И кони взяли с места в карьер, словно выпущенные из лука стрелы. Все потонуло в бешеном топоте и криках болельщиков. В первые минуты не было видно, кто вырвался вперед, но постепенно кони вытянулись в цепочку и когда стали огибать две сосны — середину дистанции, все увидели, что первыми, почти рядом идут Лесок, Вихорь из Мелехов и Чалко из Тавалог. Кони летели легко и стремительно, как большие красивые птицы, разрывая горячей грудью упругий воздух.
Что может быть прекрасней коней, летящих по широкой равнине! Вытянув в струну шею, раздувая тонкие трепетные ноздри, распушив гриву и хвост, летят они, как сказочные сивки-бурки, навстречу ветру, оглашая окрестность звонким топотом копыт.
— Жми!
— Гони!
— Давай! — кричали и свистели зрители.
Витька на Леске, выиграл все заезды. После скачек долго над восторженной толпой взлетали его широкие галифе — колхозники качали счастливого победителя. А когда через месяц, на областных соревнованиях, Витька на Леске обошел лучших рекордсменов области, слава о зыньковском иноходце перешагнула границы области.
Но на следующий год началась война. Осенью сорок первого коней, пригодных к военной службе, отправляли на фронт. Их провожали вздохами и хрустом до боли стиснутых зубов.
Витька Карасев стоял у платформы, на которой уезжал его любимец, и ревел навзрыд. Кто-то запел:
Эх, конь вороной,
Грива стелется волной,
На тебе будет кататься
Красноармеец молодой!
Кони тревожно прижимали уши, пугливо косились на проходящие мимо воинские эшелоны и тоскливо ржали, словно понимая, что навсегда расстаются с родными лугами, своими табунами и привычными наездниками.
Через несколько месяцев в колхоз пришло письмо от командира кавалерийского полка, в. котором он благодарил колхозников за прекрасного коня, спасшего его от верной смерти.
Мальчишки придумывали о Леске новые легенды, Филиппыч тосковал по нему, и, когда видел, как юные наездники гарцуют на рабочих лошадях, сердито кричал:
— Куда гоните?! Это же вам не Лесок, черти окаянные, отцов на вас нет!
Да, не легко было в те годы и людям, и лошадям. Дни и ночи работали без выходных, не жалея сил. Острые кости выпирали у лошадей из-под кожи, но они вместе с людьми терпеливо несли нелегкую службу.
...Леска привезли в конце войны израненного, покрытого глубокими шрамами. Его изрешетило осколками снаряда и, как не пригодного к службе, по ходатайству правления, с помощью командира полка, отправили в колхоз на далекий Урал.
На вернувшегося с войны коня приходили смотреть даже старухи. А он стоял в загоне усталый, измученный острой изнурительной болью, медленно поднимал голову и с трудом переступал дрожащими ногами.
— Легкое у него пробито и кость на ноге задета, — говорил ветеринар. — Так что будем, мужики, лечить его: даст бог, снова станет нашим рекордсменом. Только с кем сейчас соревноваться, всех добрых коней война извела!
И снова ожила конюховка: вертелись с утра до вечера мальчишки, заходили мужики потянуть самосаду да поговорить о делах на фронте. Забегал резво и Филиппыч, смазывал Леску раны какими-то пахучими, ему одному известными, мазями. Иноходец стал поправляться на глазах. Через два месяца он уже передвигался по загону, а когда видел возвращающихся с работы кобылиц, ржал призывно и звонко. Савва Ефимыч сделал его своим выездным и ездил на нем по полям и станам, не понукая и не надсажая. Да еще иногда председательский, сынишка Алешка залазил в седло и, разминая иноходца, катался вокруг конного двора.
Витька ушел служить в армию. Сашка Крупин уехал учиться на механизатора. Другие мальчишки обосновались в конюховке, борясь за право носить Леску корм и воду, водить его купать....
Но зимой случилась беда. Однажды под вечер в правление прибежал побелевший тракторист Васильев Илья.
— Савва Ефимыч, парнишка мой под тракторную волокушу попал, подавило его... в больницу надо скорее! Дай Леска, век буду благодарить! Дай, он у меня единственный!
Председатель побледнел.
— Да ведь больной же конь, только поправляться начал! Ладно, беда есть беда! Иди, готовь парня, заедет Филиппыч, у меня духу не хватит гнать его!
Узнав, что Лесок в упряжке повезет больного, Филиппыч умоляюще глянул на председателя.
— Эх, Филиппыч! Да разве мне его не жалко?! Но что делать, ребенок умирает, а до района наши клячи к ночи приплетутся. Вези, не то сам поеду!
Филиппыч дрожащими руками надел на коня хомут, поставил его в оглобли легких розвальней, привычным ловким движением вложил дугу и затянул супонь.
Через несколько минут парнишку уложили в сани на сено и укутали тулупом. Сани тронулись.
Валил плотный сырой снег, дорога местами была переметена. Лесок от дома пошел легко, своим обычным размашистым шагом. Больной метался и стонал, белая простыня, которой были замотаны его изуродованные ноги, пропитывалась кровью. Филиппыч не гнал коня, тот сам бежал изо всех сил.
Первый подъем в гору за селом иноходец прошел не сбавляя шага, только на мокрых его боках выступила белая пена. На другую гору он бежал тяжелее, белые пятна росли, они покрывали не только бока, но и спину. С горы розвальни снова понеслись стрелой, острые полозья разрезали снег, словно ножи, лишь позади саней взлетал легкий бурунчик. До города оставалось километра два, когда Филиппыч заметил, что Лесок сбился с дыхания, захрапел и резко сбавил скорость.
— Спалили коня! — с тоской воскликнул побледневший конюх, натягивая вожжи.
— Скорее! Гони, черт старый! Сын помирает, до коня ли сейчас! — зло обернулся к нему тракторист.
И снова Филиппыч опустил вожжи, хлопнув слегка по мокрым лошадиным бокам. Лесок немного прибавил бег, но его ноги передвигались уже тяжело и неуклюже, зацепляя копытами снег. Рваные клочья пены падали на дорогу. Конь хрипел. Конюх закусил губы и снова хлопнул вожжами...
Когда сани въехали в распахнутые ворота районной больницы, Лесок свалился, как подрубленный, и, пробороздив грудью снег, ткнулся мордой в мерзлую землю. Филиппыч выскочил из саней, распустил супонь, сбросил оглобли и хомут. Конь смотрел на него мутными глазами, из которых катились слезы. Он попытался подняться, но, дернувшись всем телом, повалился на бок. Конюх попробовал поднять его, но не смог и, обняв мокрую шею загнанного коня, зарыдал. Он не видел, как суетились санитары, перекладывая парнишку на носилки, рыданья сотрясали его тело.
Леска закопали в яме недалеко от дороги — для коней нет кладбищ! Сынишка тракториста выжил, ноги ему спасли врачи, только одна стала немного короче другой. Филиппыч после той поездки совсем сдал и ушел на отдых. Он сидел дома с внучатами и лишь изредка появлялся в конюховке. Придет, сядет на подбитый кожей топчан и закашляет долго и надрывно, до слез, непонятно от чего появившихся у него на глазах, то ли от кашля, то ли от воспоминаний. Затем отдохнет немного, послушает мужиков да и скажет печально:
— Видно, отходить, мужики, пора коню-то. Машины вон тарахтят на улице. Завтра, говорят, еще три штуки пригонит новый председатель. И запахнет у нас бензином, а не конским потом. Только без коня, какая может быть жизнь на селе?! Лошадь — наша тяга, как говаривал покойный Савва Ефимович. Не долго он пережил Леска, не долго...
И с тоской посмотрит на стойло, где совсем недавно стоял его любимец — вороной конь, кавказской породы, с белой звездочкой во лбу.
ЕВГЕНИЙ ЛЕБЕДЕВ
ЯМАЛ — ЗЕМЛЯ ТАКАЯ БЕЛАЯ...
— Я мал, — утверждает полуостров, что далеко-далеко выдался в Северный Ледовитый океан.
— Ямал — край земли, — издавна говорили люди, что жили в тундрах, у озер да речек.
Зимой полуостров с трех сторон окружают торосы, глыбы льда, что громоздятся друг на друга при каждом вздохе северных вод: моря Карского, Обской губы да Северного Ледовитого океана с той стороны, откуда полярная ночь приходит, с Севера.
Всю зиму торосы берег штурмуют, а к весне, перед тем, как им вновь в воду превратиться, замрут, оцепенеют огромными морщинами; их сгладят, укроют снежные заструги, спрячут до первых солнечных дней.
Только совсем не мал Ямал, огромный. В его необозримых глазом тундрах издавна живут оленеводы, они водят стада весной и летом на Север, а зимой на Юг простираются тропы касланий-кочевий.
Но в чумах, что издали на островерхие холмики похожи, не только оленеводы живут. Есть на Ямале еще и рыбаки, есть и охотники. Первые рыбу ловят круглый год, тропки ее под льдами до тонкости знают, вторые — зверя промышляют, плашки-ловушки по тундре расставляют, мягкое золото, пушнину, или, как раньше говорили, «рухлядь» добывают.
Разговаривают эти люди на своем языке, называют себя ненцами, если с ненецкого языка перевести, настоящими людьми.
А как же иначе? Ведь только настоящий человек все может выдержать. И стужу, что зимой лютая, и жару летнюю, которая хоть и не долго длится, но трудно переносится от обилия водяного пара в воздухе.
А Ямал хотя и край земли, но еще не совсем. Там, где полуостров в Северный Ледовитый океан забрался, еще земля есть. Это меньшой брат Ямала — остров Белый. Он-то и есть край земли. В давние времена остров и полуостров одним целым были, а теперь вместо тонкой перемычки, что соединяла землю, пролив образовался, который назван в честь полярника Малыгина — проливом Малыгина.
Долгая-долгая зима в северном краю. Вьюги и бураны над Ямалом и островом Белым в диких танцах носятся.
Что ни месяц — ветры разные. Имена им люди дали по тем сторонам света, откуда прилетают. Один — западный ветер, приносит с собой туманы; листья трав и кустарника, что у самой земли стелются, инеем покроет, сединой первых заморозков. Другой — северный, полуночник, снег с собой принесет, вьюгу со снегом. Восточный ветер все перемешает, снег в сугробы собьет, а вот после дыхания южного ветра долго снег ледяной коркой покрыт.
Изредка в коротких северных сумерках, что вместо дня долгих полгода над тундрами Ямала и острова Белого держатся, можно заметить, что белым-бела тундра и все, кто в ней живут, белые.
И куропатка, и песец, и горностай, и ветер...
А в середине холмика-чума, что вблизи большой тундровой реки устроился, Илко живет, его отец и мать.
Папа у Илко оленевод. И в метель-вьюгу, и в ясную погоду едет нартой к стаду оленей, что далеко разбрелись и снег копытят, ягель-мох — свой любимый корм добывают.
Отец Илко всегда внимательно следит за тем, как олени пасутся, смотрит зорко, чтобы не отбился от сородичей какой-нибудь неразумный, не ушел, не заблудился бы.
Каждый раз, когда отец собирается на работу, Илко просит взять его с собой помогать. Уж как просит! Пояс отцу подает, ремни упряжи внимательно осмотрит, а сам все ждет, может, на этот раз отец позовет с собой. Вдруг, а?! Ведь и места на сидении Илко совсем немного надо, чуть-чуть. И плакать Илко не будет, совсем молчать станет, чтобы не мешать. Только бы взял отец с собой! Только бы поехать!
Но вот все собрано и проверено. Присаживается отец на нарту, обнимает сына и в который уже раз ему наказывает:
«Оставайся, сынок, за хозяина в чуме. Маме помоги. Она ведь у нас целый день трудится. Ты ведь уже большой вырос. Еще немного — и в школу тебе ехать. А в тундру мы с тобой еще не раз съездим, обязательно съездим».
Молчит Илко, отцу не положено перечить. И хотя Илко знает, что отец слово сдержит, слезы все же так и просятся. А отец тем временем неторопливо хорей в руки берет — длинный шест, которым оленей в пути направляют и подгоняют, неуловимым движением кистей возжичку распустит и... только снег взвихрится из-под полозьев убегающей нарты.
* * *
Постоит Илко возле чума, про обиду лайке-оленегону Лекапче расскажет. Собаку тоже редко в тундру берут, разве если потеряется олень и его быстро отыскать надо. Ценит отец своего помощника и почем зря не тревожит, а Лекапче тоже очень хочет с отцом ехать, жалобно смотрит вслед, но лежит на снежном холмике возле чума: слушается пес отца.
Постоит Илко и в чум пойдет. Работы по дому всегда много.
Поначалу Илко дрова сложит, снега в белый бак натаскает и поближе к теплому боку печки подставит. Снег водой станет, а без нее ни супа, ни чая не бывает. Потом Илко за более серьезные дела принимается.
Посвистывает ветер за стеной из толстых оленьих шкур, бьется в серый конус тундровый бродяга, а в чуме тепло. Дрова в печке потрескивают да чайник шуршит, будто полозья нарт снег в дальней дороге режут. Илко представляет себе, как они с отцом на нартах едут, перекликаются с другими пастухами.
А еще можно из коробочки-приемника разные звуки добывать. Это чудо «Спидола» называется. Только и она скоро надоедает.
А маме скучать некогда. Она одежду шьет. Проворно мелькает в руках игла, нож острый в ее руках послушный, быстро и ловко узоры из шкур вырезает. Эти на малицу, а эти на кисы новые для отца. Приметные узоры эти. По ним можно различать кто из какого чума, кто из какого рода.
Илко мама недавно тоже новые кисы сшила. Теплые и легкие. Бегать в них по снегу ловко, и никакой мороз до ног не доберется.
Илко книжку листает и с мамой разговаривает, картинки рассматривает. Книжка — «Букварь».
Вот на картинке две палочки ровно стоят, а между ними третья покосилась. Это буква «И». Если рядом с этой буквой еще одну палочку нарисовать, которая похожа на лопатку для выбивания снежной пыли из одежды и еще одну так, чтобы они сверху соединились, — «ИЛ» получится, а слово ИЛ по-ненецки — жизнь. Если же еще две буквы рядом поставить — три палочки и кружочек, имя выйдет: «ИЛ-КО». Это отец показал. На своих вещах Илко везде эти палочки рисует. Вот как можно заставить вещи своего хозяина знать!
А еще можно два чума рядом нарисовать. Это «М», потом еще один, только палочки, что одна о другую сверху опираются, как шесты, на которых нюки-покрытия чума держатся, посередине третьей соединить, еще раз так сделать — вовсе чудеса. Слово «МАМА» вышло.
— Смотри, мама!
Чудесная у Илко книга. В ней можно всем вещам имена найти. Вроде и не имеет голоса бумага, а разговаривает.
* * *
Как ни долга зима, но все реже и реже кружат метели над тундрами.
Вот уж и сумерки из фиолетово-серых в розовые превращаются. Это Солнце ждет своего часа, чтобы из-за горизонта первый лучик послать. Чуть блеснет он и спрячется, а назавтра их уже два, три. Следом и Солнце своим прищуренным; желтым, совсем как у песца, глазом из-за горизонта выглянет.
То-то в тундре радости. Пройдет еще совсем немного времени, и Солнце даже в макодан-си — дымовое отверстие на самом верху чума — заглянет. И людям веселее. Теперь Зиме недолго в тундре властвовать. Пора свои владения Весне уступать. Близко, близко теплые дни. И хотя не сдается Зима, снова и снова ветры себе на подмогу скликает, но Солнце тундре говорит: «Не печалься, еще немного силы наберу, еще чуть-чуть и зашелестят, зашуршат снега под моими лучами, зазвенят ручьи, заблестит, заиграет веселыми искрами вода в реках и озерах!»
Говорит так Солнце, а само лучиками белые одежды Зимы прокалывает, ищет, где они потоньше. Там и первым проталинам быть. Появятся они вначале едва заметными темными пятнами, а вскоре зачернеют, как островки.
Все выше Солнце, все меньше снега в тундрах. Зазеленели травы, а в их кустиках и первая звездочка цветка морошки засверкала.
Любуется Илко теплой ее белизной, но цветка не трогает. Скоро на месте цветка появится оранжевая ягода. Одна, а будто из многих сложена.
И трава-пушица свой шарик-парашют Солнцу подставляет.
Грей!
Мох разноцветный от земли свои сплетения веток, будто множество оленьих рогов, подымает, кусты багульника цветами украсились, тоже Солнцу радуются. Только иногда от снега, что в ложбинах так все лето и будет белеть, от льда, что между Ямалом и островом Белым, холодом веет.
Напоминают ветры людям, что живут они на Севере дальнем.
* * *
Очень короткое лето в тундре, всего несколько дней жарких бывает, а потому с самого начала весны все спешит побольше на Солнце погреться, оно круглые сутки с изба улыбается. Чуть приустанет, к горизонту склонится, обопрется на его край, отдохнет несколько минут — и снова в путь.
Кулики и гуси, утки и лебеди прилетели, домой после зимовки возвратились, на пары разбились, гнезда-дома построили: прямо на земле они, в траве, на островках, что вешняя вода не залила.
У белой куропатки в одежде рыжие пятнышки-перышки появились. Над глазами красные брови набухли.
— Ка-бэу, ка-бэу! — покрикивает куропач-папа, что неподалеку от гнезда, где куропатка-мама сидит, устроился.
Совсем близко Илко к гнезду подошел, затревожился куропач-папа, чаще стал вскрикивать, а куропатка-мама не улетает, не бросает яиц, из которых вот-вот птенцы постучатся. Прижалась куропатка к гнезду, совсем слилась с травой, желтыми прошлогодними стеблями, только бусинки глаз тревожно поблескивают.
Еще ближе Илко.
Замолчал куропач-папа, шею вытянул.
Осторожно Илко назад попятился. Пусть сидит куропатка, а он себе другое дело найдет. Вон сколько на кочке брусничных ягод, что под снегом перезимовали, стали сладкими от морозов. Ягодам брусники холода вовсе нипочем.
Успокоился куропач-папа, подняла голову куропатка-мама, а над тундрой снова крик полетел: «Ка-бэу! Ка-бэу! Вот я! Вот я!» Если не видеть певца, а только звук слышать, то так и кажется, будто кто-то невидимый деревянными ложками стучит. Если медленно, редко звук раздается — спокойно все вокруг. Но вот лиса или песец появились неподалеку — громче и чаще закричит куропач, стараясь отвлечь разбойника от места, где куропатка-мама с птенцами притаилась.
Илко тоже прислушивается, приглядывается. Изменился голос куропача — мелькнул, значит, в кустах хвост разбойника, надо отпугнуть лиходея.
* * *
День сегодня совсем необычный. Праздник для Илко. Даже Солнце восходило особенно радостное, розовое. Еще бы! Ведь именно сегодня Илко с отцом к стаду едут. Только зачем папа столько продуктов берет? О чем с мамой разговор был?
Илко вроде и спал, но все же кое-что слышал. Нечаянно, конечно, ведь негоже к разговорам отца и матери прислушиваться по ночам. А может быть, приснилось то все Илко? Скорее из чума к упряжке, что со вчерашнего дня приготовлена и проверена!
С вожаком у Илко давняя дружба. Только и вожак ничего не знает, вернее, не говорит ничего, похрустывает ягелем, чуть поскрипывают зубы.
Отец тем временем все уложил, увязал груз крепко-накрепко на сидении нарты. Только впереди для себя и сына место оставил.
— Все-таки поедете? — грустно мама спрашивает.
— А как же иначе? Ведь скоро сыну в школу, в поселок. Должен же знать, какая наша земля бывает, — загадочно улыбнулся Ензара.
А Илко уже в пути. Вот сейчас отец хорей возьмет... Скрипнули нарты под грузом отцовского тела, зашелестели полозья по ягелю.
Как Илко хочется оглянуться, но нельзя, вернее, не полагается.
* * *
Долго ехали Илко и отец. В два чума заезжали по дороге, чай пили, беседовали со знакомыми отцу рыбаками и оленеводами. Теперь целый обоз-аргиш нартовый по тундре тянется. Скоро и стадо показалось, но только почему такое маленькое?
Оказывается, что это стадо, где только одни важенки-оленихи с телятами. Такое только весной бывает, когда у самок дети-оленята появляются. Вот какие они, маленькие. Один совсем близко. Ножки тонкие, кажется, что даже гнутся, а сам олененок пестрый. Редкая масть!
— Пусть этот мой будет, пестрый. Хорошо, папа?
— Ладно, сын. Пусть твой, — соглашается отец, — но только если твой — значит, и заботиться о нем надо, смотреть за ним, а то он человеческого языка не понимает, говорить не умеет, не пожалуется, если больно, холодно-голодно.
— Я знаю. Буду его кормить хлебом и солью, Авкой назову.
Смотрит Илко, как Авка-олешка мамино молоко пьет и думает:
«Скоро, скоро вырастет Авка-олешка в большого и красивого оленя, научится снег разгребать-копытить, корм добывать, лакомый ягель искать, но все это еще впереди, а пока лето начинается, все вокруг зеленое-зеленое».
Мужчины тем временем стадо обходят, осматривают, телят считают. Развели костер поодаль, чай варят.
Мужчины чай долго пьют, а Илко быстро. Да и как можно столько на одном месте сидеть? Вокруг столько интересного, столько шума и гомона.
Неподалеку на кочке турухтаны-кулики собрание устроили. У них тоже свои дела. То в круг соберутся, то разойдутся пошире, а двое в центре остались. Стоят, крылья растопырили в стороны, пышные воротники раздули, зобы. Остальные смотрят, не двигаются.
Побежали самцы навстречу друг другу. Вот-вот столкнутся. А птицы вдруг остановились, замерли, постояли и разошлись, как ни в чем не бывало, и снова красуются друг перед другом.
Пока Илко за турухтанами наблюдал — собрались мужчины и снова поехали.
Задремал Илко, а проснулся от того, что стояли нарты, не переваливались по кочкам. Смотрит, а издали к их аргишу еще один приближается. Ближе, ближе аргиш. Скоро можно и каюров различить. Илко всех мужчин в лицо знает. Здоровается с каждым, но помалкивает. Негоже ему, самому маленькому, среди взрослых голос подавать. Разве что-то спросят.
Направили мужчины нарты в одну сторону. Едут, перекликаются друг с другом, переговариваются. Слышит Илко, что в разговорах все чаще ледяная земля упоминается, снежная земля, белая земля, Сэрнго — остров.
— А вот посмотрим, есть ли еще ледяная дорога к самому краешку нашей земли.
Долго ехали, но никакой дороги Илко так и не приметил. Кочки закончились, лед пошел. Ровный, кое-где вода отступила. Илко брызги с руки слизал, а вода соленая.
Олени быстрее побежали, надо было держаться, и отца не спросил, почему вода на льду соленая. Скоро откос песчаный показался. На откос заехали, а впереди снова тундра. Совсем ровная. Ни морщинки, ни бугорка. И холоднее стало. Цветов совсем мало, трава-пушица низкая-низкая, а вот уток, гусей на острове не счесть! Множество великое. Не улетают, а разбегаются гуси в разные стороны.
— Это оттого, — говорит Ензара, — что у них линное время, перья из крыльев старые выпали, а новые еще не выросли. Вот и не могут гуси летать, одежду меняют.
Еще недолго ехали. Остановились Все нарты у холмика приметного, а возле холмика рога оленьи, обломки нарт, даже чайник ржавый лежит. Илко хотел было поближе всякие вещи разглядеть, но отец остановил.
— Не ходи, сынок. Место это непростое. Памятное место для людей.
Давным-давно Сэрнго был Ямалом, потом его волны отделили. Стал Сэрнго сам в море жить, а люди все не могут понять, почему. И хотя не живут с той поры на острове оленеводы, рыбаки и охотники, но раз в году ездят сюда, как сейчас мы с тобой. Дарят острову вещи разные на память о прошлом, чтобы не забывал он землю, от которой отделился, чтобы когда-нибудь снова возвратился. Но самое главное: издавна по земле острова люди определяют весной, каким лето будет. Сейчас середина летнего дня, который будет продолжаться почти до конца лета, потом ночь придет. Вот в середине дня и можно определить погоду. Есть ледяная корка — лето будет прохладным. А сейчас — сам видишь, корки нет, проталин множество, хотя и снег еще лежит, даже цветки есть. Теплым будет лето.
Неподалеку от памятного места развели мужчины костер. Снова чай пили и разговаривали. Один даже сказку рассказал, как остров от Ямала в море ушел. Только Илко ее забыл. Очень уж спать хотелось.
Как назад ехал — тоже Илко не запомнил. Качается нарта, уютно под рукой отца сидеть, тепло. Проснулся оттого, что дым в нос попал. И не видно чума, а дым пахнет.
К чуму подъехали — ноги не слушались, совсем ходить не хотели, голова в разные стороны качалась, но Илко сам в чум пошел. Отец не мешал и матери не разрешил сына трогать.
— Он же теперь мужчина, — сказал.
И правда, каким-то другим с той поры Илко стал. Сам себе удивляется, а понять не может.
* * *
Отсветило, отзвенело птичьими голосами лето. Похолодало. Совсем приустало, видно, Солнце. То все время по кругу ходило, а тут начало время от времени за горизонт прятаться. В самом деле! Попробуй, побегай целый день. Как не устать. Ночь стала подкрадываться, а вместе с ночью и осень подошла, пора первых заморозков.
Нагулялись олени возле морского берега, сменили летнюю шерсть на зимнюю, подросли телята, подрос и Авка-олешка, привык каждый день к чуму ходить, лакомиться хлебом с солью, что Илко ему выносил.
Пора в дорогу собираться. Настал такой день, когда пастухи погнали к югу шумное стадо вслед уходящему лету.
Несколько дней шли люди и олени. Чумы и то ставили временно, не все и вещи распаковывали. Поставят чум, поужинают, отдохнут, а поутру снова в путь.
И тундра стала совсем другой. У моря студеного кочки были невысокими, кустарник едва от земли подымался, а здесь, где решили пожить после долгого каслания-кочевья, кустарник повыше, кое-где одинокие лиственницы возвышаются.
Отец Илко свой чум поставил возле излучины большой реки, под холмом. До первого снега.
В первый же день Илко к лиственнице сбегал неподалеку. Вблизи хорошо было видно, что иголки чуть пожелтели, через несколько дней поглядел, а дерево стоит в желтой дымке. Глазам не поверил, ближе подошел — и под деревом тоже иголки лежат желтые.
Еще недавно желтые фонарики морошки в траве светились, а теперь только одна брусника капельками крови отсвечивает. Попробовал Илко ягоду, а она горькая. Совсем забыл Илко, что бруснике мороз нужен. Сладкая и сочная становится.
Поехали Илко с отцом на озеро, что неподалеку синим зеркалом в тундре распростерлось, а там хоровод березок сизым туманом подернулся, только белыми линиями стволы обозначились. Кусты тальника разноцветьем заиграли, гроздья рябины красными пятнами полыхают. Вода в озере спокойная, и все вокруг замерло — ни лист, ни стебелек не шелохнутся. Только изредка ниточка паутинки сверкнет в чистом воздухе.
Но затишье это на несколько дней. Осень дает понять людям, всем жителям тундр, что пришла ее пора, что скоро станет она полновластной хозяйкой на земле Ямала.
* * *
— Зима! Скоро зима! — перекликиваются, будто предупреждают друг друга птицы.
Они тревожно вскрикивают, собираются в стаи, кружатся высоко над тундрой, стараются запомнить родные места, прощаются с озерами и реками, холмами, местами, где выросли. Один за другим отправляются птичьи аргиши в далекий путь. Затихает, с каждым днем пустеет тундра.
Тревожно Илко. Поначалу заметил, что исчезли турухтаны-кулики, потом утки, а там уже и гуси потянули к югу. Только голоса тревожат, зовут за собой.
Тоскливо стало, пусто. Есть не хотелось и спать не спалось.
Отец смеется: «Совсем, однако, наш сын Илко скоро в птицу превратится. Дай ему, мать, крылья и полетит из родного чума».
— Тебе бы все шутить, — мама отвечает, — а ведь недалек тот день, когда за Илко вертолет прилетит, увезет надолго.
Помолчали отец и мать, а Илко еще тревожней стало. Даже из чума убежал, к лиственнице пошел, сел и будто прощается, А вокруг — присмотреться только, жизнь кипит.
Лемминг-пеструшка, мышка тундровая, уютную норку под кочкой себе построил, корм на зиму заготавливает, травинки таскает. Песец за куропатками охотится, гоняет молодых с места на место. В небе орлан-белохвост кружит, добычу высматривает, а вдали на кочке пестрая сова головой по сторонам крутит, крючковатым клювом пощелкивает.
Звонко хрустит по лужам первый ледок, стекляшки его — по берегам реки, озера. Солнце совсем устало, кутается в облака, но высоко, как летом, в небо больше не забирается.
Отец с зимней стоянки другой чум привез, двойной, теплее летнего. Нарты ремонтирует. Илко отцу помогает. Инструмент подает, что надо — подержит. Кажется, если надо будет, и сам нарту сделать смог бы. Только было бы дерево подходящее.
А на стойбище среди ребят вроде бы и все как раньше, но нет-нет, кто-то про школу вспомнит. Сразу все заговорят.
Илко про школу много слышал, но так и не может понять по-настоящему, чем там занимаются. Если в ней из палочек чумы и всякое разное строят, то он это уже умеет. Имя свое сам сложить может.
А еще разговоры про вертолет идут. Какой нынче прилететь должен, гадают ребята. И как ни волнуется Илко, но тоже вертолет ждет. Как же! В первый раз он далеко-далеко один от родного дома отправится.
Уж сколько раз «Букварь» перелистал, сколько раз карандаши и тетрадки складывал, что весной отец подарил, а все боязно, как бы не забыть чего.
Но подошло время, и однажды, когда ребятишки заигрались, забегались, они не заметили, как над самыми чумами завис над пригорком и сел вертолет.
Прощаются ребята с мамами и папами, гурьбой к вертолету идут, но вспомнили, Илко нет с ними. Давай его искать. А Илко в чуме спрятался. Едва нашли. Всплакнул даже, когда в круглом окне, далеко внизу, отца и мать увидал рядом с серым холмиком дома-чума, но посмотрел на других ребят и плакать расхотелось.
Недолго летели над тундрой, недолго свистело и грохотало над головой, замелькали в окне диковинные кубики и дымы над ними. Только когда вертолет завис неподалеку от этих кубиков — понял Илко, что это дома, а все вместе — поселок. Совсем, как в букваре.
— Школа! Школа вон, рядом с домом, на котором красный флаг развевается, — указали Илко ребята.
Тут вертолет земли коснулся, еще немного посвистел двигателем и затих. Только шум от лопастей, что продолжали будто большие крылья вращаться над кабиной, проникал в открытые двери.
* * *
Первые дни в школе-интернате Илко очень худо было.
За столом высоким сидеть непривычно, ложкой и вилкой орудовать — мучение одно. Два дня голодным ходил, но научился, что и в какой руке держать. А главное — понять Илко не мог, почему вставать и ложиться надо со всеми вместе, почему нельзя чай пить, когда его очень хочется, а главное, почему обязательно надо спать на кровати. А вдруг свалишься ночью? Кое-как первую ночь переночевал, а на вторую, когда свет погасили, Илко устроился спать на полу и горько плакал, когда его среди ночи воспитательница снова на кровать укладывала. Одно утешение: и другие ребята, что в нулевой класс поступили, так же делали. А через неделю Илко и ребята сами над собой смеялись, вспоминали все. В школе и правда оказалось интересно.
Раньше Илко книгу с картинками быстро листал, а теперь одну страничку по несколько дней рассматривает. И другие ребята тоже.
Поначалу и за партой непривычно было, а теперь сидит Илко, как на нарте. Уверенно и крепко. А вот палочки, из которых Илко имена складывал, оказывается, и правда все могут, любое слово из них получается. Надо только еще буквы научиться писать. И ребята это поняли, стараются.
И все равно тоскливо бывает. Тогда берет Илко карандаш и бумагу, рисует чум, оленя, а листок будто одежда Зимы. Думает Илко, гадает, как там, в тундре, дела?
А в тундре... в тундре куропатки в стаи собрались, кочуют от реки к озеру, заросли тальника осматривают, примечают, где почек на ветках побольше, чтобы потом не искать, когда станет холодно-голодно.
Песец из грязно-бурого снова в белого превратился, только глаза чернеют да черная кисточка на хвосте держится, но скоро и она исчезнет.
Зайцы по кустарникам шастают, ищут места, где удобно будет зимой лежки устраивать.
Молодые зайчишки у родителей учатся, как получше строчки своих следов запутывать, лисицу и песца дурачить.
Бежит косой по снегу, петляет. Прыгнул в сторону — и затаился. Нет его. Лиса следом трусит, следы читает, а строчка вдруг оборвалась. Только по запаху лиса чует, что заяц где-то рядом.
Вертится лиса на одном месте, а под куст заглянуть не догадывается.
Заяц же, хотя и запутал, одурачил лису вроде, а все же трясется от страха под кустом, сердце в пятки убежало, колотится там быстро-быстро. Зайцу так и кажется, что этот стук лиса обязательно услышать должна.
Не выдержал трусишка, метнулся в сторону, а лиса шорох услыхала.
— Вот ты где! — И за ним.
Огромными скачками мчится заяц.
Лиса следом несется, только хвост струится по ветру.
Оглянулся заяц, еще быстрее понесся, На холмик с разбега взбежал, а с холмика кубарем.
Куда там лисе, не догнать!
Чередой над тундрами прокатились бураны. Холодно, голодно. Да не от того голодно, что в тундре есть нечего, а потому что плохая погода.
Все живое старается от ветра пронзительного спрятаться. Куропатки под снегом отсиживаются, песец возле сугроба лунку выкопал, лежит, свернувшись, лисы да лемминги в норках, белая сова на кочке застыла, перья к телу плотно прижала, глаза закрыла и только чуть ушами подергивает.
Дома в поселке стоят запорошенными, сугробы чуть не до крыш поднялись, и Солнце за горизонт совсем спряталось, не показывается. Настала длинная полярная ночь.
Темно, Спит тундра.
* * *
Мороз не мороз, буран не буран, а в поселке жизнь не затихает.
Бодро стучит мотором совхозная электростанция, яркий свет льется из окон домов, в клубе кино идет по вечерам, а для ребятишек из интерната по утрам в воскресные дни показывают. В спальнях тихо, тепло и светло, горячая вода в трубах отопления побулькивает. Илко и это поначалу в диковинку было. Как так?! Зима во дворе, а где-то совсем рядом ручей! Да еще случилось такое... Знал бы Илко, что над ним вся школа смеяться будет — ни за что не пошел бы в этот день гулять по поселку. Им, конечно, смешно!..
А дело было так: пошел Илко после обеда в клуб. Только до клуба дошел — нарту увидал в конце улицы. Совсем как нарта отца. И побежал без оглядки.
Пока бежал — каюр возле нарты появился. Совсем как отец. Даже малица похожа. Илко еще быстрее побежал. Крикнуть хотел, но не смог. Пальто будто тисками грудь сдавило, валенки тяжелые, не кисы ведь, шапка на лоб сползла, глаза закрывает.
Каюр неторопливо хорей из снега выдернул, оленей поднял...
Конечно же, это отец! Ведь и он так хорей в снег ставит! Еще быстрее побежал Илко, но поскользнулся на заледенелой тропинке, едва на ногах удержался...
Каюр оленей на дорогу вывел.
Кричит Илко, а изо рта только слабый хрип вылетает. Еще немного добежать, чуть-чуть, а каюр оленей погнал и на нарту впрыгнул.
Тут-то Илко и полетел кувырком с высокого мостика, что через короб теплотрассы был перекинут. Сами же интернатские перила на нем и обломали.
От обиды и боли заревел Илко, как олень в августе. Где и голос взялся. Даже из соседних домов люди повыбегали. Запричитал и заплакал: «Почему же ты, отец, меня не подождал, почему уехал?!»
Люди Илко успокаивают и понять ничего не могут. Так и привели его в интернат, но и там Илко все не мог успокоиться, отца звал. Только учительница все поняла, погладила, приласкала. А ребята постарше долго вспоминали, как Илко всех напугал.
Но это уже давно было. Илко в интернате нравится все больше. Учиться нравится, в разные игры играть нравится. А еще Новый год скоро, праздник елки, на котором он, Илко, будет стихи рассказывать. И вовсе ничего, что он пока не знает, что такое Новый год, но ведь этот праздник всем ребятам нравится, а значит, и ему, Илко, по душе будет. А еще важно, что за Новым годом каникулы наступят. Каникулы это... когда к ребятишкам в гости родители приезжают, а кто близко живет, и домой с отцом может поехать на несколько дней.
С отцом встречи Илко очень ждет. Ему теперь есть что рассказать ему. И как учится, в как в столовую ходит, и про то, как заблудился в поселке, когда в самый первый раз гулять пошел один. Дома́ ведь совсем не то, что деревья и кусты в тундре. Все одинаковые и не понять сразу ничего. Только и сумел Илко дорогу найти по красному флагу, что на доме рядом со школой ветер развевал.
Скорее бы Новый год!
* * *
Была елка, был пирог с брусникой, концерт был! Весело было! Но еще веселее стало, когда в дорогу Илко собрался. Отец новую малицу привез, нарядную. Кисы расшитые узорами-орнаментами, такими знакомыми. Мама делала. Морозно, но Илко совсем не холодно. Скорее бы доехать. Илко в чуме все ждут. Мама и Авка, Лекапче.
Ничего, что теперь Илко чуть больше места на нарте надо. Все равно они с отцом помещаются.
А каким Илко до весны будет? Ведь совсем немного зимы осталось, весна, лето, а осенью Илко уже не в нулевом классе будет, а в первом. Ведь все дети из тундры сначала в нулевом классе учатся, а потом в первый поступают.
Как Илко хочется побыстрее до чума доехать. И отец, кажется, это понимает, поворачивает нарту с наезженной тропы. Медленнее идут олени, зато и путь намного короче.
Какая тундра белая! Недолго и заблудиться. Но это только кажется. Настоящий человек тундры всегда и везде дорогу найдет. Дерево, что на пути встретится, веткой дорогу укажет, Нумги — звезда Полярная улыбнется, приободрит в ночи.
А чум уже вдалеке виден. С пригорка. Дым над ним. Видно, готовится хозяйка к приезду дорогого гостя, вкусную еду готовит.
Быстрее пошли олени.
Вдруг снег перед упряжкой белыми брызгами в стороны разлетелся, что-то страшно зафырчало, захлопало. Вздрогнул Илко, к отцу прижался покрепче. Смеется отец.
Так это же куропатки из-под снега выпорхнули. Хитрые! Где чум себе устроили! Тепло им там в самый лютый мороз. А вот шелеста нарты испугались и выпорхнули. Сели на сугроб, неподалеку и давай ругаться:, «кто и зачем нас потревожил?!»
Вот он, чум, наконец! Мама сына встречает. Важно Илко с нарты спрыгнул, важно в чум вошел, важно за стол садится, что сам к ногам пришел, как в тундре говорят. Вот уж гость так гость. Все на него смотрят. Лекапче, чтоб удостовериться, что это Илко, носом в локоть потыкался. И тут Илко вдруг растерялся. Заплакал громко. А каким поначалу важным был? А ведь и растерялся Илко от внимания, от того, что, наконец, все знакомое наяву увидал. Сколько раз в интернате снилось! Чуть не каждую ночь.
Чай пьет Илко — рассказывает. Обедает — рассказывает. Ужинать надо, а Илко сладко спит под теплой маминой ягушкой, такая одежда женская, от малицы отличается тем, что распахивается спереди.
Спит Илко и снится ему школа, друзья снятся, учительница, что так хорошо его понимает, Весна снится, Лето снится, как он в первый класс пойдет, как над облаками летает — растет.
Спит Илко, спит тундра. Зайцы спят, лисы и горностаи. Ждет тундра Солнца, его первого луча, с которого начнется новый день на просторах Ямала и острова Белого, во льдах океана. Новый день и новое время, а значит, и новые дела.
Спит Илко, спит океан, море Карское, земля неведомая, остров Белый...
— Я мал, — говорит полуостров своему брату Белому.
Ямал — земля такая белая...
ГЕННАДИЙ СОЛОДНИКОВ
РАННИЕ КУКУШКИ
РАННИЕ КУКУШКИ
Я еще не ходил в школу, и зима для меня тянулась тоскливо и долго. Из избы не выйдешь: не в чем да и некуда. Сразу за огородом начиналась тайга, тихий лесной кордон по самые окна утопал в стылых сугробах. Дни были короткие и тусклые. Сквозь заледенелые стекла зимний свет пробивался с трудом, и в комнатах всегда стоял полумрак. Даже десятилинейная керосиновая лампа по вечерам не могла разогнать его. Он прятался в углах, на полатях, за печью. Помню разбухшие от влаги обитые войлоком двери. Они открывались с громким чмоканьем и впускали холод. Пол долго курился морозным паром. Из-за этого мне большую часть времени приходилось проводить на полатях. Здесь я выстраивал свое войско из бабок и во главе с командирами водил его в атаки.
И еще мне запомнился черный круг репродуктора и мягкий голос Ольги Ковалевой, популярной в то время исполнительницы русских песен. И сейчас даже, когда вдруг прозвучит в радиопередаче этот голос, я вспоминаю лесной кордон, полати и зимние одноцветные дни... Зато каким ярким и многошумным было для нас, истосковавшихся по солнцу ребятишек, долгожданное лето. Стоило лишь выйти в огород и пробежать по борозде меж высокими грядами, как мы попадали в сказочный мир. Огород упирался в заросший ивняком и ольховником берег курьи — одним концом своим соединявшейся с рекой старицы. Вдоль курьи, перед кустарником, широкой полосой лежала луговина, вся в цветущих и пахучих травах. В тени нависших деревьев стояли замшелые мостки. Прямо с них, пока не мелела река, можно было удить серебристых с чернью чебаков и красноперых окуней.
И уж совсем таинственный мир обнимал нас сразу за огородными пряслами. Тропинка петляла вначале по молоденькому березняку, проскальзывала мимо пушистых сосенок и выбегала на поляну, опоясанную по дальнему краю леском. За ним начинался сосновый бор, засыпанный понизу слоем упругой хвои. Что там, за этим бором, мы еще не знали. Но где-то далеко-далеко в том краю звонко куковали кукушки.
— Кукушка — птица, потаенная, вещая, — говорила мне бабушка. — Человеку на глаз не кажется. Если покликать ее по-доброму да спросить, как на духу скажет, сколь тебе жить...
Однажды, сверкающим днем, когда ярко пламенели сосновые стволы и весь бор был густо прошит звонкими лучами, я впервые спросил об этом свою кукушку. Раскатистое щедрое «ку-ку» долго летало над лесом. Негромкое эхо металось в гулком бору. И было непонятно, одна ли это кукушка сулит мне необыкновенное долголетие или несколько их устроили перекличку.
Я не знал еще да и не понимал, много ли это — прожить двадцать, тридцать, пятьдесят лет. За долгим кукованием для меня была не просто бесконечная череда предсказанных дней, а нечто другое, еще совсем неосознанное.
Где-то внутри души росла догадка о множестве предстоящих путей, о длинном путешествии в неведомую жизнь. А сердчишко замирало даже от простейшей мысли — взять однажды да и пройти насквозь сосновый бор и посмотреть, а что же такое интересное лежит за его краем.
Пришло время, и я сделал это. Но только еще больше разбередил душу, увидев, что никакого края нет.
До сих пор бывает это со мной. В закатную ли июльскую пору, в часы, окутанные задумчивыми сумерками, в сентябрьские ли дни, дни лёта серебристой паутины и обнажения лесов; зимней ли ночью, когда в бессонные минуты слушаешь метельные посвисты, — меня вдруг потянет сняться с места и отправиться по вольным просторам земли. Честно говоря, редко выпадает мне такое счастье, желание так и остается желанием.
Весной, когда сочится капель, когда парит сбросившая снег земля, когда кропят ее первые дождички и только-только начинают трескаться почки, я еще терплю, сдерживаю себя. Но приходит время, загудят по лесам кукушки, и тогда уж меня ничем не удержишь в городе. Хоть на день, а вырвусь послушать их и лишний раз увериться: ни за ближним, ни за дальним бором нет конца-краю ни земле, ни жизни.
ЛЕБЕДИНЫЙ КЛИК
Машка — молоденькая мосластая лошадь. Обычная трудяга, каких тысячи. Масти она вообще-то грязно-белой, но от долгого зимнего стояния в тесной конюшне сильно пожелтела, солнце и дожди еще не успели выбелить ее.
Держать Машку бакенщику Сергею не в тягость. Покосов вокруг, по реке да озерам — коси не перекосишь. Работы же для нее невпроворот. И летом и зимой с утра до вечера она вздрагивает от окрика: «Н-но, милая! Шевелись!» И напрягается всем телом до последней жилки. Зимой еще ничего — сани идут полегче. А летом — все на волокуше: и копны сена, и другая кладь.
Лишь с середины апреля, когда солнце и вода источат лед на реке, до конца мая у Машки курортный сезон. Делать нечего и никуда не выедешь: полное бездорожье. Речной путевой пост с трех сторон окружает полая вода, с четвертой — леса и леса.
Целыми днями Машка одиноко бродила на поляне вдоль берега. Лениво отмахивалась от первых слепней и чутко дремала, стоя у высокой поленницы дров. Изредка она прядала ушами и подолгу прислушивалась, будто ждала кого-то. Иногда поднимала голову, поворачивала ее туда, где скрывалась за поворотом река, и у нее чуть заметно дрожали ноздри и светлели маслянистые глаза.
За месяц она уже привыкла к долгому безделью и все чаще и чаще поглядывала в сторону деревни. Слушала крики петухов, ржание лошадей, и ветер доносил до нее родные запахи конного двора.
Даже на ночь Машку не загоняли в загородку, и она ходила на воле. Я видел однажды, как она долго стояла, склонив голову, у самой воды и смотрела на бегущую мимо реку. Губы ее шевелились, словно шептали что-то. С них срывались крупные капли. Падая, они расшибались, и в легкой ряби тогда колыхались блеклые предутренние звезды.
Но вот настало такое утро, когда Сергей взял крупный рашпиль да напильник помельче и пошел точить старенький поржавелый плуг.
Земли под огороды вокруг хватает. Здесь когда-то стояло с десяток бараков. Жили лесорубы. Земли распахано было много. Теперь от поселка остались лишь две жилые избы поближе к берегу, сараи, банька да несколько провалившихся конюшен-полуземлянок.
Хорошо поработал Сергей в первый день. Заглянул в избу к бригадиру рыбаков Василию довольный.
— Наломались мы с Машкой с отвычки-то...
Назавтра плановал вспахать еще один участок. А уж на другой день — и последний.
В этот вечер Машка не задержалась возле конюшни, а сразу ушла в дальний конец поляны, к ивнякам. Она стояла там, усталая, расслабленная, и думала про свою одинокую и однообразную лошадиную жизнь.
Над раздольной рекой, над тихими избами летели очень редкие на Каме лебеди. Они, говорят, гнездятся в здешних местах лишь на затерянном среди лесов и бездорожья озере Адовом. Они неторопливо летели в густой синеве и роняли на землю стеклянное «клинк-кланк». Машка слушала, поводя ушами, потом задрала голову и заржала чуть слышно.
«Клинк-кланк». Этими звуками началась весна, когда покатилась с конюшни ледяная капель. «Клинк-кланк», — кричали лебеди, и это означало, что весна в разгаре, и совсем немного осталось до лета с его медвяными запахами свежекошенных трав. И, знать, вспомнился Машке прошлогодний сенокос: дымы костров, звонкий смех подолгу не спящих парней и девчат и веселый табун лошадей. Машка легко находила его по разноголосым колокольцам, издали сливающимся в однообразное «клинк-кланк», которое затихло сейчас там, за лесом, где скрылись редкие и необыкновенные птицы — лебеди...
Наутро Машки не было ни на прибрежной поляне, ни в ближайшем лесу, ни на берегу озера. Я думал, Сергей встревожится. Нет. Он лишь незлобиво ругал непутевую Машку.
— А-а, не понравилось робить. Молодая еще, неученая. Испотачили...
Нашел он ее в лугах на дальнем берегу озера. Привел домой уже в сумерках, загнал в загородку и еще нацепил на шею колоколец-ботало.
Утром не успел я толком проснуться, как уже услыхал:
— Н-но, барыня! Пошевеливайся!
Сергей пахал второй участок. К обеду он закончил его и перешел на последний.
Уже смеркалось, и повисла зеленоватая звезда над лесом, а он упрямо начинал новую борозду.
— Н-но, хитрая! Сама себя перехитрила... Не захотела в два дня дело делать, делай в один.
Машка на секунду оборачивалась, укоризненно косила на него выпуклым глазом. Потом напрягалась вся, трогала с места плуг и натужно шла по борозде, покачивая головой.
Мне подумалось, что Машка молча отвечает Сергею на своем лошадином языке: «Согласна, согласна!»
Но в душе я был на стороне Машки. Когда она по обыкновению стояла у воды, свесив голову к бегучим струям, я подошел к ней и потрепал по гриве:
— Держись, старина! У нас все еще впереди...
Среди ночи, на полу в рыбацкой избушке, я долго пялил глаза на единственное подслеповатое оконце и не мог сообразить: где я? Наконец все понял, услышав посвисты ранних куличков и настойчивый звук Машкиного ботала: «Клинк-кланк... Клинк-кланк...»
ЛИВЕНЬ
Угрюмо гудел, бился об оконное стекло перетянутый в талии полосатый шершень. Он гудел долго и нудно. Бестолково суетился, шарил вдоль оконных переплетов и каждый раз проползал мимо того места, где выкрошился уголок стекла.
За окном, где с утра было столько солнца, стало пасмурно. Небо помрачнело. Где-то далеко-далеко громыхали громы. Налетали порывы ветра. В щели между потолочными плахами сыпался песок и шуршал по столу, застланному газетой.
В избе было душно. Хотелось унять шершня, выпустить его на волю. Но подниматься было лень. Словно всего спеленало что-то мягкое, вязкое. Я был в том полудремотном состоянии, когда ни о чем не хочется думать. Да и вообще весь этот день — тихий, без заметных событий — был каким-то очень затаенным.
Рано утром мы с рыбаком Семеном отправились в устье старицы. Был час, когда хозяйки достают из печей стряпню, и от близких изб тянуло запахом свежеиспеченного хлеба. В разных концах деревни мычали коровы, покрикивали петухи и лениво подавали голос собаки.
Мы проталкивались на лодке сквозь затопленные кусты туда, где по мелководью была выметана контрольная сеть. Ее поставили для того, чтобы знать, куда идет рыба: в озеро или из него. Ведь видно, с какой стороны она зажабрилась в сеть.
Когда мы заплыли в гущу ивняка, тишина сменилась гулом. Кусты стояли все в золотых сережках, и почти на каждой — пчела. Даже вода в маленьких заторах возле щепья, припруженного к поплавкам, была присыпана желтой пыльцой. Лишь в одном месте ни щепок, ни пыльцы. Утонули поплавки, огрузла сеть.
Семен осторожно приподнял ее. Крутобокий, видать, икряной, лещик сверкнул в воде. Он запутался головой в ячеях с речной стороны. Не вынимая из воды, Семен высвободил его и тихо сказал:
— Не отошел, значит, икромет.