под ним скрипит табуретка. — Я не могу примириться с этой гнусностью. Для меня и через сто лет это осталось бы гнусностью.

ПРИСПОСАБЛИВАЯСЬ К РЕАЛЬНОСТИ

Дверь открылась, и Ансельмо пятится, будто видит перед собой привидение, и выходит из конуса света, который отбрасывает ночник. Во дворике показывается фигурка женщины в белом капоте. Она делает несколько шагов — сынок — и останавливается, не доходя до двери, — кто там? Почему не заходят? Это я, мама, — доктор Севальос опускает ночник и заслоняет собою Ансельмо — мне надо на минутку выйти.

© Пер. с англ. В. Вебера

— Подождите меня на улице Малекон, — шепчет он. — Я только возьму свой чемоданчик.

Келлер, дожидаясь, пока красный свет сменится зеленым, размышлял о том, что случилось с миром. Проблема не в светофорах. Светофоры появились в стародавние времена, задолго до его рождения. Светофоры, предположил Келлер, существовали примерно столько же времени, сколько и автомобили, хотя автомобили, конечно же, появились раньше. Именно их появление привело к изобретению светофоров. Поначалу автомобили обходились без них, но потом машин стало так много… они начали сталкиваться друг с другом, и кто-то решил, что необходима некая форма контроля, некое устройство, которое будет останавливать автомобили, движущиеся с востока на запад, и наоборот, чтобы пропустить те, что ехали на север и на юг, а потом остановить вторых, чтобы первые могли проследовать дальше.

— Кушайте бульончик, я уже посолила, — говорит Анхелика Мерседес, ставя на стол дымящиеся тыквенные миски. — А тем временем будет готово пикео.

Он словно наяву представил, как возмущались первые автомобилисты, когда на дорогах появились светофоры.

Она уже не плачет, но голос у нее скорбный, а на плечах черная накидка, и, когда она идет в кухню, в походке ее нет и следа прежней бойкости. Доктор Севальос задумчиво помешивает бульон, отец Гарсиа осторожно поднимает миску, подносит ее к носу и вдыхает горячий аромат.

«Весь мир катится в ад. У нас постоянно отнимают наши права. Красный свет включается, потому что какой-то чертов таймер говорит этой штуковине, что нужно включить красный свет, а человек должен бросать все свои дела и жать на педаль тормоза. И пусть даже в радиусе пятидесяти миль нет ни одного автомобиля, он должен остановиться и стоять как чертов дурак, пока красный свет не сменится зеленым, указывающим, что можно ехать дальше. Да кому захочется жить в такой стране? Кто захочет, чтобы его дети жили в мире, где творятся такие безобразия?»

— Я тоже никогда его не понимал, и в то время, помнится, мне это тоже показалось гнусностью, — говорит доктор Севальос. — Но с тех пор (много воды утекло, я состарился, и мне уже ничто человеческое не кажется гнусным. Уверяю вас, если бы вы видели в ту ночь бедного Ансельмо, вы бы не стали его так ненавидеть, отец Гарсиа.



— Бог вам воздаст, доктор, — сквозь слезы повторяет Ансельмо, пока бежит, натыкаясь на деревья, скамейки и парапет дамбы. — Я сделаю все, что вы потребуете, я отдам вам все мои деньги, доктор, я буду вашим рабом, доктор.

— Вы хотите меня разжалобить? — ворчит отец Гарсиа, глядя на доктора Севальоса из-за миски с бульоном, который он продолжает нюхать. — Может, мне тоже заплакать?

Автомобильный гудок быстро вернул Келлера из первых лет двадцатого столетия в начало нового века. Красный свет, как он заметил, сменился зеленым, и водитель внедорожника, который стоял сзади, счел необходимым обратить внимание Келлера на сей факт. Келлер, не чувствуя раздражения или злости, на мгновение позволил дать волю воображению. Вот он переводит ручку автоматической коробки передач в положение «парковка», выходит из автомобиля, идет к внедорожнику, водитель которого уже сожалеет о том, что нажал на клаксон. И хотя мужчина (в фантазии Келлера — краснолицый, с тяжелой челюстью) тянется к блокирующей кнопке, Келлер успевает открыть дверцу, хватает гада (разом вспотевшего, негодующего, одновременно извиняющегося и угрожающего) за грудки, вытаскивает из автомобиля, швыряет на асфальт. А потом, пока ребенок мужчины (нет, пусть это будет жена, толстуха с крашеными волосами и слезящимися глазами) в ужасе наблюдает за происходящим, Келлер наклоняется, не сгибая ног, и отправляет мужчину в мир иной ударом, которому научил его бирманский мастер У Мин У. При этом ударе руки нападающего будто и не касаются жертвы, но смерть, невероятно болезненная, наступает практически мгновенно.

— В сущности, все это уже не имеет никакого значения, — улыбаясь, говорит доктор Севальос. — Все это, мой друг, уже быльем поросло. Но из-за Чунгиты сегодня ночью эта история ожила у меня в памяти и не выходит из головы. Я для того и говорю о ней, чтобы отделаться от воспоминаний, не обращайте внимания.

Келлер, получив глубокое удовлетворение от фантазии, тронул автомобиль с места. Внедорожник, теперь Келлер заметил, что за рулем женщина, одна, мужчины в салоне нет, на пассажирском сиденье большой пакет с продуктами, следовал за ним полквартала, потом свернул направо. Женщина, само собой, и не подозревала, как близко от нее прошла смерть.

Нет, с этим надо завязывать, подумал он.

Отец Гарсиа пробует бульон кончиком языка — не слишком ли горячо, дует на него, отпивает глоток, рыгает, бормочет извинение и продолжает пить маленькими глотками. Немного погодя Анхелика Мерседес приносит пикео и лукумовый сок. Она покрыла накидкой голову — ну как бульон, доктор? — и старается говорить обычным голосом — превосходный, кума, только уж очень горячий, он даст ему немножко остыть, а как аппетитно выглядит пикео, которое она им приготовила. Сейчас она согреет кофе, если им что-нибудь понадобится, пусть сразу позовут ее, отец. Доктор Севальос слегка покачивает миску и пристально рассматривает мутную поверхность колеблемой жидкости, а отец Гарсиа уже начал отрезать кусочки мяса и прилежно жевать. Но внезапно он перестает есть — а распутницы и распутники, которые там были, все они знали? — и застывает с открытым ртом.

Причина, конечно, в необходимости подолгу сидеть за рулем. До того как все полетело в тартарары, ему бы не пришлось пересекать страну на автомобиле. Он бы доехал на такси до аэропорта Кеннеди, купил билет до Финикса, взял напрокат автомобиль, поездил на нем день-два, то есть время, необходимое для выполнения работы, сдал его и на самолете вернулся в Нью-Йорк. Туда и обратно, дело закрыто, можно жить дальше.

— Девицы, естественно, знали об этом романе с самого начала, — говорит доктор Севальос, поглаживая миску, — но не думаю, чтобы кто-нибудь еще был в курсе дела. Там была лестница, выходившая на задний двор, и по ней мы поднялись, так что те, кто был в зале, не могли нас видеть. Снизу доносился дикий шум — должно быть, Ансельмо наказал девицам отвлекать посетителей, чтобы никто не заподозрил, что происходит.

И при этом не оставил бы никаких следов. При посадке в самолет требовалось показывать удостоверение личности (уже несколько лет, как требовалось), но никто же не говорил, что оно должно быть настоящим. Теперь же, прежде чем пассажира пускали на борт, у него снимали отпечатки пальцев, проверяли сумки и чемоданы, сданные в багаж, а ручной клади вкатывали смертельную дозу радиации. И оставалось только рассчитывать на милость Божью, если на кольце для ключей висели щипчики для ногтей.

Как вы хорошо знали это место, — говорит отец Гарсиа, снова принимаясь жевать. — Надо думать, вы не в первый раз были там.

Он не летал с тех пор, как были введены новые и очень жесткие меры безопасности, и не знал, поднимется ли когда-либо на борт самолета. Он где-то читал, что число деловых поездок значительно сократилось, и понимал почему. Человеку, которому нужно попасть по делам в другой город, проще сесть в автомобиль и проехать пятьсот миль, чем прибыть в аэропорт за два часа до вылета и преодолеть полосу препятствий, устанавливаемых новой системой. Это не радовало даже тех, кто ехал на совещание или конференцию. А вот Келлеру и его коллегам новая система просто закрывала дорогу в небо.

— Я был там десятки раз, — говорит доктор Севальос, и в глазах его на мгновение вспыхивают озорные огоньки. — Мне было тогда тридцать лет. Я был в самом соку, мой друг.

Келлер всегда путешествовал только по делу, редкие исключения составляли поездки на марочные аукционы или в южные края, чтобы погреться в разгаре нью-йоркской зимы. Он полагал, что в этих случаях сможет воспользоваться услугами авиакомпаний, показать настоящее удостоверение личности, а ногти подстричь дома, но сомневался, возникнет ли у него такое желание. Доставит ли путешествие удовольствие после всех этих аэропортовских процедур?

— Все это грязь и глупость, — ворчит отец Гарсиа, но опускает вилку, не поднеся ее ко рту. — Тридцать лет? Мне было примерно столько же.

Он чувствовал себя тем самым воображаемым автомобилистом, возмущенным появлением светофоров.

— Конечно, мы люди одного и того же поколения, — говорит доктор Севальос. — И Ансельмо тоже, хотя он был постарше нас.

Черт, да если они собираются заставлять меня подчиняться этой перемигивающейся разными цветами железяке, я лучше буду ходить пешком. Или останусь дома. Будут знать, как издеваться над людьми!

Уже мало осталось наших сверстников, — с хмурым видом говорит отец Гарсиа. — Мы всех похоронили. Но доктор Севальос не слушает его. Он шевелит губами, моргает и вертит в руках миску, выплескивая на стол капли бульона, — разве он мог себе это представить, он не догадался, даже когда увидел эту фигуру на кровати, да и кто догадался бы.



— Не говорите про себя, — шамкает отец Гарсиа. — Не забывайте, что вы не один. Чего вы не могли себе представить?

Все изменилось, разумеется, сентябрьским утром, когда два самолета врезались в башни-близнецы Всемирного торгового центра. Келлера, который жил на Первой авеню неподалеку от здания ООН, в этот день дома не оказалось. Он был в Майами, где провел уже неделю, готовясь убить некоего Рубена Оливареса. Этот кубинец играл важную роль в эмигрантских кубинских кругах, но Келлер не знал наверняка, почему кто-то захотел потратить приличную сумму денег на его устранение. Возможно, тот здорово насолил государству Кастро и на острове Свободы решили, что нанять местного киллера дешевле, чем посылать агентурную группу из Гаваны. А может, Оливарес оказался шпионом Кастро и эмигранты решили отомстить ему за предательство.

— Что его жена — этот ребенок, — говорит доктор Севальос. — Когда я вошел, я увидел у ее изголовья рыжую толстуху, по прозвищу Светляк, которая вовсе не выглядела больной, и уже хотел было отпустить шутку, но тут заметил скорченную фигуру и кровь. Если бы вы знали, мой друг, что это была за картина — кровь на простынях, на полу, по всей комнате. Можно было подумать, что кого-то зарезали.

При этом он мог спать с чужой женой, и законному мужу такой расклад совершенно не нравился, или перейти дорогу одному из торговцев наркотиками. Келлеру не составило бы труда выяснить, кто хотел убрать Оливареса и почему, но он давно решил, что такие нюансы не имеют отношения к его бизнесу. И действительно, что бы изменила полученная информация? Ему дали работу, которую следовало выполнить.

Отец Гарсиа яростно кромсает мясо. Сочащийся кусок дрожит на вилке, повиснув в воздухе на полдороге ко рту, — повсюду кровь? — и он хрипит, как от внезапного удушья, — кровь этой девочки? Струйка слюны стекает по ее подбородку — дурак, пусть он отпустит ее, сейчас не до поцелуев, он ее душит, ей надо кричать, дурак, пусть лучше бьет ее по щекам. Но Хосефино подносит палец ко рту: только без крика, разве она не знает, что кругом соседи, не слышит, как они разговаривают? Будто не слыша его, Дикарка кричит еще громче, и Хосефино вытаскивает носовой платок, наклоняется над койкой и затыкает ей рот. Донья Сантос невозмутимо продолжает заниматься своим делом — со сноровкой орудует каким-то инструментом, который поблескивает в ее руке между смуглыми ляжками Дикарки. И тут он увидел ее лицо, отец Гарсиа, и у него задрожали руки и ноги. Он забыл, что она умирает и что он здесь для того, чтобы попытаться ее спасти, только смотрел на нее — да, да, сомнения не было, — как завороженный, — Боже мой, это была Антония. Дон Ансельмо уже не целовал ее, а упав на колени возле кровати, опять предлагал ему деньги и все на свете — доктор Севальос, спасите ее! И Хосефино испугался — донья Сантос, она не умерла? Как бы не убить ее, как бы не убить, донья Сантос, а та — т-с-с, она в обмороке, только и всего. Тем лучше, не будет кричать, и она скорее кончит, пусть он смочит ей лоб мокрой тряпкой. Доктор Севальос сует ему в руки таз — пусть вскипятит побольше воды, чего он хнычет, дурак, вместо того чтобы помогать. Он снял пиджак, расстегнул ворот, и лицо у него уже спокойное и решительное. У Ансельмо таз выскальзывает из рук — пусть доктор не даст ей умереть, — он подхватывает его, тащится к двери — в ней вся его жизнь — и выходит.

С вечера воскресенья он хвостом ходил за Оливаресом, наблюдал, как тот пообедал в закусочной в Корал-Гейблс, после чего в компании двоих мужчин, с которыми обедал, посетил два титти-бара[1] в Майами-Бич. Ушел Оливарес с танцовщицей, и Келлер, проследовав за ним до квартиры женщины, остался дожидаться у дома. Через полтора часа решил, что Оливарес останется у танцовщицы на ночь. Келлер, который наблюдал за тем, как зажигаются и гаснут окна многоквартирного дома, не сомневался, что знает, где найти сладкую парочку. И в дом он мог попасть без проблем. Подумал о том, чтобы прямо сейчас и покончить с Оливаресом. Конечно, на рейс в Нью-Йорк он уже не успевал, все-таки глубокая ночь, но мог бы, выполнив задание, заскочить в мотель, чтобы принять душ и забрать вещи. Потом поехать в аэропорт и улететь самым ранним рейсом.

— Сукин сын, — бормочет доктор Севальос. — Что за безумие, Ансельмо, как ты мог, до какого скотства ты дошел, Ансельмо.

Или мог хорошенько выспаться и улететь после полудня. Из Нью-Йорка во Флориду летали самолеты нескольких авиакомпаний, так что рейсы, с небольшими промежутками, отправлялись весь день. Международный аэропорт Майами не относился к числу его любимых, но Келлер мог сдать арендованный автомобиль в Лодердейле или Уэст-Палм-Бич и улететь оттуда.

— Подай мне сумку, — говорит донья Сантос. — А теперь я дам ей глоточек мате, и она очнется. Унеси это и закопай как следует, только смотри, чтобы тебя никто не увидел.

Вариантов — хоть отбавляй, после того как работа сделана.

Но ему пришлось бы убить и танцовщицу.

— Не было никакой надежды? — бормочет отец Гарсиа, терзая и возя по тарелке куски мяса. — Невозможно было спасти эту девочку?

Он бы ее убил, если бы пришлось, но не нравилось ему убивать людей только потому, что они путались под ногами. Конечно, чем больше трупов, тем пристальнее внимание полиции и прессы, но причина была не в этом. Не тревожился он и из-за того, что придется убить невиновного. Откуда он мог знать, что танцовщица невиновна? Если уж на то пошло, кто сказал, что виновен Оливарес?

— Может быть, в больнице ее и спасли бы, — говорит доктор Севальос. — Но ее нельзя было транспортировать. Мне пришлось оперировать ее почти впотьмах, зная, что она умирает. Чудо еще, что удалось спасти Чунгиту, она родилась, когда мать была уже мертва.

Позже, думая об этом, Келлер пришел к выводу, что решающим оказался физический фактор. Прошлую ночь он спал плохо, поднялся рано, целый день кружил на автомобиле по незнакомым улицам. Устал, не хотелось вскрывать дверь черного хода, подниматься по лестнице, убивать одного человека, не говоря уже о двоих. И допустим, она снимала квартиру на пару с подругой, допустим, у подруги был бойфренд, и…

— Чудо, чудо, — бормочет отец Гарсиа. — У нас во всем видят чудо. Когда убили Кирога, а девочка спаслась, тоже говорили — чудо. А было бы лучше, если бы она умерла тогда.

Он вернулся в мотель, долго стоял под душем, улегся спать. Проснувшись, не включил телевизор, вышел из мотеля, пересек улицу, направляясь в ресторанчик, где всегда завтракал. Открыв дверь, сразу понял — что-то изменилось. На столе в глубине зала стоял телевизор, и все смотрели на экран. Он тоже посмотрел несколько минут, купил кофе и отнес в свой номер. Сел перед телевизором и не мог оторвать глаз от кадров, которые показывали снова и снова.

— Вы не вспоминаете девушку, когда проходите мимо павильона? — говорит доктор Севальос. — Я всегда вспоминаю — все мне кажется, она сидит там, греясь на солнышке. Но в ту ночь мне было даже больше жаль Ансельмо, чем Антонию.

Если бы он закончил работу ночью, осознал Келлер, то находился бы в воздухе, когда это произошло. А может, и нет, потому что, разобравшись с Оливаресом, скорее всего немного бы поспал, поэтому остался бы здесь, в номере мотеля, наблюдать, как самолет врезается в здание. И существенная разница заключалась бы лишь в том, что Рубен Оливарес, который сейчас скорее всего смотрел те же кадры, что и вся Америка (разве что по их испаноязычному телевизионному каналу), не пялился бы в телевизор. И вообще закончил бы свой путь в этом мире. И это убийство в такой день не попало бы в эфир, пусть даже покойный пользовался заметным влиянием в среде кубинских эмигрантов, а закончил жизнь в квартире женщины, которая танцевала в баре с голой грудью и разделила судьбу Оливареса. В любой другой день на такую историю выделили бы место и на газетных полосах, и в эфире. Но не в этот. В этот день новость была только одна, одна тема на все телеканалы, и Келлер целый день не отрывался от телевизора.

— Он этого не заслуживал, — хрипит отец Гарсиа, — Он не заслуживал ни жалости, ни сочувствия — ничего. Во всей этой трагедии виноват был он.



— Если бы вы видели, как он ползал на коленях и целовал мне ноги, умоляя спасти девушку, вы бы тоже разжалобились, — говорит доктор Севальос. — А вы знаете, что, если бы не моя кума, Чунгита тоже умерла бы? Она помогла мне выходить ее.

Только в среду у него возникла мысль позвонить Дот. Лишь в четверг он дозвонился до нее, нашел дома, в Уайт-Плейнс.

Они умолкают, и отец Гарсиа подносит ко рту кусочек мяса, но с гримасой отвращения опускает вилку. Анхелика Мерседес приносит еще кувшинчик соку и ставит его перед ними, разгоняя рукой мух.

— Я как раз думала о тебе, Келлер, — сказала она. — Все самолеты посадили в Ньюфаундленде, все, что находились в тот момент в воздухе. Их направили в Ньюфаундленд, и одному Богу известно, когда они вернутся домой. Я чувствовала, что и ты можешь оказаться там.

. — Ты не слышала, кума? — говорит доктор Севальос. — Мы вспоминали ту ночь, когда умерла Антония. Теперь это уже кажется каким-то сном, правда? Я говорил отцу Гарсиа, что ты помогла мне спасти Чунгу.

— В Ньюфаундленде?

Анхелика Мерседес смотрит на него с непроницаемым видом, будто не понимает, что он имеет в виду.

— Местные жители разбирают застрявших в аэропорту пассажиров, развозят по своим домам, принимают как дорогих гостей, потчуют мясным бульоном и сандвичами со страусиным мясом…

— Я ничего не помню, доктор, — тихо произносит она наконец. — Я была кухаркой в Зеленом Доме, но ничего не помню. Да и не стоит теперь об этом говорить. Я пойду к заутрене помолиться за дона Ансельмо, чтобы он с миром покоился в своей могиле, а потом на велорио.

— Со страусиным мясом?

— Сколько тебе было лет? — бормочет отец Гарсиа. — Я что-то не помню, как ты выглядела. Ансельмо и распутниц помню, а тебя нет.

— Скорее да, чем нет. Я так живо представила тебя там, Келлер, а ты, оказывается, в Майами. И только Богу известно, когда они позволят тебе прилететь домой. У тебя есть автомобиль?

— Я была еще ребенком, отец, — говорит Анхелика Мерседес и, как веером, машет рукой над столом, не давая ни одной мухе приблизиться к пикео и соку.

— Взял напрокат.

— Ей было лет пятнадцать, не больше, — говорит доктор Севальос. — А какая ты была хорошенькая, кума. Мы все заглядывались на тебя, а Ансельмо — цыц, она не девка, глазейте, но не трогайте. Он заботился о тебе как о родной дочери.

— Тогда держись за него, — посоветовала Дот. — Не сдавай, потому что в агентствах по прокату машин не осталось. Слишком много людей застряли в разных городах и теперь пытаются добраться домой на автомобиле. Может, и тебе стоит поступить так же?

— Я была девушкой, а отец Гарсиа не хотел мне верить, — говорит Анхелика Мерседес, и ее глаза лукаво блестят, но лицо, как маска, сохраняет серьезное выражение. — Я дрожала, когда шла на исповедь, а вы всегда говорили — уйди из этого дома дьявола, ты уже на пути к погибели. Вы и этого не помните, отец?

— Я об этом думаю, — ответил Келлер. — Но думаю и о другом, ты знаешь. О том парне.

— То, что говорится в исповедальне, тайна, — бормочет отец Гарсиа, и в его хрипотце звучит веселая нотка. — Держи эти истории про себя.

— Ах, о нем.

— Я не хочу называть его имя, но…

— И не называй…

— Дом дьявола, — говорит доктор Севальос. — Вы все еще думаете, что Ансельмо был дьявол? От него в самом деле пахло серой или вы говорили это, чтобы попугать набожных людей?

— Дело в том, что он все еще… э…

— Занимается тем же, что и всегда.

Анхелика Мерседес и доктор улыбаются, и из-под шарфа неожиданно слышатся какие-то странные звуки, которые можно принять и за перханье, и за подавленный смех.

— Совершенно верно.

— В то время дьявол был только там, в Зеленом Доме, — прокашливаясь, говорит отец Гарсиа. — А теперь лукавый повсюду — в доме этого мужика в юбке, на улице, в кино. Вся Пьюра стала домом лукавого.

— Вместо того чтобы последовать примеру Джона Брауна.

— Но только не Мангачерия, отец, — говорит Анхелика Мерседес. — Тут он никогда не был, мы его не пускаем, и в этом нам помогает святая Домитила.

— Кого?

— Она пока еще не святая, — говорит отец Гарсиа. — Ты не приготовишь нам кофе?

— Или тела Джона Брауна. Насколько я помню, оно превращается в прах в могиле.[2]

— Тебе виднее.

— Уже приготовила, — говорит Анхелика Мерседес. — Сейчас принесу.

— Наверное, мы сможем догадаться, если подумаем вместе, Келлер. Ты задаешься вопросом, а остаются ли в силе наши договоренности, так?

— С одной стороны, нелепо даже думать об этом, — ответил он. — Но с другой…

— По меньшей мере лет двадцать мне не случалось провести бессонную ночь, — говорит доктор Севальос. — А сегодня глаз не сомкнул, и совсем не хочется спать.

— С другой стороны половина денег заплачена. И мне бы не хотелось их возвращать.

Как только Анхелика Мерседес поворачивается, чтобы уйти, мухи опять слетаются и темными точками усеивают пикео. Снова мимо двери пробегают ребятишки в лохмотьях, а сквозь щели в тростниковой стене видны люди, которые, громко разговаривая, проходят по улице, и кучка стариков, которые беседуют, греясь на солнышке перед хижиной, что напротив чичерии.

— Я понимаю.

— Он по крайней мере испытывал раскаяние? — бормочет отец Гарсиа. — Отдавал себе отчет в том, что эта девочка умерла по его вине?

— Знаешь, я бы предпочла получить и вторую половину. Но если они дадут задний ход, мы оставим то, что они прислали. А если скажут, что ничего не меняется… что ж, ты уже в Майами, не так ли? Сиди на месте, Келлер, мне нужно позвонить.

— Он выбежал за мной, — говорит доктор Севальос. — Стал кататься по песку и просить, чтобы я его убил. Я привел его к себе домой, сделал ему укол и выставил его. Мол, я ничего не знаю, ничего не видел, иди себе. Но он не пошел в Зеленый Дом, а спустился к реке и стал поджидать прачку, как ее, ту, которая вырастила Антонию.

Того, кто хотел отправить Оливареса в мир иной, смерть нескольких тысяч людей в тысяче пятистах милях от Майами не заставила отказаться от намеченного. И Келлер, думая об этом, не мог понять: а почему, собственно, он решил, что заставит? По телевизору много рассуждали о возможных последствиях трагедии. Ньюйоркцев, предположил кто-то, она сплотит, люди проникнутся друг к другу более теплыми чувствами, поняв, что все они — одна большая семья.

— Он всегда был сумасшедшим, — ворчит отец Гарсиа. — Будем надеяться, что он раскаялся и Бог его простил.

Ощутил ли Келлер связь с Рубеном Оливаресом, которой ранее не осознавал? Он подумал об этом и решил, что нет, не почувствовал. Более того, где-то даже обиделся на него. Если бы Оливарес провел меньше времени за обедом и поспешил с прелюдией в титти-баре, если бы сразу поехал на квартиру танцовщицы, а потом отбыл в посткоитусном блаженстве, Келлер прикончил бы его и успел на последний рейс в Нью-Йорк. И в этом случае находился бы у себя в квартире, когда самолеты врезались в башни-близнецы.

— И даже если он не раскаялся, он так страдал, что достаточно наказан, — говорит доктор Севальос. — И потом, еще вопрос, действительно ли он заслуживал наказания. Что, если Антония была не его жертвой, а его сообщницей? Если она влюбилась в него?

Но что бы от этого изменилось? Ему пришлось признать, что ничего. Он бы наблюдал, как разворачивается жуткая драма, на экране собственного телевизора, а не того, что стоял в номере мотеля. Повлиять же на происходящее он не мог.

— Не говорите глупостей, — ворчит отец Гарсиа. — Вы просто выжили из ума.

Оливарес, с его стейками на обед и танцовщицами с голой грудью, не шел ни в какое сравнение с героическими копами и пожарными, с обреченными сотрудниками корпораций, которые арендовали помещения во Всемирном торговом центре. Келлер, конечно, признавал, что Оливарес — представитель человечества. И если все люди братья — а Келлер, единственный ребенок в семье, эту идею под сомнение не ставил, — то братья начали убивать другу друга довольно давно, Келлера тогда и в проекте не было. Если Оливарес был Авелем, то Келлер с готовностью соглашался стать Каином.

— Меня всегда занимал этот вопрос, — говорит доктор Севальос. — По словам девиц, он ее баловал, и девушка казалась довольной.

Его даже радовало, что он мог хоть чем-то занять себя.

— Значит, вы уже находите это нормальным? Похитить слепую, поместить ее в дом терпимости, сделать ее беременной — все это очень хорошо? Как нельзя более правильно? Уж не следовало ли его наградить за этот подвиг?

И Оливарес облегчил ему задачу. По всей Америке люди выписывали чеки и выстраивались в очереди на станциях переливания крови. Копы, пожарные, обычные граждане садились в автомобили и ехали на северо-восток, чтобы принять участие в спасательных работах. Оливарес, с другой стороны, по-прежнему потворствовал своим желаниям. Утром шел в офис, днем и ранним вечером совершал обход баров и ресторанов, а завершал день ромом в зале, полном голых сисек.

— Это вовсе не нормально, но не надо так повышать голос, не забывайте о своей астме. Я только говорю, что никому не известно, что она думала. Антония не знала, что хорошо и что плохо, и в конце концов благодаря Ансельмо она стала полноценной женщиной. Я всегда считал…

Келлер ходил за ним три дня и три вечера и к третьему вечеру решил, что не стоит мучиться угрызениями совести из-за какой-то танцовщицы с голой грудью. Он ждал около титти-бара, пока зов природы не позвал его в бар. Прошел мимо столика, за которым Оливарес болтал с тремя молодыми женщинами, у всех груди чуть не лопались от закачанного в них силикона, и двинул в мужской туалет. Стоя у писсуара, подумал, а что будет делать, если кубинец возьмет с собой всех троих?

— Замолчите! — рычит отец Гарсиа и, яростно размахивая руками, распугивает мух. — Полноценная женщина! Значит, монахини неполноценные? Мы, священники, неполноценные, потому что не делаем мерзостей? Я не желаю слушать такую бессмысленную ересь.

Он вымыл руки, вышел из туалета и увидел, что Оливарес отсчитывает деньги. Все три женщины по-прежнему сидели за столиком и, похоже, не собирались расставаться с Оливаресом. Одна елозила грудями по его руке, другие вели себя не менее кокетливо. Келлер уже смирился с тем, что придется отправить к праотцам одну постороннюю женщину, но теперь получалось, что речь шла о троих.

— Вы ломитесь в открытые двери, — улыбаясь говорит доктор Севальос. — Я только хотел сказать, что, по-моему, Ансельмо любил ее и что, возможно, она его тоже любила.

Но подождите… Оливарес поднялся и, судя по жестам и выражению лица, говорил женщинам, что ему нужно на минутку отлучиться. И точно, взял курс на мужской туалет, прекрасно понимая, что полный мочевой пузырь в ночь любви только помеха.

— Мне неприятен этот разговор, — бормочет отец Гарсиа. — Тут мы не сойдемся во мнениях, а я не хочу с вами ссориться.

Келлер вернулся в туалет раньше Оливареса, нырнул в пустую кабинку. Около писсуара стоял пожилой джентльмен, тихонько разговаривал на испанском то ли сам с собой, то ли со своей простатой. Оливарес вошел, встал у соседнего писсуара, затараторил на испанском, обращаясь к пожилому джентльмену, который отвечал медленными, грустными предложениями.

Они непобедимые, не жнут, не сеют, работать не умеют, только пить да играть, только жизнь прожигать, они непобедимые и пришли поснедать. Черт возьми, смотри-ка, кто здесь.

Вскоре после прибытия в Майами Келлер раздобыл оружие, револьвер 22-го калибра — маленький, короткоствольный, легко умещавшийся в кармане. Келлер достал револьвер, гадая, сколь далеко разнесется грохот выстрела.

— Пойдемте отсюда, — сердито бормочет отец Гарсиа. — Я не хочу оставаться с этими бандитами.

Если бы пожилой господин первым покинул туалет, револьвер бы не понадобился. Но если бы Оливарес обогнал старика, Келлер не собирался выпускать его за дверь, из чего следовало, что пришлось бы стрелять, и как минимум дважды. Он наблюдал за ними поверх стенки кабинки, надеясь, что все закончится до того, как в туалет зайдет кто-нибудь еще. Наконец пожилой джентльмен застегнул брюки и направился к двери.

Но он не успевает встать: братья Леон, всклокоченные, с заспанными глазами, в пропахших потом нижних рубашках, без носков, в незашнурованных ботинках бросаются к нему — отец Гарсиа! Они вертятся вокруг него — дорогой отец, — хлопают в ладоши — это чудо из чудес, по такому случаю нынче в Пьюре выпадет снег, а не песок, — пытаются пожать ему руку — его визит настоящий праздник для мангачей, а отец Гарсиа, поспешно нахлобучив шляпу и закутавшись в шарф, сидит не шевелясь и не поднимая глаз от пикео, которое опять осаждают мухи.

Остановился на пороге, вернулся, чтобы вымыть руки, что-то сказал Оливаресу. Наверное, пошутил, потому что тот громко рассмеялся. Келлер, который уже убрал револьвер, достал его снова, чтобы убрать в тот самый момент, когда за пожилым джентльменом закрылась дверь. Этого же момента дожидался и Оливарес. Достав маленькую бутылочку синего стекла и крохотную ложечку, он вдохнул каждой ноздрей по ложечке порошка — Келлер предположил, что в бутылочке кокаин.

— Перестаньте хамить отцу Гарсиа, — говорит доктор Севальос. — Попридержите язык, ребята. Надо иметь уважение к духовному званию и к сединам.

Келлер выскочил из кабинки. Оливарес, который мыл руки, должно быть, не услышал его за шумом льющейся воды. В любом случае не отреагировал. Келлер подлетел к нему, одной рукой ухватился за подбородок, второй — за жирно блестящие волосы. Он никогда не изучал приемы рукопашного боя, не учился даже у бирманца с непроизносимым именем, но своим делом занимался достаточно долго и освоил пару-тройку своих фирменных приемов. Сломал Оливаресу шею и по полу потащил труп к кабинке, которую только что освободил, когда какой-то недомерок, черт бы его побрал, в рубашке с короткими рукавами распахнул дверь и преодолел половину пути к писсуару, прежде чем понял, что происходит. Глаза округлились, челюсть отвисла, и Келлер убил его, прежде чем недомерок успел издать хоть один звук.

— Никто ему не хамит, доктор, — говорит Обезьяна. — Мы счастливы видеть его здесь, честное слово, мы только хотим, чтобы он подал нам руку.

Мочевой пузырь недомерка, который не опорожнился при жизни, проделал это после смерти. Оливарес, успевший отлить в последние моменты жизни, умирая, справил в штаны большую нужду. Так что мужской туалет, который и с самого начала не благоухал, как райский сад, теперь просто смердел. Келлер запихнул оба тела в одну кабинку и торопливо покинул туалет, до того как еще какой-нибудь сукин сын успеет войти и присоединиться к их компании.

— Еще ни один мангач не нарушал законов гостеприимства, доктор, — говорит Хосе. — Добрый день, донья Анхелика. Надо отпраздновать это событие, принесите что-нибудь выпить, чтоб мы чокнулись с отцом Гарсиа. Мы помиримся с ним.

Полчаса спустя он уже ехал на север по автостраде 95. К северу от Стюарта остановился на заправочной станции, залил полный бак бензина, зашел в туалет, чистенький, пустой, пахнущий сосновой отдушкой дезинфицирующего средства, уперся обеими руками в белые кафельные плитки, и его вырвало. Несколько часов спустя, в туалете площадки отдыха, расположенной сразу после границы штата Джорджия, его вырвало снова.

Анхелика Мерседес подходит с двумя чашечками кофе в руках. Лицо у нее серьезное, суровое.

Он не мог винить в этом убийство. Идея спрятаться в туалете была не из лучших. Слишком часто туда заходили люди, что выпивохи, что кокаинисты. Вонь от трупов, не говоря уже запахе мочи, который и до того стоял в туалете, мог бы вывернуть наизнанку желудок, но первый раз в дороге он блеванул, когда от титти-бара его отделяло более сотни миль и произошедшее там жило лишь в памяти.

— Почему вы такая сердитая, донья Анхелика? — говорит Обезьяна. — Или вы недовольны нашим визитом?

Некоторых коллег, он это знал, обязательно рвало после выполнения заказа, а среди ветеранов-актеров хватало таких, кто всегда блевал перед выходом на сцену. Келлер знавал одного мужчину, веселого хладнокровного киллера с тонюсенькими запястьями девочки-подростка и привычкой держать сигарету большим и указательным пальцами. Так вот этот мужчина мог радостно щебетать о своей работе, потом встать, извиниться, блевануть в раковину и продолжить разговор с того самого места, где он оборвался.

— Вы поношение этого города, — ворчит отец Гарсиа. — Все зло от вас, вы первородный грех Пьюры. Я скорее дам себя убить, чем выпью с вами.

Психоаналитик, наверное, сказал бы, что таким образом тело выражало отвращение, которое не желал признать рассудок, и Келлер, пожалуй, согласился бы с таким выводом, но к нему это не имело отношения, потому что раньше он никогда не блевал. Даже когда только делал первые шаги в новой «профессии», желудок ни разу не давал о себе знать.

— Не выходите из себя, отец Гарсиа, — говорит Обезьяна. — Мы не смеемся над вами, мы вправду рады, что вы вернулись в Мангачерию.

С этим конкретным заданием он справился не очень, можно сказать, топорно, но, подумав, успокоил себя тем, что при желании мог припомнить случаи, когда бывало и хуже.

— Прощелыги, бродяги, — рычит отец Гарсиа, предпринимая новую атаку на мух. — Как вы смеете разговаривать со мной, распутники!

— Вот видите, доктор Севальос, — говорит Обезьяна. — Кто кого оскорбляет?

Но был и еще один, самый убедительный аргумент. Да, его вырвало на окраине Стюарта, потом в Джорджии. По пути к Нью-Йорку такое могло повториться еще несколько раз. Но началось все это не после убийств.

— Оставьте в покое отца, — говорит Анхелика Мерседес. — Умер дон Ансельмо. Отец и доктор были у его постели и всю ночь не спали.

Оставив чашечки на столе, она идет назад, в кухню, и, когда ее фигура исчезает в заднем помещении, воцаряется тишина, слышно только, как позвякивают ложечки, прихлебывает кофе доктор Севальос и отдувается отец Гарсиа. Братья Леон ошеломленно смотрят друг на друга.

Его рвало каждые два часа с тех самых пор, как он, усевшись перед телевизором, увидел рушащиеся башни.

— Сами понимаете, ребята, — говорит доктор Севальос, — сегодня не до шуток.



— Умер дон Ансельмо, — говорит Хосе. — Умер наш арфист, Обезьяна.

Через неделю после возвращения он нашел сообщение на автоответчике. Дот просила его позвонить. Келлер посмотрел на часы, решил, что еще слишком рано. Налил себе чашку кофе, а когда выпил, набрал номер в Уайт-Плейнс.

— Какое ужасное несчастье, — лепечет Обезьяна. — Ведь это был великий артист, гордость Пьюры, доктор. И добрейшей души человек. У меня разрывается сердце, доктор Севальос.

— Келлер, — ответила она, — поскольку ты не перезвонил, я решила, что ты вернулся поздно. А теперь ты поднялся рано.

— Он нам всем был как родной отец, доктор, — говорит Хосе. — Болас и Молодой, наверное, умирают от горя. Это его ученики, доктор, плоть от плоти арфиста. Если бы вы знали, доктор, как они ухаживали за ним.

— И что?

— Мы ничего не знали, отец Гарсиа, — говорит Обезьяна. — Просим прощения за эти шутки.

— Почему бы тебе не сесть на поезд, Келлер? У меня болят глаза, а ты для них как бальзам.

— Он скончался скоропостижно? — говорит Хосе. — Ведь еще вчера он прекрасно чувствовал себя. Вечером мы ужинали с ним здесь, и он смеялся и шутил.

— Что с твоими глазами?

— Где он, доктор? — говорит Хосе. — Мы должны пойти туда, Обезьяна. Надо раздобыть черные галстуки.

— Ничего. Я просто старалась оригинально выразить свою мысль и такой ошибки больше не повторю. Есть у тебя желание приехать, чтобы повидаться со мной?

— Он там, где умер, — говорит доктор Севальос. — У Чунги.

— Сейчас?

— Он умер в Зеленом Доме? — говорит Обезьяна. — Его даже не отвезли в больницу?

— Для Мангачерии это все равно что землетрясение, доктор, — говорит Хосе. — Без арфиста она уже не будет такой, как была.

— Почему нет?

— Я без сил. Всю ночь не сомкнул глаз, мне нужно выспаться.

Они сокрушенно качают головой и продолжают свои монологи и диалоги, а отец Гарсиа между тем пьет кофе, уткнув подбородок в шарф и не отнимая чашки от губ. Доктор Севальос уже выпил свой кофе и теперь играет ложечкой — пытается удержать ее в равновесии на кончике пальца. Братья Леон наконец умолкают и садятся за соседний столик. Доктор Севальос угощает их сигаретами. Когда немного погодя входит Анхелика Мерседес, они молча курят, оба хмурые и подавленные.

— А где ты… не важно, мне это знать не обязательно. Хорошо, вот что я тебе скажу. Отоспись и приезжай на обед. Я что-нибудь закажу в китайском ресторане. Келлер? Ты мне не отвечаешь.

— Потому и не пришел Литума, — говорит Обезьяна. — Наверное, остался с Чунгитой.

— Я приеду во второй половине дня.

— Она разыгрывает из себя холодную как лед женщину, которую ничем не проймешь, — говорит Хосе. — Но и у нее, наверное, сердце разрывается. Вы не думаете, донья Анхелика? Как-никак родная кровь.

Он поспал и вскоре после полудня уже сидел в электричке. На станции в Уайт-Плейнс взял такси.

— Может, она и горюет, — говорит Анхелика Мерседес. — Но кто ее знает, разве она была хорошей дочерью?

Она встретила его на крыльце большого дома, построенного в викторианском стиле. На столике стояли большой графин чая со льдом и два стакана.

— Почему ты так говоришь, кума? — роняет доктор Севальос.

— Посмотри. — Она взмахнула рукой. — Могу поклясться, в этом году деревья раньше сбрасывают листву. В Нью-Йорке такая же история?

— А по-вашему, хорошо, что она держала на службе отца? — говорит Анхелика Мерседес.

— Честно говоря, не обращал внимания.

— На взгляд доктора Севальоса, все хорошо, — ворчит отец Гарсиа. — Состарившись, он открыл, что на свете нет ничего плохого.

— Раньше сюда приходил один юноша, сгребал листья, но в этом году, должно быть, уехал в колледж. Что будет, если не сгребать листья, Келлер? Не знаешь? И тебе это совершенно неинтересно, я вижу. У тебя в голове что-то другое, и, мне кажется, я знаю, что именно. Ты не влюбился, а?

— Вы говорите это в насмешку, — с улыбкой отвечает доктор Севальос. — Но к вашему сведению, в этом есть доля истины.

— Влюбился?

— Дон Ансельмо умер бы, если бы не играл, донья Анхелика, — говорит Обезьяна. — Артисты живут своим искусством. Что плохого в том, что он играл там? Чунгита платила ему хорошо.

— Так я не ошиблась? Ночью тебя нет дома, а по возвращении ты можешь только спать. Кто эта счастливица, Келлер?

— Допивайте поскорее кофе, мой друг, — говорит доктор Севальос. — Мне вдруг захотелось спать, прямо слипаются глаза.

Он покачал головой:

— Вон идет наш двоюродный, Обезьяна, — говорит Хосе. — Какое у него печальное лицо.

— Счастливицы нет. Я работаю по ночам.

Отец Гарсиа утыкает нос в чашечку кофе, а когда Дикарка, у которой густо подведены глаза, но губы не накрашены, держа в руке туфли, наклоняется и целует ему руку, глухо ворчит. Литума отряхает пыль, запорошившую его серый костюм, зеленый галстук и желтые ботинки. Осунувшийся, с растрепанными волосами, блестящими от вазелина, он угрюмо здоровается с доктором Севальосом.

Он позволил ей все из него вытянуть. Через день или два после того, как вернулся из Майами и сдал взятый напрокат автомобиль, он что-то услышал в «Новостях» и пришел на причал на Гудзоне, где набирали добровольцев для работы в столовой, обслуживавшей спасателей, которые круглосуточно разбирали завалы на месте обрушения башен. И с тех пор они собирались на причале в десять вечера, плыли вниз по реке, поднимались на борт другого корабля, который стоял на якоре рядом с ВТЦ. Еду готовили шеф-повара лучших нью-йоркских ресторанов, а Келлер и другие раздавали ее рабочим, которые после смены в дымящихся развалинах демонстрировали отменный аппетит.

— Велорио будет здесь, донья Анхелика, — говорит он. — Чунга поручила мне предупредить вас.

— Господи, Келлер, я пытаюсь это представить. — В голосе Дот слышалось изумление. — Ты стоишь с большим половником и наполняешь их тарелки? В фартуке?

— В моем доме? — говорит Анхелика Мерседес. -А почему его не оставляют там, где он есть? Зачем его, бедного, тревожить?

— Там все в фартуках.

— Ты что же, хочешь, чтобы его отпевали в доме терпимости? — хрипит отец Гарсиа. — Где у тебя голова?

— Готова спорить, ты в своем смотришься клево. Только не думай, что я над тобой насмехаюсь, Келлер. Ты делаешь нужное дело и, конечно, должен быть в фартуке. Ты же не хочешь залить рубашку соусом. Но мне это кажется странным, вот и все.

— Я с удовольствием предоставлю для этого мой дом, отец, — говорит Анхелика Мерседес. — Только я думала, что это грех — таскать покойника с места на место. Это не святотатство?

— Нормальная работа.

— Что ты умничаешь, ведь ты даже не знаешь, что значит святотатство, — ворчит отец Гарсия. — Не рассуждай о том, в чем ничего не смыслишь.

— Это героизм.

— Болас и Молодой пошли купить гроб и договориться насчет места на кладбище, — говорит Литума, подсев к столику братьев Леон. — Потом они привезут его сюда. Чунга заплатит за все, донья Анхелика, и за напитки, и за цветы, она говорит, что вы только предоставите дом.

Он покачал головой:

— По-моему, хорошо, что велорио будет в Мангачерии, — говорит Обезьяна. — Он был мангач, и пусть у его тела бдят его братья.

— Ничего героического здесь нет. Все равно что в столовой раскладываешь по тарелкам еду. Люди, которых мы кормим, долгие часы выполняют тяжелую физическую работу и дышат дымом. Вот это героизм. Хотя я не уверен, что в этом есть смысл.

— И Чунга хотела бы, чтобы вы отслужили панихиду, отец Гарсиа, — говорит Литума деланно непринужденным тоном, но не без робости в голосе. — Мы заходили к вам домой сказать вам это, но нам не открыли. Хорошо, что мы застали вас здесь.

— Что ты хочешь сказать?

— Видишь ли, они называют себя спасателями, но они никого не спасают, потому что спасать-то некого. Все мертвы.

Пустая миска падает и катится по полу, а за столиком взвихриваются складки черной сутаны. Как он смеет — отец Гарсиа стучит вилкой по блюду с пикео, — кто ему позволил обращаться к нему, и Литума вскакивает — поджигатель, что это за тон, поджигатель. Отец Гарсиа пытается встать и жестикулирует, вырываясь из рук доктора Севальоса, который удерживает его, — каналья, шакал, а Дикарка дергает за пиджак Литуму, вскрикивая, — пусть он замолчит, пусть не грубит ему, ведь это священник, пусть ему заткнут рот. Но отец Гарсиа уже видит его в аду, там он заплатит за все, знает ли он, что такое ад, каналья? Лицо у него побагровело, губы прыгают, и он дрожит всем телом, а Литума, отпихивая Дикарку, которая тем не менее не отпускает его, — поджигатель, он его не оскорблял, не обзывал канальей, поджигатель. Отец Гарсиа на мгновение теряет голос, потом ревет — он хуже этой распутницы, которая его содержит, — и гневно простирает руки — гнусный паразит, шакал, а Литума, которого теперь удерживают и братья Леон, — не стерпит, разобьет морду этому старику, хоть он и священник, поджигатель дерьмовый. Дикарка плачет, а Анхелика Мерседес, схватив табуретку, потрясает ею перед Литумой, угрожая сломать ее об его голову, если он сдвинется с места. В открытую дверь и сквозь щели в тростниковых стенах видны любопытные и возбужденные лица мангачей, которые теснятся вокруг чичерии, доносится нарастающий гул голосов, и время от времени слышатся имена арфиста, непобедимых, отца Гарсиа, заглушаемые визгливым хором ребятишек — поджигатель поджигатель, поджигатель. Отец Гарсиа закатывается кашлем; лицо у него наливается кровью, глаза вылезают из орбит, язык высунут, изо рта брызжет слюна. Доктор Севальос поднимает ему руки вверх и поддерживает их в этом положении, Дикарка обмахивает ему лицо, Анхелика Мерседес легонько похлопывает его по спине. Литума, видимо, смущен.

Она что-то сказала, но он не услышал.

— У кого не сорвется с языка лишнее слово, когда его оскорбляют ни за что ни про что, — нерешительно говорит он. — Я не виноват, вы же видели, что он первый начал.

— Та же история с кровью. В первый день все бросились в больницы, сдавали кровь для раненых. Но, как выяснилось, раненых не было. Люди или покинули здание, или остались там. Если вышли — им повезло. Если нет, то погибли. А кровь, которую пожертвовали люди? Ее выбросили.

— Но ты ему нагрубил, а он старенький, брат, — говорит Обезьяна. — И к тому же всю ночь не сомкнул глаз.

— То есть она пропала зря.

— Ты не должен был позволять себе это, Литума, — говорит Хосе. — Извинись перед ним, смотри, до чего ты его довел.

— Все зря. — Он нахмурился. — В общем, этим я и занимаюсь по ночам. Раскладываю по тарелкам еду, а они стараются спасти мертвых. Этим мы и занимаемся.

— Извините меня, — лепечет Литума. — Успокойтесь, отец Гарсиа. Не принимайте это близко к сердцу.

— Чем дольше я тебя знаю, тем больше убеждаюсь, что не знаю совсем. Ты не перестаешь удивлять меня, Келлер. Как-то не могу представить тебя Флоренс Найтингейл.

Но отец Гарсиа продолжает сотрясаться от кашля, судорожно ловя ртом воздух, и лицо у него мокрое от соплей, слюны и слез. Дикарка вытирает ему лоб подолом юбки, Анхелика Мерседес пытается заставить его выпить воды, и Литума бледнеет — он извиняется перед ним, отец, — кричит — чего же еще от него хотят — и в ужасе ломает руки, — он не хотел свести его в могилу, будь проклята его злосчастная судьба.

— Не пугайся, — говорит доктор Севальос. — Это его астма душит, и песок попал в глотку. Сейчас пройдет.

Но Литума уже не в силах совладать с собой. В голосе его слышатся слезы — отец оскорблял его и сам же расстроился, — губы подергиваются — а когда человек в таком горе, у него нервы на взводе, — и кажется, он вот-вот разразится рыданиями. Братья Леон обнимают его — ну, ну, братец, не надо так, они его понимают, а он бьет себя в грудь — ему пришлось раздеть арфиста, обмыть его, опять одеть, кто это выдержит, он тоже не железный. И они — успокойся, братец, возьми себя в руки, но он — не могу, будь я проклят, не могу, и, рухнув на табуретку, закрывает лицо руками. Отец Гарсиа перестал кашлять, и, хотя он еще тяжело дышит, лицо его проясняется. Стоя возле него на коленях, Дикарка — отцу уже лучше? — и он кивает и ворчит — что она распутница, это еще куда ни шло, несчастная, но надо быть дурой, чтобы содержать бездельника, убийцу, надо быть круглой дурой, чтобы ради него губить свою душу, а она -да, дорогой отец, только пусть он не сердится, пусть успокоится, что было, то прошло.

— Не кипятись, пусть ругает тебя, братец, если это его успокаивает, — говорит Обезьяна.

— Ладно, пусть, я стерплю, — бормочет Литума. — Пусть я буду бездельником, убийцей, пусть обзывает меня как хочет.

— Замолчи, шакал, — нехотя, как бы для проформы ворчит заметно поостывший отец Гарсиа, и по толпе мангачей, теснящихся в дверях и вокруг чичерии, прокатывается смех. — Тихо, шакал.

— Я молчу, — ревет Литума. — Но не оскорбляйте меня больше, я мужчина, и мне это не по нраву, замолчите и вы, отец Гарсиа. Скажите ему, чтобы он перестал, доктор Севальос.

— Хватит, отец, — говорит Анхелика Мерседес. — Не говорите грубостей, вам это не к лицу, не надо так выходить из себя. Хотите еще чашечку кофе?

Отец Гарсиа вытаскивает из кармана желтый носовой платок — ладно, принеси еще чашечку — и громко сморкается. Доктор Севальос прилизывает брови и досадливым жестом вытирает слюну с лацкана пиджака. Дикарка откидывает со лба отца Гарсиа седые пряди, приглаживает ему волосы на висках, и он терпеливо, хоть и насупившись, предоставляет ей приводить в порядок его незамысловатую прическу.

— Мой двоюродный брат просит у вас прощения, отец Гарсиа, — говорит Обезьяна. — Он очень сожалеет о том, что произошло.

— Пусть попросит прощения у Бога и перестанет жить за счет женщин, — беззлобно ворчит отец Гарсиа, окончательно успокоившись. — И вы тоже просите прощения у Бога, бездельники. А ты содержишь и этих двух шалопаев?

— Да, отец, — говорит Дикарка, и на улице раздается новый взрыв смеха.

Доктор Севальос с интересом слушает — видно, его забавляет этот разговор.

— Нельзя сказать, что тебе не хватает откровенности, — бормочет отец Гарсиа, вычищая платком нос. — Ну и идиотка же ты, просто законченная идиотка,

— Я часто сама говорю себе то же самое, отец, — признается Дикарка, разглаживая морщины на лбу отца Гарсиа. — И не думайте, я и им в лицо это говорю.

Анхелика Мерседес приносит еще чашечку кофе, Дикарка возвращается на свое место за столиком братьев Леон, а зеваки начинают расходиться. Ребятишки опять принимаются носиться по улице, поднимая пыль, и снова слышатся их тонкие пронзительные голоса. Прохожие заглядывают в чичерию, с минуту глазеют на отца Гарсиа, который, низко наклонившись над столиком, прихлебывает кофе, и идут своей дорогой. Анхелика Мерседес, непобедимые и Дикарка вполголоса разговаривают о закусках и напитках, прикидывают, сколько народу придет на велорио, называют имена и цифры, спорят о ценах.

— Вы допили кофе? — говорит доктор Севальос. — На сегодня мороки больше чем достаточно, пойдемте спать.

Никакого ответа: отец Гарсиа мирно спит, уронив голову на грудь, и кончик шарфа купается в кофейной гуще.

— Он уснул, — говорит доктор Севальос. — До чего мне не хочется его будить.

— Хотите, доктор, мы уложим его здесь, в задней комнате? — говорит Анхелика Мерседес. — Мы хорошенько укроем его и не будем шуметь.

— Нет, нет, пусть проснется, и я его уведу, — говорит доктор Севальос. — Не смотрите, что он разбушевался, такой уж у него характер, он себя в обиду не даст. Но я его знаю, его глубоко огорчила смерть Ансельмо.

— Она должна была скорей обрадовать его, — с горечью говорит Обезьяна. — Стоило ему увидеть на улице дона Ансельмо, он начинал честить его на все корки. Он его ненавидел.

— А арфист не отвечал, делал вид, что не слышит, и переходил на другую сторону улицы, — говорит Хосе.

— Не так уж он его ненавидел, — говорит доктор Севальос. — Во всяком случае, в последние годы. Ругать Ансельмо стало у него просто привычкой, блажью.

— А ведь должно было быть наоборот, — говорит Обезьяна. — У дона Ансельмо действительно были основания ненавидеть его.

— Не говори так, это грех, — вмешивается Дикарка. — Священники нам Богом посланы, их нельзя ненавидеть.

Если верно, что он спалил его заведение, то из этого и видно, какой великодушный человек был арфист, — говорит Обезьяна. — Я ни разу не слышал от него ни полслова против отца Гарсиа.

— А в самом деле, доктор, заведение дона Ансельмо сожгли? — говорит Дикарка.

— Я ведь тебе сто раз рассказывал эту историю, — говорит Литума. — Зачем же ты спрашиваешь у доктора?

— Потому что ты всегда рассказываешь по-разному, — говорит Дикарка. — Я спрашиваю его, потому что хочу знать, как было на самом деле.

— Замолчи, дай нам, мужчинам, спокойно поговорить, — бросает Литума.

— Я тоже любила арфиста, — говорит Дикарка. — У меня с ним больше общего, чем у тебя, ведь он был мой земляк.

Твой земляк? — говорит доктор Севальос, подавляя зевок.

— Конечно, девушка, — говорит дон Ансельмо. — Как и ты, только не из Сайта-Мария де Ньевы, я даже не знаю, где находится это селение.