Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ДАВИД ГРОССМАН

КТО-ТО, С КЕМ МОЖНО БЕЖАТЬ

Моим детям – Йонатану, Ури и Рути
1. \"Мы с моей тенью отправились в путь\"

***

Пёс мчится по улицам, за ним бежит парень. Их связывает длинная верёвка, которая путается в ногах прохожих, они ворчат и сердятся, и парень бормочет снова и снова: \"Извините, извините\", и между извинениями кричит псу: \"Остановись! Стоп!\", и один раз (какой позор!) у него даже вырывается: \"Тпру!\", а пёс бежит.

Он летит вперёд, пересекая шумные улицы на красный свет. Глаза парня следят за золотистой собачьей шерстью, которая то пропадает, то появляется среди ног людей, будто секретный сигнал.

– Не спеши, – кричит парень и думает, что знай он хотя бы, как его зовут, он окликнул бы его по имени, и, может быть, пёс остановился бы или, по крайней мере, замедлил свой бег, но в глубине души он чувствует, что и тогда пёс продолжал бы бежать, и, даже если верёвка затянется у него на шее, он будет бежать пока не достигнет места, к которому так мчится, и скорей бы уж попасть туда, и пусть оставит меня, наконец, в покое.

Всё это совсем некстати сейчас. Парень, Асаф, бежит вперёд, но мысли его путаются далеко позади, он не хочет их думать, он должен сосредоточиться на гонке за псом, но он чувствует, как они тащатся за ним словно связка консервных банок и бренчат; банка родительской поездки, например. В эту минуту его родители над океаном, летят первый раз в жизни, зачем им вообще надо было ехать так внезапно; и банка его старшей сестры, о которой он просто боится думать, оттуда одни беды; и есть ещё банки маленькие и большие, они сталкиваются в его голове, и в конце связки кувыркается банка, которая тащится за ним уже две недели, её жестяной звон сводит его с ума и орёт во всю мочь, что он обязан, наконец, влюбиться в Дафи по-настоящему, потому что, сколько можно ждать; и Асаф знает, что ему нужно остановиться на минутку, привести в порядок этот жестяной караван, но у пса другие планы.

Чёрт побери, вздыхает Асаф, потому что за миг до того как открылась дверь, и его позвали посмотреть на пса, он, совсем уж было, приблизился к решающему месту влюблённости в неё, в Дафи. Совсем уже чувствовал, как сдаётся упрямая точка где-то в животе, откуда медленный и тихий голос постоянно шепчет ему, она не для тебя, эта Дафи, она только и ищет, как бы подколоть и выставить на смех всех и тебя в особенности, и почему ты продолжаешь ломать эту дурацкую комедию каждый вечер. И, когда ему почти удалось заглушить этот склочный голос, открылась дверь комнаты, в которой он сидел всю последнюю неделю с восьми до четырёх, и в проёме возник Аврам Данох, тощий, смуглый и мрачный зам начальника санитарного отдела муниципалитета и какой никакой приятель его отца, тот, кто устроил его на эту работу на весь август; он велел ему прекратить бездельничать и немедленно спуститься с ним в собачник, и что наконец-то есть для него работа.

Данох проворно шагал, что-то объясняя про какую-то собаку, но Асаф не слушал – переход из одного состояния в другое обычно занимал у него несколько секунд – он плёлся за Данохом по коридорам муниципалитета между людьми, пришедшими оплатить счета за воду и налоги или донести на соседей, пристроивших балкон без разрешения, и спускался за ним на задний двор, пытаясь почувствовать, смог ли он уже преодолеть последнюю точку внутреннего сопротивления Дафи, и что он скажет вечером Рои, который требует перестать, наконец, колебаться и начать вести себя как мужчина.чером Рои, который требует прекратитьмог ли он уже преодолеть последнюю точку внутреннего сопротивления Д Уже издали он услышал сильный и частый лай и удивился: обычно все собаки лаяли вместе, их хор иногда прерывал его фантазии на третьем этаже, а сейчас лаяла только одна. Данох открыл решётку, повернулся и сказал Асафу что-то, что трудно было разобрать из-за лая, открыл вторую решётку и жестом велел ему войти в узкий проход между клетками.

Ошибиться было трудно. Данох не стал бы приводить сюда Асафа ради другой собаки. Среди восьми или девяти собак, каждая в своей клетке, был один пёс, который как бы вобрал в себя всех остальных, оставив их безмолвными и слегка ошеломлёнными. Он был не слишком велик, но были в нём мощь и необузданность, а главное – отчаяние. Такого отчаяния Асаф никогда не видал у собаки. Раз за разом пёс бросался на решётку, и весь ряд клеток дрожал и звенел, и пёс издавал жуткий высокий звук, смесь воя и рычания. Остальные собаки, стоя или лёжа, смотрели на него молча, удивлённо и даже почтительно, и у Асафа было странное чувство, что если бы так вёл себя человек, то следовало бы немедленно подойти и помочь ему или уйти, чтобы человек смог остаться наедине со своим горем.

В коротких промежутках между атаками стенок клетки Данох тихо и быстро говорил. Кто-то из инспекторов нашёл пса, бегающего в центре города возле Сионской площади. Ветеринар предполагал начальную стадию бешенства, но никаких признаков обнаружено не было, и, несмотря на грязь и несколько поверхностных ранений, пёс в отличном состоянии. Асаф обратил внимание, что Данох говорит углом рта, как будто скрывает от пса, что о нём говорят.

– Уже сорок восемь часов он здесь, – выдохнул Данох боком, – а до сих пор не выдохся. Каков зверь, а? – добавил он и слегка напрягся, когда пёс вперил в него на мгновение взгляд. – Это тебе не бродячая собака.

– Так кто же его хозяин? – спросил Асаф и отступил, так как пёс снова бросился на решётку, и от удара затряслась клетка.

– Так вот же, – прогундосил Данох и почесал в волосах, – это ты и должен будешь определить.

– Как, я? – испугался Асаф. – Где я его найду? – И Данох сказал, что как только этот кальб (он назвал его кальб, по-арабски) немного успокоится, мы у него спросим. Асаф смотрел на него, не понимая, а Данох сказал: просто сделаем то, что мы всегда делаем в таких случаях, – привязываем к собаке верёвку и отпускаем, а сами идём за ней, недолго – час, два – и она сама приводит тебя прямо к своему хозяину.

Асаф думал, что он смеётся, где это слыхано такое, но Данох вынул из кармана рубашки сложенную бумагу и сказал, что очень важно, прежде чем передать собаку хозяину дать ему подписать этот бланк, форму 76, положи в карман, Асаф, и не потеряй, потому что, по правде сказать, ты слегка рассеян, и главное, объясни ему, уважаемому хозяину собаки, что штраф – сто пятьдесят шекелей, и либо штраф, либо суд, на выбор – он платит, во-первых, за то, что не уследил за своей собакой, а во-вторых, в счёт ми-ни-маль-ной (Данох насмешливо смаковал каждый слог) компенсации за мороку и беспокойство, причинённые муниципалитету, и за пустую трату времени пре-вос-ход-ных кадров! Он довольно сильно хлопнул Асафа по плечу и сказал, что после того, как найдёт хозяина собаки, он может вернуться к себе в отдел водоснабжения и продолжать там валять дурака до конца каникул за счёт налогоплательщиков.

– Но как же я... – запротестовал Асаф. – Посмотрите на него... он как сумасшедший...

И тут случилось вот что: пёс услышал его. Остановился вдруг. Перестал носиться по клетке. Медленно приблизился к решётке и посмотрел на Асафа. Его рёбра всё ещё лихорадочно вздымались, но движения замедлились, а глаза были темны и очень сосредоточенны. Он склонил голову набок, будто приглядываясь к Асафу, и Асаф подумал, что сейчас он откроет рот и скажет человеческим голосом – сам ты сумасшедший.

Пёс улёгся на живот, опустил голову, его передние лапы совершали под решёткой роющие, умоляющие движения, из горла пробивался новый звук, тонкий и нежный, как плач щенка или плач ребёнка.

Асаф сам не заметил, как склонился перед псом по другую сторону решетки. Даже Данох, человек жёсткий, который без большого восторга устроил Асафа на эту работу, улыбнулся, увидев, как мгновенно он опустился на колени. Асаф смотрел на пса и тихо с ним говорил.

– Чей ты? – спросил он его. – Что с тобой произошло? Почему ты так бушуешь? – Он говорил медленно, оставляя место для ответов и не смущая собаку продолжительными взглядами в упор. Он знал – его научил друг его сестры Рели – разницу между говорить собаке и говорить с собакой. Пёс лежал, тяжело дыша, и сейчас, впервые, выглядел усталым и ослабевшим и был меньше, чем казался раньше. В собачнике наконец-то воцарилась тишина, другие собаки начали бродить по клеткам, возвращаясь к жизни. Асаф просунул палец сквозь одно из отверстий и прикоснулся к его голове. И пёс не шевельнулся. Асаф поскрёб пальцем липкую и грязную шерсть. Пёс завыл быстро и возбуждённо, без перерывов. Как будто должен был кому-нибудь что-то рассказать, не в силах больше держать это в себе. Его красный язык дрожал, глаза были велики и выразительны.

С этого момента Асаф больше не спорил с Данохом, который поспешил воспользоваться тем, что пёс успокоился, вошёл в клетку и привязал длинную верёвку к оранжевому ошейнику, прячущемуся в спутанной шерсти.

– Давай, бери его, – скомандовал Данох, – теперь он пойдёт с тобой как миленький, – и слегка отпрянул, когда пёс вдруг возник перед клеткой, и, как бы стряхнув с себя усталость и тихую преданность, нервно посмотрел направо и налево, понюхал воздух и словно прислушался к далёкому голосу.

– Ну вот, вы и подружились, – попробовал Данох убедить Асафа и себя самого, – ты только береги себя, когда будешь ходить с ним по городу, я твоему отцу обещал, – последние слова застряли у него в горле.

Ибо в эту минуту пёс сосредоточился и напрягся. Морда его заострилась, и в облике появилось что-то волчье.

– Слушай, – пробормотал Данох с лёгким сомнением, – ничего, что я тебя с ним посылаю?

Асаф не ответил. Только посмотрел, поражённый переменой, произошедшей с псом на воле. Данох снова хлопнул его по плечу:

– Ты сильный парень, смотри, ты выше меня и своего отца, ты с ним справишься, да?

Асаф хотел спросить, что ему делать, если пёс не поведёт его к своему хозяину, и до каких пор он должен за ним ходить (в ящике стола его ждал обед из трёх бутербродов), и что, если пёс, например, поссорился с хозяевами и совсем не собирается возвращаться домой...

Эти вопросы так и не были заданы ни в тот момент, ни после. Асаф в тот день больше не виделся с Данохом, не видел он его и в последующие несколько дней. Иногда очень легко точно установить момент, когда что-то – жизнь Асафа, например – начинает безвозвратно меняться до неузнаваемости.

Как только рука Асафа сжала верёвку, пёс мощным броском сорвался с места и потянул его за собой. Данох испуганно взмахнул рукой, успел ещё сделать пару шагов вслед уносящемуся Асафу, даже побежал за ним – всё было бесполезно. Асаф с большой скоростью был протащен через двор муниципалитета, спущен с лестницы, выброшен на улицу. Потом его швыряло на стоящую машину, на мусорный бак, на прохожих. Он бежал...

Большой мохнатый хвост с силой мечется у него перед глазами, разметая в стороны людей и транспорт, и Асаф бежит за ним, загипнотизированный этим хвостом. Иногда пёс на мгновение останавливается, поднимает голову, принюхивается, затем сворачивает в боковую улицу и устремляется по ней, и похоже, он точно знает, куда бежит, так что есть надежда, что этой гонке всё-таки скоро придёт конец, пёс найдёт свой дом, и там Асаф передаст его хозяевам, и всё, слава Богу, закончится. Но, продолжая бежать, Асаф думает, что он будет делать, если хозяин собаки не захочет платить штраф, и Асаф скажет ему, гражданин, моя должность не допускает никаких компромиссов в данном случае. Или платите, или пойдёте под суд! И человек начинает с ним спорить, а Асаф вескими аргументами его опровергает, бежит и бормочет про себя, решительно сжимая губы, и хорошо зная, что ничего у него не выйдет, в спорах он никогда не был силён, ему всегда проще сдаться и не раздувать дело, ведь именно поэтому он вечер за вечером подчиняется Рои в вопросе о Дафи Каплан, только, чтоб не создавать проблем. Он мысленно видит перед собой длинную тонкую Дафи и ненавидит себя за слабость, и вдруг замечает высокого мужчину с лохматыми бровями в белом поварском колпаке, который у него что-то спрашивает.

Асаф смотрит, смущённый. Очень светлое лицо Дафи, с неизменно насмешливым взглядом и прозрачными, как у ящерицы, веками быстро перетекает в другое, полное и сердитое, и Асаф испуганно переводит взгляд и видит узкое, будто вырубленное в стене, помещение, в глубине которого пылает печь, и оказывается, что пёс решил почему-то задержаться у маленькой пиццерии, и пекарь, склонившись над прилавком, снова спрашивает Асафа, во второй или даже в третий раз, про какую-то молодую особу.

– Где она? – спрашивает он. – Уже месяц как мы её не видели, – и Асаф осторожно скашивает взгляд, может быть, пекарь говорит с кем-то, стоящим за ним. Но нет, пекарь говорит с ним, он интересуется, кто она ему, сестра или подруга, и Асаф в замешательстве кивает, пытаясь выиграть время. За неделю работы в муниципалитете он успел узнать, что у людей, работающих в центре города, манеры и речь отличаются своеобразием, и чувство юмора их несколько странновато. Возможно, работая со странными клиентами и туристами из дальних стран, они привыкают выражаться слегка театрально, словно за ними всегда наблюдает невидимая публика. И он хочет убраться оттуда и продолжить гонку за псом, но пёс усаживается и смотрит с надеждой на пекаря, высунув язык, а тот приятельски свистит ему, как будто они давние знакомые, и резким движением, как в баскетболе – рука за спиной, над поясом – бросает в него толстым ломтем сыра, который пёс хватает на лету и проглатывает.

И следующий ломоть тоже. И ещё один, и ещё.

У пекаря кудрявые брови, как два диких куста, они внушают Асафу беспокойство, укоряя его. Пекарь говорит, что никогда не видел её такой голодной.

– Её? – поражённо шепчет Асаф. Ему до сих пор не приходило в голову, что собака – она, он думал о ней как о псе, с его скоростью, мощью и упорством его бега. И ведь в их сумасшедшей гонке, в злости и растерянности, были же минуты, когда Асаф с удовольствием воображал, что они – команда, он и его пёс, молчаливый мужской союз, а теперь – теперь ему было ещё более странно, что он так гонится за собакой.

Продавец сводит кусты своих бровей, и, глядя на Асафа испытующе и даже подозрительно, спрашивает:

– Так что, она решила прислать тебя вместо себя? – И начинает вращать в воздухе сделанную из тонкого теста летающую тарелку, умело подбрасывая и ловя её. Асаф делает головой диагональное движение на грани между да и нет, врать ему не хочется, а пекарь продолжает намазывать тесто томатной пастой, хотя Асаф и не видит там других посетителей, кроме себя, и сыплет на тесто маслины и лук, и грибы, и анчоусы, а также кунжут и чабёр, и раз за разом бросает через плечо, не глядя, маленькие ломтики сыра, и собака, которая минуту назад была псом, хватает их в воздухе, как бы заранее предвидя его действия.

Асаф стоит, удивлённо глядя на этих двоих, на их слаженный танец, и силится понять, что он тут, собственно, делает, чего именно ждёт. В голове у него витает какой-то вопрос, который он должен задать пекарю, что-то связанное с молодой особой, которая, по-видимому, приходила сюда с собакой, но любой вопрос, приходящий ему на ум, кажется смешным, сопряжённым с путаным рассказом о путях обнаружения потерянных собак, о работе на каникулах в муниципалитете, и Асаф наконец-то начинает постигать, насколько запутана возложенная на него задача. Он что, должен спрашивать каждого встречного, не знает ли он хозяина собаки? Это входит в его обязанности? И как случилось, что он согласился, чтобы Данох послал его на такое дело, и даже не пытался ей обна возражать? И он быстро прокручивает в мозгу всё, что должен был сказать Даноху в собачнике; как прокурор, остроумный и немного высокомерный, он выдвигает блестящие аргументы против этого невыполнимого задания, и в то же самое время, как всегда в подобных ситуациях, он слегка сжимается, втягивая голову между широкими плечами, и ждёт.

И все эти малые и большие досады будоражат его изнутри, теснятся в нём, пока не прорываются наружу, как крохотные потоки лавы, превращаясь – на подбородке – в пылающий прыщ гнева на Рои, сумевшего и сегодня, в который уж раз, убедить его прогуляться вчетвером, да ещё объяснил ему, что постепенно Асаф поймёт, насколько Дафи ему подходит с точки зрения внутреннего мира и всё такое.

Так он выразился, Рои, и посмотрел на Асафа долгим и пристальным взглядом завоевателя, а Асаф смотрел на тонкий золотистый ореол в его глазах, ореол насмешки, окружающий зрачки, и удручённо думал, что их дружба с годами перешла во что-то другое, как бы это другое назвать. И, внезапно испугавшись, будто что-то его ударило, он пообещал прийти сегодня вечером, и Рои снова хлопнул его по плечу и сказал: \"Таким, брат, ты мне нравишься\". А Асаф шёл от него и думал, что будь он посмелее, повернулся бы и бросил Рои в лицо этот \"внутренний мир\", ведь всё, что нужно Рои, это чтобы Асаф и Дафи были неким перевёрнутым зеркалом, которое будет подчёркивать ему и его Мейтали их блеск и лёгкость, когда они идут вместе и целуются через каждые два шага, в то время как Асаф и Дафи плетутся за ними молча с взаимным отвращением.

– Да что с тобой? – возмущается продавец пиццы. – С тобой говорят!

Асаф видит, что пицца уже упакована в белую картонную коробку, разрезана на восемь кусков, и пекарь говорит, подчёркивая каждое слово, как будто ему уже надоело повторять:

– Смотри, здесь как обычно: два с грибами, один с анчоусами, один с кукурузой, два обычных и два с маслинами, езжай быстрее, чтоб не успела остыть, сорок шекелей.

– Куда ехать? – шепчет Асаф.

– Ты без велосипеда? – удивляется пиццерийщик. – Твоя сестра кладёт это на багажник. Как же ты понесёшь? Давай сперва деньги! – он протягивает длинную волосатую руку. Асаф ошарашено суёт руку в карман, и гнев, поднимаясь из кармана, приводит его в полное смятение: родители перед отъездом оставили ему достаточно денег, но он очень точно рассчитал свои расходы и каждый день пропускал обед в муниципальном буфете, чтоб сэкономить на покупку дополнительного объектива для \"Кеннона\", который родители обещали привезти из Америки, так что непредвиденно возникшая трата прямо-таки выводит его из себя. Но выбора нет, ясно, что человек готовил пиццу специально для него, то есть для того, кто приходит сюда с этой собакой. Если бы Асаф не был так рассержен, то, конечно, спросил бы, наконец, кто эта девушка с собакой, но как видно из-за распирающей злости, что всегда находится кто-то, кто определяет и решает за него, что ему делать, он платит и уходит оттуда с резкостью, призванной выразить его равнодушие к деньгам, отнятым у него обманным путём. А собака – она не ждёт, пока его лицо точно отразит созревающие эмоции, она снова пускается вскачь, мгновенно натягивая верёвку во всю длину, и Асаф летит за ней с немым воплем, его лицо искажено от усилия уравновесить в одной руке большую картонную коробку, а другой удержать верёвку, и только чудом ему удаётся без потерь нестись среди людей по улице с коробкой в высоко поднятой руке. Он знает, не питая по этому поводу иллюзий, что выглядит карикатурно, как официант. В довершение ко всему из коробки начинает просачиваться запах пиццы, и Асаф, с утра ничего кроме бутерброда не евший, несомненно, имеет законное право на пиццу над его головой, ведь он же уплатил за каждый гриб и маслину, но с другой стороны он чувствует, что она всё-таки не вполне ему принадлежит, в определённом смысле её купил кто-то другой для кого-то другого, и ни с одним из этих двоих он не знаком.

И так, с пиццей в руке, он пересекал в то утро переулки и улицы на красный сигнал светофоров. Никогда ещё он так не гонялся по улицам, никогда не нарушал так много правил сразу, со всех сторон ему сигналили, на него натыкались, ругались и кричали, но через короткое время это перестало его волновать, и шаг за шагом он освобождался от злости на себя, так как совершенно неожиданно стал абсолютно свободен там, за пределами душного и скучного кабинета, свободен от малых и больших проблем, тяготивших его все последние дни, неукротимый, как звезда, сошедшая с орбиты, которая проносится по небосводу во всю длину, оставляя за собой искрящийся хвост. Вскоре он перестал думать, перестал слышать гул мира вокруг себя и весь обратился в топот ног, стук сердца и ритмичное дыхание, и хотя не был искателем приключений по природе, скорее наоборот, он стал наполняться новым таинственным чувством – наслаждением от бега в неизвестность; внутри него, как хороший мяч, упругий и накачанный, запрыгала ликующая мысль, что хорошо бы, хорошо бы, чтобы это никогда не кончалось.

***

За месяц до того, как Асаф и собака встретились – точнее, за тридцать один день до этого – на извилистом боковом шоссе над одной из окружающих Иерусалим долин вышла из автобуса девушка.

Маленькая девушка, хрупкая. С лицом, почти скрытым гривой чёрных кудрявых волос. Спустилась по ступенькам, сгибаясь под тяжестью огромного рюкзака. Водитель с сомнением спросил, не требуется ли ей помощь, и она, испуганная его обращением к ней, слегка сжалась, сомкнула губы и мотнула головой: нет.

Потом ждала на пустой остановке, пока автобус удалится. Продолжала ждать даже после того, как он исчез за поворотом дороги. Стояла, не двигаясь, смотрела налево и направо снова и снова, и колокольчик света вспыхивал каждый раз, когда послеполуденное солнце падало на синюю серёжку у неё в ухе. Возле остановки валялась ржавая бочка для горючего, вся в дырах. К электрическому столбу было привязано выцветшее картонное объявление: \"На свадьбу Сиги и Моти\", и стрелка, направленная в небо. Девушка в последний раз посмотрела по сторонам и увидела, что никого нет. Даже машин не было на узкой дороге. Медленно повернулась и обошла навес остановки. Теперь смотрела в долину у её ног. Старалась не двигать головой, но её глаза бегали по сторонам, обследуя местность.

Кто посмотрел бы на неё беглым взглядом, подумал бы, что девушка отправляется на небольшую прогулку. Именно так она и хотела выглядеть. Но если бы там проехала машина, водитель также мог бы на долю секунды поразится тому, что девушка одна спускается в эту долину. И, возможно, промелькнула бы у него ещё одна тревожная мысль, почему девушка, которая выходит на небольшую послеобеденную прогулку в долину так близко от города, тащит на спине такой большой рюкзак, как будто отправляется в дальний поход. Но ни один водитель не проезжал там, и в долине не было никого. Она спустилась среди жёлтых цветов горчицы, между тёплыми на ощупь камнями и скрылась в чаще фисташковых деревьев и колючих кустов бедринца.

Она быстро шла, оступаясь из-за рюкзака, который бросал её вперёд и назад. Буйные волосы развевались вокруг её лица. Рот был сжат так же твёрдо и непреклонно, как тогда, когда она сказала \"нет\" водителю автобуса. Очень скоро её дыхание стало частым и тяжёлым. Стук сердца участился,

в голове закружились скверные мысли. В последний раз она приходит сюда одна, подумалось ей, а в следующий раз, в следующий раз...

Если будет следующий раз.

Она как раз спустилась вниз, на дно пересохшего русла реки. То и дело бросала рассеянные взгляды на склоны, словно наслаждаясь видом. Зачарованно следя за полётом сойки, внимательно осмотрела с её помощью всю линию горизонта. Этот отрезок дороги, например, отлично просматривается. Если сейчас кто-то случайно стоит на шоссе возле остановки, он может её увидеть.

И может случайно обратить внимание, что вчера и позавчера она тоже спускалась здесь.

По меньшей мере, десять раз за последний месяц.

И сможет даже поймать её здесь в следующий раз...

Будет, будет следующий раз, напряжённо повторяла она, стараясь не думать, что произойдёт с ней до того.

Присев в последний раз, как будто поправляя пряжку сандалии, она не двигалась целых две минуты. Каждый камень был осмотрен, каждое дерево и куст.

И тут, словно по волшебству, она исчезла. Просто растворилась. Даже если бы за ней кто-то следил, он не смог бы уловить, что случилось: ещё минуту назад она сидела там, наконец-то сняв с плеч рюкзак, откинувшись на него и отдуваясь, а сейчас ветер колышет кусты, и долина пуста.

Она бежала по нижнему скрытому руслу, пытаясь догнать рюкзак, который катился впереди неё как мягкий камень, подминая овёс и чертополох. Он остановился только у ствола фисташкового дерева, и дерево покачнулось, сбросив сухие орешки, которые раскрошились на красновато коричневые осколки.

Из бокового кармана рюкзака вынула фонарь. Умелым движением отодвинула в сторону несколько сухих, вырванных с корнем, кустов и обнажила низкое, как вход в домик гномов, отверстие.

Два-три шага согнувшись. Уши и глаза распахнуты, готовы уловить каждый шорох и тень. Она принюхалась, как зверь, каждой клеткой кожи исследуя темноту: не приходил ли сюда кто-нибудь со вчерашнего дня. Не отделится ли вдруг одна из теней, не набросится ли на неё.

Пещера резко расширилась, стала высокой и просторной, можно было стоять и даже сделать несколько шагов от стены до стены. Слабый свет струился внутрь из прикрытого спутанными кустами отверстия где-то в потолке.

Быстро вытряхнула содержимое рюкзака на циновку. Банки консервов. Пачка свечей. Пластмассовые стаканы. Тарелки. Спички. Батарейки. Ещё пара брюк и ещё рубашка, которые решила захватить в последний момент. Сделанная из пенопласта ёмкость с водой. Рулоны туалетной бумаги, журналы с кроссвордами. Плитки шоколада. Сигареты \"Уинстон\"... Рюкзак опустел. Консервы она купила после обеда. Ездила в Рамат Эшколь, чтоб не столкнуться с кем-то знакомым, и, тем не менее, её там встретила женщина, которая работала когда-то с её мамой в ювелирном магазине в гостинице \"Кинг Дейвид\". Женщина тепло поговорила с ней, спросила, для чего она покупает такую кучу, и она, даже не покраснев, сказала, что завтра идёт в поход.

Быстро двигаясь, рассортировала и разложила принесённые вещи. В сотый раз пересчитала бутылки минеральной воды. Ёмкости из пенопласта. Главное – вода. Больше пятидесяти литров уже было у неё там. Этого хватит. Этого должно хватить на всё время. И на дни, и на ночи. Ночи будут особенно трудны, и ей понадобится много воды. Снова подмела, в последний раз, песок с каменного пола. Попыталась почувствовать себя в этом месте как дома. Давным-давно, миллион лет назад – примерно с месяц тому – это было её любимым убежищем. Сейчас мысль о том, что ей предстоит, переворачивала внутренности.

Расстелила более толстый матрац у стены и легла, проверить, удобно ли. Но и лёжа не позволила себе расслабиться. Мозг бубнил, не переставая. Как это будет, когда она приведёт его сюда, в свой необъятный лес, в ресторан на краю вселенной. И что ждёт её в этом месте. С ним наедине.

Со стены над ней сияли от счастья игроки \"Манчестер Юнайтед\", после того, как выиграли кубок чемпионов. Маленький сюрприз, который она приготовила, чтобы порадовать его. Если он вообще заметит. Рассеянно улыбнулась про себя, и вместе с улыбкой возвратились скверные мысли, и страх снова сжал свой кулак у неё в животе.

А вдруг я совершаю страшную ошибку, подумала она.

Встала и прошлась от стены к стене, с силой прижимая руки к груди; на этом матраце он будет лежать, а здесь, на складном пластмассовом стуле, будет сидеть она. Она приготовила тонкий матрац и для себя, но иллюзий не питала: она не сможет сомкнуть глаз ни на минуту в течение всех этих суток. Трое, четверо, пятеро таких суток. Об этом её предупреждал беззубый человек из Сада Независимости:

– Секунду не посмотришь за ним – убежит. – Она удрученно посмотрела в пустой ухмыляющийся рот, в глаза, пожирающие её фигуру и главным образом двадцати-шекелевую банкноту, которую она держала перед ним.

– Объясните, – потребовала она, стараясь скрыть дрожь в голосе, – что значит – убежит. Почему – убежит? – И этот, в замызганном полосатом плаще, с одеялом из свалявшегося меха, в которое он кутался, несмотря на жару, усмехнулся её наивности:

– Ты слыхала об этом фокуснике, сестрёнка? Который убегал из любого места, где его запирали? Точно так же будет и с ним. Посади его в ящик с сотней замков, в банковский сейф, в живот его мамы – обязательно убежит. Куда там! Он себе не хозяин, и никакой суд тут не поможет!

Как она выдержит, она не знала. Может быть, здесь с ним в ней пробудятся новые, неизвестные силы. Только на эти слабые надежды она и может сейчас полагаться. Так или иначе, всё шатко и безнадёжно, и если она начнёт думать о шансах, то заранее впадёт в отчаяние. В тревоге металась она по маленькой пещере. Не думать. Только не думать логично. Сейчас она должна быть слегка помешанной. Как солдат, отправляющийся на смертельное задание, не думая, что с ним может случиться. Снова проверила, в десятый уж раз, продукты. Снова рассчитала, хватит ли еды на все эти дни и ночи. Уселась на складной стул напротив матраца и попробовала представить, как это будет, и что он ей скажет, и как будет ненавидеть её всё больше и больше, час за часом, и что попытается с ней сделать. Эта мысль снова подбросила её. Она кинулась к нише в глубине пещеры и проверила там бинты, пластыри и йод. Не успокоилась. Отодвинула большой камень, обнажив плоскую деревянную доску. Под ней, в небольшой яме, выкопанной в земле, лежали рядом маленький электрический шокер и наручники, купленные в магазине походного снаряжения.

Я окончательно рехнулась, подумала она.

Перед тем, как выйти, остановилась и ещё раз окинула взглядом место, которое готовила и устраивала целый месяц. Когда-то, может быть сотни лет назад, тут жили люди. Она находила их следы. Животные тоже жили здесь. Теперь это будет её и его дом. А также сумасшедший дом и больница, подумала она, и главным образом – тюрьма. Хватит. Надо идти. 

***

Спустя месяц мчались по улицам Иерусалима парень и собака, чужие друг другу и связанные одной верёвкой, как будто всё ещё отказываясь признать, что они действительно вместе, и всё-таки уже начиная узнавать, как бы, между прочим, мелочи друг о друге: как поднимаются уши в минуты волнения, силу ударов подошв об асфальт, и запах пота, и все чувства, которые умеет выражать хвост, и сколько силы в руке, сжимающей верёвку, и сколько ожидания в теле, которое тянет её дальше, вперёд... Они уже вырвались из шумной центральной улицы и углубились в узкие извилистые переулки, а собака всё ещё не снизила скорость. Асафу казалось, что её притягивает сильный магнит, и у него появилось странное чувство, что если только он перестанет думать, если избавится от собственной воли, то его самого тоже повлечёт туда с ней, в её место; минуты через две он внезапно очнулся, потому что собака остановилась против зелёных ворот в высокой каменной стене, полным грации движением поднялась на задние лапы, передними нажала на железную ручку и открыла. Асаф посмотрел направо и налево. Улица была пуста. Собака, пыхтя, тащила вперёд, он вошёл за ней и сразу был окутан глубокой тишиной, тишиной морской пучины.

Большой двор.

Вымощен белым гравием.

Фруктовые деревья, высаженные рядами.

Дом из круглого камня, большой и нескладный.

Асаф шёл медленно, осторожно. Гравий скрипел под его шагами. Его удивило, что такое красивое и просторное место скрыто так близко от центра города. Он миновал круглый колодец. Там было привязано сверкающее ведро, и рядом на пне стояли несколько больших керамических кружек, словно ожидали того, кто придёт из них напиться. Асаф заглянул в колодец, бросил камешек и только через долгую минуту услышал лёгкий всплеск воды. Немного дальше, оплетённый густым виноградом, стоял навес, под ним пять рядов скамеек, и перед каждой скамейкой – пять больших камней, обтёсанных, как подушки для усталых ног.

Он остановился и оглядел каменный дом. Куст с фиолетовыми цветами вился, покрывая стены, поднимаясь до высокой башни, которая возвышалась над ним, и опускался к подножию креста на верхушке.

Это церковь, подумал удивлённо, а собака, наверно, принадлежит церкви. Это, наверно, такая церковная собака, подумал он и попробовал убедиться, представив на минуту улицы Иерусалима, переполненные множеством буйных церковных собак.

Собака, не колеблясь, как будто здесь действительно её дом, поспешила, таща его, обойти дом сзади. В верхней части башни было маленькое затейливое окошко, как глаз распахнутое в центре куста бугенвилии. Собака задрала голову и пару раз громко и отрывисто гавкнула.

Минуту ничего не происходило. Потом Асаф услышал скрип стула наверху в башне. Там кто-то двигался. Окошко открылось, и голос, женский или мужской – понять было трудно, голос был хриплый, как будто им долго не пользовались, взволнованно выкрикнул одно слово, может быть, имя собаки, и собака залаяла, а голос сверху снова позвал её резко и изумлённо, словно не веря в свою удачу. Асаф подумал, что вот и закончился его короткий поход с собакой. Она возвращается домой, к жителю башни. Так быстро всё кончилось. Он ждал, что кто-то выглянет из окна и пригласит его подняться, но вместо лица в окно высунулась смуглая тонкая рука (ему показалось – детская), потом появилась маленькая деревянная корзинка на верёвке, верёвка опускалась, и корзинка покачивалась на её конце, как маленький воздушный Моисеев ковчег[1], пока не остановилась прямо перед его лицом.

Собака не помнила себя от радости. Всё время, пока спускалась верёвка, она лаяла, рыла землю и носилась от двери церкви к Асафу и обратно. В корзинке Асаф нашёл железный ключ, большой и тяжёлый. Минутку поколебался. Ключ означает – дверь, что ждёт его за ней? (В определённом смысле он был именно тот человек, кто способен справиться с этой задачей. Сотни часов тренировок подготовили его как раз к такой ситуации: большой железный ключ, высокая башня, таинственный замок. А также: волшебный меч, заколдованное кольцо, сундук с кладом, охраняющий его алчный дракон и почти всегда – три двери, и нужно выбрать, в какую войти, так как за двумя из дверей подкарауливают разнообразные виды мучительной смерти.) Но здесь был только один ключ и одна дверь, и Асаф пошёл за собакой к двери и открыл её.

Он стоял на пороге большого тёмного зала, надеясь, что хозяин спустится к нему из башни, но никто не шёл, и шагов не было слышно. Он вошёл, и дверь медленно закрылась за ним. Подождал. Зал начал прорисовываться из полумрака: там было несколько высоких шкафов, тумбы и столы, и книги. Тысячи. Во всю длину стен, на полках, и на шкафах, и на столах, и стопками на полу. Были там и огромные пачки газет, переплетённые бечёвкой, и на каждой из них был приклеен листок бумаги с цифрами: 1955, 1957, 1960... Собака снова начала тянуть, и он поплёлся за ней шаг за шагом. На одной из полок увидел детские книжки, это на мгновение сбило его с толку и даже немного испугало. Что делают детские книжки здесь, с каких это пор попы и монахи читают детские книжки.

Большой сундук стоял посреди зала, он обошёл его. Не то старинный гроб, не то жертвенник. Ему казалось, что сверху слышатся звуки мягких и быстрых шагов и даже звон вилок и ножей. На стенах были портреты мужчин в плащах, нимбы света сияли над их головами, их глаза, полные укора, уставились прямо на Асафа.

Эхо в пространстве большого зала удваивало каждое их с собакой движение, каждое дыхание, каждое царапанье когтей по полу. Собака тащила его к деревянной двери в конце зала, а он пытался тащить назад. Он остро чувствовал, что это последний момент, чтобы убраться и, может, даже спастись от чего-то. У собаки больше не было терпения для его опасений, она учуяла кого-то любимого, запах должен был превратиться в тело, в касание, и она тосковала по нему всей своей собачьей сущностью. Натянутая верёвка дрожала. Собака достигла двери, встала, скребясь в неё когтями и подвывая. Стоя на двух ногах, она была почти с него ростом, и под грязью и клоками шерсти он снова увидел, какая она красивая и гибкая, и сердце его защемило, потому что он, собственно, не успел узнать её, всю жизнь он хотел собаку и умолял, чтобы ему разрешили, зная, что из-за маминой астмы шансов у него нет, а сейчас у него как будто была собака, но только на короткое время и только бегом.

Что я здесь делаю, спросил он себя и нажал на ручку. Дверь отворилась. Он стоял в коридоре, который изгибался, очевидно, опоясывая церковь вокруг. Я не должен здесь находиться, подумал он и побежал за собакой, которая бросилась вперёд, миновал три закрытые двери, как ветер пронёсся между толстых беленых стен, пока не достиг большой каменной лестницы. Если что-то со мной тут случится, подумал – и мысленно увидел, как капитан хмуро выходит из пилотской кабины, подходит к его родителям и шепчет им что-то на ухо – никому не придёт в голову искать меня здесь.

В конце лестницы, вверху, была ещё одна дверь, маленькая и синяя. Собака лаяла и выла, почти говорила, и принюхивалась, и скреблась под порогом, и за дверью раздались возгласы радости, которые немного напомнили ему кудахтанье, и кто-то внутри возвестил на странном иврите с древним произношением:

– Вот оно, вожделение сердца моего, уже отворяются врата, уже, уже!

Ключ повернулся в замке, и едва только дверь приоткрылась, собака пулей ринулась внутрь и набросилась на того, кто внутри. Асаф остался снаружи, за дверью, которая закрылась. Всё как всегда, с горечью подумал он, всегда он остаётся за закрытой дверью. И именно поэтому решился, слегка толкнул дверь и заглянул. Увидел согнутую спину, длинную косу, спускающуюся из-под чёрного шерстяного берета, подумал, что это ребёнок с косой, в смысле девочка, кто-то маленький и худенький в сером балахоне, потом разглядел, что это маленькая старая женщина, которая, смеясь, зарывалась лицом в собачью шею и обнимала её тонкими руками, и говорила с ней на незнакомом языке. Асаф ждал, не хотел мешать, пока женщина, смеясь, не оттолкнула от себя собаку, говоря:

– Ну хватит, хватит тебе, скандальяриса такая, дай же, наконец, поздороваться с Тамар! – обернулась, и широкая улыбка застыла на её лице.

– Кто, – отступила она, – кто ты? – охнула и ухватилась за воротник своего балахона, лицо её исказила смесь разочарования и страха. – И что ты здесь ищешь?

Асаф подумал минутку.

– Я не знаю, – сказал он.

Монашка отступила ещё раз и упёрлась спиной в стенку с книжными полками. Собака стояла между ней и Асафом и смотрела на них по очереди, движения её языка выглядели жалкими и растерянными. Асафу казалось, что собака тоже разочарована; что не этой встречи она ожидала, когда привела его сюда.

– Извините, э... я правда не знаю, что я здесь делаю, – повторил Асаф, и понял, что вместо того, чтоб объяснить, он только запутывает, как всегда, когда должен был описать что-то словами, и не знал, что сделать, чтобы успокоить монашку, чтобы она не дышала так часто, и чтобы на её лбу не было таких сердитых морщин.

– Это пицца, – сказал он, деликатно указывая глазами на коробку в его руках, надеясь, что хоть это успокоит её, потому что пицца – это просто, это однозначно. Но она ещё сильнее прижалась к книгам, и Асаф ощутил, что все движения его угрожающе выросшего и увеличившегося тела неправильны, а монашка была трогательна, стоя возле книг, как маленькая испуганная птичка, распушившая перья, чтобы напугать хищника.

Тут он заметил, что стол накрыт: две тарелки и две чашки. Большие железные вилки. Монашка ждала гостя. Но он не мог объяснить такого её страха и разочарования, такой глубокой скорби.

– Так я пойду, – осторожно сказал он. Был ещё вопрос, касающийся бланка и штрафа. Он понятия не имел, как об этом сказать. Как попросить кого-то уплатить тебе штраф.

– Как пойдёшь? – вскрикнула женщина. – А где Тамар? Почему не пришла?

– Кто?

– Тамар, Тамар! Моя Тамар, её Тамар! – она в нетерпении три раза указала на собаку, которая распахнутыми глазами следила за диалогом, переводя взгляд туда и сюда, как зритель на игре в пинг-понг.

– Я её не знаю, – пролепетал Асаф, боясь оказаться виноватым, – я её просто не знаю. Правда.

Наступило долгое молчание. Асаф и монашка смотрели друг на друга, как двое чужих, которым необходим переводчик. Собака вдруг залаяла, и оба моргнули, как бы очнувшись от наведённого на них колдовства. Замедленная мысль проползла в мозгу Асафа: Тамар – это, наверно, та \"молодая особа\", о которой говорил продавец пиццы, та, с велосипедом. Может она делает доставку для церкви. Теперь всё ясно, подумал он, зная, что ничего не ясно, но это уже действительно не важно.

– Смотрите, я только принёс, – он положил белую картонную коробку на стол и мгновенно отступил, чтоб не подумала, что он собирается здесь есть, – только пиццу.

– Пиццу, пиццу, – взорвалась монашка, – хватит про пиццу! Я про Тамар спрашиваю, а он мне рассказывает про пиццы! Где ты её встретил? Говори уже!

Он стоял, слегка сжавшись, в то время как её страх перед ним быстро таял, и её вопросы выплёскивались на него один за другим, как будто она била его своими маленькими руками:

– Как это ты говоришь \"не знаю её\"? Ты ей не друг, не приятель, не родственник? Посмотри же мне в глаза! – Он поднял глаза и почему-то почувствовал себя немного лжецом под её сверлящим взглядом. – И она не прислала тебя немного меня порадовать? Чтоб я не так за неё волновалась? Минутку! Письмо! Глупая я, конечно, письмо! – бросилась к картонной коробке, открыла, и начала в ней рыться, поднимая пиццу и заглядывая под неё, прочитала со странным томлением рекламное объявление пиццерии, как будто искала намёк между строчками, и её маленькое лицо покраснело.

– Даже маленького письма нет? – прошептала она и нервно заправила за ухо серебряные волосы, выбившиеся из-под чёрного шерстяного берета. – Может сообщение на словах? Что-нибудь, что просила тебя запомнить? Попробуй, я прошу, мне очень важно: она, конечно, велела тебе что-то мне передать, верно? – Её глаза замерли на его лице, как будто она пыталась силой своего желания достать из его губ долгожданные слова. – Может быть, она просила только передать, что там всё встало на свои места? Правильно? Что опасность миновала? Она так тебе сказала? Нет?

Асаф знал: когда он так стоит, у него такой вид, о котором его сестра Рели однажды сказала: \"Твоё счастье, Асафи, что с такой физиономией от тебя всегда можно ожидать только приятных сюрпризов\".

– Подожди! – глаза монашки сощурились. – Может ты вообще один из них, Боже упаси, из этих мерзавцев? Говори же, ты из них? Так знай, что я не боюсь, господин хороший! – Она топнула на него своей маленькой ногой, и Асаф отступил. – Что, язык проглотил? Вы с ней что-то сделали? Вот этими руками разорву тебя, если только дотронулся до девочки!

Тут собака вдруг завыла, и Асаф, совершенно потрясённый, опустился перед ней на колени и погладил двумя руками. Но она продолжала горько плакать, её тело дрожало от рыданий, она была похожа на ребёнка, который случайно оказался между ссорящимися родителями и больше не в силах это выносить. Асаф прямо улёгся рядом с ней, мгновенно улёгся, и гладил, и обнимал, и говорил ей на ухо, будто совсем забыл, где он, забыл и это место, и монашку, и только изливал всю свою нежность на испуганную и подавленную собаку. А монашка – она замолчала и смотрела удивлённо на рослого парня, на детском лице которого вдруг проступила серьёзность, с чёрными волосами, падающими на лоб, с юношескими прыщами, рассыпанными на щеках; она была поражена, когда ощутила то, что без преград струилось от его тела к собаке.

Только сейчас до Асафа дошли слова, сказанные раньше, он поднял голову и спросил:

– Она девочка?

– Что? Кто? Да, девочка, нет, девушка. Как ты, примерно... – она искала свой пропавший голос, освежала лицо лёгкими прикосновениями пальцев и смотрела, как он утешал и успокаивал собаку, нежно и терпеливо разглаживая волны её плача, пока совсем не утихомирил её, и искра света не вернулась в её коричневые глаза.

– Ну хватит, видишь, всё в порядке, – сказал Асаф собаке, поднялся, и взгляд его снова ушёл в себя, когда он увидел, где он и вспомнил, в какую передрягу он попал.

– Но объясни, по крайней мере, – вздохнула монашка, и это был уже совершенно другой вздох, не только горе и разочарование были в нём, – если ты с ней не знаком, как ты узнал, что нужно принести сюда воскресную пиццу? И почему собака так тебе доверилась, что дала повести себя на верёвке? Ведь нет никого на свете, кроме Тамар, конечно, кому она позволит себя привязать! Или может ты маленький царь Соломон, и понимаешь язык зверей?

Она вздёрнула перед ним маленький и острый подбородок, лицо её требовало ответа, и Асаф с сомнением сказал, что нет, это не язык зверей, это, как бы объяснить... по правде говоря, не всё, что она сказала, он понял. Она говорила очень быстро на странном иврите, сильно выделяя \"аин\" и \"хет\"[2], как говорят иерусалимские старожилы, делая усиление в звуках, о которых Асаф даже не знал, что у них есть усиление[3], почти не ожидала его ответов и только засыпала его вопросами ещё и ещё.

– Может, ты откроешь, наконец, свой рот, – выдохнула она нетерпеливо, – панагия му[4]! Сколько ты можешь молчать?

И тогда он наконец-то передумал, и рассказал ей, коротко и сжато, в своём стиле, что он работает в муниципалитете, и что сегодня утром...

– Но постой, – прервала она его, – что ты вдруг пустился вскачь? Я не понимаю: ты же молод, чтобы работать, – и Асаф, улыбнувшись про себя, сказал, что это работа только для свободного времени, и она сказала. – Свободного? И ты там действительно свободен? Расскажи мне скорее, где это чудесное место! – И Асаф объяснил, что имел в виду летние каникулы, и теперь был её черёд улыбаться:

– А, про отпуск ты толкуешь, хорошо, продолжай, только прежде скажи, как ты добыл себе такую интересную работу?

Асаф удивился вопросу, как это связано с собакой, которую он ей нашёл, и что за интерес у неё к истории, которая произошла до его прихода сюда, но было видно, что это её интересует. Она подтянула маленькое кресло-качалку и села, покачалась, слегка раздвинув ноги и положив руки на колени, и спросила, очень ли ему нравится там работать, и Асаф ответил, что не особенно, он там для того, чтобы записывать жалобы жильцов по поводу прорыва водопровода на улицах и на общественных площадях, но большую часть времени он просто сидит и мечтает...

– Мечтаешь? – подскочила монашка, как будто встретила друга в месте, где все чужие. – Просто сидишь и предаёшься мечтам? Да ещё за плату? Вот ты и заговорил! Кто сказал, что не умеешь говорить? И о чём же ты мечтаешь? Расскажи, – и радостно стукнула коленкой о коленку. Асаф очень смутился и объяснил, что он не то чтобы мечтает, только так, размышляет о всяких вещах...

– Но о каких вещах, вот вопрос! – раскрыла монашка свои узкие глаза, в которых запрыгало что-то совершенно бесовское, и её серьёзное лицо выразило такой глубокий интерес, что Асаф совсем растерялся и онемел. Что он ей расскажет, как он мечтал об этой Дафи, и как сумел, наконец, отделаться от неё, не рассорившись с Рои? Он посмотрел на неё, она вперилась своими тёмными глазами в его губы, ожидая слов, и на одну сумасшедшую минуту он подумал, что действительно расскажет ей немного, а что, для смеха, всё равно она ничего не поймёт, тысячи световых лет разделяют их миры, а монашка сказала:

– Да? Снова замолчал, дорогой? Иссякла сила твоей речи? Не дай тебе Бог заглушить рассказ, который только родился!

Асаф пролепетал, что это так, дурацкая история.

– Нет, нет, нет, – маленькая женщина хлопнула ладонью о ладонь, – нет дурацких историй. Знай, что каждая история связана где-то в глубине с большой правдой, даже если она нам и не ясна!

Но это действительно дурацкая история, серьёзно уверил её Асаф, и сразу заулыбался, потому что её губы вытянулись по-девчачьи хитро.

– Хорошо, – сказала она, притворно вздохнула и скрестила руки на груди, – если так, расскажи мне свою дурацкую историю, но почему ты стоишь? Слыханное ли дело, – она изумлённо обернулась, – хозяйка сидит, а гость стоит! – Быстро вскочила и подала ему высокий стул с прямой жёсткой спинкой. – Присядь, а я принесу кувшин воды и угощение, ты не против, если я порежу для нас двоих свежий огурец и помидор? Ведь не каждый же день бывает здесь такой важный гость из муниципалитета! Сиди тихо, Динка. Ты знаешь, что и тебе достанется.

– Динка? – спросил Асаф. – Так её зовут?

– Да, Динка. А Тамар звала её Динкуш. А я, – она склонилась к собаке и потёрлась носом о её нос, – я зову её своевольница, и дерзкая девчонка, и голубка, и златошерстка, и скандальяриса, и ещё сто двадцать одно имя, верно, зеница ока моего?

Собака глядела на неё с любовью, двигая ушами всякий раз, когда звучало её имя. И что-то незнакомое, как лёгкая и очень далёкая щекотка, трепыхалось у Асафа внутри: Тамарина Динка, Динкина Тамар. На один миг он увидел обеих, прильнувших друг к другу в мягком и округлом единении. Но это уже действительно его не касается, вспомнил он и решительно стёр видение.

– А ты – что?

– Что я что?

– Как твоё имя?

– Асаф.

– Асаф, Асаф, псалом Асафа... – напела она про себя и поспешила в кухоньку торопливыми шагами, почти бегом. Он слышал, как она режет и напевает за цветастой занавеской, потом вернулась и поставила на стол большой стеклянный кувшин, в котором плавали дольки лимона и листья мяты, и тарелку с нарезанными огурцом и помидором, маслинами, ломтиками лука и кубиками сыра, и всё это приправлено густым растительным маслом. Потом села напротив него, вытерла руки о передник, надетый поверх балахона, и протянула ему руку:

– Теодора. Дочь острова Ликсос в Греции. Последняя из уроженцев этого несчастного острова садится сейчас с тобой за трапезу. Ешь, сынок.



***

У двери маленькой парикмахерской в квартале Рехавия долго стояла Тамар и не решалась войти. Был поздний час в конце растянутого и ленивого дня в начале июля. Наверно, целый час она вышагивала вперёд и назад по тротуару перед парикмахерской. Видела себя, отражённую в стёклах большого окна, и пожилого парикмахера, стригущего одного за другим трёх мужчин, пожилых, как и он сам. Парикмахерская для стариков, подумала Тамар. Годится. Здесь меня не узнают. Двое ожидали своей очереди. Один из них читал газету, а другой, почти совсем лысый – что он вообще тут делает – с водянистыми шаровидными глазами, болтал без остановки с парикмахером. Её волосы льнули к спине, будто умоляя пощадить их, пощадить её. Уже шесть лет, с десятилетнего возраста, она не стриглась. Даже в те годы, когда хотела совсем забыть, что она девочка, не могла с ними расстаться. Они служили ей удобной завесой, иногда маленькой палаткой, где можно спрятаться, а иногда – когда буйно и воздушно развевались вокруг неё – они были кличем её свободы. Раз в несколько месяцев, в редком приступе самоформирования, она заплетала их в толстые косы, закручивала на макушке и ощущала себя взрослой, женственной и сдержанной, и почти красивой.

В конце концов, толкнула дверь и вошла. Запахи мыла, шампуня и спирта для дезинфекции устремились к ней, как и взгляды всех сидящих там. Воцарилось тяжёлое молчание. Она храбро уселась, игнорируя их. Большой рюкзак положила возле ног. Огромный чёрный магнитофон поставила на соседний стул.

– Так ты слышишь, – человек с выпуклыми глазами тщетно пытался возобновить беседу с парикмахером, – что она мне говорит, моя дочь? Внучка, которая сейчас родилась, они решили, что назовут её Беверли, а почему? Потому. Так хотят её старшие сёстры...

Но его слова пустыми повисли в пространстве комнаты и свернулись, как пар на морозе. Он растерянно замолчал и потрогал лысину, как будто на неё что-то капнуло. Мужчины украдкой посмотрели на девушку, потом друг на друга. Их взгляды быстро плели паутину взаимопонимания. С ней что-то не так, говорили взгляды, её присутствие здесь неправильно, и сама она неправильна. Парикмахер работал молча, иногда взглядывая в зеркало. Он увидел её синие спокойные глаза, и суставы его пальцев внезапно ослабли.

– Ну хватит, Шимек, – сказал он со странным изнеможением человеку, который давно замолчал, – потом расскажешь мне.

Тамар собрала волосы. Поднесла их к носу и рту, попробовала и понюхала их, и поцеловала на прощанье. И уже заранее скучала по их тёплому прикосновению, иногда щекотному, и по их тяжести, когда они собраны, и по чувству, что волосы увеличивают её, её присутствие и её реальность в мире.

– Снимите всё, – сказала парикмахеру, когда подошла её очередь.

– Всё?! – его тонкий голос сорвался в конце от изумления.

– Всё.

– Не жалко?

– Я просила снять всё.

Двое пожилых мужчин, которые вошли в парикмахерскую после неё, выпрямились. Третий, Шимек, закашлялся, подавившись.

– Мейделе[5], – вздохнул парикмахер, и его очки затуманились, – может, сходишь сначала домой и спросишь маму и папу?

– Скажите, – мгновенно отреагировала она, всем своим существом становясь в боксёрскую стойку, – вы парикмахер или консультант по вопросам воспитания? – Их взгляды на мгновение скрестились в зеркале, как шпаги. Эта жёсткость была новой и неприятной для неё, но очень полезной в местах, где она бывала в последнее время. – Я просила всё снять, и точка. Я за это плачу или нет?

– Но это мужская парикмахерская, – попытался парикмахер возразить.

– Так побрейте мне голову, – сказала сердито. Сложила руки под грудью и зажмурилась.

Парикмахер потерянно посмотрел на мужчин, сидящих на стульях позади него. Его взгляд говорил: \"Вы свидетели, я пробовал убедить её не стричься. С этого момента она полностью отвечает за всё, что здесь произойдёт!\". И мужчины глазами с ним согласились. Он провёл рукой по своим редким волосам и пожал плечами. Потом взял большие ножницы. Пощёлкал ими пару раз в воздухе. Ощутил, что что-то в его щёлканье нарушилось. Звук был пустой и слабый. Он усилил щелчки, пока не добился верного тона, звука радостного труда. Тогда он взял указательным и средним пальцами волну густых, кудрявых, чёрных как уголь волос, вздохнул и начал стричь.

Она не открыла глаз и тогда, когда он сменил ножницы на более тонкие, и потом, когда включил электробритву, и даже в конце, когда удалял острой бритвой последние клочки. Она не видела пристальных взглядов мужчин. Один за другим они откладывали в сторону газеты, слегка склонялись и смотрели, привлекаемые и отталкиваемые попеременно, на голую макушку, слишком розовую, цыплячью, которая обнажалась из-под чёрных волн. На полу лежали обезглавленные жгуты волос, и парикмахер старался не наступать на них. В комнате было жарко и душно, но она чувствовала, что воздух вокруг её головы остыл. Может это будет не так страшно, подумала она и улыбнулась, услышав Алину, её старенькую учительницу по вокалу, которая выговаривает ей иногда, что она не заботится о себе: \"Волосам тоже нужно доброе отношение, Тамиле. Ухаживая за ними, ты сама становишься немного веселее, не так ли? Что ж такого, можно немного кондиционера, можно крем, не такой уж позор быть красивой…\"

– Вот и всё, – прошептал парикмахер, отошёл и протёр бритву ватой со спиртом, занялся футляром для ножниц, только, чтобы стоять к ней спиной, когда она откроет глаза.

Она резко открыла глаза и увидела маленькую некрасивую девочку, испуганную и даже объятую ужасом. Она увидела приютскую девочку, уличную девочку, сумасшедшую девочку. У девочки были слишком острые уши, слишком длинный нос и огромные странно удалённые друг от друга глаза. Она никогда не замечала, насколько необычны её глаза. Сейчас они испугали её своим обнажённым и пронизывающим взглядом. Первая мысль была, что она стала вдруг очень похожа на своего отца, именно теми чертами, которые у него начали стареть в последний год. Вторая мысль была, что так, да ещё в подходящей неприметной одежде, есть определённый шанс, что даже родители не узнают её, если случайно пройдут мимо на улице.

В парикмахерской никто так и не пошевелился. Она смотрела на себя долго, безжалостно. Голая голова казалась ей обнажённым обрубком. У неё было чувство, что теперь каждый сможет прочитать её мысли.

– Ты привыкнешь, – услышала издалека сочувственное бормотанье парикмахера, – в твоём возрасте это быстро растёт.

– Не волнуйтесь за меня, – резко ответила она, отвергая любое сострадание, способное ослабить её. Без волос даже голос её казался ей другим, более высоким, словно расщеплённым на несколько тонов и приходящим к ней из нового места.

Когда платила парикмахеру, он взял деньги кончиками пальцев. Казалось, он опасается её прикосновения. Она медленно шла, выпрямившись, будто несла кувшин на голове. Каждое движение пробуждало в ней новые чувства, и это ей нравилось. Воздух вселенной двигался в странном танце вокруг её головы, приближаясь, чтобы проверить, кто она, и отдаляясь, и снова приближаясь потрогать.

Она подняла рюкзак на плечо, взяла магнитофон и вышла. В дверях задержалась. Будучи опытной мастерицей сцены, она знала, что вдобавок ко всему здесь было ещё и представление, которое они видели; страшноватое, может, но и притягательное, и она не смогла удержаться от соблазна; выпрямилась, откинула голову, словно тряхнув огромной оперной короной из волос, величавым и мятущимся движением Тоски в последнем действии, за минуту до прыжка с крыши, подняла руку вверх, задержала её в воздухе, и лишь тогда вышла и захлопнула дверь.

 ***

– Грибы или маслины?

Он не знал, в какой именно момент это случилось: когда Теодора перестала его подозревать, и как это он сидит напротив неё с большой вилкой в руке и собирается есть пиццу. Смутно помнил, что был такой момент, что-то произошло в комнате несколько минут назад. Тогда в её глазах промелькнул другой взгляд, как будто открылась маленькая дверца для него.

– Снова замечтался?

Асаф сказал, грибы и лук. Она усмехнулась про себя:

– Тамар любит маслины, а ты грибы. Она – сыр, а ты лук. Она маленькая, а ты – Ог, царь башанский[6]. Она говорит, а ты молчишь.

Он покраснел.

– Но теперь расскажи, расскажи мне всё! Ты сидел там и мечтал...

– Где?

– В муниципалитете! Где! Ты только не сказал мне, о чём мечтал.

Он смотрел на неё в замешательстве. Рисунок её морщин удивил его. Лоб был покрыт ими, как кора дерева, и так же подбородок, линии морщин продолжались вокруг губ, нижняя из которых слегка выдавалась; но щёки были совершенно гладкие, круглые и чистые, и сейчас из-за его взгляда на них вдруг проступил лёгкий румянец.

Этот румянец сбил его с толку. Он выпрямился и поспешил перевести разговор на официальные рельсы:

– Так я могу оставить тут собаку, а вы отдадите её Тамар?

Ему было ясно, что она ждала от него совершенно другого, что-то о грёзах наяву, например. Она помотала головой и заявила категорически:

– Нет, нет! Это невозможно.

Почему нет, спросил он удивлённо, и она быстро и слегка сердито сказала:

– Нет-нет. Если бы я могла. И не пытайся постичь сокрытое от тебя! Послушай, – её голос смягчился, когда увидела его разочарование, – всем сердцем желала бы я оставить у себя мою драгоценную Динку. Но выводить её иногда надо? И выгуливать её немного во дворе и на улице надо? А она, конечно, захочет снова пойти на поиски Тамар, и что я буду делать? Ведь я не выхожу отсюда.

– Почему?

– Почему? – она медленно качнула головой, как бы взвешивая что-то. – Ты, правда, хочешь знать?

Асаф кивнул. Подумал, может у неё грипп. Может у неё повышенная чувствительность к солнцу.

– И что если нежданно-негаданно придут паломники с Ликсоса? Что, по-твоему, случится, если меня здесь не будет, чтоб их принять?

Колодец, вспомнил Асаф, и деревянные скамейки, и глиняные кружки, и камни, чтобы класть на них ноги.

– А спальный зал для утомлённых ты видел по дороге наверх?

– Нет, – потому что Динка бежала и тянула его так быстро.

А теперь и монашка, Теодора. Встала и взяла его за руку, у неё была тонкая и сильная рука, и потащила его за собой, и Динку тоже позвала, и втроём они быстро спустились по лестнице, и Асаф заметил большой шрам, жёлтый как воск, на среднем пальце её руки.

Против широкой и высокой двери она остановилась:

– Тут постой. Обожди. Сомкни свои глаза.

Он зажмурил, удивляясь, кто учил её ивриту, и в каком веке это было. Услышал, как открылась дверь:

– Теперь смотри.

Перед ним был узкий закруглённый зал и в нём десятки высоких железных кроватей, стоящих в два ряда одна против другой. На каждой кровати был толстый непокрытый матрац, и на нём аккуратно сложенные простыня, одеяло и подушка. И сверху, как точка в конце предложения, лежала маленькая чёрная книга.

– Всё готово к их приходу, – прошептала Теодора.

Асаф вошёл в зал. Смущённо шагал между кроватями, и каждый его шаг поднимал лёгкое облачко пыли. Свет проникал внутрь через высокие окна. Он открыл одну из книг и увидел буквы незнакомого языка. Он попытался представить зал переполненным взволнованными паломниками, но воздух здесь был более прохладным и влажным, чем в комнате Теодоры, он как бы прикасался, и Асаф почему-то забеспокоился.

Когда поднял глаза, увидел Теодору стоящей в дверях, и на долю секунды промелькнуло в нём странное чувство, что даже если сейчас он пойдёт к ней, то не сможет дойти. Что он закован здесь в застывшем времени, которое не движется. Почти бегом рванулся и возвратился к ней. У него был один срочный вопрос:

– А они, эти паломники... – увидел выражение её лица и понял, что должен тщательно выбирать слова, – собственно... когда они должны прийти? То есть, когда вы их ожидаете, сегодня? На этой неделе?

Острая и холодная, как циркуль, она отвернулась от него:

– Пойдём, милый, вернёмся. Пицца стынет.

Он поднялся за ней, смущенный и обеспокоенный.

– Моя Тамар,– сказала она на лестнице, шлёпая перед ним верёвочными сандалиями, – она убирает там, в спальном зале, раз в неделю она приходит, набрасывается и драит. Но сейчас ты видел – пыль.

Снова сели за стол, но что-то между ними изменилось, исчезло, и Асаф не знал что. Он был взволнован от чего-то, что витало и не было сказано. Монашка тоже была рассеяна и не смотрела на него. Когда она так погрузилась в себя, её щёки стали ещё более выпуклыми, и со своими узкими продолговатыми глазами она казалась ему старой китаянкой. Некоторое время они ели молча или делали вид, что едят. Раз от разу Асаф бросал взгляд вокруг: там стояла маленькая кровать, увенчанная горами книг. На столе в углу стоял чёрный телефонный аппарат, старый-престарый, с круглым диском. Ещё один взгляд, и глаза его задержались на чём-то: предмет, похожий на статуэтку осла, скрученную из ржавой железной проволоки.

– Нет, нет, нет! – рассердилась вдруг монашка и стукнула двумя руками по столу, Асаф перестал жевать. – Как так можно? Есть и не разговаривать? Жевать, как две коровы? Не беседуя о делах задушевных? И что за вкус у этой твоей пиццы, сударь мой, без беседы?! – и оттолкнула от себя тарелку.

Он быстро проглотил, то, что было во рту, не зная, как выкрутиться:

– А с Тамар... – на этом имени ему слегка перехватило горло, – с ней вы разговариваете, да? – его голос показался ему слишком высоким, искусственным.

Понятно, что она заметила его жалкую попытку уклониться от разговора о себе и смотрела на него с насмешкой. Но он уже начал говорить о чём-то и не знал, как достойно отступить, и вообще – он не был силён в искусстве лёгкой беседы (иногда, когда бывал с Рои, Мейталь и Дафи и требовались лёгкость и остроумие или просто весёлый трёп, он чувствовал себя так, как будто должен был развернуть танк в комнате).

– Так она... Тамар, она каждую неделю к вам приходит? Да?

Он видел, что ей не хочется ему отвечать, и, тем не менее, при упоминании Тамар искорка снова зажглась в её глазах.

– Уже год и два месяца она бывает у меня здесь, – сказала она и с гордостью погладила свою косу, – она немного работает, потому что ей нужны деньги, и в последнее время – много денег. А у родителей она, разумеется, не берёт. – Асаф заметил, что она слегка сморщила нос, упомянув родителей Тамар, но не спросил, какое его дело. – А у меня работа есть в избытке, ты видел: подмести спальный зал, выбить постели, в кухне начистить раз в неделю большие кастрюли...

– Но для чего? – прервал её Асаф. – Все эти кровати и кастрюли, когда они придут, эти паломники, когда они... – и благоразумно умолк. Почувствовал, что необходимо подождать. Повеяло знакомым ощущением: в тёмной комнате есть любимое им мгновение, когда фотография медленно проявляется в растворе, и линии начинают обозначаться. Вот и здесь, то, что услышал и то, о чём догадался, начало постепенно обретать некую форму. Ещё минута-другая, и он поймёт.

– А после работы мы обе садимся, снимаем передники, моем руки и едим пиццу, – она засмеялась, пицца! Только благодаря Тамар, я полюбила пиццу... И тогда мы, разумеется, спокойно и задушевно беседуем. Обо всём на свете она со мной говорит, моя маленькая. – Он снова предполагал услышать гордую нотку в её голосе, и удивлялся, что есть такого в этой Тамар, его ровеснице, что Теодора так гордится её дружбой. – А иногда мы спорим, огонь и сера, но всё по-дружески, – на мгновение она сама показалась ему молодой девушкой, – как очень хорошие подруги.

– О чём же вы так много разговариваете? – Вопрос вырвался у него с обескураживающим испугом, и сердце стиснула тупая зависть, может из-за того, что вспомнил, как Дафи сказала ему два дня назад, что когда он начинает что-то рассказывать, у неё появляется странное побуждение посмотреть на часы. – О Боге? – спросил с надеждой. Потому что, если они говорят только о Боге, это логично и терпимо.

– О Боге? – изумилась Теодора. – Почему... разумеется... конечно, и Бог появляется иногда в разговоре, как без этого? – Она скрестила руки на груди и удивлённо посмотрела на Асафа, раздумывая, не ошиблась ли в нём, и он знал, слишком хорошо знал этот взгляд и готов был из кожи выпрыгнуть, только бы стереть его в её глазах. – Говоря по правде, милый, о Боге я не люблю говорить... Мы уже не так дружны, как прежде, Бог и я. Он сам по себе, я сама по себе. Но что, мало на свете людей, о ком можно говорить? А душа? А любовь? Любовь больше не занимает тебя, молодой господин? Или ты уже решил все её загадки? – Асаф покраснел и сильно мотнул головой. – И не думай: мы и философские вопросы обсуждаем здесь за пиццей, по по! – взволнованно выкрикнула она, может по-гречески, и взмахнула лёгкой рукой. – И снова спорим до самых небес, так что башня начинает сотрясаться! О чём, спрашиваешь ты? (Асаф понял, что должен спросить и энергично закивал.) О чём только не спорим. О добре и зле, свободны ли мы, по-настоящему свободны, – сверкнула лёгкая дразнящая улыбка, – в выборе своего пути, или он предначертан, и нас только ведут по нему? И про Иуду Поликера[7] мы беседуем, все записи которого Тамар мне всегда приносит, каждую новую песню! И всё записано тут у меня на магнитофоне Сони! И если, например, в кино идёт какой-нибудь очень хороший фильм, я тут же говорю, Тамар! Сходи, пожалуйста, для меня, вот тебе деньги, можешь взять подругу, и возвращайся поскорее, и расскажи мне всё, картину за картиной – так и ей удовольствие, и мне польза.

У него вдруг возникла мысль:

– А вы сами видели когда-нибудь фильм?

– Нет. И этот новый, телевизор, тоже нет.

Отдельные куски начинали складываться:

– А вы – вы сказали, что не выходите, так?

Она кивнула и посмотрела на него с улыбкой, следя за зачатком мысли, пробивающимся в нём.

– То есть... никогда-никогда вы отсюда не выходите, – снова сказал он изумлённо.

– С того дня, как прибыла в Святую землю, – подтвердила она с лёгкой гордостью, – двенадцатилетней девчушкой была я привезена сюда. Пятьдесят лет минули с тех пор.

– Пятьдесят лет вы здесь? – его голос показался ему вдруг мальчишечьим. – И никогда не?... Даже на минутку во двор?

Она снова кивнула. Ему вдруг стало невыносимо оставаться здесь. Он хотел встать, распахнуть окно, вырваться отсюда на шумную улицу. Потрясённо взглянул на монашку и подумал, что она не так уж стара. Она даже не намного старше его отца. Это из-за затворничества она так выглядит. Как девчонка, которая вмиг состарилась, не прожив жизнь.

Она терпеливо ждала, пока он передумает все свои мысли о ней. Затем тихо сказала:

– Тамар нашла для меня красивую фразу в одной из книг: \"Счастлив тот, кто может оставаться в запертой комнате наедине с собой\". Согласно этому я человек счастливый. – Углы её губ опустились.– Очень счастливый.

Асаф поёрзал на стуле, ища глазами дверь. Он чувствовал лёгкий зуд в ступнях. Не то, что он не мог находиться один в комнате, и даже часами. Но при условии, что там был современный компьютер и новый квест, и что не было с ним никого, кто подсказывал бы слишком быстрые решения. Это могло продержать его в комнате четыре-пять часов даже без еды. Но жить так всегда? Всю жизнь? День и ночь, неделю за неделей, год за годом? Пятьдесят лет?

– Спасибо, что ничего не говоришь, – сказала монашка. – Ограда мудрости – молчание…

Асаф не знал, сможет ли он теперь спросить что-нибудь, не лучше ли ему оставаться мудрым до конца их беседы.

– А теперь, – сказала она, набрав в лёгкие воздуха, – теперь твой черёд. Рассказ за рассказ. Только не останавливайся каждую минуту и не будь всё время так осторожен. Панагия-му! Почему ты так боишься говорить о себе? Ты настолько значительная личность?

– Но что, что рассказывать? – спросил он в замешательстве, потому что о Боге говорить не хотел, об Иуде Поликере знал не много, а его собственная жизнь была такой обычной, и вообще, он не любил говорить о себе. Что он ей скажет?

– Если расскажешь мне, что у тебя на сердце, – вздохнула она, – расскажу тебе, что на сердце у меня, – и грустно улыбнулась. Всё вдруг стало возможным.

 ***

За двадцать восемь дней до встречи Асафа с Теодорой, ещё до начала его работы в муниципалитете, когда он даже не знал, что есть на свете Теодора, и не предчувствовал Тамар – вышла Тамар на улицу. Как всегда на каникулах, Асаф спал в тот день до двенадцати дня. Потом встал, приготовил себе лёгкий завтрак, три-четыре бутерброда и яичницу из двух яиц, прочитал газету, отправил электронную почту голландскому болельщику Хьюстона и провёл целый час в оживлённом форуме игры \"Quest for Glory\". Ему звонил Рои или другой одноклассник (сам он обычно никому не звонил), вместе они безуспешно пытались спланировать вечер и уславливались поговорить позже. Звонила мама с работы, чтобы напомнить ему снять бельё с верёвки, вынуть посуду из посудомоечной машины и забрать Муки из лагеря в два часа. Между делом он немного смотрел телеканал \"Нейшионал Джиографик\", делал ежедневную гимнастику и возвращался к компьютеру, время текло вяло, и ничего не происходило.

В то же самое время Тамар заперлась в маленькой кабинке, покрытой вульгарными рисунками и надписями, в общественном туалете Эгеда[8]. Быстро сняла одежду – брюки \"Ливайс\" и тоненькую индийскую кофточку, которую родители купили ей в Лондоне. Разулась и встала на сандалии. Осталась стоять в трусах и лифчике, чувствуя отвращение к нечистому воздуху кабинки, который поспешил прилипнуть к её телу. Из большого рюкзака достала рюкзак поменьше, за ним – футболку и синий громоздкий комбинезон, запятнанный и порванный, соприкосновение с которым раздражало кожу.

– Привыкнешь, – подумала она и рывком натянула его. Поколебавшись минутку, сняла с запястья тоненький серебряный браслет, который получила на бат-мицву. И он был опасен: на нём было выгравировано её полное имя. Достала пару кроссовок и надела их. Она предпочитала сандалии, но чувствовала, что в ближайшие недели кроссовки подойдут ей больше: и для того, чтобы дать ей ощущение поддержки и собранности, и также, чтобы быстрее бежать, если за ней погонятся.

Был ещё дневник. Шесть тетрадей в твёрдых переплётах, упакованных в плотно закрытый бумажный пакет. Первая, с двенадцати лет, была тоньше остальных и ещё украшена цветными рисунками орхидей, Бемби, птичек и разбитых сердец. Последние, в гладких обложках, были намного толще и мелко исписаны. Они сильно утяжеляли рюкзак, но она не могла оставить их в доме, так как знала, что родители поспешат в них заглянуть. Теперь она засунула их поглубже в большой рюкзак, но через мгновение не смогла удержаться, вынула первую и пробежала глазами по листам, покрытым детским почерком. Заулыбалась. Рассеянно уселась на унитаз. Вот, здесь она в седьмом классе, а это её первый побег из дому, когда поехала с двумя подругами в Цемах[9] на концерт Типекса[10]. Какую безумную ночь они провели. Полистала дальше. \"Лиат пришла на вечер в чёрном платье с блёстками и выглядела потрясающе\". \"Лиат танцевала с Гили Папушадо и была красива до слёз\". Как это старые раны никогда не заживают до конца. Каждую секунду готовы вскрыться снова (но сейчас она должна выйти отсюда и уходить). Взяла другую тетрадь, двух-с-половиной-летней давности: \"Её угнетает то, что она сейчас растёт. \"Развивается\". (Ненавижу!!! эти их слова!). Кому это сейчас нужно?\", – остановилась. Попыталась вспомнить, почему писала о себе в третьем лице. Печально улыбнулась: конечно. Это тот период, сумасшедшие тренировки, чтобы закалить себя, сделаться как можно более толстокожей. Заставляла себя терпеть щекотку, снимала с себя – в самые холодные дни – свитер и куртку, и даже рубашку; или ходила босиком по улицам, по полям. И запись в третьем лице тоже была частью этого: \"Любит маленькие и узкие места, как, например, промежуток между шкафом и стеной в её комнате, в который ещё месяц назад она могла влезть и сидеть там часами, а теперь её бесит, что она никогда больше не сможет туда вернуться!!!\"

А на следующей странице, непонятно из-за чего, как в школьном наказании, ровно сто раз, она сосчитала: \"Я пустая и никчемная девчонка, я пустая и никчемная девчонка\".

Боже, подумала она, прислоняясь головой к сливному бачку, как я могла быть такой дурой.

Но тут же нашла свою первую встречу с книгой \"И кулак был когда-то раскрытой рукой и пальцами\" Иегуды Амихая, и наполнилась состраданием к той девочке, что писала: \"У новорождённых рыбок есть белковый мешок. Я знаю, что эта книга будет моим белковым мешком. На всю жизнь\". И через неделю решительно и непреклонно: \"Чтобы были у меня б. г. я клянусь с этого дня и на всю оставшуюся жизнь смотреть на мир всегда удивлённо\".

Горько усмехнулась. В последнее время мир прямо заставлял её смотреть на себя удивлённо, а потом возмущённо, и, наконец, с полным отчаянием. И единственное, что, в конце концов, сделало ей большие глаза, была эта причёска.

Быстро полистала, вперёд, назад. Посмеялась, повздыхала. Какое счастье, что решила почитать дневник, прежде чем отправилась в путь. Увидела себя распростёртой и обнажённой, как будто кто-то показал ей целый фильм, собранный из отдельных снимков, день за днём из её жизни. Ей уже нужно было выходить оттуда, Лея ждала её в ресторане с прощальным обедом, но она не могла выйти, если бы можно было не выходить на улицу, под эти взгляды. Как они смотрят на неё с тех пор, как обрила голову. Здесь, по крайней мере, она защищена. Одна, окружённая стенами. Вот она в четырнадцать лет, здесь она уже начала писать иногда зеркальным почерком вещи, которые особенно хотела скрыть: \"Бедная мама, она так хотела родить девочку, чтобы всем с ней делиться, ладить с ней, открывать ей тайны женственности, и как это чудесно – быть женщиной, прямо Божий подарок. А что она получила? Меня\".

Моя мама. Мой папа. Зажмурившись, отталкивала их от себя, но они снова жались к ней. Бывают в жизни ситуации, когда каждый сам за себя, сказал её папа во время последней ссоры. Хватит, пусть уйдут отсюда, когда всё кончится, она сможет о них подумать; с моей стороны вопрос закрыт, сказал он, и я больше пальцем не пошевельну, и посмотрел на неё с деланным равнодушием, и только правая бровь его дрожала, не переставая, как существо, живущее собственной жизнью. Медленно, напряжённо, сосредоточенным усилием она выбросила их из головы. Ей нельзя иметь с ними дела сейчас. Они только ослабляют и подавляют её. Сейчас они для неё не существуют. Она лихорадочно выхватила другую тетрадь, примерно полуторалетней давности. Здесь в её жизни уже появились Идан и Ади, и всё начало изменяться к лучшему. По крайней мере, она так думала. Она читала и не верила, что такие вещи занимали её ещё несколько месяцев назад. Идан сказал так и сделал так; постригся под Франца Иосифа и взял её, а не Ади, контролировать парикмахера, потому что ты практичнее, сказал он, и она не поняла, комплимент это или оскорбление, и удивилась, что кто-то считает её практичной. А поездка на фестиваль в Арад – кто-то украл их рюкзак с кошельками. У них осталось десять шекелей на троих; Идан взял инициативу в свои руки: в магазине канцтоваров купил пачку квитанций за девять шекелей. Потом послал их обеих собирать у людей взносы в \"Общество борьбы с озоновой дырой\".

А кружащее голову счастье, которое она испытывала, совершая такое мошенничество, такое преступление, чтобы принести ему вырученные деньги, а какую обжираловку они устроили, и у них ещё остались деньги на травку, они курили и ничего не чувствовали, и Идан с Ади непрерывно буянили и вещали про дикий драйв, а на обратном пути в автобусе Ади сидела с Иданом через два сиденья впереди неё, и всю дорогу оба истерически хохотали.

И среди этой ерунды разбросаны маленькие посторонние замечания, краткие сообщения о вещах, которым она тогда не придавала значения, они были как лёгкий шепоток, мало-помалу усилившийся до крика: мама и папа обнаружили пропажу афганского ковра, который висел на стене за дверью. Они тут же уволили домработницу, которая проработала у них семь лет. Потом пропали несколько сотен долларов из папиного ящика, тогда был уволен садовник-араб. Ещё был случай с машиной, счётчик которой указывал на очень длинную поездку, когда родители были в отпуске за границей. И тому подобные тени, скользившие у стен дома, на которые никто не решился направить слишком яркий свет.

В дверь сильно постучали. Уборщица. Кричала, что она сидит там уже час. Тамар сразу же крикнула резким голосом, что будет там, сколько захочет. Отдышалась, потревоженная грубым вторжением.

Когда начала читать последнюю тетрадь, поразилась, что всё было там подробно и совершенно открыто: план, пещера, список продуктов, опасности ожидаемые и непредвиденные. Эту тетрадь она обязана немедленно уничтожить. Даже в тайнике её нельзя оставлять. Пробежала глазами по листам. Нашла место, до которого она ещё позволяла себе что-то чувствовать – короткая ночная встреча возле кафе \"Риф-раф\" с кудрявым парнем с мягким взглядом, который показал ей сломанные пальцы руки и убежал, как будто она тоже была способна сделать с ним что-либо подобное – с этого места она сделалась непроницаемой, скупой на слова и писала, как секретарша засекреченной военной части: цели, задачи, опасности. Что выполнено, и что ещё предстоит.

Закрыла тетрадь. Глаза её остекленело смотрели на пошлый рисунок на двери. Если бы можно было взять дневник туда. Но нет, нельзя. Только что она будет без него делать. Как разберётся в себе, не делая записей. Бесчувственными пальцами выдернула первый лист и бросила его в унитаз между ногами. За ним ещё лист, и ещё. Стоп, что это? \"Когда-то я много плакала и была полна надежд. Сегодня я много смеюсь, смеюсь отчаявшись\". В воду. \"Наверно, я всегда буду влюбляться в того, кто любит другую. Почему? Потому. Я хорошо умею попадать в безнадёжные ситуации. Каждый в чём-то талантлив\". Разорвала. \"Моё искусство? Ты что, не знала? Умереть в мгновении\". Разорвала, яростно разорвала. Встала и постояла минутку, пережидая головокружение. Остались листы самых последних дней. Бесконечные споры с родителями, её крики и мольбы, и режущий сердце страх, когда поняла, что они действительно не способны ничего сделать, ни помочь ей, ни удержать её; что постигшая их трагедия опустошила и парализовала их, как какое-то колдовство, вынувшее их из самих себя, так, что от них осталась одна оболочка. Теперь только она сама может что-то сделать, если хватит смелости.

Но вполне возможно, что в том месте, куда она хочет попасть, о ней будут разузнавать; ведь наступит какой-то момент, когда станут следить за ней или рыться в её вещах, пытаясь любыми путями выяснить, кто она. Кто я? Что от меня осталось? Спустила воду, ошеломлённо глядя, как крутящиеся обрывки засасываются и исчезают: ничего.

Без дневника и без Динки, она упала духом.

Быстро смешалась с толпой на остановке. Видела своё отражение в витрине ресторана, в окошке продавца сосисок, во взглядах людей. Видела, как при этом вытягиваются губы. Ещё вчера на неё смотрели совсем иначе. Ещё вчера она и сама немного поощряла эти взгляды; всегда был какой-то намёк или вызов в том, как одевалась и как смотрела на них. Тамар знала: это чрезмерная дерзость слишком робких. Испуганная дерзость, неуправляемо рвущаяся из неё, будто отрыжка: как та прозрачная блузка, которую она надела на выпускной вечер в девятом классе. Или потрясающие красные туфли, туфли Дороти из \"Волшебника страны Оз\", в которых была на праздничном концерте в академии. Были ещё случаи и бесконечные стремительные переходы от дней запущенности и заброшенности – Алина кричала на неё как-то, что запрещает ей снова надевать \"эти одежды Бней-Брака[11]\" – к периодам элегантности и стиля до самооблизывания, её сиреневый период, жёлтый период, чёрный...

У прилавка камеры хранения она сдала большой рюкзак, а маленький прижала к груди. С этих пор он становится её домом. Парень, который там работал, взглянул на неё и, как и парикмахер, постарался не коснуться её пальцев своими. Она взяла с прилавка маленький металлический жетон с номером сданного ею рюкзака. Ну вот, об этом она и не подумала: куда ты теперь денешь этот жетон, к примеру? А если кто-то из них возьмёт этот рюкзак из камеры хранения и проверит кошелёк и тетради дневника? Дура такая, мегаломанка, отверженная.

Она ушла оттуда, с удовольствием занимаясь самобичеванием, чтобы сделать свою кожу ещё жёстче перед тем, что её ожидает. Но кто знает, что ещё там случится, и какие неожиданности – о которых не думала и даже представить не могла – принесёт ей новая жизнь, и как удивит её реальность, и как, как всегда, предаст её.

 ***

И тогда Асаф рассказал ей; опять начал с начала, с работы в муниципалитете, на которую его устроил отец с помощью Даноха, так как Данох был должен ему немного денег за электрические работы, которые отец делал у него дома, но – но Теодора снова остановила его повелительным жестом маленькой руки и пожелала сперва послушать о его маме и папе, и Асаф вынужден был прерваться, и рассказал, что родители и младшая сестра уже, наверно, приземлились в Аризоне, в Соединённых Штатах, и отметил, что уехали они довольно внезапно, потому что старшая сестра Рели, попросила приехать к ней немедленно. Монашка захотела узнать о Рели, почему она находится так далеко от дома, и Асафу пришлось к собственному удивлению рассказать и о Рели. Он описал её в общих чертах, какая она особенная и потрясающая, рассказал, что она художница, занимается ювелирным делом, и придумала оригинальную линию серебряных украшений, которая сейчас очень популярна за границей; он произносил её слова и термины, и чувствовал, насколько они ему чужды, может потому, что это её новое достижение чуждо ему, а может потому, что и в самом её отъезде туда было что-то, что его пугало; с долей неприязни добавил, что иногда Рели бывает невыносима, и намекнул на эту её принципиальность во всём, начиная с того, что она ест, и главным образом не ест, и кончая её идеями по поводу отношений между арабами и евреями, и как государство должно выглядеть и вести себя, и так получилось, что он все-таки рассказал о Рели немало, и как она прямо сбежала год назад из страны, так как ей необходим простор, это её слово он ненавидел, поэтому поспешил заменить его и пояснил, что Рели чувствовала, что она просто задыхается здесь, и Теодора улыбнулась про себя, а он сразу понял её улыбку, и понимание без слов прошелестело между ними: есть люди, которым даже пятьдесят лет в одной комнате не душно, а другим и целой страны недостаточно; потом она захотела послушать про Муки, которая уехала с родителями, так как её никак нельзя было здесь оставить, Асаф говорил и о ней и улыбался, обычный румянец на его щеках усилился, почти поглотив в себе прыщи, потому что, когда он произносил \"Муки\", его ноздри всегда ощущали запах её волос после мытья, и он засмеялся и сказал, что его всегда восхищало, как уже с трёхлетнего возраста она требовала свой шампунь и настаивала на ополаскивателе, правда, с трёх лет, и у неё такие мягкие волосы, как туман между пальцами, эти её светлые волосы – он засмеялся, и Теодора улыбнулась – часами стоит она у зеркала, эта малышка, и любуется собой, и уверена, что весь мир её любит, и когда он или Рели возмущались этим культом личности, мама говорила им, чтоб не смели ей мешать, пусть малышка радуется, и пусть будет хотя бы один в этом доме, кто любит себя без всяких ограничений – тут Асаф вдруг обнаружил, что говорит уже несколько минут без перерыва, испугался и сказал, всё, обычная семья, ничего особенного, а Теодора сказала:

– Прекрасная у тебя семья, милый, вы должны быть очень, очень счастливы, – и он видел, что она снова погружается в себя, как будто в ней погас свет, и не понимал, как он так свободно болтал с ней, и сказал себе, ладно, это потому, что она так одинока здесь, может, она давно ни с кем не разговаривала по-настоящему, просто и от души, и тогда он подумал, в самом деле? А ты когда так разговаривал?

И вспомнил, конечно, что ждёт его вечером с Рои и Дафи, а она склонилась к нему и спросила:

– Быстро-быстро, о чём ты сейчас думал, у тебя такое лицо, милый, по, по! Большая туча прошла по нему.

– Неважно, – бросил он.