Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

* * *

— Вы ломитесь в открытые двери, — улыбаясь говорит доктор Севальос. — Я только хотел сказать, что, по-моему, Ансельмо любил ее и что, возможно, она его тоже любила.

Порой они так по ней скучали, что не могли не зайти домой. Они бежали по лесам, словно волки, прыгая через валежник, выпутываясь из кустарника. Они бежали, и луна светила им в спину.

— Мне неприятен этот разговор, — бормочет отец Гарсиа. — Тут мы не сойдемся во мнениях, а я не хочу с вами ссориться.

Они стояли на вершине холма.

Они непобедимые, не жнут, не сеют, работать не умеют, только пить да играть, только жизнь прожигать, они непобедимые и пришли поснедать. Черт возьми, смотри-ка, кто здесь.

— Пойдемте отсюда, — сердито бормочет отец Гарсиа. — Я не хочу оставаться с этими бандитами.

Уэйд сказал:

Но он не успевает встать: братья Леон, всклокоченные, с заспанными глазами, в пропахших потом нижних рубашках, без носков, в незашнурованных ботинках бросаются к нему — отец Гарсиа! Они вертятся вокруг него — дорогой отец, — хлопают в ладоши — это чудо из чудес, по такому случаю нынче в Пьюре выпадет снег, а не песок, — пытаются пожать ему руку — его визит настоящий праздник для мангачей, а отец Гарсиа, поспешно нахлобучив шляпу и закутавшись в шарф, сидит не шевелясь и не поднимая глаз от пикео, которое опять осаждают мухи.

— Перестаньте хамить отцу Гарсиа, — говорит доктор Севальос. — Попридержите язык, ребята. Надо иметь уважение к духовному званию и к сединам.

– Она все еще наша.

— Никто ему не хамит, доктор, — говорит Обезьяна. — Мы счастливы видеть его здесь, честное слово, мы только хотим, чтобы он подал нам руку.

– И всегда будет, – сказал Эдди.

— Еще ни один мангач не нарушал законов гостеприимства, доктор, — говорит Хосе. — Добрый день, донья Анхелика. Надо отпраздновать это событие, принесите что-нибудь выпить, чтоб мы чокнулись с отцом Гарсиа. Мы помиримся с ним.

Анхелика Мерседес подходит с двумя чашечками кофе в руках. Лицо у нее серьезное, суровое.

— Почему вы такая сердитая, донья Анхелика? — говорит Обезьяна. — Или вы недовольны нашим визитом?

Они сбежали вниз по мокрой траве, сбивая сверчков наземь. Они поднялись на крыльцо, топая грязными сапогами. Они смотрели в темные окна. Было видно пустую гостиную, где они раньше смотрели телевизор, и диван, на котором отец мог проспать полдня. Они нашли запасной ключ, спрятанный матерью в кране насоса, и вошли, словно воры, и рылись в старых шкафах. В глубине буфета Эдди обнаружил бутылку «Джек Дэниелс», соленые закуски и пекарский шоколад, и они протянули виски Коулу, он отхлебнул, и Уэйд сказал, что пора ему напиться, и Коул не отказался. Они втроем пили виски, ели крекеры и горький шоколад, и скоро мир стал казаться мягким и теплым, а не холодным и колючим, и это было приятное ощущение, ему понравилось. Они выбежали в поле и выли на луну, сердя койотов, чьи голоса взлетали над деревьями словно языки пламени, и звери вышли на гребень холма, подняв хвосты, словно штыки, продолжая выть, слишком напуганные, чтобы спуститься. Уэйд изобразил чудовище, и вся стая разбежалась. Они нашли в коровнике попону и легли в холодной темноте под звездами, сбившись в кучу, как в детстве, пока не взошло солнце, яркое и резкое, как удар кулака.

— Вы поношение этого города, — ворчит отец Гарсиа. — Все зло от вас, вы первородный грех Пьюры. Я скорее дам себя убить, чем выпью с вами.

— Не выходите из себя, отец Гарсиа, — говорит Обезьяна. — Мы не смеемся над вами, мы вправду рады, что вы вернулись в Мангачерию.



— Прощелыги, бродяги, — рычит отец Гарсиа, предпринимая новую атаку на мух. — Как вы смеете разговаривать со мной, распутники!

— Вот видите, доктор Севальос, — говорит Обезьяна. — Кто кого оскорбляет?

— Оставьте в покое отца, — говорит Анхелика Мерседес. — Умер дон Ансельмо. Отец и доктор были у его постели и всю ночь не спали.

Дом был проклят. Так люди говорили. Никто не хотел его купить. Теперь он принадлежал банку. Земля по другую сторону холма была уже продана, и кто-то строил на ней дома. Было видно, как поднимаются остовы, один за другим, в форме подковы, и бульдозеры стояли в поле, будто странные неловкие животные. Днем было слышно стук молотков, радио и смех мужчин, которые ходили отлить в лес. Машину их матери забрали на эвакуаторе. Она стояла на свалке, дожидаясь вместе с другими машинами, когда ее разберут на металлолом. Через несколько часов они пошли посмотреть, зная, что от нее толком ничего не останется. Эдди нравилась та девушка, Уиллис, которая иногда приходила. Они забирались в старые машины, и Эдди нажимал на гудок. Некоторые машины неплохо сохранились, и Коул любил играть, будто ведет их. Однажды Эдди завел одну и показал ему, как управлять. Он рулил по полю, шины визжали, девчонка смеялась на заднем сиденье, и повсюду были светлячки. Уиллис смеялась красивее всех на свете и всегда приятно пахла. Когда они находили работающую машину, он изображал шофера, а Эдди – заправского трубача, они с девушкой сидели на заднем сиденье. Когда они начинали целоваться, Коул выходил и бродил вокруг. Он забирался на холм рядом с проволочным заграждением. Оттуда было видно городские дома, маленькие и большие. Было видно их старую ферму и пустые коровники. И было видно длинные серебристые полосы, отблески лунного света на перилах, и слышно грустные песни всю ночь напролет.

Оставив чашечки на столе, она идет назад, в кухню, и, когда ее фигура исчезает в заднем помещении, воцаряется тишина, слышно только, как позвякивают ложечки, прихлебывает кофе доктор Севальос и отдувается отец Гарсиа. Братья Леон ошеломленно смотрят друг на друга.

— Сами понимаете, ребята, — говорит доктор Севальос, — сегодня не до шуток.

— Умер дон Ансельмо, — говорит Хосе. — Умер наш арфист, Обезьяна.

Пару недель спустя на лужайке у фермы появился большой бурый мусоровоз. Человек в спецовке выбрасывал вещи. Ночью мальчики перерыли всё, все вещи, что определяли собой Хейлов. Они открыли мамины консервы и ели мясистые сладкие персики и маслянистые красные перцы, с пальцев капал сок. Они нашли отцовские рыболовные снасти и болотные сапоги, футбольные награды Уэйда, старые мелки Коула еще времен садика, бутоньерку Эдди, а еще повсюду были открытки ко дню рождения, маски на Хэллоуин и мраморные шарики. Все эти вещи ничего не значили для постороннего, но для него и его братьев служили доказательством, что их семья существовала и когда-то была счастлива, что они разводили коров, чье вкусное молоко разливали в бутылки и доставляли по всей округе. Благодаря им у людей было молоко к завтраку, а летом – кукуруза с маслом, солью и перцем. «Если это не повод для гордости, – думал он, – то что вообще может быть таким поводом?»

— Какое ужасное несчастье, — лепечет Обезьяна. — Ведь это был великий артист, гордость Пьюры, доктор. И добрейшей души человек. У меня разрывается сердце, доктор Севальос.

Наконец зима подошла к концу, и мир вокруг стал цветным, люди вышли в сады, чинили изгороди. Лошади лягались задними ногами, словно вспоминая, как ими пользоваться. Коул был занят в школе. Он складывал листочки с контрольными, убирал в карман, а потом показывал дяде, предварительно разгладив ладонью, и там обычно стоял высший балл, накарябанный красной ручкой, словно кто-то осторожно сделал вывод и с сожалением его озвучил. В целом он неплохо справлялся, но не мог не думать о доме и ферме и вспоминать, как мама проходила мимо окон, текучая, словно вода.

— Он нам всем был как родной отец, доктор, — говорит Хосе. — Болас и Молодой, наверное, умирают от горя. Это его ученики, доктор, плоть от плоти арфиста. Если бы вы знали, доктор, как они ухаживали за ним.

В мае вернулись отцовские птицы и сели на коровник – все те же три сокола, которые возвращались каждый год с наступлением теплой погоды. Отец вырастил их. Он держал в погребе крыс, чтобы кормить птенцов, но крысы иногда удирали, и мама вскакивала на стул и кричала, а все остальные бегали по дому, пытаясь поймать зверьков. «В этом мире мало на что можно положиться», – как-то сказал ему отец, но эти птицы возвращались каждый год.

— Мы ничего не знали, отец Гарсиа, — говорит Обезьяна. — Просим прощения за эти шутки.

— Он скончался скоропостижно? — говорит Хосе. — Ведь еще вчера он прекрасно чувствовал себя. Вечером мы ужинали с ним здесь, и он смеялся и шутил.

Неизменно весной, когда на яблонях появляются розовые почки, можно выходить без пальто, а воздух пахнет мамиными духами, отец выходил в поле в армейских перчатках и раскидывал руки, словно распятый. Птица на миг опускалась к нему на руку, хлопала крыльями и снова улетала.

— Где он, доктор? — говорит Хосе. — Мы должны пойти туда, Обезьяна. Надо раздобыть черные галстуки.

— Он там, где умер, — говорит доктор Севальос. — У Чунги.

«Великолепные создания», – думал он, глядя, как они сидят на крыше. Они чуть приподняли коричневые крылья, словно в приветствии, постукивая когтями по ржавому листовому железу. Коул подумал – интересно, видели ли они отца на небе? Может, они принесли весть от него?

— Он умер в Зеленом Доме? — говорит Обезьяна. — Его даже не отвезли в больницу?

– Эй, птицы! – крикнул он. Они снова захлопали крыльями, и он понял, что им нужно, раскинул руки и стал ждать, недвижный, будто пугало. Птицы нерешительно потоптались на краю, потом самая большая слетела вниз и опустилась ему на предплечье. Он удивился, какая она тяжелая, и невольно сделал шаг назад. Острые желтые когти разорвали рукав рубашки и поранили кожу.

— Для Мангачерии это все равно что землетрясение, доктор, — говорит Хосе. — Без арфиста она уже не будет такой, как была.

– Тише, – сказал Эдди, подходя сзади.

Они сокрушенно качают головой и продолжают свои монологи и диалоги, а отец Гарсиа между тем пьет кофе, уткнув подбородок в шарф и не отнимая чашки от губ. Доктор Севальос уже выпил свой кофе и теперь играет ложечкой — пытается удержать ее в равновесии на кончике пальца. Братья Леон наконец умолкают и садятся за соседний столик. Доктор Севальос угощает их сигаретами. Когда немного погодя входит Анхелика Мерседес, они молча курят, оба хмурые и подавленные.

Сокол красиво распушился. Рука Коула дрогнула под его тяжестью, было больно, но он не плакал. Он подумал, что это, должно быть, испытание. Птица посмотрела на него, он посмотрел на птицу, и в тот момент что-то было решено, что-то важное, чему Коул не мог дать имя, потом сокол взмахнул крыльями и улетел. Он описал по небу широкую дугу, похожую на басовый ключ, потом вместе с остальными исчез за деревьями.

— Потому и не пришел Литума, — говорит Обезьяна. — Наверное, остался с Чунгитой.

— Она разыгрывает из себя холодную как лед женщину, которую ничем не проймешь, — говорит Хосе. — Но и у нее, наверное, сердце разрывается. Вы не думаете, донья Анхелика? Как-никак родная кровь.

5

— Может, она и горюет, — говорит Анхелика Мерседес. — Но кто ее знает, разве она была хорошей дочерью?

О ферме заговорили в кафе за яичницей с беконом и разнесли по домам незнакомые люди, обмениваясь новостями важно, будто иностранной валютой. Городские. Он профессор, она домохозяйка. У них маленькая дочка.

— Почему ты так говоришь, кума? — роняет доктор Севальос.

— А по-вашему, хорошо, что она держала на службе отца? — говорит Анхелика Мерседес.

– Банк практически подарил им ферму, – сказал за ужином дядя.

— На взгляд доктора Севальоса, все хорошо, — ворчит отец Гарсиа. — Состарившись, он открыл, что на свете нет ничего плохого.

Но дом пустовал несколько месяцев, а потом в августе они увидели припаркованную на лужайке машину. Это была спортивная машина – блестящий зеленый кабриолет. Потом они увидели ее – и время словно замедлилось. Она была похожа на фарфоровые фигурки из маминой коллекции, бледная кожа, светлые волосы. Она несла картонную коробку и говорила с кем-то через плечо, а потом появился мужчина, они поднялись на крыльцо и зашли внутрь, гулко захлопнув за собой дверь.

— Вы говорите это в насмешку, — с улыбкой отвечает доктор Севальос. — Но к вашему сведению, в этом есть доля истины.

— Дон Ансельмо умер бы, если бы не играл, донья Анхелика, — говорит Обезьяна. — Артисты живут своим искусством. Что плохого в том, что он играл там? Чунгита платила ему хорошо.

– Теперь она принадлежит им, – сказал Эдди.

— Допивайте поскорее кофе, мой друг, — говорит доктор Севальос. — Мне вдруг захотелось спать, прямо слипаются глаза.

— Вон идет наш двоюродный, Обезьяна, — говорит Хосе. — Какое у него печальное лицо.

Они поднялись на холм, набив карманы малиной, Уэйд и Эдди были под кайфом. Они смотрели, как зажигается свет. Они слышали смех маленькой девочки. Скоро стемнело, но весь дом был освещен – большие желтые квадраты света, и Коул вспомнил, как отец возмущался растратой электричества и орал, что с каждой гребаной секундой утекают деньги. Ну и ладно, это больше не имело значения, денег все равно не было. Потом он хватал всю мелочь, какую мог найти, и уезжал на грузовике. Но этих людей, похоже, не беспокоило, что деньги утекают. Они открыли окна, и были слышны их голоса, Коулу показалось, что счастливые, и он сам почувствовал что-то вроде счастья, как когда видел счастливых людей по телевизору. Потом кто-то заиграл на их старом пианино, первую мелодию, которой научила его мама, «Лунную сонату», и он вспомнил, как она сказала ему играть медленно и объяснила, что Бетховен написал ее, когда ему было очень грустно, и как она тоже грустит, и что грусть – это личное, такая часть жизни, к которой в конце концов привыкаешь, и он вспомнил, что она тогда подняла глаза к окну, и ивы царапали стекло ветками, и он увидел, что она за человек, помимо того, что он знал о ней как о своей матери, и это испугало его.

Отец Гарсиа утыкает нос в чашечку кофе, а когда Дикарка, у которой густо подведены глаза, но губы не накрашены, держа в руке туфли, наклоняется и целует ему руку, глухо ворчит. Литума отряхает пыль, запорошившую его серый костюм, зеленый галстук и желтые ботинки. Осунувшийся, с растрепанными волосами, блестящими от вазелина, он угрюмо здоровается с доктором Севальосом.

— Велорио будет здесь, донья Анхелика, — говорит он. — Чунга поручила мне предупредить вас.

Музыка прекратилась, и он понял, что все трое слушали.

— В моем доме? — говорит Анхелика Мерседес. -А почему его не оставляют там, где он есть? Зачем его, бедного, тревожить?

— Ты что же, хочешь, чтобы его отпевали в доме терпимости? — хрипит отец Гарсиа. — Где у тебя голова?

– Как это у нее получается? – сказал Коул.

— Я с удовольствием предоставлю для этого мой дом, отец, — говорит Анхелика Мерседес. — Только я думала, что это грех — таскать покойника с места на место. Это не святотатство?

Эдди выкурил сигарету и выбросил окурок.

— Что ты умничаешь, ведь ты даже не знаешь, что значит святотатство, — ворчит отец Гарсия. — Не рассуждай о том, в чем ничего не смыслишь.

— Болас и Молодой пошли купить гроб и договориться насчет места на кладбище, — говорит Литума, подсев к столику братьев Леон. — Потом они привезут его сюда. Чунга заплатит за все, донья Анхелика, и за напитки, и за цветы, она говорит, что вы только предоставите дом.

– Не знаю, Коул. Некоторые вещи не поддаются объяснению.

— По-моему, хорошо, что велорио будет в Мангачерии, — говорит Обезьяна. — Он был мангач, и пусть у его тела бдят его братья.

– Мы были им больше не нужны, – сказал Уэйд.

— И Чунга хотела бы, чтобы вы отслужили панихиду, отец Гарсиа, — говорит Литума деланно непринужденным тоном, но не без робости в голосе. — Мы заходили к вам домой сказать вам это, но нам не открыли. Хорошо, что мы застали вас здесь.

– Эй. – Эдди дернул Уэйда за руку. – А ну прекрати. Она ничего такого не имела в виду. Это батя. Он это сделал.

Пустая миска падает и катится по полу, а за столиком взвихриваются складки черной сутаны. Как он смеет — отец Гарсиа стучит вилкой по блюду с пикео, — кто ему позволил обращаться к нему, и Литума вскакивает — поджигатель, что это за тон, поджигатель. Отец Гарсиа пытается встать и жестикулирует, вырываясь из рук доктора Севальоса, который удерживает его, — каналья, шакал, а Дикарка дергает за пиджак Литуму, вскрикивая, — пусть он замолчит, пусть не грубит ему, ведь это священник, пусть ему заткнут рот. Но отец Гарсиа уже видит его в аду, там он заплатит за все, знает ли он, что такое ад, каналья? Лицо у него побагровело, губы прыгают, и он дрожит всем телом, а Литума, отпихивая Дикарку, которая тем не менее не отпускает его, — поджигатель, он его не оскорблял, не обзывал канальей, поджигатель. Отец Гарсиа на мгновение теряет голос, потом ревет — он хуже этой распутницы, которая его содержит, — и гневно простирает руки — гнусный паразит, шакал, а Литума, которого теперь удерживают и братья Леон, — не стерпит, разобьет морду этому старику, хоть он и священник, поджигатель дерьмовый. Дикарка плачет, а Анхелика Мерседес, схватив табуретку, потрясает ею перед Литумой, угрожая сломать ее об его голову, если он сдвинется с места. В открытую дверь и сквозь щели в тростниковых стенах видны любопытные и возбужденные лица мангачей, которые теснятся вокруг чичерии, доносится нарастающий гул голосов, и время от времени слышатся имена арфиста, непобедимых, отца Гарсиа, заглушаемые визгливым хором ребятишек — поджигатель поджигатель, поджигатель. Отец Гарсиа закатывается кашлем; лицо у него наливается кровью, глаза вылезают из орбит, язык высунут, изо рта брызжет слюна. Доктор Севальос поднимает ему руки вверх и поддерживает их в этом положении, Дикарка обмахивает ему лицо, Анхелика Мерседес легонько похлопывает его по спине. Литума, видимо, смущен.

Уэйд отпихнул его, и Эдди разозлился, они вдруг оказались на земле, тузя и колотя друг друга. Коул попытался их разнять, но раз уж они сцепились, тут ничего не поделаешь, и он заплакал, это было странно и хорошо. Он еще поплакал, и это заставило их остановиться, так что они поднялись с земли, подошли и подождали, когда он успокоится.

— У кого не сорвется с языка лишнее слово, когда его оскорбляют ни за что ни про что, — нерешительно говорит он. — Я не виноват, вы же видели, что он первый начал.

Эдди сказал:

— Но ты ему нагрубил, а он старенький, брат, — говорит Обезьяна. — И к тому же всю ночь не сомкнул глаз.

— Ты не должен был позволять себе это, Литума, — говорит Хосе. — Извинись перед ним, смотри, до чего ты его довел.

– Ну же, Коул, не бери в голову.

– Она любила тебя больше всех, – сказал Уэйд.

— Извините меня, — лепечет Литума. — Успокойтесь, отец Гарсиа. Не принимайте это близко к сердцу.

– Давай. Пойдем-ка домой.

Но отец Гарсиа продолжает сотрясаться от кашля, судорожно ловя ртом воздух, и лицо у него мокрое от соплей, слюны и слез. Дикарка вытирает ему лоб подолом юбки, Анхелика Мерседес пытается заставить его выпить воды, и Литума бледнеет — он извиняется перед ним, отец, — кричит — чего же еще от него хотят — и в ужасе ломает руки, — он не хотел свести его в могилу, будь проклята его злосчастная судьба.

— Не пугайся, — говорит доктор Севальос. — Это его астма душит, и песок попал в глотку. Сейчас пройдет.

Коул оглянулся на дом и увидел, как кто-то опускает штору, потом другую, и прежде, чем все шторы были опущены, он понял, что все кончено, эта часть его жизни, это место. Теперь все будет иначе. Все изменится.

Но Литума уже не в силах совладать с собой. В голосе его слышатся слезы — отец оскорблял его и сам же расстроился, — губы подергиваются — а когда человек в таком горе, у него нервы на взводе, — и кажется, он вот-вот разразится рыданиями. Братья Леон обнимают его — ну, ну, братец, не надо так, они его понимают, а он бьет себя в грудь — ему пришлось раздеть арфиста, обмыть его, опять одеть, кто это выдержит, он тоже не железный. И они — успокойся, братец, возьми себя в руки, но он — не могу, будь я проклят, не могу, и, рухнув на табуретку, закрывает лицо руками. Отец Гарсиа перестал кашлять, и, хотя он еще тяжело дышит, лицо его проясняется. Стоя возле него на коленях, Дикарка — отцу уже лучше? — и он кивает и ворчит — что она распутница, это еще куда ни шло, несчастная, но надо быть дурой, чтобы содержать бездельника, убийцу, надо быть круглой дурой, чтобы ради него губить свою душу, а она -да, дорогой отец, только пусть он не сердится, пусть успокоится, что было, то прошло.

Они молча вернулись в дом Райнера. Вида подала ужин, они сели и поели при включенном телевизоре – шел какой-то фильм с Джоном Уэйном. Никто не произнес ни слова, они поставили тарелки в раковину и пошли спать. Коул забрался в постель, Эдди подошел и сел на краю, укрыл его одеялом и погладил лоб холодной жесткой ладонью.

— Не кипятись, пусть ругает тебя, братец, если это его успокаивает, — говорит Обезьяна.

— Ладно, пусть, я стерплю, — бормочет Литума. — Пусть я буду бездельником, убийцей, пусть обзывает меня как хочет.

– Я позже вернусь.

— Замолчи, шакал, — нехотя, как бы для проформы ворчит заметно поостывший отец Гарсиа, и по толпе мангачей, теснящихся в дверях и вокруг чичерии, прокатывается смех. — Тихо, шакал.

– Куда ты?

— Я молчу, — ревет Литума. — Но не оскорбляйте меня больше, я мужчина, и мне это не по нраву, замолчите и вы, отец Гарсиа. Скажите ему, чтобы он перестал, доктор Севальос.

— Хватит, отец, — говорит Анхелика Мерседес. — Не говорите грубостей, вам это не к лицу, не надо так выходить из себя. Хотите еще чашечку кофе?

– На свидание.

Отец Гарсиа вытаскивает из кармана желтый носовой платок — ладно, принеси еще чашечку — и громко сморкается. Доктор Севальос прилизывает брови и досадливым жестом вытирает слюну с лацкана пиджака. Дикарка откидывает со лба отца Гарсиа седые пряди, приглаживает ему волосы на висках, и он терпеливо, хоть и насупившись, предоставляет ей приводить в порядок его незамысловатую прическу.

– С Уиллис?

– Да. Ты как, норм?

— Мой двоюродный брат просит у вас прощения, отец Гарсиа, — говорит Обезьяна. — Он очень сожалеет о том, что произошло.

— Пусть попросит прощения у Бога и перестанет жить за счет женщин, — беззлобно ворчит отец Гарсиа, окончательно успокоившись. — И вы тоже просите прощения у Бога, бездельники. А ты содержишь и этих двух шалопаев?

Он кивнул и отвернулся, чтобы Эдди мог уйти, но нет, он был не в порядке. Он чувствовал, как темнота поднимается по рукам и ногам, словно черная холодная вода. Лежа в темноте, он подумал, что, может, стоит сбежать. Он вообразил жизнь в пути, как он ездит автостопом, спит то во дворе, то в церкви, жарит сосиски на палочках, как в бытность бойскаутом, но шоссе с визгом грузовиков и жалостливыми незнакомцами пугало его.

— Да, отец, — говорит Дикарка, и на улице раздается новый взрыв смеха.

Доктор Севальос с интересом слушает — видно, его забавляет этот разговор.

Один из бывших заключенных заиграл на гармонике у черного хода, и ему понравилось, как по-ковбойски звучит мелодия. И он знал, что музыкант кое-что пережил, дурное, и смог уцелеть. Если вдуматься, много кто творит всякое. Нельзя просто соскочить с края земли и исчезнуть. Придется думать, как быть дальше. А больше ничего сделать нельзя.

— Нельзя сказать, что тебе не хватает откровенности, — бормочет отец Гарсиа, вычищая платком нос. — Ну и идиотка же ты, просто законченная идиотка,

— Я часто сама говорю себе то же самое, отец, — признается Дикарка, разглаживая морщины на лбу отца Гарсиа. — И не думайте, я и им в лицо это говорю.

Все эти люди много чего натворили и много через что прошли. И не то чтобы их это радовало. Может, они хотели жить в теплом доме, где ярко светит солнце, где их никто не знает. Он чувствовал, что понимает их. У тех, кто побывал в тюрьме, лица унылые, словно выщербленные колпаки, которые дядя продавал разным неудачникам на Бейкер-авеню. Райнер садился в шезлонге, раскладывал колпаки, будто дорогие украшения, и потом приносил домой Виде свиные отбивные. По глазам было видно, что сердца их разбиты. Они были люди с разбитыми сердцами, которые ничего толком не могли, даже любить. А уж это-то самое простое, любить, но это еще и труднее всего на свете, потому что причиняет боль.

Анхелика Мерседес приносит еще чашечку кофе, Дикарка возвращается на свое место за столиком братьев Леон, а зеваки начинают расходиться. Ребятишки опять принимаются носиться по улице, поднимая пыль, и снова слышатся их тонкие пронзительные голоса. Прохожие заглядывают в чичерию, с минуту глазеют на отца Гарсиа, который, низко наклонившись над столиком, прихлебывает кофе, и идут своей дорогой. Анхелика Мерседес, непобедимые и Дикарка вполголоса разговаривают о закусках и напитках, прикидывают, сколько народу придет на велорио, называют имена и цифры, спорят о ценах.

— Вы допили кофе? — говорит доктор Севальос. — На сегодня мороки больше чем достаточно, пойдемте спать.

На следующее утро дядя взял его с собой покупать ботинки.

Никакого ответа: отец Гарсиа мирно спит, уронив голову на грудь, и кончик шарфа купается в кофейной гуще.

– Эти уже пора выбросить, – сказал он. – Во-первых, они воняют. А во-вторых, их толком не зашнуровать.

— Он уснул, — говорит доктор Севальос. — До чего мне не хочется его будить.

— Хотите, доктор, мы уложим его здесь, в задней комнате? — говорит Анхелика Мерседес. — Мы хорошенько укроем его и не будем шуметь.

Он всегда носил ботинки после обоих братьев.

— Нет, нет, пусть проснется, и я его уведу, — говорит доктор Севальос. — Не смотрите, что он разбушевался, такой уж у него характер, он себя в обиду не даст. Но я его знаю, его глубоко огорчила смерть Ансельмо.

— Она должна была скорей обрадовать его, — с горечью говорит Обезьяна. — Стоило ему увидеть на улице дона Ансельмо, он начинал честить его на все корки. Он его ненавидел.

– Нельзя же ходить в чужих ботинках, – сказал дядя. – Хватит уже.

— А арфист не отвечал, делал вид, что не слышит, и переходил на другую сторону улицы, — говорит Хосе.

Они пошли в магазин Брауна и посмотрели, что там есть. Конечно, стиль – это важно, но важнее всего удобство. Если дело касается ног, нельзя быть легкомысленным.

— Не так уж он его ненавидел, — говорит доктор Севальос. — Во всяком случае, в последние годы. Ругать Ансельмо стало у него просто привычкой, блажью.

– Как тебе эти? – Он показал дяде кеды «Конверс», такие, как у Юджина.

— А ведь должно было быть наоборот, — говорит Обезьяна. — У дона Ансельмо действительно были основания ненавидеть его.

— Не говори так, это грех, — вмешивается Дикарка. — Священники нам Богом посланы, их нельзя ненавидеть.

– Хорошо. Давай узнаем, есть ли твой размер.

Если верно, что он спалил его заведение, то из этого и видно, какой великодушный человек был арфист, — говорит Обезьяна. — Я ни разу не слышал от него ни полслова против отца Гарсиа.

— А в самом деле, доктор, заведение дона Ансельмо сожгли? — говорит Дикарка.

Женщина измерила его ногу, сжимая кости.

— Я ведь тебе сто раз рассказывал эту историю, — говорит Литума. — Зачем же ты спрашиваешь у доктора?

— Потому что ты всегда рассказываешь по-разному, — говорит Дикарка. — Я спрашиваю его, потому что хочу знать, как было на самом деле.

– У тебя тринадцатый, – сказала она.

— Замолчи, дай нам, мужчинам, спокойно поговорить, — бросает Литума.

— Я тоже любила арфиста, — говорит Дикарка. — У меня с ним больше общего, чем у тебя, ведь он был мой земляк.

– Ты рослый, в отца.

Твой земляк? — говорит доктор Севальос, подавляя зевок.

— Конечно, девушка, — говорит дон Ансельмо. — Как и ты, только не из Сайта-Мария де Ньевы, я даже не знаю, где находится это селение.

Она исчезла на складе, а они сидели и ждали на виниловых стульях. Наконец она принесла коробку.

— В самом деле, дон Ансельмо? — говорит Дикарка. — Вы тоже оттуда родом? Ведь правда, в сельве хорошо, красиво? Сколько деревьев, птичек. Ведь правда, там и люди лучше?

— Люди везде одинаковые, девушка, — говорит арфист. — Но что верно, то верно, места там красивые. Я уже совсем забыл сельву, помню только, как все зеленеет. Потому я и покрасил арфу в зеленый цвет.

– У нас есть такие же белые.

— Здесь меня все презирают, дон Ансельмо, — говорит Дикарка. — Называют Дикаркой, как будто в сельве живут одни дикари.

— Не принимай это близко к сердцу, девушка, — говорит дон Ансельмо. — Дикаркой тебя называют просто так, любя. Я бы на твоем месте не обижался.

Это было как открыть подарок – снять крышку, отодвинуть бумагу, взять новенькие кеды. Они приятно пахли свежей резиной.

— Любопытно, — говорит доктор Севальос, зевая и почесывая затылок. — Но в конце концов, это вполне возможно. У него действительно арфа была зеленая, ребята?

— Дон Ансельмо был мангач, — говорит Обезьяна. — Он родился здесь, в Мангачерии, и никогда отсюда не выезжал. Я тысячу раз слышал, как он говорил — я самый старый мангач.

— Конечно, зеленая, — подтверждает Дикарка. -И когда краска сходила, он всегда просил Боласа покрасить ее заново.

– В таких тебя точно молния не ударит, – сказал дядя. – Просто класс.

— Ансельмо родом из сельвы? — говорит доктор Севальос. — А что же, возможно, почему нет. Как интересно.

— Все она врет, доктор, — говорит Литума. — Нам Дикарка этого никогда не говорила, она это только сейчас выдумала. — Ну-ка скажи, почему ты это раньше не рассказывала?

– Подошли, – сказал Коул.

— Никто меня не спрашивал, — говорит Дикарка. — Ты же сам говоришь, что женщины должны помалкивать.

– Теперь ты настоящий мужчина, сынок.

— А почему он рассказал это тебе? — говорит доктор Севальос. — Когда, бывало, мы спрашивали, где он родился, он переводил разговор на другое.

— Потому что я тоже родом из сельвы, — говорит она и окидывает всех горделивым взглядом. — Потому что мы земляки.

– Да, сэр. – Он стал кругами ходить по магазину.

Ты просто смеешься над нами, шалава безродная, — говорит Литума.

— Хоть я и безродная, а деньги мои ты любишь, — говорит Дикарка. — Что же ты моими деньгами не брезгуешь?

– Можно он в них и пойдет?

Братья Леон и Анхелика Мерседес улыбаются, Литума хмурит лоб, доктор Севальос продолжает задумчиво почесывать затылок.

Не выводи меня из себя, красотка, — принужденно улыбаясь, говорит Литума. — Сегодня не время ссориться.

– Да, конечно.

— Смотри лучше, как бы она не вышла из себя, — говорит Анхелика Мерседес. — Не очень-то хорохорься, а то она тебя бросит, и ты умрешь с голоду. Не перечь главе семейства, непобедимый.

– Продано! – объявил дядя, доставая наличку из кармана.

У братьев Леон уже не скорбные, а веселые лица — здорово сказано, донья Анхелика, а через минуту и Литума добродушно смеется — пусть уходит хоть сейчас. Только куда ей — она липнет к ним как смола, она больше черта боится Хосефино. Если она бросит его, Хосефино ее убьет.

— Ансельмо никогда больше не говорил с тобой о сельве, девушка? — спрашивает доктор Севальос.

Ему было хорошо в новой обуви, и стало интересно, что скажет Эдди. Он коснулся плеча дяди.

— Он был мангач, доктор, — уверяет Обезьяна. — Она выдумала, что он ее земляк, чтобы поважничать. На покойника можно наклепать все, что хочешь.

— Один раз я его спросила, есть ли у него там родные, — говорит Дикарка. — А он сказал т? кто его знает, наверное, все уже померли. Но случалось, он отнекивался и говорил — я родился мангачем и умру мангачем.

– Спасибо, дядя Райнер.

— Вот видите, доктор? — говорит Хосе. — Если он как-то раз и сказал ей, что он ее земляк, то, должно быть, просто пошутил. Вот теперь ты наконец говоришь правду, сестрица.

— Я тебе не сестрица, — говорит Дикарка. — Я шлюха безродная.

– Не за что, сынок. Носи на здоровье.

— Смотри, как бы не услышал отец Гарсиа, а то он опять раскипятится, — говорит доктор Севальос, приложив палец к губам. — А где же четвертый непобедимый, ребята? Почему вы с ним больше не водитесь?

— Мы с ним поссорились, доктор, — говорит Обезьяна. — Мы сказали ему, чтоб он не показывался в Мангачерии.

— Это гнусный тип, доктор, — говорит Хосе. — Сволочь. Разве вы не знаете, что он скатился на самое дно? За кражу сидел.

— Но ведь раньше вы были неразлучные друзья и вместе с ним выводили из терпения всю Пьюру, — говорит доктор Севальос.

Исчезни

— Все дело в том, что он не мангач, — говорит Обезьяна. — Он оказался фальшивым другом, доктор.

— Надо договориться с каким-нибудь священником, — говорит Анхелика Мерседес. — Насчет панихиды и чтобы пришел отпевать его на велорио.

«Исчезни», – думает она. И он исчезает.

При этих словах братья Леон и Литума одновременно принимают серьезный вид, хмурят брови, кивают.

— Можно попросить кого-нибудь из Салезианского колледжа, донья Анхелика, — говорит Обезьяна. — Хотите, я схожу с вами? Там есть один симпатичный священник, который играет с детьми в футбол. Отец Доменико.

Теперь она одна.

— Он умеет играть в футбол, но не умеет говорить по-испански, — слышится ворчание из-под шарфа. — Отец Доменико — что за глупость.

— Как вы скажете, отец, — говорит Анхелика Мерседес. — Мы хотим только, чтобы все было честь по чести. Кого же нам тогда позвать?

Весь мир серый.

— Я сам приду, — с нетерпеливым жестом говорит отец Гарсиа. — Разве этот мужик в юбке не просил, чтобы я пришел? А раз так, к чему столько болтовни.

— Да, отец, — говорит Дикарка. — Сеньора Чунга хотела бы, чтобы пришли вы.

Она не будет по нему скучать. Она отказывается.

Отец Гарсиа, сгорбленный и мрачный, волоча ноги, направляется к двери. Доктор Севальос вытаскивает бумажник.

Только этого не хватало, — говорит Анхелика Мерседес. — Сегодня я вас угощаю в благодарность за удовольствие, которое вы мне доставили, приведя отца Гарсиа.

— Спасибо, кума, — говорит доктор Севальос. — Но все-таки возьмите это на расходы по велорио. До вечера, я тоже приду.

Раньше – в этом слове была заключена целая жизнь. Раньше, до того, как он потерял все деньги. До той женщины. Он что, убедил себя, что она не знает?

Дикарка и Анхелика Мерседес провожают доктора Севальоса до двери, целуют руку отцу Гарсиа и возвращаются в чичерию. Отец Гарсиа и доктор Севальос, подгоняемые поземкой, идут под руку по залитому солнцем предместью среди ослов, нагруженных дровами и тинахами[73], лохматых собак и ребятишек, неутомимо визжащих — поджигатель, поджигатель, поджигатель. Отец Гарсиа не обращает на них внимания, он с трудом тащит ноги, понурив голову, кашляя и перхая. Когда они выходят на прямую улочку, их встречает мощный гул, и им приходится прижаться к тростниковой стене, чтобы их не сшибла с ног толпа мужчин и женщин, сопровождающих старое обшарпанное такси. В воздухе неумолчно звучит надрывное хрипенье его рожка. Из хижин высыпают люди и присоединяются к толпе. Женщины голосят и поднимают к небу сложенные крестиком пальцы. Перед отцом Гарсиа и доктором Севальосом останавливается мальчишка. Он с минуту стоит как вкопанный, глядя мимо них широко раскрытыми глазами, — умер арфист, — тянет доктора Севальоса за рукав — вон его везут на такси, вместе с арфой везут, — и сломя голову убегает, размахивая руками. Наконец перестает валить народ. Отец Гарсиа и доктор Севальос, семеня из последних сил, добираются до проспекта Санчеса Серро.

В последний раз она отправила Коула за ним и осталась сидеть в машине, глядя на пустые улицы и думая, что, может статься, он выйдет и извинится, и они снова станут жить как нормальные люди. Шли минуты, а она смотрела, как туда-сюда ходят поезда. Мимо шли люди. Не она – она никогда никуда не ходила. Вдруг оказалось, что прошел целый час, и ей пришлось войти. Она не любила бары, особенно бар Блейка, где пахло грязью, и ей с неизбежностью пришлось смотреть на людей, без которых она отлично могла обойтись, на мужчин, которые пили в баре или играли в бильярд, мужчин, которые когда-то учились с ней в школе и хотели с ней встречаться, мужчин, которые чинили разные вещи на ферме и вели дела с ее мужем. Ее мальчика там не было, и бармен кивнул, мол, он ушел наверх. Она постояла, приняв безразличный вид, он налил ей кофе, но она хотела чего-нибудь покрепче.

— Я зайду за вами, — говорит доктор Севальос. — Пойдем вместе на велорио. Постарайтесь поспать хотя бы часов восемь.

– Виски «Дикая индейка», пожалуйста.

— Знаю, знаю, — ворчит отец Гарсиа. — Перестаньте все время давать мне советы.

Она выпила. Пить она не любила, это было вроде как лекарство. Он не взял с нее денег.

Она вышла в узкий коридор и увидела, как наверху ее сын ждет отца, дверь была закрыта, и из-за нее доносился пьяный смех.

– Пойдем, – сказала она и помахала. – Пусть сам домой добирается.

Коул с облегчением сбежал вниз. Она услышала, как отворилась дверь, но не стала оглядываться на полуодетого мужа. Она взяла сына за теплую руку, мозолистую не по годам, они сели в машину и уехали на ферму. Она глянула в зеркало заднего вида и увидела, как Кэл выбегает на улицу в расстегнутой рубашке, держа в руке носки и ботинки. Пошел он к черту.

Для нее все было теперь как надо. Точнее, для них. Теперь всё остальное было уже неважно. Но она знала – он не даст ей уйти живой.

И все же она питала мечты. Много лет кряду она воображала различные возможности, которые пели, словно «музыка ветра»[15]. Она всегда хотела вернуться в школу, стать медсестрой. Медицина живо интересовала ее. Может, потому, что она выросла среди больных взрослых, за которыми ухаживала. Сначала мать, потом отец. Она все сделала правильно, у нее не было повода считать себя виноватой. Как и многие женщины, она мечтала выйти замуж за богатого. Она была достаточно красива для этого. Но она влюбилась в Кэла – и всё. Он расхаживал вокруг в пальто и смотрел так, что от одного его взгляда сердце останавливалось. И так крепко обнимал ее – а уж она не была хрупкой.

Часа в три утра она услышала грузовик. Она уснула на диване, немного боясь того, что сделала, – вина пощипывала нервы. Он ввалился в дверь, тяжело топая сапогами по всему дому. Может, он видел ее, а может, и нет, она не могла определить с крепко закрытыми глазами, а потом он ухватился за перила и пошел наверх, закрыл за собой дверь. Они все равно были уже не вместе. Все было кончено.

Утром она подняла мальчиков доить и кормить коров, потом нажарила им яиц и блинчиков и села пить кофе, пока они завтракали. Младшие сели на автобус, а Эдди на ее машине уехал в колледж, где изучал бизнес, впрочем, без особого интереса – он хотел стать музыкантом. Отец заставил его, но, разумеется, не стал оплачивать – Эдди платил за обучение сам.