Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Льоса Марио Варгас

Вожаки

«ВОЖАКИ» И «ЩЕНКИ» ВАРГАСА ЛЬОСЫ: ИСТО\'РИИ О ПОРАЖЕНИЯХ

Когда речь заходит о латиноамериканской литературе, на память сразу же приходят имена: Борхес, Кортасар, Гарсиа Маркес. Или образы, созданные этой знаменитой триадой: бесконечные лабиринты во времени и пространстве; алеф, позволяющий видеть все сущее; ненадежный мост из двух досок над узкой улицей в Буэнос-Айресе; встреча хронопа и фама; дождь и одиночество в Макондо; мальчик, впервые в жизни трогающий лед. Или слова и выражения, ставшие уже частью русского языка: «бурдак», «финтихлюпик», «библиотека Вавилона», «полковнику никто не пишет».

Марио Варгас Льоса (р. 1936) — автор десятка романов,[1] рассказов, пьес, книг художественной критики, лауреат престижнейших испанских и латиноамериканских литературных премий, общественный деятель (в 1990 году он был кандидатом на пост президента Перу), и все-таки он не получил, как три вышеназванных писателя, подобного признания в России; пожалуй, и во всем мире за пределами Испании и Латинской Америки тоже. Попытаемся разобраться в причинах такой «локальной» популярности.

Рассуждая о том, почему имя испанца Франсиско де Кеведо не значится «в списках имен всемирно знаменитых», Борхес писал: «Нет такого писателя с мировой славой, который бы не вычеканил себе символа; причем надо заметить, символ этот не всегда объективен и отчетлив. […] Кеведо по своим возможностям не ниже кого бы то ни было, однако ему не удалось найти символ, завладевающий воображением людей».[2]

Что может претендовать на роль такого главного символа у Варгаса Льосы? В предисловии к одному из сборников своих рассказов сам писатель замечал: «Существуют писатели „интенсивные“ и „экстенсивные“: то есть те, кто на всем протяжении своего творчества сосредоточен на одной центральной теме или идее, углубляет и обогащает ее в каждом своем произведении, — так делали Кафка, Фолкнер или Вирджиния Вулф, и те, кто разбрасывается и меняется от книги к книге, осваивая все новые и новые территории, — как, например, Мелвилл, Толстой или Бальзак. Хоть мне и хотелось бы попасть в первую категорию, эта книга, по-моему, неопровержимо доказывает мою принадлежность ко второй».[3] В произведениях Варгаса Льосы есть безжалостные описания сцен насилия; есть привлекающие своим экзотизмом зарисовки жизни в сельве и в Андских горах; есть герои, кочующие из книги в книгу;[4] трудно оставить без внимания и трагикомическую полупристойную историю Фитюльки Куэльяра — но всего этого, пожалуй, недостаточно.

На мой взгляд, главное в творчестве Варгаса Льосы — его неподражаемая писательская техника, которая и делает его стиль узнаваемым. Новая манера письма — это как раз то, что труднее всего передать на другом языке. Сказанное отнюдь не умаляет заслуг переводчиков писателя на русский язык: его переводили много и хорошо — это лишь попытка объяснить, почему имя Марио Варгаса Льосы в испаноговорящем мире всегда будет значить больше, чем за его пределами.

В нашей книге собраны малые произведения Варгаса Льосы, по которым можно судить о раннем этапе его творчества: в первом своем сборнике рассказов молодой перуанец «пробует на вкус» литературное ремесло, вырабатывает свою писательскую технику; в повести «Щенки» демонстрирует богатый потенциал этой неповторимой техники; в эссе и устных выступлениях раскрывает перед читателями свое видение мира, в котором он творит, и миров, им самим сотворенных.

Реальность и вымысел в творчестве Варгаса Льосы тесно переплетены. В этом смысле показательна история его первого литературного успеха. В 1957 году журнал «Revue Franchise» объявил конкурс на лучший перуанский рассказ, премия победителю — двухнедельная поездка в Париж. «Меня, как и всю здравствующую на тот момент перуанскую литературу, швырнуло к пишущей машинке, — вспоминает писатель, — так и родился рассказ „Поединок“».[5] Так молодой журналист из Лимы выиграл конкурс, побывал в городе, воплощавшем для него всю европейскую литературу, и утвердился в мысли, что, чтобы из него получился писатель, нужно покинуть Перу. Вскоре Варгас Льоса надолго переселился в Европу, жил в Мадриде, Париже, Лондоне, Барселоне, брался за любую работу, которая не отрывала его от пишущей машинки, — и стал знаменитым перуанским писателем.

Сборник рассказов «Вожаки» вышел в свет в 1959 году в Барселоне и был отмечен премией имени Леопольде Аласа. Эти рассказы иногда называют ученическими — мне трудно с этим согласиться. Несмотря на молодость автора, это вполне зрелая и самобытная проза, интересная сама по себе, а не только в контексте последующего творчества писателя. С другой стороны, верно то, что Варгас Льоса — по преимуществу автор романов (или «коротких романов», таких как «Щенки»), с жанром романа связаны и его литературно-критические симпатии; рассказ для него всегда остается приближением, подготовительным этапом на пути к большой книге.[6]

В каком-то смысле все написанное Варгасом в пятидесятые — семидесятые годы действительно представляет собой одну большую книгу, книгу о Перу и о самом себе. Эти тексты объединяются общими героями (которые переходят из книги в книгу или имеют сходную биографию, принадлежат одному кругу), местами действия (Лима, Пьюра, горы, амазонская сельва — все это знакомые писателю по личному опыту части его страны) и, конечно, темами и единой манерой письма. «Можно сказать, что сборник „Вожаки“ представляет собой фундамент всего творчества Варгаса Льосы, — пишет А. Матилья Ривас, — в том, что касается его тематики, его мировоззрения и его повествовательной техники и стратегии».[7] В ряду основных составляющих раннего творчества Варгаса зарубежные исследователи выделяют насилие, детерминизм и культ мужской силы (мачизм).

Насилие, жестокость, страх и принуждение представляют собой основные стихии, царящие в первой книге Варгаса; об этом почти не говорится напрямую, но именно такие силы управляют поступками героев, определяют их поведение, в этом смысле оправдан разговор о детерминизме. Для себя же герои основывают свои поступки на мужском кодексе чести, который выработан как будто без их участия (во всяком случае, за рамками рассказов), но тем не менее кажется им непреложным.

Так, например, «Воскресный день» начинается с признания в любви, но на самом деле юные герои, члены кружка «грифов», озабочены в первую очередь тем, чтобы не уронить свое достоинство перед товарищами и шире — перед «всем Мирафлоресом»: таков большой круг, ограничивающий их поле зрения. Поэтому «грифы» столь несвободны, управляемы в своем поведении: один жест или фраза, сказанная при всех, неизбежно вызывает ответную реакцию, известную заранее: «Нет! — воскликнул Мигель. — Я приглашаю всех или никого. Если Рубен уйдет, обеда не будет». — «Ты слышал, гриф Рубен? — сказал Франсиско. — Придется остаться».

Круг, включающий в себя героев, появляется и в самом начале заглавного рассказа сборника — «Вожаки»: «Третьи и четвертые классы вышли раньше и образовали большой круг, который двигался, поднимая пыль. […] Круг увеличился». Однако, как и Мигель из «Воскресного дня», главный герой использует и большой круг школьников, и кружок койотов, чтобы добиться собственной цели — свести счеты с Лу, другим вожаком, и вернуть себе утраченное лидерство. Его поведение по отношению к Лу и к их общему делу, школьной стачке, небезупречно с точки зрения нравственности, но не выходит за рамки кодекса чести этих подростков, которые пытаются вести себя как взрослые[8] мужчины.

Изначальная заданность стоит и за действиями персонажей «Поединка», включая самого рассказчика: «Хромой помедлил, прежде чем ответить. Я решил, что он собирается оскорбить старика, и опустил руку в задний карман брюк». Варгас Льоса мастерски наполняет рассказ предвестьями близкой смерти Хусто («Я наполнил стакан до краев, так что пена выплеснулась на стол»; «Мальчик спал у нее на руках, и мне показалось, что он умер»; «Когда мы по узенькой тропке спускались к реке, Брисеньо оступился и чертыхнулся» и т. д.), и все-таки в день схватки никто не может ничего изменить, хотя все знают, что исход ее предрешен.

Поступки героев достигают полной механистичности в момент поединка: «…когда один резко выбрасывал вперед правую руку… другой неизменно отвечал автоматическим движением левой руки», — дерущиеся как будто лишены выбора в ситуации, когда любая другая реакция ведет к поражению и смерти; поэтому неслучайно, что Хусто сравнивается еще и с куклой на пружинах.

У Хуана и Давида (рассказ «Младший брат») нет иного выбора, кроме как убить индейца, про которого известно, что он изнасиловал их сестру, несмотря на сомнения, не оставляющие младшего брата. Действия Хуана описаны как движения марионетки; если для старшего брата ситуация выглядит вполне определенно («Это мужское дело»), то младший, городской житель, подчиняется не до конца ясному ему самому закону, который теряет свою силу, как только убийство совершено: «Хуан одеревенел и оглох», он «был как тряпка».

В послушную куклу пытается превратить свою жертву и Хамайкино, персонаж «Посетителя»: он связывает донью Мерседитас, таскает по дому, щекочет, вызывая неестественный хохот. Но и до того, как тело Мерседитас теряет свободу передвижения, Хамайкино уже имеет возможность навязать ей свою волю: «Вы уже допили бутылку? Так почему бы не открыть еще одну? — Женщина беспрекословно подчиняется», — предатель управляет поступками женщины, используя ее страх за любимого человека.

Страх является главной темой рассказа «Дедушка».[9] Возможно, последнее осмысленное деяние престарелого сеньора имеет своей целью максимально напугать маленького мальчика, его внука. Крик мальчика («вопль зверя, пронзенного множеством стрел»), увидевшего светящийся череп, делает дедушку счастливым; маленький герой рассказа (может быть, будущий герой «Вожаков», «Щенков» или «Поединка») приобщается к новому для себя миру мужчин через ужас и смерть.

Но мир «Вожаков» — это не бездушная конструкция, в которой насилие с неизбежностью порождает насилие, а ответом на удар всегда является удар; рассказы Варгаса населены живыми людьми, и, пожалуй, самое важное в них это попытки героев (удавшиеся или неудавшиеся) разорвать порочный круг, их апелляция к иным ценностям, нежели условный «кодекс чести», соблюдение всех требований которого приводит к борьбе до полной победы над слабым и, в пределе, к смерти. Интересно, что писатель не наделяет героев, с точки зрения которых ведется повествование, объективной правотой: наши симпатии зачастую принадлежат им лишь потому, что мы смотрим на мир их глазами.

Нельзя, например, сказать, что Хусто лучше Хромого — просто об их поединке рассказывает друг Хусто. Именно Хромой пытается остановить поединок, чтобы спасти жизнь достойному сопернику («Дон Леонидас! — крикнул он с яростью и мольбой. — Скажите ему, пусть сдается!»), но этому мешает старый Леонидас, для которого правила поединка значат больше, чем даже жизнь собственного сына («Молчи и дерись!»).

Юные герои «Вожаков» и «Воскресного дня» изначально объединены в одно сообщество, но эта их общность — мнимая; только перед лицом настоящего испытания между этими «щенками» возникает настоящая дружба и мужская солидарность. В ритуализированном мире подростков очень важную роль играют прикосновения, и Варгас специально обращает внимание на опыт новых ощущений, который появляется у его героев. Рука Лу, которая раньше наносила главному герою «Вожаков» удары, оказывается мягкой и нежной в момент рукопожатия. Мигель из «Воскресного дня» протягивает руку, чтобы спасти жизнь тому, кого еще несколько часов назад ненавидел. Привычные ощущения не исчезают из мира героев («Я почувствовал на плече чью-то руку. Это был Хавьер»; «На спину Мигеля… посыпались поздравительные хлопки») — просто оказывается, что жизнь богаче и разнообразней, чем им представлялось раньше.

Через страшное испытание приходится пройти Хуану из «Младшего брата». Давид легко находит оправдание убийству индейца: «Он был шелудивым псом». Его устами говорит право сильного белого мужчины, жителя гор (к тому же на старшем лежит ответственность за сестру, брата, свое хозяйство и «своих» индейцев). Возможно, убийство было слишком суровым наказанием, возможно, Леонор действительно придумала эту историю — теперь, когда дело сделано, для Давида не имеет смысла обсуждать случившееся.

Хуан, столичный житель и плохой наездник, стоит перед выбором: принять точку зрения Давида на смерть человека или остаться при мучающих его сомнениях. Судя по поступкам в финале рассказа (укрощение норовистого скакуна и снятие наказания с подвластных ему людей), Хуан выбирает первый путь, и Давид — ожидающий в дверях дома, кладущий руку на плечо, приглашающий выпить — одобряет его за достойное мужчины поведение, признает в нем своего.

Полное поражение, по Варгасу Льосе, терпит Хамайкино («Посетитель»), не признающий законов дружбы и гостеприимства, служебной субординации, чуждый милосердия и уважения к слабым. Лейтенант — возможно, будущий герой повести «Кто убил Паломино Молеро?» — уважает в Нуме достойного противника (дать прикурить — это тоже ритуальное действие), но презирает предателя Хамайкино и обрекает его на верную смерть, ограничившись формальным соблюдением закона. В финале рассказа полицейские разговаривают между собой, словно для них он уже умер (как в новелле Борхеса «Мертвый»), донья Мерседитас снова хохочет — теперь по своей воле, не обращая внимания на «окаменевшего» отщепенца Хамайкино, в котором как будто уже нет жизни.

В никому не нужного отщепенца превращается и Фитюлька Куэльяр, способный, симпатичный и храбрый мальчик из благополучной семьи, — с той лишь разницей, что сам он не виноват в своем несчастье. Про Куэльяра можно сказать то же, что говорит о себе герой «Вожаков»: «Железная рука выхватила меня из центра круга», — это «рука судьбы», а на уровне сюжета — укус собаки, сделавший его импотентом.

Повесть «Щенки» написана Варгасом Льосой в 1967 году, когда он был уже знаменитым представителем «нового латиноамериканского романа». Такая ситуация, с одной стороны, позволяет Варгасу опираться на уже написанные им тексты (в том числе и на сборник «Вожаки»), с другой — дает уверенность, необходимую для экспериментирования с приемами, которыми никто до него не пользовался.

Самая необычная писательская находка в «Щенках» — это изобретение новой авторской позиции (ее называют «коллективный», или «плавающий повествователь»). «На мой взгляд, — писал Варгас, — основное отличие „Щенков“ от „Вожаков“ состоит в том, что здесь не видно или почти не видно того наглого втируши, который постоянно вылезал на поверхность в моей первой книге, — я говорю о повествователе».[10] Варгас Льоса пытается уйти от стандартного построения рассказа (писатель различает два таких основных типа: когда каждый из персонажей для автора — «он», или когда один из них говорит «я»), но для него эксперименты над формой никогда не являются самоцелью, всегда служат для придания художественному вымыслу жизненности: «Я продолжаю бороться с рассказом, полностью выстроенном на одном приеме: одновременно в одной фразе отражается и объективная, и субъективная реальность».[11]

О тесной связи вымысла, жизненности и жизни в литературе — как о зависимости стратегических и тактических средств от содержания произведения — Варгас Льоса подробно и откровенно пишет в эссе, включенных в наш сборник. В «Щенках» писатель, пользуясь своим мастерством рассказчика, вовлекает читателя в очередную историю о современном ему Перу, чтобы поговорить о волнующих его проблемах.

По-русски передать технику «плавающего повествователя», находящегося где-то между героями и автором, полностью невозможно — из-за разницы в грамматическом строе испанского и русского языков. На мой взгляд, это редкий случай принципиальной непереводимости художественного приема. Первое предложение повести в оригинале оставляет у читателя ощущение растерянности, вызывает вопрос, от чьего именно лица ведется повествование, — пока не становится ясно, что эту историю герои и автор рассказывают как бы наперебой, забрасывая читателя в самый центр повествования.[12] Даже в блестящем переводе Эллы Брагинской этот мотив выражен не столь ярко. Если буквально соблюдать игру Варгаса с личными местоимениями, начало повести выглядело бы примерно так: «В тот год мы… еще не курили, они еще ходили в форме младших классов… мы только-только учились подныривать под волны… но уже, само собой, они обожали футбол».[13] По-русски такое построение фразы, конечно же, невозможно.

Какой смысл вкладывает Варгас в название «Щенки»? Ответ на этот вопрос можно найти в рассуждениях другого его героя, тоже «выпавшего из круга», журналиста Савалы из романа «Разговор в „Соборе“» (1969): «Ты никого не встречал из нашего выпуска? Выпуск, думает он. Щенки, превратившиеся в львов и тигров. Инженеры, адвокаты, управляющие. Некоторые уже женились, думает он, иные завели любовниц».[14] Именно таким путем пошли повзрослевшие товарищи Куэльяра, а сам он остался позади, так и не превратившись во взрослого.

В сущности, «Щенки» — это снова рассказ о поражении одиночки в борьбе с миром насилия и общепринятых ценностей, хотя поначалу читатель видит перед собой трогательную историю о дружбе озорных мальчишек. Друзья не сразу осознают, что укушенный собакой Куэльяр перестал быть таким, как все, это осознание болезненно и для него, и для окружающих, но чем взрослее становятся герои, тем более прочная стена вырастает между ними и привычным окружением.

Дело в том, что в обществе, где мачизм возведен в культ, наличие девушки выполняет, кроме всего прочего, и важную социальную роль. Щенки из Мирафлореса ищут подруг не только по зову плоти, но и просто для того, чтобы они были, чтобы иметь возможность похвастаться перед окружающими. Неудивительно поэтому, что «на следующий год… за Чабукой вместо Лало стал ухаживать Чижик, а за Японочкой вместо Чижика — Лало», — важно, чтобы никто не оставался без пары. В эту же игру друзья предлагают сыграть и Куэльяру, но детская травма, видимо, изменила и его внутренний мир: он влюблен по-настоящему и не хочет сделать свою избранницу несчастной ради того, чтобы казаться таким, как все.

В «Щенках» из юношеского кодекса чести — обязательного и, безусловно, необходимого, чтобы регламентировать жизнь подростков, объединить их в коллектив, вместе пережить сложные моменты взросления, — вырастает модель поведения взрослых обывателей, которые ради самосохранения не принимают чужака, нарушающего эту модель.

В. А. Лахтинг предложил еще один, как кажется, вполне правомочный вариант истолкования повести об «однажды укушенном». В год публикации «Щенков» Варгас Льоса о[15] публиковал статью «Себастьян Саласар Бонди и призвание писателя в Перу», в которой, в частности, писал: «Перуанские поэты и прозаики являются таковыми, пока они молоды, а потом окружение их меняет: одних присваивает, приспосабливает к себе; других сокрушает и отбрасывает. Такие ощущают себя морально побежденными, несостоявшимися как писатели, и все, что им остается, невыразимо печально: леность, скептицизм, распущенность, неврозы и алкоголь».[16] Именно такой (с понятной поправкой на «распущенность») оказалась жизнь отвергнутого обществом Фитюльки Куэльяра. В судьбе его — согласимся с Лахтингом — можно видеть метафору положения литератора в Латинской Америке. Но ведь сам Варгас Льоса сознательно занимается тем, что опровергает неизбежность подобного исхода — своей верностью главному своему делу, своими публичными выступлениями, самим строем своей жизни.

В художественных произведениях перуанский писатель часто пишет о поражении; его литературно-критические эссе, напротив, удивляют своим оптимизмом. Особенно это касается ранних его текстов. Видимо, тут сыграли роль и быстрый безоговорочный успех самого Варгаса, и признание в нем «своего» со стороны старших собратьев по цеху, и пришедшийся на шестидесятые годы «бум» латиноамериканского романа в целом. Эссе Варгаса Льосы о литературе, собранные в нашей книге, написаны человеком, который трудом и талантом отстоял и продолжает отстаивать право на свое призвание, видит и заново открывает заслуги тех, кто был до него, и готов поделиться своими открытиями с людьми, ради которых пишет, — с новыми читателями. Такая позиция не может не вызывать уважения, и слова Габриэля Гарсиа Маркеса о своем молодом друге и о себе самом как нельзя лучше характеризуют атмосферу, в которой писались ранние произведения Марио Варгаса Льосы: «Ты, и Кортасар, и Фуэнтес, и Карпентьер, и другие пытаются на протяжении двадцати лет доказать, набивая себе шишки на лбу, что читатели нас слышат. Мы стараемся доказать, что в Латинской Америке мы, писатели, можем жить за счет читателей, что это единственный вид помощи, которую мы, писатели, можем принять».[17]

Кирилл Корконосенко

ВОЖАКИ

I

Хавьер на секунду подался вперед.

— Звонок! — прокричал он на ходу.

Напряжение взорвалось оглушительно, словно бомба. Все мы уже на ногах; доктор Аббсало стоит с открытым ртом. Он покрывается румянцем, сжимает кулаки. Когда, придя в себя, он заносит руку и, кажется, вот-вот запустит в нас своей отповедью, звонок и вправду звенит. Мы выбегаем опрометью, с оглушительным грохотом, обезумевшие, подстрекаемые вороньим карканьем Амайа, который бежит впереди, опрокидывая парты.

Двор наполнен криками. Третьи и четвертые классы вышли раньше и образовали большой круг, который двигался, поднимая пыль. Почти одновременно с нами появились первоклассники и второклассники, их воинственные вопли добавили ненависти. Круг увеличился. Негодование Средней школы было единодушным. (У Начальной был свой маленький двор с синими мозаиками в противоположном крыле школы.)

— Горец хочет нас завалить.

— Да, черт возьми.

Никто не говорил о выпускных экзаменах. Блеск зрачков, шум, волнение означали, что настал момент выступить против директора. Не задумываясь, я перестал сдерживаться и начал лихорадочно перебегать от группы к группе: «Он нас завалит, а мы промолчим?» «Надо что-то делать». «Надо что-то делать».

Железная рука выхватила меня из центра круга.

— Ты — нет, — сказал Хавьер. — Не суйся. Тебя исключат. Ты же знаешь.

— Теперь это неважно. Он мне за все заплатит. Это мой шанс, понимаешь? Давай их построим.

Мы пошли по двору, от одного к другому, вполголоса повторяя на ухо: «постройтесь», «быстро в строй».

— Строиться! — клич Райгады потряс душный утренний воздух.

Многие голоса слились в хор:

— Строиться! Строиться!

Инспекторы Гайардо и Ромеро удивленно наблюдали, как ни с того ни с сего, до окончания перемены, суматоха прекратилась, и началось построение. Они стояли напротив, опираясь о стену возле учительской, и взволнованно смотрели на нас. Затем они переглянулись. В дверях появилось несколько учителей, они тоже были изумлены.

Инспектор Гайардо приблизился к нам.

— Послушайте! — выкрикнул он нерешительно. — Еще не…

— Заткнись, — оборвал его кто-то из задних рядов. — Заткнись, Гайардо, пидор!

Гайардо побледнел. Широко шагая, с угрожающим видом, он врезался в строй. За его спиной многие кричали: «Гайардо, пидор!»

— Будем маршировать, — сказал я. — Будем ходить по кругу. Сначала те, что из пятого.

Мы начали маршировать. С силой чеканили шаг, до боли в ногах. На втором круге (мы выстроились в четкий прямоугольник, как раз по размерам двора) Хавьер, Райгада, Леон и я начали:

— Рас-пи-санье, рас-пи-санье, рас-пи-санье…

Хор стал общим.

— Громче! — раздался голос того, кого я ненавидел: голос Лу. — Кричите!

Тут же крик превратился в оглушительный рев:

— Рас-пи-санье, рас-пи-санье, рас-пи-санье…

Учителя осторожно ретировались, закрыв за собой двери учительской. Когда пятиклассники прошли возле угла, где Теобальдо с лотка торговал фруктами, Лу сказал что-то, чего мы не услышали. Судя по его жестам, он нас подбадривал. «Свинья», — подумалось мне.

Крики нарастали. Но ни чеканность марша, ни ритмичность выкриков не помогали скрыть наш страх. Ожидание было тоскливым. Почему он медлит и не выходит? Все еще прикидываясь бесстрашными, мы повторяли наше слово, но некоторые уже начали переглядываться, и время от времени слышались резкие натужные смешки. «Ты не должен ни о чем думать, — говорил я себе. — Не сейчас». Кричать стало тяжело: я охрип, и у меня жгло в горле. Вдруг, почти непроизвольно, я посмотрел на небо: проследил за ястребом, который мягко планировал над школой, под синим сводом, ясным и глубоким, освещенным с одной стороны желтым, словно веснушка, диском. Я быстро опустил голову.

Маленький, с синеватым лицом, Ферруфино появился в конце коридора, ведущего в прогулочный двор. Его коротенькие шажки вперевалку, словно утиные, нарушили тишину, которая внезапно, к моему удивлению, воцарилась. (Дверь учительской открывается, высовывается маленькое смешное лицо: Эстрада хочет пошпионить за нами, видит директора в нескольких шагах, мгновенно убирается, закрывает дверь своей детской ручкой.) Ферруфино стоит напротив нас, пробегает вытаращенными глазами по группам онемевших учеников. Ряды смешались: одни сбежали в туалет, другие в отчаянии окружили прилавок Теобальдо. Хавьер, Райгада, Леон и я стояли неподвижно.

— Не бойтесь, — сказал я, но никто меня не услышал, потому что одновременно со мной директор произнес:

— Дайте звонок, Гайардо.

Снова построились в ряды, на этот раз не спеша. Жара пока еще была терпимой, но мы уже страдали от какой-то сонливости, некоей разновидности скуки.

— Они устали, — пробормотал Хавьер. — Это плохо. — И злобно предупредил: — Не поддавайтесь на разговоры!

Остальные передали его предостережение по рядам.

— Нет, — сказал я. — Подожди. Они рассвирепеют, как звери, лишь только Ферруфино заговорит.

Прошло несколько секунд тишины, подозрительно тяжелой, прежде чем мы один за другим подняли взгляд на этого человечка в сером. Он спокойно стоял, сложив руки на животе, сдвинув ноги.

— Я не хочу знать, кто затеял этот балаган, — произнес он.

Настоящий актер: размеренное, мягкое звучание голоса, почти сердечные слова, монументальная поза — все было тщательно продумано. Должно быть, он тренировался наедине у себя в кабинете.

— Подобные поступки — позор для вас, для школы и для меня. Я был очень терпелив, слышите, слишком терпелив с зачинщиком этих беспорядков, но он переступил черту…

Я или Лу? Огненный язык, жадный и бесконечный, лизал мою спину, горло, щеки, пока глаза всей Средней школы блуждали, отыскивая меня. Смотрел ли на меня Лу? Завидовал ли мне? Смотрели ли на меня койоты? Кто-то сзади дважды похлопал меня ладонью по руке, чтобы подбодрить. Директор долго говорил о Боге, дисциплине и высших духовных ценностях. Он сказал, что двери дирекции всегда открыты, что настоящие смельчаки должны показать свое лицо.

— Показать свое лицо, — повторил он, теперь уже властно, — то есть говорить в глаза, говорить со мной.

— Не будь дураком! — сразу же сказал я. — Не будь дураком!

Но Райгада уже поднял руку и одновременно сделал шаг влево, покидая строй. Удовлетворенная улыбка скользнула по губам Ферруфино и тут же исчезла.

— Слушаю тебя, Райгада… — сказал он.

По мере того как тот говорил, слова придавали ему силы. Он даже один раз драматически вскинул руки. Заверил, что мы не плохие и что мы любим школу и наших учителей; напомнил, что молодежь импульсивна. От имени всех он попросил прощения. Затем начал заикаться, но продолжил:

— Мы просим вас, сеньор директор, вывесить расписание экзаменов, как в прошлые года… — И испуганно смолк.

— Запишите, Гайардо, — сказал Ферруфино. — На следующей неделе учащийся Райгада будет ежедневно заниматься до девяти вечера. — Он сделал паузу. — В кондуите укажите причину: за бунт против педагогических мероприятий.

— Сеньор директор… — Райгада сделался мертвенно-бледным.

— По-моему, справедливо, — прошептал Хавьер. — Вот баран.

II

Луч солнца пробирался ко мне через грязное слуховое окно и ласкал глаза и лоб, наполняя меня спокойствием. Однако сердце билось учащенно и временами замирало. Оставалось полчаса до выхода; нетерпение ребят немного улеглось. Выступят ли они после всего этого?

— Садитесь, Монтес, — сказал учитель Самбрано. — Вы осел.

— Никто не сомневается в этом, — подтвердил Хавьер сбоку от меня. — Он осел.

Дошел ли приказ до всех классов? Я не хотел снова терзаться мрачными предположениями, но постоянно видел Лу в нескольких метрах от своей парты и испытывал тревогу и сомнение, потому что знал, что в сущности решается вопрос не расписания экзаменов и даже не вопрос чести, — речь идет о личной мести. Как пренебречь этой счастливой возможностью напасть на врага, потерявшего бдительность?

— Возьми, — произнес кто-то рядом со мной. — Это от Лу.

«Согласен возглавить командование вместе с тобой и Райгадой». Лу поставил подпись дважды. Между его автографами, как маленькая клякса, стоял выведенный блестящими чернилами знак, который мы все уважали: заглавная буква «К», заключенная в черный кружок.[18] Я посмотрел на Лу: у него были узкие лоб и губы, миндалевидные глаза, впалые щеки и выдающаяся вперед мощная челюсть. Он серьезно смотрел на меня: возможно, думал, что ситуация требует от него быть миролюбивым.

На той же самой бумажке я ответил: «Вместе с Хавьером». Он прочитал, не меняя выражения лица, и утвердительно кивнул головой.

— Хавьер, — сказал я.

— Я знаю, — ответил он. — Хорошо. Мало ему не покажется.

Директору или Лу? Я спрашивал себя об этом, но меня отвлек свист, который был сигналом к выходу. Одновременно с ним над нашими головами поднялся крик, смешавшийся с шумом передвигаемых парт. Кто-то (может быть, Кордова?) свистел громко, словно нарочито.

— Слыхали? — сказал Райгада, становясь в ряд. — На Набережную.[19]

— Какой шустрый! — воскликнул кто-то. — Все уже в курсе, даже Ферруфино.

Мы вышли через заднюю дверь на четверть часа позже Начальной школы. Остальные вышли раньше, и большинство учеников толпились маленькими группками в раздевалке. Спорили, шутили, толкались.

— Выходите, все до одного — сказал я.

— За мной, койоты! — горделиво прокричал Лу.

Его окружили двадцать ребят.

— На Набережную, — приказал он, — все на Набережную.

Взявшись за руки, в одну шеренгу, от одного тротуара до другого, мы, ученики пятого, замыкали строй, локтями заставляя поторапливаться менее прытких.

Легкий ветерок, которому не удавалось растрепать ни кроны рожковых деревьев, ни наши волосы, мел из стороны в сторону песок, который местами покрывал белую от жара поверхность Набережной. Напротив нас — Лу, Хавьера, Райгады и меня, стоящих спиной к балюстраде и бесконечным песчаникам, начинавшимся на противоположном берегу реки, — плотная толпа, вытянутая вдоль всего квартала, спокойная, хотя временами и раздаются пронзительные одиночные крики.

— Кто будет говорить? — спросил Хавьер.

— Я, — предложил Лу, готовясь вскочить на балюстраду.

— Нет, — сказал я. — Говори ты, Хавьер.

Лу сдержался и посмотрел на меня, но не разозлился.

— Ладно, — сказал он и добавил, пожимая плечами: — Дело ваше!

Хавьер забрался наверх. Одной рукой он держался за кривое сухое дерево, а другой обхватил меня за шею. Между его ногами, по которым пробегала легкая дрожь, исчезая по мере того, как его голос становился уверенным и убедительным, я видел высохшее раскаленное русло реки и думал о Лу и койотах. Ему было достаточно только секунды, чтобы занять первое место; и у него была власть, и им восхищались, им, желтоватой мышкой, которая меньше полугода назад умоляла меня принять его в банду. Ничтожно маленькая неосторожность — и вот уже в лунном свете кровь обильно струится по моему лицу и шее, по рукам и ногам, обездвиженным, неспособным дать отпор его кулакам.

— Я победил тебя, — говорит он, тяжело дыша. — Теперь командир я. Так и запомни.

Ни одна из теней, вытянутых в круге влажного песка, не пошевелилась. Только жабы и сверчки отвечали Лу, оскорблявшему меня. Все еще распростертый на горячем песке, я догадался крикнуть:

— Я ухожу из банды. Я соберу другую, гораздо лучше.

Но и я, и Лу, и койоты, которые продолжали прятаться в тени, знали, что это не так.

— Я тоже ухожу, — сказал Хавьер.

Он помог мне подняться. Мы вернулись в город, я вытирал кровь и слезы платком Хавьера.

— Теперь ты говори, — сказал Хавьер.

Он спустился, кое-кто ему аплодировал.

— Хорошо, — ответил я и поднялся на балюстраду.

Ни стены на заднем плане, ни тела моих товарищей не оставляли тени. Руки у меня взмокли, и я подумал, что это от нервов, но это было от жары. Солнце было в зените: мы задыхались. Мои товарищи не смотрели мне в глаза они смотрели в землю и на мои колени. Они молчали. Солнце защищало меня.

— Мы попросим директора сделать расписание экзаменов так же, как и в прошлые годы. Райгада, Хавьер, Лу и я сформируем комиссию. Средняя школа согласна, так ведь?

Большинство согласилось, кивнув головой. Некоторые крикнули: «Да».

— Мы сделаем это прямо сейчас — сказал я. — Вы будете ждать нас на площади Мерино.[20]

Мы отправились быстрым шагом. Парадная дверь школы была закрыта. Мы постучали, за нашими спинами мы слышали нарастающий ропот. Открыл инспектор Гайардо.

— Вы спятили? — сказал он. — Не делайте этого.

— Не вмешивайтесь, — перебил его Лу. — Думаете, мы боимся горца?

— Проходите — сказал Гайардо. — Сами увидите.

III

Его глазки пристально разглядывали нас. Он хотел казаться расслабленным и беззаботным, но мы не обращали внимания на его деланную улыбку и на то, что в глубине этого кургузого тела скрывались страх и ненависть. То и дело он хмурился, пот струйками бежал по его смуглым рукам. Его охватила дрожь.

— Знаете, как это называется? Это называется мятеж, восстание. Вы думаете, я буду исполнять капризы нескольких бездельников? Я проучу наглецов…

Он то понижал, то повышал голос. Я видел, что он сдерживается, чтобы не закричать. «Взорвешься ли ты, наконец? — подумал я. — Трус!»

Он стоял и опирался на стекло письменного стола, и от его рук легло пятно серой тени. Внезапно его голос повысился и снова стал суровым:

— Вон! Кто заикнется об экзаменах, будет наказан.

Прежде чем я или Хавьер смогли подать знак, Лу стал самим собой, истинным Лу, героем ночных набегов на ранчо Таблады, сражений с лисами в песчаных дюнах.

— Сеньор директор…

Я не повернулся, чтобы посмотреть на Лу. Должно быть, его глаза метали огонь и ненависть, как тогда, когда мы боролись в сухом русле реки. Должно быть, сейчас его слюнявый рот был открыт так же широко, обнажая желтоватые зубы.

— Мы тоже не можем согласиться с тем, чтобы нас всех завалили из-за того, что вы не желаете дать расписание. Почему вы хотите, чтобы мы получили низкие оценки? Почему?

Ферруфино подошел ближе. Он стоял почти вплотную к Лу. Тот, бледный, страшный, продолжал говорить:

— …мы уже устали…

— Молчать!

Директор поднял руки, сжав кулаки.

— Молчать! — повторил он в гневе. — Молчать, скотина! Как ты смеешь!

Лу замолчал, но смотрел в глаза Ферруфино так, словно вот-вот вцепится ему в горло. «Они похожи, — подумал я. — Два пса».

— У этого научился.

Его палец указал на мой лоб. Я прикусил губу — вскоре почувствовал, как горячая струйка бежит по моему языку, и это меня успокоило.

— Вон! — снова закричал он. — Вон отсюда! Вы об этом пожалеете!

Мы вышли. До самого края лестницы, которая соединяла школу Сан Мигель с площадью Мерино, простиралась неподвижная и тяжело дышащая толпа. Наши товарищи заполонили маленькие садики и фонтан, они молчали и были невеселы. Странным образом посреди светлого неподвижного пятна появлялись крошечные белые прямоугольники, на которые никто не наступал. Головы казались одинаковыми, обезличенными, словно на построении для парада. Мы пересекли площадь. Никто нас не расспрашивал, все сторонились, давая нам дорогу, и поджимали губы. Пока мы не вышли на проспект, все оставались на своих местах. Затем, следуя приказу, которого никто не давал, зашагали вслед за нами, вразброд, словно шли на занятия.

Асфальт плавился: он был похож на зеркало, которое солнце старалось растопить. «Неужели это правда?» — подумал я. Однажды мне рассказали об этом безлюдной знойной ночью на этом же самом проспекте, и я не поверил. Но в газетах писали, что солнце где-то в глухих местах сводило мужчин с ума, а иногда и убивало.

— Хавьер, — спросил я. — Ты видел, как на дороге яйцо поджарилось само по себе?

Он удивленно помотал головой.

— Нет. Но мне рассказывали.

— Такое бывает?

— Пожалуй. Мы могли бы проверить прямо сейчас. Мостовая горит, словно жаровня.

В дверях «Ла Рейна» показался Альберто. Его великолепные светлые волосы сверкали, они казались золотыми. Он приветливо помахал правой рукой. Широко открыл огромные зеленые глаза и улыбнулся. Ему было любопытно знать, куда двигалась эта безликая и молчаливая толпа под палящим зноем.

— Зайдешь потом? — крикнул он мне.

— Не могу. Увидимся вечером.

— Он тупица, — сказал Хавьер. — Пьянчуга.

— Нет, — возразил я. — Он мой друг. Хороший парень.

IV

— Лу, дай мне сказать, — попросил я, стараясь быть доброжелательным.

Но никто больше не мог сдержать его. Он стоял на балюстраде, под ветвями сухого рожкового дерева, восхитительно держал равновесие, и лицом и кожей напоминая ящерицу.

— Нет! — сказал он решительно. — Буду говорить я.

Я сделал знак Хавьеру. Мы подошли к Лу и схватили его за ноги. Но ему удалось вовремя схватиться за дерево и вырвать правую ногу из моих рук; отброшенный на три шага назад ударом ноги в плечо, я увидел, как Хавьер, рассвирепев, обхватил колени Лу и задрал голову — у него в глазах, нещадно обжигаемых солнцем, был вызов.

— Не бей его! — заорал я.

Он отступил, дрожа, а тем временем Лу начал выкрикивать:

— Знаете, что сказал нам директор? Он нас оскорбил, он вел себя с нами как со скотами. Ему не хочется давать расписание, потому что он хочет нас срезать. Он всю школу завалит, и ему наплевать на это. Он…

Мы стояли на том же месте, что и раньше, и смешавшиеся ряды ребят стали нас обступать. Почти вся Средняя была здесь. На жаре возмущение учеников росло с каждым словом Лу. Они распалялись.

— Мы знаем, что он нас ненавидит. Мы не понимаем друг друга. С тех пор как он появился, школа больше не школа. Он оскорбляет, бьет. Вдобавок хочет завалить нас на экзаменах.

Чей-то резкий голос перебил его:

— Кого он ударил?

Лу на мгновение смутился. И снова вспыхнул:

— Кого? — прокричал он с вызовом. — Арёвало! Покажи им свою спину!

Под шепот учеников из центра толпы возник Арёвало. Он был бледен. Это был койот. Он подошел к Лу и обнажил грудь и спину. У него на ребрах оказалась большая красная полоса.

— Это Ферруфино! — Рука Лу указывала на отметину, а его глаза изучали изумленные лица стоявших перед ним. Человеческое море с шумом сжалось вокруг нас: все стремились подойти к Арёвало, и никто не слушал ни Лу, ни Хавьера, ни Райгаду, который призывал к спокойствию, ни меня, кричащего: «Вранье! Не верьте! Это вранье!» Движение людской волны отбросило меня от балюстрады и от Лу. Я задыхался. Мне удалось расчистить себе дорогу и выбраться из толпы. Я сорвал с шеи галстук и, подняв руки, вдыхал воздух медленно, пока не почувствовал, что сердце возвращается к нормальному ритму.

Райгада был рядом. Он, негодуя, спросил:

— Когда это случилось с Арёвало?

— Никогда.

— Как это?

Даже он, всегда спокойный, вскипел. Его ноздри сильно дрожали, он сжимал кулаки.

— Никак, — сказал я, — не знаю когда.

Лу дождался, когда возбуждение немного уляжется. Затем возвысил голос над стихающими криками протеста.

— Неужели Ферруфино нас победит? — прокричал он с надрывом, его кулак яростно грозил ученикам. — Он победит нас? Отвечайте!

— Нет! — взорвались пятьсот, а может, и больше. — Нет! Нет!

Дрожа от усилий, которых ему стоил крик, Лу с видом победителя балансировал на балюстраде.

— Никто не будет ходить в школу, пока не вывесят расписание экзаменов. Это справедливо. Мы имеем право. И Начальной тоже не дадим ходить.

Его воинственный голос потерялся среди криков. Напротив меня, в массе вздыбленных рук, которые с ликованием махали сотнями пилоток, я не нашел ни одного, кто был бы против или равнодушен.

— Что будем делать?

Хавьер хотел изобразить спокойствие, но его зрачки сверкали.

— Ладно, — сказал я. — Лу прав. Поможем ему.

Я подбежал к балюстраде и влез на нее.

— Предупредите учеников Начальной, что вечером уроков не будет, сказал я. — Они могут уходить прямо сейчас. Останутся пятые и четвертые классы, чтобы окружить школу.

— И еще койоты, — радостно закончил Лу.

V

— Я голоден, — сказал Хавьер.

Жара спала. На единственной целой скамье на площади Мерино мы сидим в лучах солнца, которые легко проходят через появившиеся на небе редкие перистые облака, но потом никто не обливается.

Леон потирает руки и улыбается: он взволнован.

— Не дрожи, — сказал Амайа. — Ты слишком большой мальчик, чтобы бояться Ферруфино.

— Поосторожней! — Обезьянье лицо Леона покраснело, а его подбородок выступил вперед. — Поосторожней, Амайа!

Он вскочил.

— Не ссорьтесь, — спокойно сказал Райгада. — Никто не боится. Дураков нет.

— Пройдем назад, — предложил я Хавьеру.

Мы обошли вокруг школы, шагая посередине улицы. Высокие окна были приоткрыты, но никого не было видно и не слышно ни малейшего звука.

— Обедают, — сказал Хавьер.

— Да. Конечно.

На тротуаре напротив высилась главная дверь школы салесианцев.[21] Полупансионеры, стоявшие в дозоре на крыше, наблюдали за нами. Без сомнения, они были в курсе дела.

— Какие храбрецы! — пошутил кто-то.

Хавьер обозвал их. Ответил на поток угроз. Некоторые начали плеваться, но в цель не попали. Кое-кто засмеялся.

— Помирают от зависти, — пробурчал Хавьер.

На углу мы увидели Лу. Он в одиночестве сидел на тротуаре и рассеянно смотрел на дорогу. Увидел нас и пошел навстречу. У него был довольный вид.

— Приходили козявки из первого, — сказал он. — Мы отправили их играть к реке.

— Да? — сказал Хавьер. — Подожди полчаса и увидишь. Разразится большой скандал.

Лу и его койоты охраняли заднюю дверь школы. Они распределились между углами улиц Лима и Арекипа. Когда мы подошли к порогу школы, они стояли кучей и смеялись. У всех были камни и палки.

— Так не пойдет, — сказал я. — Если вы будете бить козявок, они захотят войти во что бы то ни стало.

Лу рассмеялся:

— Вот увидите. В эту дверь никто не войдет.

У него была еще и дубинка, которую он до тех пор прикрывал своим телом. Лу демонстративно потряс ею.

— А как там? — спросил он.

— Пока ничего.

Позади кто-то выкрикивал наши имена. Это был Райгада; он быстро бежал и звал нас, изо всех сил махая рукой.

— Идут, идут, — сказал он тревожно. — Идемте.

Внезапно он остановился в десяти шагах от нас. Развернулся и помчался назад во всю прыть. Он был крайне взволнован. Мы с Хавьером тоже побежали. Лу прокричал что-то о реке. «Река? — подумал я. — Ее нет. Почему все говорят о реке, если вода в ней бывает один месяц в году». Хавьер, тяжело дыша, бежал рядом со мной.

— Мы сможем сдержать их?

— Что? — Ему стоило труда открыть рот, он уставал все больше.

— Мы сможем сдержать Начальную?

— Думаю, да. Все может быть.

— Смотри.

В центре площади, у фонтана, Леон, Амайа и Райгада говорили с группой малышей, их было пять или шесть. Обстановка казалась спокойной.

— Повторяю, — говорил Райгада, высовывая язык. — Идите к реке. Уроков не будет, уроков не будет. Ясно? Или вам наглядно изобразить?

— Ага, — сказал один, курносый. — Только в красках.

— Послушайте, — сказал им я. — Сегодня в школу никто не войдет. Мы идем к реке. Будем играть в футбол — Начальная против Средней. Идет?

— Ха-ха, — довольно засмеялся курносый. — Мы вас обыграем, нас больше.

— Посмотрим. Идите туда.

— Я не хочу, — дерзко возразил чей-то голос. — Я пойду в школу.

Это был четвероклассник, худой и бледный. Его длинная шея торчала, как ручка швабры, из военной рубашки, слишком широкой для него. Он был старостой. Смутившись от своей храбрости, он отступил назад на несколько шагов. Леон подбежал к нему и схватил за руку.

— Ты не понял? — Он приблизил свое лицо к лицу мальчика и стал на него кричать. (Какого черта Леон испугался?) — Ты не понял, козявка? Никто не войдет. Иди давай.

— Не толкай его, — сказал я. — Он сам пойдет.

— Не пойду! — закричал тот. Он задрал голову и смотрел на Леона с ненавистью. — Не пойду! Я не хочу бастовать.

— Заткнись, дурак! Кто хочет бастовать? — Леон казался очень взвинченным. Он сжимал изо всех своих сил руку старосты. Эта сцена забавляла его товарищей.

— Нас могут исключить! — Староста обратился к маленьким, было заметно, что он напуган и взволнован. — Они хотят бастовать, потому что им не дают расписания, они должны будут сдавать экзамены без подготовки, заранее не зная когда. Думаете, я не знаю? Нас могут исключить. Ребята, пойдемте в школу.

Мальчишки удивились. Они переглядывались уже без смеха, пока тот продолжал ныть, что их исключат. Он плакал.

— Не бей его! — закричал я слишком поздно: Леон уже ударил его по лицу, не сильно, но мальчик принялся дрыгать ногами и кричать.

— Точно козленок, — заметил кто-то.

Я посмотрел на Хавьера. (Он уже прибежал.) Он поднял мальчика и тряс его за плечи, словно тюфяк. Стал уводить его. Многие, хохоча, отправились за ним.

— К реке! — закричал Райгада.

Хавьер это услышал, потому что свернул со своей ношей на проспект Санчеса Серро,[22] ведущий к Набережной.

Толпа, окружавшая нас, росла. Одни сидели на поребрике и на сломанных скамейках, другие, скучая, бродили по узким асфальтированным дорожкам парка, но, к счастью, никто не пытался войти в школу. Разбившись попарно, мы, десять уполномоченных охранять главную дверь, пытались воодушевить их:

— Они обязаны дать расписание, ведь иначе они нас завалят. И вас тоже, когда придет ваш черед.

— Они идут и идут, — сказал мне Райгада. — Нас мало. Они могут смести нас, если захотят.

— Если мы задержим их на десять минут, дело выгорит, — сказал Леон. Придет Средняя, и тогда мы погоним их к реке пинками.

Внезапно один мальчик истерично закричал:

— Они правы! Они правы! — И обращаясь к нам с драматическим видом: — Я с вами.

— Молодец! Очень хорошо! — захлопали мы. — Это по-мужски.

Мы похлопали его по спине, обняли.

Пример оказался заразительным. Кто-то крикнул: «Я тоже. Вы правы». Начался спор. Мы льстили наиболее бойким, ободряя их: «Так держать, козявка. Ты не какая-то там тряпка».

Райгада влез на фонтан. Он держал пилотку в руке, слегка размахивая ею.

— Давайте договоримся, — воскликнул он. — Будем вместе?

Его окружили. Прибывали все новые группы учеников, некоторые из пятого Средней школы; вместе с ними, пока Райгада говорил, мы встали стеной между фонтаном и дверью школы.

— Это есть солидарность, — говорил он. — Солидарность. — Он замолчал, как будто бы закончил, но через секунду развел руки и провозгласил: — Не дадим свершиться беззаконию!

Ему зааплодировали.

— Идем к реке, — сказал я. — Все.

— Ладно. Вы тоже.

— Мы пойдем позже.

— Все вместе или никто, — произнес тот же голос. Никто не двинулся с места.

Хавьер вернулся. Он был один.

— Все спокойно, — сказал он. — Мы взяли у одной женщины ослика. И они распрекрасно веселятся.