И это — моя одна единственная боль, которую только ты можешь унять или облегчить. Боль моей отдельности от тебя. До тебя это была неясная тупая боль, которую я даже назвать не могла, и она терялась в окружении остальных житейских невзгод, а ты дал ей имя и научил говорить.
А впрочем, Яир, я совсем не уверена, что даже ты сможешь унять эту боль. Но связь между нами может хотя бы создать то, что ты иногда называешь «заземлением», и мне хочется думать о ней, как о соучастии в «благостном избытке сил», исполненном милосердия, о котором говорит Кафка в своём дневнике от 19 сентября 1917 года (где он удивляется, как вообще он может «кому-то письменно сообщить», что он несчастен):
«…И это вовсе не ложь и не успокаивает боли, это просто благостный избыток сил в момент, когда боль явно истощила до самого дна все силы моей души…»
Я постоянно думаю, где меня настигнет этот «первый дождь». Дома? На улице? Перед учениками в классе? И на какое место моего тела упадёт первая капля? По ночам я одним ухом прислушиваюсь, пытаясь уловить шум дождя…
Но ведь можно и по-другому: освободиться от мучений, не участвовать в этом, перестать бередить рану ожиданием…
Сегодня утром я с тяжёлым сердцем прибавила к списку потерь ещё одну: внутреннюю свободу.
Ещё один день без тебя. Я непрерывно смотрю на небо. Как тебе удалось превратить весь мир в огромные клещи, которые медленно сжимаются вокруг меня?! Хватит, довольно! (Но и это звучит как «поговори со мной, Яир»). Сегодня я вижу тебя по-другому. Смотри: ты — часовщик. Мрачный, разгневанный часовщик. Ты сидишь в маленьком душном закутке, наполненном тиканьем. Это — ты: одинокий человек, раздираемый мощным волнообразным импульсом. Он непрерывно подкручивает шестерёнки множества часов, регулируя их таким образом, чтобы они звонили по очереди — в соответствии с разработанным им секретным планом — в течение суток, летом и зимой, в течение
всего времени…
В тебе ведь есть что-то от часовщика? С твоим высокомерным желанием отрегулировать твои сменяющиеся влюблённости так, чтобы всегда быть погружённым в музыку (женскую?), звучащую и звонящую вокруг тебя. Чтобы не было ни одного мгновения невыносимой тишины, когда можно услышать, как проходит и утекает время.
Неужели так и было? Я была всего лишь атрибутом в твоём личном ритуале? Ты каждый сезон меняешь женщину, и это было «лето Мирьям», за которым последует зима кого-нибудь ещё? Может быть, частью твоих тайных сделок с самим собой является исчисление оставшегося времени в «женщинах-минутах»? А я была только стрелкой, указавшей тебе, что прошёл ещё один «час», ещё одно время года, ещё одна женщина… И разговариваешь ты на самом деле не с нами — маленькими жалкими дочерьми Евы, а с его величеством Временем?
Уйди из моей жизни.
Утро. Я два дня не писала. Чувствую не вполне понятное облегчение. Пробую кончиками пальцев холодную воду: с этим можно жить…
…Вот женщина, которая ползает по земле после случившейся с ней трагедии, не совсем понимая, что это было. Бывают моменты, когда ей кажется, что всё вокруг исчезло. Потом выясняется, что всё на своих местах, и только её больше нет. Она мысленно разговаривает, почти не шевеля губами. Странно, что всё это почти не причиняет ей боли. Пусть будет так.
С ней всё будет хорошо. Ей только нужно захотеть по-настоящему, изо всех сил чтобы всё было хорошо. Она живёт, экономно расходуя энергию, будто сердце её заткнуто большой пробкой. Недавняя болезнь — подходящая причина, чтобы оправдать её заторможенность. И Йохай вдруг остался дома, так что ей есть, чем заняться.
Она перечитывает только что написанные строки. С этим можно жить.
Банк — химчистка — два урока — вызвать стекольщика — совещание — ещё одно совещание — беседа с физиотерапевтом — магазин — отдать часы в починку — утешение скорбящих… О чём думает сегодня зелёный марсианин?
«Видимо, этой женщине причиняет невыносимую боль соприкосновение с реальностью».
Хорошо, что ещё можно писать.
Похоже на укладывание камней в бурную реку.
Понемногу, тяжким трудом будет выстроен мост, по которому она сможет отсюда уйти.
Йохай уже три дня дома. Рядом с воротами школы установили контейнер для строительного мусора, и никто не хочет этим заниматься. Я сижу с ним и навожу порядок, восстанавливая кожу нашего дома, насколько Йохай мне это позволяет.
Когда он здесь, мне трудно сосредоточиться.
Я поставила в ряд все стулья в доме, и он ходит по ним с поразительной ловкостью. Наверное, его вестибулярному аппарату это приятно. Такое научное объяснение мы когда-то получили. А может быть, он что-то пишет своим непрерывным движением? Может быть, есть скрытый смысл в трогании дверных проёмов, в бумажных шариках, которые он закатывает в углы…
Не ищи смысла.
Ходит взад и вперёд, очень сосредоточенный, серьёзный, таинственный. Постоянно погружён в свой внутренний мир, даже не замечая, что я здесь…
(Но, когда я его только что обняла, он обнял меня в ответ).
Ночь. То есть, это люди с узким кругозором скажут, что сейчас четверть пятого утра, но я-то спала три часа — такой нежданный подарок!
(Анна, где бы она ни была, смеётся: «Опять ты со своим поллианизмом
[34]!»…)
Кратковременная радость. Позвонила Ариэла узнать, как дела, и между прочим рассказала, что сегодня она проходила с классом отрывок, в котором Ромео впервые вынужден покинуть Верону и говорит, что видел ночью хороший сон. Одна из учениц вскочила и сказала, что он не понимает, как ужасно то, что он говорит, — потому что он спал, он смог заснуть!
Я почувствовала укол. Будто я чем-то злоупотребила.
Я уже два часа звоню в мэрию. Меня посылают от одного сотрудника к другому. Последний, самый главный, был сначала приветлив, но потом оказалось, что прораб, установивший контейнер, не нарушил закон, ни одного закона не нарушил, (кроме «закона одного ребёнка»…). «Так заведите ребёнка через другие ворота, сударыня», — крикнул он напоследок и бросил трубку. Только что позвонил Амос: речь идёт о ремонте соседнего со школой дома. Он продлится не менее двух месяцев.
Я сажусь. Похоже, что Йохай очень рад. Шагает по своему маршруту. Считает. Что же будет? Бэмби, Уильям и Старина скучающе смотрят на него. Иногда мне кажется, что, как он их совсем не замечает, так и они «не замечают» его. Возможно, из-за этого мне трудно полюбить их всем сердцем. Но что же теперь будет? Нили гораздо чаще ластится к нему, трётся, играет. Даже больше, чем со своими котятами. И он тоже на неё реагирует. Почему же они больше не тратят на него усилий? Я так люблю собак, а своих мне полюбить не удаётся.
С Амосом был ужасный разговор. Он спросил, что будем делать эти два месяца. Он кричал, что у него сейчас новая группа, которая только-только выходит на правильный путь, а я ответила, что у меня тоже, как известно, есть работа. Он фыркнул, и я вскипела. Мы оба не повысили голоса ни на октаву, чтобы не пугать Йохая.
Ну вот, собаки снова заснули. Что это здесь нагоняет на них сон? Не знаю. Я уже не пойму, что чувствую. Пару недель назад к нам приходили дети восьми и девяти лет — сыновья Германов, и все три собаки чуть с ума не сошли от радости. Я вдруг заметила у них новые движения, услышала незнакомые щенячьи звуки.
Ходит себе по стульям, как по натянутому над землёй канату! Чувствуя, что еще немного, и я взорвусь, я говорю себе — какое право я имею перекладывать на него заботы ходящих по земле!
Более всего я скорблю о новой для меня тонкой и слабой ткани. Ведь это с ним мне удалось победить свой отвратительный инстинкт распарывания — моего чёрного близнеца. Я сама поразилась, что вдруг научилась ткать, не распуская тут же, не портя себе радость жизни, любовь к жизни (и даже немного — любовь к себе!)
А что происходит сейчас? А сейчас Я. становится моим ножом.
…Вот и сегодня — едва завидев оранжевый контейнер, он засунул ноги под переднее сиденье и не дал вытащить себя из машины. Полтора часа мы пытались его уговорить. Пришли его учительницы, директорша, его любимый физиотерапевт. Соблазняли, угрожали, обещали, пытались подкупить. Амос сбегал в магазин игрушек и купил грузовик, немного похожий на контейнер. Потом поругался с рабочими. Угрожал. Умолял. Всё впустую. Он просто отказывается признавать эту школу своей — школу, в которой он учится уже четыре года. В одиннадцать я вернулась с работы, чтобы остаться с ним. Отменила три урока и экзамен.
И всё же, несмотря ни на что, мне в жизни везёт, и об этом ни на минуту нельзя забывать. Я думаю о человеке с потухшим лицом, который сидел напротив меня в автобусе.
Сегодня вечером мы с ребятами из ешивы продолжили изучение темы о засухе. Акива решил, что это будет наш скромный вклад в дело приближения дождя. А я сижу между ними и думаю, не представляю ли я некую «пятую колонну» в этом всеобщем ожидании дождя, этакого пророка Иону на корабле, только наоборот… Юдале привёл толкование из книги «Зоар»: Сказал раби Шимон: «Лань одна есть на земле, и как закричит — многое делает для нее Творец. И слышит беду ее, и глас ее принимает. И когда вознуждается мир в милосердии — подает голос. И слышит Творец глас ее, и смилуется над миром… Как написано: „Как олень жаждующий у истоков ручья“… (Псалмы, 22)…А когда должна рожать, со всех сторон стеснена, поникнув головой меж коленями своими… И кричит, и возносит глас свой… Смилуется над ней Творец… И призывает змея одного, что кусает ее в лоно и открывает, разрывая место это… И рожает тут же».
Я рассказала им об испуганной лани, которая чуть не наткнулась на меня утром в тумане на тропинке, ведущей к ручью. Они заволновались: «Это она, это она!»
В семь утра зазвонил телефон. Прораб — хозяин контейнера. Набросился на меня с криком: «Как вы смеете мешать рабочим! Вы мне уже неделю голову морочите! Я всё делаю по закону! Если ещё раз посмеете, я приеду к вам домой с бульдозером!..» Пока он кричал, я начала с ним говорить, очень тихо, даже не надеясь быть услышанной (сейчас я сама удивляюсь, почему говорила. Я как бы решила представить и свою позицию тоже, допустим — перед каким-то невидимым судом, выносящим решения в подобных случаях). Во всяком случае, когда я дошла до синих ворот нашего двора, которые тоже уже несколько лет нельзя красить, чтобы не запутать и не напугать Йохая, я заметила, что он больше не кричит. Когда он перестал кричать и начал слушать? Я вдруг почувствовала себя раздетой и смутилась: да что с тобой?! Несколько лет ты отказывалась от пособия по его инвалидности, чтобы твоего ребёнка не называли инвалидом, а сейчас — с совершенно чужим человеком ты «воспользовалась» своей бедой! Прораб громко вздохнул и на его стороне воцарилась странная тишина… Потом он сказал, что есть кое-что, чего он не может мне рассказать. Если он посмеет заговорить об этом с кем-то, ему придётся себя убить, да, да — убить себя собственными руками! Но если я через час привезу Йохая в школу, контейнера там не будет. Так и было.
Послеобеденное удовольствие: «Дядя Ваня» в постановке нашего театрального класса. Не все актёры были на должном уровне. И всё-таки, с каждым разом я всё больше люблю эту чудесную пьесу.
«Мой» момент на этот раз: когда Соня внезапно встаёт и произносит взволнованную речь о важности сохранения лесов, потому что эта тема интересует её любимого… В темноте я быстро записала на внутренней стороне руки под рукавом: «Яир, я хотела рассказать тебе о тебе, и твоя история была для меня даже важнее, чем моя, а сейчас я чувствую, что свою историю я потеряла…»
…А сейчас я смотрю на свою руку, и кожа под буквами шевелится, она горяча, плоть дышит и тело живёт.
Меня не покидает мысль: «А что там было на самом деле, в тот первый момент? А если бы я не улыбалась той улыбкой? Если бы не обнимала себя?»
Подумать только — я сумела очаровать, не прилагая ни малейшего усилия!
А то, что я дала ему, то, что он разглядел во мне, что без моего ведома вернуло его к жизни, что-то моё личное…
Я знаю, что это существует. Это существовало и до того взгляда. Это существует даже теперь, когда на него никто не смотрит. Это — лучшая моя часть, которую невозможно уничтожить, и благодаря которой я тоже не подлежу уничтожению.
Если бы я могла дать это и себе тоже!
Просто так взять и выплеснуть…
Утром на остановке автобуса у выезда из посёлка ко мне подошла обрюзгшая пожилая женщина. Оказалось, что она работает здесь домработницей в одной семье. Она сказала, что уже некоторое время наблюдает за мной, и моё лицо ей понравилось. Она хочет что-то мне рассказать и узнать моё мнение.
Тем временем подошёл автобус, мы вошли и сели рядом. Она начала рассказывать о себе, о своей жизни и своих болезнях, о детях, которых разбросало по свету, и всё время просила прощения за то, что обременяет меня.
Рассказала, что она из религиозной семьи, но происходящие вокруг события уже долгое время вызывают в ней ужасное предположение, что Бога нет. И это очень её пугает, портит ей жизнь и здоровье. Несколько недель назад она смотрела по телевизору передачу об Индии, и с тех пор её не покидает новая мысль: как ей, Ривке, собственными силами заставить Бога проявить себя.
Она возьмёт все свои сбережения и поедет в Индию (ей не страшно, поскольку у неё есть святая цель — она выполняет заповедь). Пойдёт в храм, который показывали по телевизору — там много идолов, тысячи! Она будет ходить между ними, притворяясь будто колеблется, какого из них выбрать. Этого? Или, может, этого? И тогда наш Бог, Всевышний, не сможет стерпеть того, что даже она, которая шестьдесят пять лет была ему верна, усомнилась в нём, и, возмущённый её изменой, Он возникнет перед ней и закричит: «Ривка, хватит, довольно! Я здесь!»
Мне это так понравилось! Даже не сам рассказ, а то, что она выбрала меня.
А ещё больше меня радует, что мир продолжает жить! И в мире есть не только я-и-он!
На площадке перед учительской — выставка работ старшеклассников. Я хожу вместе с другими учителями и рассматриваю. Меня переполняет гордость за своих учеников, они так продвинулись за прошедший год! Но, наученная опытом, я чувствую приближение опасности и вся сжимаюсь в ожидании.
В работе по биологии Авишая Риклина я читаю: «Чтобы птица смогла полностью развить свои певческие способности, она должна в первые месяцы жизни находиться среди себе подобных, иначе её пение пострадает и будет ущербным».
Видимо, я так долго стояла там, уставившись в одну точку, что Ариэле пришлось легонько потянуть меня за рукав… Вокруг — любопытные и озабоченные взгляды. В горле першит…
(Прийди и спой со мною, мне-подобный.)
Если это дневник, то его следует называть «ночник».
В четверть четвёртого я встала напиться и наткнулась в темноте на Йохая, который бродил по дому полусонный и без штанов. Наверное, возвращался из туалета и заблудился. Интересно, сколько времени он так блуждал, пока я не встала? Я его одела и отвела в постель, а он снова встал, и ещё раз, и ещё… Видя, что ничего не поделаешь, я согласилась погулять с ним по его маршруту. Всё равно мне не спалось, а в этом было что-то приятное. Он ходит со мной по дому точно так же, как мы с ним ходим по улице, — на полшага позади, держась за край моего рукава. Если я полностью ему подчиняюсь, что на улице не всегда возможно, то мы движемся в полном согласии. Сегодня ночью нам это удалось. В нашем движении не было дисгармонии, я готова была ходить так ещё и ещё. Похоже, что ему это тоже доставило удовольствие, — до без четверти четырёх он не проявлял признаков усталости. Напротив, казалось, что он забавляется, говоря мне о чём-то таким образом.
И тут у меня возникла идея: я повела его в кухню, закрыла дверь и включила обогреватель. Раздела его и обернула большим полотенцем. И, разумеется, подала ему бурекасы и целую кучу фруктовых йогуртов.
Потребовалось некоторое время, но он на удивление хорошо воспринял мои действия и даже, когда я принесла ножницы не вскочил и не закричал. Наконец-то, после трёх месяцев борьбы и скандалов он дал себя подстричь.
Самой не верится, как тихо он сидел, напевая что-то и слегка раскачиваясь, — в каком-то стоическом и даже царственном спокойствии — останавливаясь только для того, чтобы надкусить бурекас. Он то и дело бросал на меня хитрющий взгляд, словно говоря: «Видишь? Всё зависит только от моего желания…»
Даже когда я стригла его спереди, и волосы упали ему на рот(!)… Что это? Я не узнаю своего ребёнка! Можно было подумать, что он совершенно сознательно решил компенсировать мне своё послеобеденное буйство в ответ на наши с Амосом попытки. А вдруг, это действительно так?..
Как тонко, без слов, он напоминает мне, когда я забываю…
А что будет, когда у него начнут расти усы и борода? Как мы будем его брить? Разве что, когда он будет спать глубоким сном, например, после приступа. Впрочем, это необязательно планировать сейчас.
Через два-три года мы во второй раз расстанемся с ребёнком. Пока ещё его личико сохраняет детскую прелесть. А каким оно станет через пять лет? Не могу себе представить. Сейчас — не могу. У Анны был тонкий сексуальный пушок. Но Анна была брюнеткой. И Амос тоже довольно темноволос. Похоже, что светлые и очень мягкие волосы достались ему от меня (вместе с неуклюжестью, неуверенностью в себе и чувством своей чужеродности в мире)…
А что будет через десять, двадцать лет? Чужие комнаты. Чужие люди. Колючие шерстяные одеяла.
Когда его терпение закончилось, он встал, наполовину подстриженный, но и тогда не убежал. Медленно ходил вдоль коридора туда и обратно и не мешал мне стричь его на ходу. Пусть будет на ходу, на бегу, в танце, в прыжках — не каждый день выпадают такие чудесные мгновения, Амос с ума сойдёт, когда проснётся!
Как только я закончила, он показал мне, что хочет вернуться в кровать. Позволил мне смазать ему затылок своим любимым амосовым лосьоном после бритья, не возражал против нескольких поцелуев, и, сонного и умиротворённого, я уложила его спать.
А я жду рассвета. Мне тоже нужно поспать хотя бы часок перед этим длинным днём. Весь дом устлан пушистыми дорожками. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не разбудить Амоса и не рассказать… Увидеть ту особую улыбку, которой он отвечает на такие новости. Жаль, что нельзя сейчас слушать музыку. Третий квартет мне сейчас очень помог бы. Подождёшь до утра, Людвиг Ван? Не понимаю, как я могла сердиться на тебя пару дней назад! Как же я забыла, что ты полон жизни и оптимизма?!
Моя общественная жизнь становится подозрительно бурной. Утром — встреча в кафе «Атара» с Ариэлой. Мы впервые встречаемся вне учительской, чтобы поговорить. Бедная Ариэла слегка напугана моими разговорами, ей кажется что я её «изучаю». В какой-то момент она прямо сказала, что при искренней ко мне симпатии, её всё же смущают столь интимные разговоры на ранней стадии дружбы. Что я могла ей ответить? Что я, кажется, уже слишком привыкла к такого рода разговорам? Что мне вдруг стало невыносимо не говорить всего, без недомолвок, человеку, который кажется способным понять меня?
Не думаю, что я допустила чрезмерную откровенность. Ариэла очень мила и умна (но это не мешает мне помнить, что она моложе меня на несколько решающих лет).
Из нашей встречи мне больше всего запомнилось вот это: в минуту откровения она сказала, что если её Гидон раз-другой «сходит налево», это причинит ей страшную боль, но она преодолеет себя и останется с ним. Но если он влюбится в кого-то, она его сразу же бросит («в ту же самую минуту!»). И тут я возмутилась, ибо так нестерпима боль, которую причиняет мне разочарование в близком человеке (или наше с ним несоответствие)… Я сказала, что у меня всё совсем наоборот; если бы я узнала, что Амос всего лишь «сходил налево», это было бы веской причиной не уважать его и не желать быть с ним. Но если вдруг он влюбится? Если он испытает вновь самое живое и прекрасное чувство? Это только украсит его в моих глазах.
Я поймала её убегающий взгляд. Вдруг она вскинула на меня глаза цвета незрелых ягод; это было невыносимо! Охваченная внезапной паникой, я схватила её за руку. Она испугалась: «Мирьям, с тобой всё в порядке?»
Я нашла рецепт К. полнейшей возможности счастья: верить в нечто нерушимое в себе и не стремиться к нему.
Но в это утро я опять почти не верю в нечто нерушимое в себе. Вместо этого я стремлюсь к чему-то вне себя, чему-то быстро иссякающему.
(Когда я это писала, вошла Нили, и я решила спросить у неё тоже. Я сказала: «Нили, как ты думаешь, я когда-нибудь буду счастлива? Если да — пошевели левым ухом, если нет — правым».
Что эта кошка сделала? Пошевелила обоими.)
Может быть, он гораздо раньше понял, что из этой точки уже нет возврата? (не только домой, вообще.)
Амос в Беэр-Шеве на двухдневных курсах. Я хожу кругами вокруг телефона и воображаю… Я же могу привести его сюда в одно мгновение (обманываю я себя), стоит только воззвать к его низменному чувству, тронуть постоянно натянутую в нём струну. Как в дешёвом фильме, прошепчу в трубку: «Мужа нет дома», и он не устоит перед искушением.
Целый час кружила по дому, охваченная безумным волнением. За это время собрала несколько десятков бумажных шариков, спрятанных Йохаем по углам. Устроила небольшую композицию на кухонном столе. Потом развернула их один за другим, разглаживая рукой, и снова смяла в шарики и рассыпала по углам… Несомненно, в этом что-то есть — сминать таким образом бумагу… К полуночи разум начал возвращаться ко мне булавочными уколами, как кровь в затёкшую руку…
В утренней «лотерее» выпало (опять!) послелнее письмо из Тель-Авива: «…ты же берёшь от меня искру, чтобы зажечь себя к жизни».
Читаю и расстраиваюсь. Не понимаю звучащей здесь жалобы и обвинений. Сама я только рада, если кто-то — ученик, подруга, Амос — «берут от меня искру».
Только бы брали! Так редко берут…
Хочу, чтобы всякий раз, когда зелёный марсианин смотрит в мою сторону, он видел, как летят искры от каждого моего прикосновения к людям.
Реальность отреагировала на первый же мой выход из дому: стоя на перекрёстке Ха-Мекашер, я сильно чихнула. Проходящий мимо парень с рюкзаком, загорелый со светлыми кудрями, глубоко вдохнул и засмеялся: «Твои микробы, красавица!..»
…Дурацкая ссора с А., которая началась с того, что он предложил мне поехать в отпуск. Проветриться. Возможно, даже за границу. А я набросилась на него, что он, очевидно, предпочитает, чтобы меня сейчас не было рядом с ним, что ему трудно терпеть меня, когда я в таком состоянии. Полная чепуха, без всякой реальной почвы, но меня понесло… Я чувствовала, как внутри меня извергаются фонтаны яда, внутренности горели… Я говорила ужасные вещи, слыша себя как бы со стороны, я произносила текст из какой-то дешёвой мелодрамы — наверное, у него уже кто-то есть, и если он хочет быть с ней, пусть поищет менее прозрачный предлог. Его лицо вытянулось и побледнело. Он пытался меня успокоить, и казался таким испуганным и озабоченным, что у меня чуть сердце не разорвалось. Но остановиться я не могла! Как будто катушка горящего кабеля разматывалась, обжигая меня изнутри. Дикая смесь боли и необъяснимого наслаждения. И тут я сказала что-то про него с Анной (что-то, чего никогда не думала, и не напишу), и его лижо сморщилось, как от пощёчины. Он ушёл из дому, хлопнув дверью, и вернулся под утро, после того, как я успела вообразить его в самых разнообразных кошмарных местах. Я извинилась, и он простил меня, но сможет ли он забыть и простить по-настоящему? Атмосфера в доме сделалась натянуто-вежливой, и Йохай, который был свидетелем, прилип к Амосу и не отпускает его. Он смотрит на меня новым взглядом, будто он вдруг впервые понял, что тут на самом деле происходит.
Ещё одна вспышка вечером, как следствие напряжения. На этот раз вокруг афенотина, который он вдруг отказался принимать. Разбушевался, разбил ещё одно окно, поранил руку… Амос не вынес этого и вышел немного прогуляться. Я долго воевала, пока смогла немного его успокоить (он уже сильнее меня!), и он снова расцарапал рану на лбу. Я уж и не знаю, что делать, чтобы он не сдирал корочку снова и снова! То жуткое удовольствие, с которым он это делает, сводит меня с ума (и так мне понятно). Когда мне наконец удалось его уложить, он знаками попросил привязать его к кровати — чего мы уже много месяцев не делали. Амося не было, и я сама приняла решение. И снова поразилась, как быстро это его успокоило. Я делала ему массаж ступней и тихонько пела, пока он не заснул. Надеюсь, что мир между нами восстановлен.
Совсем обессилев, я уселась перед телевизором. Я чувствовала полное истощение. Мне казалось, что через несколько минут, если не случится чудо, меня просто не станет, даже без боли.
И чудо, как всегда, произошло. Транслировали ещё одну «мою» программу об одном из затерянных племён. Амос считает, что BBC снимает их специально для меня. На этот раз — о племени, живущем в Сахаре. Раз в год они перекочёвывают на новое пастбище. Там они неделю веселятся и выдают замуж девушек. Каждая девушка выбирает двоих мужчин и проводит с ними первую ночь. Одна девушка, очень красивая, сказала перед камерой: «Сегодня я стану женщиной». Несколько недель она будет жить с обоими, а потом выйдет замуж за третьего…
Её показали после первой ночи. Сидит с обоими и одному из них расчёсывает волосы. Он засмеялся и сказал второму: «Видишь, ночью она больше любила тебя, а сейчас она любит меня».
Вроде, ничего не произошло, но я почувствовала, как потихоньку возвращаюсь из тьмы.
«…Ведь прожив с человеком целую жизнь, — сказал Амос позже в кухне, после того, как мы помирились, — можно вместе испытать всю гамму человеческих чувств…» А я добавила: «И животных тоже». Он закрыл глаза и помолчал о чём-то нездешнем. На миг в его лице (уже усталом и домашнем) промелькнуло выражение, когда-то меня в нём пугавшее, — воспоминания из прошлого, в которых мне нет места. Сейчас меня это, почему-то, обрадовало, я даже почувствовала облегчение. Будто передо мной вращался кристал, полный лиц и теней, и, сделав полный оборот, снова приобрёл знакомые черты. И это не притворство, это — его лицо сейчас и, в то же время, сумма всех его лиц. Я почувствовала к нему такую любовь, которую уже несколько недель не испытывала. Не испытывала к нему и из-за него. Какое счастье, подумала я, что я уже не девушка, а он уже не юноша, — до чего же я люблю его морщины!
Мне восемь или девять лет. Я в квартире на улице Нехамия 15. Прячусь в ванной в закутке за колонкой. Прижимаюсь всем телом к горячему бойлеру и шёпотом рассказываю сама себе трагические любовные истории, которые я тогда сочиняла (а сейчас всё это врывается ко мне в комнату — запах дров, пузырёк лаванды, который я нашла на пляже и сохранила; книга «Ценности жизни», спрятанная мною там, которая была моей библией; и как я выбирала себе женихов среди авторов (мёртвых) «Свитков пламени»
[35]; и круглое зеркальце — моё маленькое сокровище, с красной бархатной спинкой. Перед ним я, примерная девочка, часами практиковалась в страстных голливудских поцелуях; я была и Алики
[36], и испанская девочка-певица Мэрисол. Почти тридцать лет я о ней не вспоминала, и вдруг на тебе…)
Сижу скрючившись за колонкой — это единственное в доме место, куда мама не может влезть — и шепчу себе историю. Я вся погружена в неё, но вдруг что-то чувствую, спину прочерчивают глубокие борозды: она подкралась на цыпочках и подслушивает (резких запах хлорки от её рук). Тогда я, словно увлёкшись, начинаю повышать голос и говорю громко, высоким и витиеватым слогом, беззастенчиво воспламеняя себя… Пусть знает, как я потрясающе прекрасна, пусть почувствует себя высохшей изюминкой против моей виноградной свежести. Пусть поймёт, что ей до меня не дотянуться.
(И вдруг я понимаю, что не раз, когда писала Яиру, возможно, даже чаще, чем могла себе в этом признаться, я писала и для той пары глаз, которые всегда-всегда заглядывают мне через плечо. О, это искушение, почувствовать, как они снова широко раскрываются за моей спиной от изумления и ужаса, потрясённые тем, на что я способна…)
Но сейчас — нет! Я чувствую: на этих страницах — совсем нет.
Нет ни за спиной, ни по бокам…
В этот час с неба льётся необыкновенный свет, почти европейский, в этих обычных коротких сумерках. Уже больше часа я сижу, заворожённая, вбирая в себя все смены цвета, и только пишущая рука движется. Зимородок в нашем дворе просто с ума сходит от этой красоты, снова и снова ныряет он в бирюзовые зарницы, не охотясь за насекомыми и не пытаясь покрасоваться перед какой-нибудь зимородкой, а лишь для того, чтобы внести свой цвет в общую картину, и мне вдруг опять становится ясно, что мир
существует. Он прекрасен, даже если я ещё не совсем свободна, чтобы оценить его красоту. Но другие её чувствуют, и я тоже скоро опять почув…
Господи…
Всё хорошо. Уже всё хорошо. Всё позади. Пишу, главным образом для того, чтобы унять дрожь. Я сидела на веранде и писала, а Йохай играл во дворе. Обычно я каждые несколько секунд поднимаю голову, чтобы взглянуть на него, но тут, видимо, увлеклась и, когда подняла голову, его не было, а калитка была открыта. Я бежала, сколько было сил. В голове проносились мысли: может, проколоть шины припаркованных машин, чтобы не смогли ехать и т. п.; куда он мог пойти, и кто его найдёт?.. Расспрашиваю соседей. Прохожих на улице. Никто не видел. Мчусь в центр, как сумасшедшая врываюсь в магазин в отдел сладостей — иногда он… Но его там нет. Все смотрят мне вслед
этим взглядом. Возвращаюсь домой (всё это происходило полчаса назад), и дома его нет.
Так страшно! Я до сих пор… И этот внутренний суд… Ну, и разумеется: его поручили мне, а я не уберегла. Снова встаю и выбегаю на дорогу, спускаюсь в долину и там, наконец-то, вижу, как он идёт внизу по тропинке. Нет, сначала я услышала странный, тяжёлый звон и только потом увидела его. Идёт, согнувшись… Первая мысль — с ним что-то сделали. Подлетаю к нему и вижу, что кто-то повесил ему на шею большой коровий колокольчик.
С ним всё в порядке (у меня сейчас десять рук). Ощупываю сразу всё его тело. Он в порядке, вот только колокольчик… Кто, зачем… Когда он двигается, колокольчик звенит. Толстая грубая верёвка царапает нежную шею. Пытаюсь разорвать руками, зубами. Невозможно. За скалой вижу двоих смеющихся ребят. Я их не знаю. Может быть, из ближайшего специнтерната. Ни о чём не думая, я усаживаю Йохая на камень и иду к ним. Не знаю, зачем. Они отбегают. Я слышу, как кто-то громким голосом, моим голосом, объясняет мне, что лучше держаться от них подальше. Бегу за ними. Они убегают. Ребята лет по пятнадцати, худые, этакие «бамбуки». Догоняю их у раздвоенной скалы. Мне не хватает воздуха, и я спрашиваю глазами, руками, зубами — зачем?! Они смеются. У одного из них на лбу крупные прыщи. Другой пытается отращивать бороду. Они старше, чем я подумала. Лет семнадцать. Они начинают мною играть. Вертят меня. Вызывающе вытанцовывают передо мной. Хлопают меня сзади по спине, по затылку. И всё это молча. Не знаю, почему я не зову на помощь. Знаю только, что мне нужно оттуда уйти. Но тут они начинают передразнивать Йохая, его нервный тик и походку. Я выбираю старшего из них. Он на голову выше меня. Жду, чтобы он приблизился, и всей ладонью отвешиваю ему пощёчину. От этой пощёчины я сама падаю. Но, как оказалось, и он тоже… Я встаю первая. Хоть в этом я ловчее. Второй парень отпрыгивает. Поднимаю с земли толстую доску и замахиваюсь на него. Тот, что лежит на земле, орёт от боли. Держится за щеку и орёт. Сейчас и второй заорёт. Я убью их и сброшу тела в какой-нибудь колодец. Второй нагибается за камнем, и я изо всех сил, которых у меня нет, бью его сзади доской под коленки. Он падает, сложившись, и орёт. В голове у меня, наконец-то, начинает проясняться. Он лежит у моих ног и умоляет его не трогать. Надо бы с ним ещё что-то сделать, но Йохай там один, я снова оставила его одного! Бросив их, я бегу к нему. Они ругаются, камни падают рядом со мной, не задевая. Всё! Вот и вся история.
Странно, но я была уверена, что такой инцидент выведет Йохая из равновесия на несколько месяцев. Придётся менять лекарства. Весь распорядок будет нарушен. Но он смеялся! Шёл мне навстречу и смеялся тихим смехом, какой бывает у него, когда он видит себя в зеркале. Что его рассмешило, я до сих пор не понимаю, но, по крайней мере, он не был напуган. Вот чего я действительно не могла предположить! Я обняла его, чтобы успокоить, точнее, успокоиться самой, и никак не могла поверить, что эти дрожащие там внизу ноги — мои. У меня страх всегда сосредоточен в ногах. Я уже совсем пришла в чувство и заволновалась, что оставила эту тетрадь на столе на веранде. (Сейчас, когда я это пишу, я снова начинаю вспоминать танец зимородка. Как это было красиво! Неземная красота. Нет, земная красота! Надо будет как-нибудь разобраться, почему «тяжёлый час» может длиться месяцами, а «минута счастья» — всегда лишь минута.) Да, я же хотела написать, что сумела-таки сама развязать верёвку! Развязала, несмотря на дрожь! Парни приблизились, но оставались на безопасном расстоянии. И тогда я, сама не знаю почему, может быть, им назло, повязала колокольчик себе на шею. Он был тяжёл, верёвка резала затылок. Они и Йохай тоже смотрели на меня, недоумевая. Да и я не вполне понимала, но чувствовала, что так надо. Взяла Йохая за руку и увела оттуда, совершенно разбитая душой и телом, а он скачет от радости, и колокольчик звенит…
Посмотри на меня: стою в кухне, вся в муке, тесте и пищевых красителях. Десятки цветных конфет только что высыпались из пакета, усыпав пол, и я сбежала, найдя себе укрытие в тетради и в твоём любимом Шуберте.
Пытаюсь приготовить ко дню рождения Йохая торт в виде льва с волнистой гривой. Точно такой, как на картинке в книжке. Уже год он каждый день сидит с книжкой Джози Мендельсон и мечтает об этом торте (или так мне кажется). А теперь всё валится у меня из рук и режется вкривь и вкось, грива похожа на парик, а я думаю о твоих маленьких и точных руках, ты нужна мне сейчас — поддержать мои «левые» руки.
Если бы ты была здесь, я бы знала, что мне делать. Я позвонила бы тебе сейчас или в четыре утра, и по моему «алло» ты бы сразу всё поняла и через пятнадцать минут была бы здесь с букетом хризантем, сорванных в чьём-то саду…
Стоя перед тобой, я бы сказала, что, очевидно, опять позволила себе распуститься, а ты пыталась бы меня утешить и перечисляла бы мои хорошие качества, напомнила бы о дорогих мгновениях этого лета, и сказала бы: «Ты не только распустилась, но и собралась. Было много моментов, в которые тебя „подбирали“». И мы бы вместе посмеялись, что я, наверное, самый старый «подкидыш», которого когда-либо «подбирали».
А когда подсохли бы слёзы, и грива бы развевалась, ты попросила бы меня сказать тебе что-то хорошее, «хорошее в эту минуту», и я бы долго думала… Видно, не всё так ужасно, если я ещё могу наслаждаться запахом зелёного огурца.
Если бы ты была со мной в это лето! Сколько раз я молила об этом! Ты бы гораздо раньше поняла, что я должна сделать. Ой, Анночка, ты держишь в своих объятиях эту увёртливую жизнь — не только меня. По-разному это открывается мне — в маленьких интимных знаках, оставленных тобой в этом мире. Я ни капли тебе не завидую — как можно завидовать тому, кто так умел любить! И так умел вызывать в других любовь к себе — такую свободную и чистую…
Но снова возвращаются те мысли, что омрачали мне жизнь после твоего ухода… Я обещала тебе не думать об этом больше. Но я опять беззащитна перед ними. Мысли про «а вдруг» и «если бы», и те, грызущие, о том, что это несправедливо и даже лишено смысла — то, что здесь осталась я, а не ты.
А сейчас прибавился ещё один укол. С тех пор, как Яир о тебе узнал, горе стало легче. И тоска по тебе тоже. Не то чтобы я меньше скучала по тебе, но я уже не умираю от этого по десять раз на день. Не знаю, будут ли у меня силы сейчас, когда я одна, выдержать. Завтра, как ты знаешь, трудный день. Держись! И я тоже. Со своей стороны.
Утром мы пошли на могилу — мы двое, ома и опа
[37], братья, а после обеда отпраздновали его день рождения. Пришли друзья (наши. Дети новых соседей, которых я пригласила, так и не пришли). Йохай был на седьмом небе: Тами приготовила его любимый фруктовый пирог — это было ему компенсацией за кудлатого льва, которого мне удалось создать. Он чувствовал себя под надёжной защитой — все окружили его добротой и принесли много-много бурекасов с сыром… Настроение было прекрасным, никто не спешил уходить. Я посмотрела на двор и на дом, который вдруг стал светлым и весёлым. Шумным. Мы года три не принимали так много гостей. Амос немного выпил и чуть не свалился с крыши, куда он поднялся, чтобы заарканить для Йохая луну…
В девять, когда гости начали расходиться, Йохай запаниковал. Он бегал, хватался за них, кричал, бился головой об стол. Мне было понятно его чувство, будто что-то исчезает, утекает из него с их уходом.
А после десяти с ним случился приступ в ванне, полной воды. Нам с трудом удавалось удерживать его голову над водой. Мы уже несколько дней ощущали приближение этого приступа — по его нервному состоянию и некоторым знакомым признакам (я утешаю себя тем, что сам праздник он перенёс хорошо).
Мы держали его вместе. В этот раз мы совсем не могли смотреть в глаза друг другу. Он хрипел, тяжело повиснув между нами, и трясся. Краем глаза я видела, как Амос снова и снова гладит его пальцем по виску возле уха, успокаивая, и слышала, как он шепчет: «Деточка, детка». Я подумала, как когда-то, много лет назад, я вызывала Бога на суровый разговор о справедливости после каждого приступа.
Приступ был тяжелее и длился дольше, чем обычно. Время остановилось. Его тело окаменело в наших руках, а руки крепко сжимали разинутый, беззвучно кричащий, рот. Я видела как исказилось лицо Амоса, словно пытаясь вобрать в себя его боль.
Амос когда-то сказал, что когда человек кричит «Мне больно», это совсем не значит, что он верит, будто кто-то может облегчить его боль; иногда он больше нуждается в том, чтобы кто-то разделил с ним его одиночество в этой боли.
Только когда его ступни порозовели, я снова смогла дышать. Мы перенесли его в кровать. Он сразу попытался встать и уйти. Совсем не понимал, что происходит. Но у него подкосились ноги, и он упал без сил, а через минуту его вырвало всеми съеденными бурекасами. Амос продолжал его гладить своими добрыми руками, а я была вынуждена уйти, вышла на веранду, чтобы это записать.
Сейчас он мычит, и это хороший знак — значит всё позади, но для меня это всегда самая тяжёлая минута. Он, как видно, больше не страдает, по крайней мере, не так, как раньше. Он совсем обессилен и засыпает. Именно тогда и начинается мычание. Из самых глубин измученного тела — словно тело оплакивает само себя.
Надо вернуться в дом. Если бы можно было сидеть здесь всю ночь и писать, писать… Когда я пишу, мне хорошо. Даже, когда я пишу о тяжёлом и грустном, я становлюсь спокойной и сосредоточенной.
Хочу сидеть здесь и рассказывать о самых простых вещах. Описывать только что упавший с дерева лист. Стулья на веранде. Или бабочек, летящих на свет лампы. Рассказывать историю одной ночи, пока свет не сменит тьму, пока не изменятся цвета. Я могла бы сидеть здесь дни и ночи напролёт, описывая каждую былинку и каждый цветок, камни ограды, шишки… А потом, когда буду готова, осторожно перейду к описанию себя. Своего тела, например. Начну с него — с того, что можно потрогать. Но и здесь начну издалека, с пальцев ног, постепенно приближаясь. Буду писать о каждом органе своего тела, помня его ощущения раньше и теперь. Воспоминания лодыжки, например, или щеки, или шеи — почему бы нет — через поглаживания, поцелуи и шрамы. Воплотить себя на бумаге. Это займёт массу времени, но у меня есть время. Жизнь долгая, а я хочу рассказать себе о себе то, чего мне, как видно, никто не расскажет. Рассказать себе свою историю. Ничего не прибавляя, но и не отнимая у себя. Писать, не стремясь что-либо получить. Ни от кого. Записать только свой собственный голос.
Я слышу, как Амос в доме начал уборку. Пойду тоже. Сегодня будет большая стирка, и ковёр в комнате Йохая нужно вычистить. И это тоже. Всё.
1 декабря
Здравствуй, Яир!
Вечер, я дома. На улице пасмурно. Небо источает умеренный, но перманентный холод. Неприятно. Сообщаю тебе так, будто ты в другой стране. Ты — в другой стране. Полтора месяца прошло с тех пор, как я отправила тебе последнее письмо. Письмо, которое сейчас мне самой кажется далёким сном. Не знаю, хочешь ли ты читать мои слова. Я, тем не менее, продолжаю писать сама себе для тебя!.
Без всякого намерения с моей стороны это превратилось в дневник. Я заметила, что иногда он помогает притупить боль, а иногда наоборот — сильно обостряет. Так или иначе, я рассматриваю желание его писать (и даже потребность), как большой и неожиданный подарок от себя самой.
А ты? Ты ещё разговариваешь со мной? Помнишь меня? Станет ли тебе легче, когда наконец-то пойдёт дождь?
Надеюсь, что тогда мои чувства тоже станут более определёнными, но боюсь, что этого не случится. Мне бы хотелось найти в себе силы написать, что всё закончилось, всё смыто первым дождём; но пока это абсолютно противоречит тому, что я чувствую, и тому, в чём я совершенно не сомневаюсь даже сейчас, неважно — ответишь ты или нет.
Почему я тебе пишу? Я не уверена, что знаю ответ. Возможно, потому, что тучи сегодня сгустились больше обычного. Возможно, потому, что впервые с тех пор, как ты исчез, я снова чувствую в себе силы обратиться к тебе и говорить с тобой. А может, потому, что мне кажется, что ещё немного — и я смогу расстаться с тобой или хотя бы с болезненной надеждой на твоё возвращение, не отказываясь от чувств и ощущений, которые ты во мне пробудил.
Ни от одного из них!
Знаешь, в последнее время я думала — как мало мы говорили о том, что выходит за рамки замкнутого круга, в котором мы были. Помню, что не раз, прежде чем начать письмо к тебе, я хотела написать тебе о чём-то, что случилось со мной во «внешнем» мире, привнести что-то из «реальности» внутрь нашего с тобой замкнутого пространства. Хотела слегка раздвинуть стенки. Кажется, я так ни разу этого и не сделала. То, что я собиралась рассказать тебе о нас с тобой всегда брало верх… Как долго, по-твоему, могут длиться такие отношения без подпитки извне, из реальности и повседневности? А сколько нужно времени, чтобы теснота сменилась удушьем? Думаешь, кто-нибудь способен прожить так всю жижнь?
(Сейчас, в эту минуту, я снова почувствовала, что именно в такой тесноте я могла бы начать дышать по-настоящему.)
Вот послушай кое-что «реальное», чего ты не знал: каждый вечер перед сном Йохай забирается ко мне под крыло, и я тихонько пою ему польские песни, не понимая в них ни слова. Песни, которые пел мне папа. Это его успокаивает. Иногда его всего начинает трясти, особенно, когда он устаёт. В этом случае разговоры не помогают, да и лекарства — не всегда. А польские песни помогают! Этот чужой нам обоим язык…
Завтра, как тебе известно, у нас с ним еженедельный день развлечений. Поедем на свалку рядом с Абу-Гош, я буду пить чай с Наджи и смотреть, как Йохай громит молотком ржавые машины. Мне нелегко видеть, какая жестокая и разрушительная сила заключена в моём ребёнке. Но это, видимо, полностью очищает его на целую неделю.
Ты знаешь также, что ровно через месяц ему предстоит операция по поводу небольшого врождённого порока сердца. Создавая его, Бог поистине не поленился! Сколько операций этот ребёнок уже перенёс! Не страшно. Постепенно мы исправим то, что не удалось естественным путём. Я только надеюсь, что до января немного приду в себя и смогу всё это выдержать (пожалуй, завтра я возьму с собой в Абу-Гош ещё один молоток). Довольно. Болтаю, чтобы не осознавать, что я чувствую. Чтобы не прислушиваться, не стучат ли уже снаружи капли дождя. Почему ты выбрал именно дождь, мерзавец ты этакий?!
Кажется, это письмо завело меня слишком далеко. Я не собиралась с тобой ссориться. И торговаться не собиралась. Это так больно! Я надеялась, что уже могу относиться к тебе уравновешенно, но, когда я опять к тебе обращаюсь, а тебя нет, в моём голосе снова звенят обида и чувство утраты. На этом закончу — не могу себя слышать (и всё ещё не могу, к сожалению, вычеркнуть ничего из написанного мною тебе).
…Ты доставил мне много удовольствия и много боли. Никогда в жизни я не испытывала такой их смеси. Обещаю больше не писать тебе и не пытаться с тобой связаться. Никогда больше не обеспокою тебя. Закрою в сердце калитку, что с такой радостью открыла тебе…
Но если ты всё же решишься прийти, я хочу, чтобы ты знал, что я сейчас крайне нуждаюсь в твоей отзывчивости и тончайшем понимании, в твоём стремлении ко мне без всяких внешних препятствий.
А если всего этого ты дать мне не можешь — не приходи! Правда, не приходи! Видимо, я в тебе ошиблась.
(Но если ты тот, кто звал меня, рычал, ревел и выл — ты поймёшь.)
Твоя, Мирьям
Яир, послушай! Я написала своё имя и услышала, что ты меня зовёшь. Да, да, услышала, как ты произнёс моё имя.
Я была уверена, что это донеслось с улицы, но там никого не было, и я, как автомат, села и набрала твой рабочий номер. Прости меня. Это не было подвластно моемурассудку. Говорила с твоей секретаршей. Слышала в трубке голоса людей. Музыку по третьей программе радио. Пыталась различить твой голос. Секретарша крикнула: «Говорите же!» Я попросила прислать курьера, чтобы взял у меня книгу. Я была уверена, что она непременно будет передана тебе лично. Голос дрожал. Она сухо ответила: «Он будет у Вас через десять минут». Несмотря на официальный тон, я не уловила насмешки в ее голосе.
Я подумала: женщина, которая у тебя работает, пусть даже она — выпускница «Бейт-Яакова» — а вдруг она особенно внимательна к женским голосам?
И вот, я сижу у стола и жду звонка в дверь. Понятия не имею, почему я вдруг позвонила. Вопреки всем своим решениям.
Ещё десять минут. Что тебе сказать?
Что сегодня было больше чем двадцать минут подряд, когда я не думала о тебе. Что я не услышала ни одного слова, которое напомнило бы о тебе. И я подумала, что рана от тебя зарубцуется так же быстро, как прошло всё, связанное с тобой.
И что в середине утреннего урока моё сердце вдруг так потянулось к тебе, что я с трудом могла говорить…
Я вспомнила, что родители называли тебя «Ири», и подумала, что это имя тебе совсем не подходит, — подумать только, сколько лет тебя так звали! Мне нужно было срочно сказать тебе: не позволяй так себя называть! Никому не позволяй! В этом имени слишком много пустой, фальшивой лёгкости: Ири, Ири, не годится!
(Мири)
(Так меня никто никогда не называл).
Я раскаиваюсь, что позвонила. Сама не ожидала, что могу не удержаться. Но эта странная, угнетающая ситуация с дождём, которого всё нет, очевидно, выше моих сил.
Он, конечно, уже в пути. Что мне ему дать? Какую книгу? Все мои любимые книги упакованы и хранятся в подвале из-за Йохая.
Чем бы заполнить это внезапное молчание?
Это совсем не осень, верно? Это — новая пора года. Белая, сухая, холодная пора (а не поговорить ли нам о погоде?)… Это не смешно: все поля вокруг посёлка высохли. Кто-то рассказывал в магазине, что по ночам в сады приходят лисы и шакалы пить воду, капающую из шлангов. Я вчера видела стаю аистов, которые улетели два месяца назад, — они вернулись! Похоже, что они совсем запутались во временах года. Целый день кружили над сухой плотиной, потерянные и измученные. Я испугалась. Весь природный ритм нарушен. Наверное, ждут нас, тебя и меня? Может быть, кто-нибудь всё-таки остановил всё ради нас?
Он едет ко мне. Кажется, я даже вижу его на изгибах шоссе между деревьями. Мне виден отсюда почти весь его путь от тебя ко мне. Сейчас найду какую-нибудь книгу и засуну в неё это письмо (напишу сверху «лично в руки», не беспокойся). Так странно, что сейчас от тебя ко мне едет человек. Нить…
Ночью мне приснилось, что Йохай снова заговорил. Неделю назад он сумел в классе сосчитать четыре предмета, была большая радость, наверно, поэтому я и позволила себе такой сон: мы с ним идём по бескрайней пустыне, вокруг ни души, солнце жжёт, и он падает. Я беру его на руки и вижу его высохшие растрескавшиеся губы. Последним усилием он поднимает голову и говорит: «Знай, что я всё время понимал каждое твоё слово. Я хочу сказать тебе, что это ты не понимала».
Послушай: я заворачиваю для тебя свою поваренную книгу. Это не обычная поваренная книга. Её написала Анна от руки к моему тридцатилетию (она писала её в течение всей беременности). Триста шестьдесят пять рецептов. Сбереги её! Если не поешь моего супа, так хоть рецепт получишь…
А вот и звонок. Ровно десять минут.
Ты до ужаса точен!
Кажется, она уже узнаёт мой голос. Ну и что?
Значит, такой теперь расклад? Я словами, ты мотоциклами?
Я снова не удержалась. Утро было таким серым и ветреным. Амос принёс большую охапку дров, а я обнаружила на своей «сове» запись, сделанную мною на этой неделе (наверное, в какой-то миг просветления), что нужно вызвать трубочиста.
По радио пообещали, что первый дождь ожидается не позднее, чем послезавтра. Два слова были сказаны ими на моём языке: «первый дождь»…
Хорошо, что мне хватило ума приготовить небольшой пакет, чтобы было что дать курьеру. Ты сам увидишь, что там.
Ну а ты? Почему бы тебе не передать мне записку или просто не приехать однажды самому, в качестве курьера? Ты снимешь шлем, и я увижу, что это ты. Увидишь, как это будет просто…
Что рассказать тебе сегодня?
(Сказать по правде, я заранее придумала, что расскажу и чем заполню эти ужасные минуты…)
Ночью ты опять мне снился. Мои ночи теперь полны снов. Мы были вместе в каком-то высоком доме. Во сне я была рядом с тобой, видела и слышала тебя, но не могла к тебе прикоснуться.
Ты стоял у перил балкона, окружающего патио (это слово повторяется во сне снова и снова, как плач: «Патио, патио…»). И вдруг я вижу, что ты собираешься броситься вниз головой на каменный пол патио. Я пытаюсь тебя остановить, предупредить, что это не бассейн, что там нет воды, но, несмотря на то, что всё происходит у меня перед глазами, ты не слышишь моего голоса (или я не могу крикнуть).
Ты прыгаешь головой вниз в патио, и я слышу, как, падая, ты говоришь себе: «Я знал, что так и будет».
«Я не смогла его остановить», — говорю я себе и сердце моё разрывается.
Падение заканчивается, я вижу тебя лежащим на полу. Ты обнажён, лежишь на боку с распухшей от удара головой. Ты неподвижен, но я слышу, что ты говоришь: «Несмотря ни на что, у меня лёгкое сотрясение мозга и выбиты два зуба. Только и всего».
Я испытываю облегчение оттого, что ты жив, но тот факт, что я осталась наверху причиняет мне ужасные страдания и боль (до сих пор).
…Он уже у дверей. Возможно, на этот раз?..
Прошло двадцать четыре часа, а я будто с места не сдвинулась. То есть, я делала всё, что нужно: кормила, одевала, варила, договаривалась о школьном автобусе для Йохая, принимала гостей — неожиданно нагрянула пара друзей из Америки, приехавшая навестить родные места; я была общительной и веселой, не пойму, как выдержала это представление. А сейчас, когда я наконец уселась, ручка сама впорхнула мне в руку, и кажется мне, что все прошедшие сутки я писала тебе, не переставая. Мир вокруг меня моргнул только раз: день закрылся и открылся, а я так и сижу в своём кресле-качалке и поджидаю Йохая с процедур; спускается вечер, в воздухе пахнет дождём, и я тебе пишу… Иногда я обнаруживаю под рукой лист бумаги, но чаще — нет…
Если бы я сейчас могла лечь спать и проснуться на следующий день, когда боль утихнет. Но каждую ночь я просыпаюсь в три часа — в тот самый час, когда ты бегал вокруг меня, — и больше не могу заснуть. У меня же нет маленького ребёнка, чтобы будить меня в такое время!
Я сама — тот ребёнок, который не даёт мне спать (нет, я — та женщина).
Странно, как эта душевная сумятица преобразуется у меня в «язык тела». Ты не достоин знать о моём теле! Не помню, чтобы кто-нибудь так его обижал. Я только не понимаю, почему сейчас, когда я как никогда чувствую себя женщиной, ты не откликаешься…
Слышишь, Яир? Только что в пятичасовых новостях сообщили, что завтра утром пойдёт дождь.
«Наконец-то, радостная весть», — сказал диктор, а у меня дико забилось сердце, и, вместо того, чтобы принять таблетку, я быстро набрала номер твоей Рухамы (мы с ней уже подружились) и попросила кого-нибудь прислать. Срочно! Неотложная помощь!
Вот и всё? Последний шанс. Последние слова. Конец истории, которую ты начал о нас писать больше восьми месяцев назад. Даже меньше срока беременности…
У меня начали дрожать руки… Сколько минут у меня осталось? Десять? Девять? Гильотина уже приведена в действие.
Я даже книгу не приготовила. Если бы я могла сейчас прикоснуться своими глазами к твоим глазам, увидеть тебя изнутри и рассказать, что я вижу…
Я вижу там мужчину, который не мужчина, и мальчика, который не мальчик. Я вижу мужчину, взрослость и мужественность которого напоминает корочку на мальчишеской ране.
Ты сам однажды написал на конверте «Заживление Винда» (когда ещё был Виндом), помню, я подумала, что у тебя кровь запеклась как раз в том месте, где «мужчина» соединяется с «мальчиком», и это место у тебя — не живое и не мёртвое.
(Твой мотоциклист ещё не доехал до изгиба дороги в лесу. Похоже, что он едет медленнее, чем обычно. А может быть, он недавно ездит на мотоцикле? Очень хорошо, пусть едет помедленнее. Пусть останавливается в пути. Над лесом повисла большая тяжёлая туча.)
С каждым письмом росло во мне чувство, что в моих силах сделать нечто, связанное с тобой; не случайно ты обратился ко мне — своей обострённой интуицией ты почуял во мне способность растопить эту корочку так, чтобы из-под неё возник мальчик. Твой светлый близнец. И уж тогда, из этого мальчика, появился бы ты — тот человек, которым ты должен был стать.
Кто этот человек — этого я уже, как видно не узнаю. Могу только догадываться, что в нём соединилось бы всё — взрослый и мальчик, мужчина и женщина, живой и мёртвый и многое другое, и многие другие — но только вместе, без того искусственного жестокого разделения, которое ты делаешь в себе.
По-моему, в том месте, где все эти «души» соприкасаются, перемешиваясь без всяких перегородок, — там я вижу тебя самим собой.
Когда я встречалась с тобой «там», ты переполнял меня, мои тело и душа говорили с тобой напрямую, поверх твоих слов, которые нравились мне не всегда. «Там» ты по-настоящему волнуешь меня, пленяешь, ранишь и согреваешь.
В те немногие мгновения, когда ты позволял мне быть «там» с тобой, ты пробудил во мне чувства, которых я никогда ни к кому не испытывала. Да, ни к одному мужчине.
Что случилось? Ты чувствуешь? Меня вдруг бросило в жар и в холод. Я чувствую тебя, физически, всем телом, так близко, словно ты стоишь за дверью. Нет, я не хочу себя обманывать.
Но на улице уже несколько минут стоит полная тишина, ни один листик не шелохнётся. Мне страшно оторвать ручку от бумаги, я чувствую, что ты смотришь на мои губы. Что ты хочешь от меня услышать, что тебе сказать, чего я ещё не говорила? Что ещё осталось сказать словами?
Я слышу шаги на ступеньках, ведущих к веранде. Яир, если мне можно загадать ещё одно желание, я хочу, я прошу: пусть все эти слова, тысячи слов, станут сейчас телом.
С любовью, Мирьям
Дождь
В четверг утром, когда облака спустились в долину Бейт-Заита и просто лежали на доме, а дождя всё не было и не было, — ровно в половине десятого он позвонил
Я спросил, она ли это
Я знала, что это он ещё до того, как он заговорил. Слышала, как тяжело он дышит, и сама едва могла дышать
Мирьям, это ты?
Да, да, это я, да… Очень долго было тихо, слышно только наше с ним учащённое дыхание, и я подумала, что он слышит стук моего сердца
Минутку, что я хотел тебе сказать…
И всё, что было и не было между нами, все эти сумасшедшие месяцы начали таять у меня в груди
Послушай, это совсем не то, что ты подумала
Я ничего не подумала. Кто в состоянии думать в этот миг? Его голос был густым, он казался звучащим из лесной чащи…
Мне нужно тебя кое о чём спросить
…и раненым в бою, который вёл с самим собой перед тем, как позвонить
Ты одна дома?