Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Камень-обманка







ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НОЧИ ПЕРЕД КОНЦОМ



ГЛАВА 1-я

ВОЛНЫ КРОВАВОГО МОРЯ

С допроса он вернулся поздно вечером. Подождав, когда повернется ключ в двери и стихнут в коридоре шаги коменданта, мешком опустился на тюремную койку и, стянув с головы шапку, вытер лоб платком.

В мутном куске окна, не забранном козырьком, видны были жгуты вьюги. Она заметала город, будто хоронила под собой тюрьму; последний островок адмирала, его самое конечное прибежище. Это парализовало волю, отнимало надежды на спасение. Однако адмирал заставил себя все-таки подумать о крошечных шансах на жизнь, попытался овладеть собой.

С первого дня заключения он постоянно готовился к разговорам с членами Чрезвычайной следственной комиссии по его делу, стараясь предусмотреть самые неожиданные вопросы и ловушки. И все же допросы измочалили его совершенно, и он с трудом выдерживал огромное напряжение.

Слава богу еще, что им занималась Следственная комиссия Политцентра, а не большевики! Колчак долго и подробно рассказывал о своей юности, о Северной экспедиции, о сражениях японской и мировой войн.

Всякий раз, когда члены комиссии корректно спрашивали Колчака о неприятных для него вещах, он быстро и без особых ухищрений уходил от ответа.

Однако сегодня все изменилось. В комнате Следственной комиссии появился новый руководитель. Он был солдат, судя по его гимнастерке и сапогам. В умных, выразительных глазах незнакомца адмирал без труда прочел выражение бескомпромиссной ненависти и холодного презрения.

Новый глава Комиссии оказался председателем губернской ЧК большевиков Самуилом Чудновским. Чуть потирая усы и волосы, зачесанные назад, Чудновский ставил вопросы без пощады и требовал на них прямого ответа. Да и остальные члены Комиссии в его присутствии уже не рисковали играть в беспристрастных и беспартийных судей.

Выслушав первый же вопрос чекиста, Колчак внезапно почувствовал, как у него холодеют кисти рук, шея, ноги, и, криво усмехнувшись, упрекнул себя за то, что, кажется, умирает раньше собственной смерти.

…Торопливо высосав папиросу и швырнув окурок в угол камеры, адмирал немного успокоился. Нет, нет, не может быть, чтоб жизнь была кончена! Наперед, до мелочей, продумать все, с чем ему придется столкнуться там, в комнате Комиссии. Чем сложнее обстоятельства, тем крепче надо держать в кулаке нервы и память. Да, и память, ибо разговор постоянно будет идти о его прошлом.

Колчак лег на койку и по старой привычке с головой накрылся шинелью. Сукно, подбитое мехом, быстро согрело его. И снова стали мучить воспоминания.

Омск… Все рушилось и разваливалось на глазах. Красное наступление породило не только в дивизиях, но и в его собственном штабе растерянность, грызню, сплетни, слухи. Его армейские генералы вдруг оказались трусами и болтунами, их заботили лишь собственные благополучие и карьера, и даже в ту трагическую пору они рвали друг другу горло и пытались свалить вину за поражение на других.

Адмиралу стало зябко под шубой. В память лезли слова и физиономии министров и генералов, ядовитые слова и ядовитые лица важных и ничтожных людей. Былые события налезали без всякого порядка, громоздились одно на другое, как льды на корабль.

Он еще с детства обладал точной и глубокой памятью. В иную минуту Колчаку казалось, что память обременяет и давит его мелкими подробностями, абсолютно ненужными не только ему, но и другим. Некоторые приказы он держал в уме от слова до слова.

В эти минуты он вспомнил свою речь в Екатеринбурге, на объединенном заседании городской думы и земской управы.

Тогда, восьмого мая девятнадцатого года, он был уверен в конечной победе и декларировал жестокость, истребление врага без пощады, и едва ли теперь можно рассчитывать на снисхождение. Пошел по шерсть, а воротился стриженый…

Он вспоминал детали заседания, почтение слушателей, не жалевших аплодисментов и улыбок. Рудольф Гайда, генералы Сахаров и Пепеляев как-то странно кивали головами, и адмиралу казалось, что они, как кони, подрагивают шеями, отгоняя оводов. Это сердило, и, продолжая твердить об истреблении коммунистов, он старался смотреть поверх голов, но это ему почему-то не удавалось.

Рядом с Колчаком сидел, поджав губы, мрачный и надменный Гайда. На его кителе вздрагивали два Георгия, и позванивание этих железок тоже раздражало верховного правителя. Бывший фельдшер австро-венгерской службы, чех Гайда сделал карьеру, которой зло завидовали многие тщеславные люди. Храбрый и деятельный пройдоха, с одинаковым риском ставивший на карту свою и чужую жизнь, Гайда весьма быстро вошел в роль полководца. В Екатеринбурге, на вокзале, верховного правителя встречали почетный караул ударного полка имени Гайды, с его вензелями на погонах, и личная охрана эксфельдшера, одетая в форму… царского конвоя!

Командующий Сибирской армией, рапортуя адмиралу, с трудом подбирал слова: он скверно знал русский язык. Будберг, приехавший с Колчаком, тут же окрестил рослого генерал-лейтенанта «здоровенным жеребцом очень вульгарного типа», и решительно отказался вступать с ним в какие бы то ни было разговоры.

Бок о бок с Гайдой ерзал в кресле Анатолий Николаевич Пепеляев, младший брат последнего сибирского премьера Виктора Николаевича. Генерал в свои двадцать восемь лет расплылся и был малоподвижен. Он выступал последним, говорил трубным басом, помогая себе медленными, маловыразительными жестами. Тучная фигура колыхалась перед глазами главнокомандующего, и адмирал подумал, что Пепеляев похож на одну из огромных бесформенных медуз, которых море иногда выбрасывает на берег.

Сын генерала, он быстро продвигался по службе и, начав войну четырнадцатого года поручиком, дослужился до полковничьих погон. Чин генерал-лейтенанта младшему Пепеляеву присвоил Колчак.

Вся речь Анатолия Николаевича была сплошное бахвальство. Генерал утверждал, что его полки войдут в Москву через полтора месяца.

Колчак, слушая, одобрительно раздвигал в улыбке тонкие губы, глаза его то вспыхивали, то потухали под тяжелыми веками, но в душе адмирал печально усмехался: неужели этот ожиревший мальчишка верит в то, что говорит?!

Колчак косился на барона Будберга и замечал, что старик тоже кривит губы и ядовито усмехается.

Адмирала странно влекло к барону. Они неоднократно выезжали вместе на фронт, Колчак делился с генералом соображениями о ходе боев и планами операций, хотя превосходно знал, что Будберг — невозможно ехидный старикашка, что он вечно каркает и пророчит неуспех даже там, где, кажется, все складывается наилучшим образом. Самое печальное заключалось в том, что его желчные прогнозы и характеристики постоянно сбывались, и как-то, в минуту депрессии, Колчак со страхом и гневом подумал: этот убежденный монархист, — вполне возможно, тайный агент врага. На войне случаются и не такие вещи. Однако у адмирала хватило самообладания и ума посмеяться над своими страхами.

Будберг, занимавший в штабе скромную должность начальника снабжения, вел себя совершенно независимо и даже не пытался скрывать свою язвительность. Он достаточно прозрачно утверждал на заседаниях в ставке, что совет верховного правителя состоит из недоучек и прохвостов, и называл министра финансов Ивана Михайлова, хитрого и ловкого проныру, «Ванькой-Каином», — совершенно так же, как звали министра любые недоброжелатели Колчака. Близким ему людям барон говорил, что в штабе и правительстве собрались такие проходимцы, которых и в порядочности-то заподозрить нельзя. Он утверждал, что генерал Сахаров, которого еще в военном училище звали «Бетонной головой», недалеко ушел от Аракчеева.

В одной компании с Сахаровым Будберг числил и генерала Лебедева — надменного и резкого молодого человека. Юнец постоянно вмешивается в армейские распоряжения, не терпит возражений, ни с кем не считается.

Лебедев накануне Февральской революции был всего лишь капитаном. В Сибирь он приехал от Деникина кружным путем через Константинополь, Сингапур, Шанхай, Владивосток. Отправившись из Одессы двадцать седьмого марта девятнадцатого года, Лебедев лишь в конце июля добрался в Омск. К тому времени полковник генштаба, он остался по сути младшим офицером и готов был в бою лезть на рожон, но не более того. Лебедев быстро сумел войти в доверие к адмиралу и тотчас после переворота получил чин генерал-майора.

Генерал Косьмин, выскочка, недавний поручик, как и Лебедев, отличался храбростью на поле боя, но совершенно не представлял себе, что существует мужество стратегии и тактики.

Нет, что ни говори, а желчный старикашка прав, черт бы его совсем взял! Впрочем, Колчак не хуже других знал, что Будберг — старый, кадровый офицер, генерал генерального штаба, участник русско-японской войны, обладает огромным военным опытом и трезвым, хотя и насмешливым умом. В отличие от многих генералов Колчака, не имеющих за душой ничего, кроме, может быть, решительности и нахальства, этот старый остзейский дворянин и монархист уже в семнадцатом году командовал корпусом, и это было соединение, которое меньше других частей били большевики.

Вполне возможно, именно потому Колчак не только не гневался на Будберга, но даже собирался назначить его управляющим военным министерством, а то и министром. И он проведет эти назначения, невзирая на постоянные доносы Сахарова о болтовне старика. А болтовня эта, по словам «Бетонной головы», принимала совсем дурные свойства. Будберг якобы утверждал, что верховный ничего не понимает в сухопутном деле и от того легко поддается советам и уговорам. Еще старик высказывал убеждение, что какой-то злой рок преследует адмирала в составе его главнейших помощников — от командующих и министров до личного адъютанта ротмистра Князева, пьяницы, спекулянта и прохвоста.

Барон не раз, в знак протеста против бестолковщины в Совмине и главном штабе, подавал в отставку, требовал назначения в строй, но Колчак решительно отказывал ему в этом. Так, восемнадцатого июня девятнадцатого года, в пору, когда красные уже стали захлестывать Урал, Будберг заявил верховному, что больше ни одного дня не останется ни в совете правителя, ни в штаверхе.

Колчак тотчас пригласил старика к себе и спросил грустно и растерянно:

— Вы, действительно, хотите уйти от работы в такое тяжелое время?

— Я чувствую, что сам глупею среди идиотов, ваше высокопревосходительство. Среди всех этих «бетонных голов» и «каинов». Сахарову надлежало бы начальствовать над карательной экспедицией или дисциплинарным батальоном. Расстрелы и порки удаются ему значительно лучше, чем вождение Западной армии!

У адмирала было в ту пору скверное настроение, и он, нахмурившись, внезапно спросил барона:

— Мне говорили, генерал, что вам не нравится моя неискренность и что она напоминает вам в этом отношении несчастного Николая Второго. Далее вы утверждали, что вам жалко смотреть на бедного Колчака, ибо своих решений у него нет, и он болтается по воле тех, кто сумел приобрести его доверие. Вы и впрямь так утверждали, барон?

Колчак не стал уж говорить, что старик, по доносам контрразведки, называет его, адмирала, дряблым, безвольным, не знающим жизни и дела человеком, утверждает, что этот человек избалован, капризен, несдержан и прочее, прочее.

Будберг, выслушав вопрос, постучал сухими длинными пальцами по столу, пососал сигарету, проворчал, морща сухое, землистое лицо:

— Вы ставите меня в затруднительное положение, господин адмирал. Если я скажу «да», вы сочтете, что я хам. Если я стану отрицать, вы, возможно, мне не поверите. Разрешите не продолжать разговор на эту тему. Единственное, что я могу сказать, — каждый ваш промах ранит мне сердце. И сочтем, что тема исчерпана.

…Колчак уныло оглядел серые, в подтеках стены камеры, и снова вспомнил теплый и яркий зал екатеринбургского совещания.

После долгих и, как помнится, бесполезных разговоров Гайда пригласил главнокомандующего к себе на домашний ужин. Колчак отказался, ссылаясь на утомление и мигрень.

Позже, когда они, Колчак и Будберг, отдыхали в салон-вагоне, старик, морщась, сказал адмиралу:

— Вырастают эти бурьяны легко, а вырываются с превеликим трудом. Поверьте, господин адмирал.

— О ком вы?

— Да о фельдшеришке этом, об атамане из австрияков — любителе поблажек, подачек и наград.

— Перестаньте, право! — рассердился Колчак. — Гайда — боевой генерал, и я запрещаю вам говорить о нем в таком тоне. Это бестактно!

— Бестактно другое. Бестактно называть полки собственным именем и одевать своих башибузуков в форму императорского конвоя. Кстати, на одежку охраны Гайда истратил, по достоверным сведениям, три миллиона рублей. Всего-навсего!

На другой день Колчак и Будберг отправились в штаб Сибирской армии. Возле автомобиля, к которому их привел Гайда, топтался конный эскорт; на физиономиях казаков странно уживались смесь лакейского почтения и унылого равнодушия.

Потом, когда машина затряслась по пыльной булыжной мостовой, конвойцы вихлялись в седлах, по бокам и позади машины, и лошади, гремя подковами, высекали из камней слабые искры.

Чудовищное честолюбие и провинциальная помпезность Гайды чрезвычайно раздражали Колчака. Он ерзал на сиденье, нервно хрустел пальцами и бросал на чеха злые взгляды. Наконец не выдержал и, велев шоферу остановиться, приказал Гайде:

— Немедля отошлите казаков домой, генерал!

Чех поглядел сверху вниз на невысокого адмирала, буркнул:

— Не можно.

И кивнул шоферу:

— Допреду![1]

Через квартал Колчак вновь остановил автомобиль. Руки адмирала нервически дергались, под кожей скул набухли желваки.

— Уберите конвой!

— Не можно, адмирал, — опять отказался Гайда. — Так принято.

И процессия снова двинулась в грохоте и пыли. Колчак, багровея от трудно сдерживаемого озлобления, подозвал начальника эскорта, распорядился:

— Охрану немедля — в казармы!

И видя, что офицер косится на Гайду, закричал, теряя над собой контроль:

— Вон! Сию же секунду вон, болван!

Офицер, вздрогнув, прокричал команду, казаки повернули коней, и вскоре цокот копыт по мостовой затих за ближайшим поворотом.

Гайда с откровенной иронией глядел на Колчака, даже не пытаясь скрыть презрения к истерике верховного. Многочисленные адъютанты чеха усмехались и демонстративно пожимали плечами.

В штабе армии к приехавшим присоединились генералы Пепеляев, Богословский и еще кто-то. Гайда и Богословский, расстелив на большом дубовом столе карту с пометками, наперебой докладывали обстановку. Это был вздорный, пустой доклад, в котором точные расчеты, сведения о собственных силах и силах противника, тактика ближайших сражений были заменены бахвальством, надеждами и ожиданиями. Это бахвальство казалось тем более несносным, что в нем сквозила радость в связи с неудачами собственных соседних армий.

Генерал Пепеляев снова повторил свое заявление, что он через полтора месяца будет в белокаменной и отслужит благодарственный молебен в Кремле.

Вся эта болтовня, показная и ни на чем не основанная, то и дело вызывала злые реплики Будберга, но Колчак тем не менее верил ей и радостно улыбался.

Может быть, потому он вполне благосклонно отнесся к сообщению Гайды, что их всех нынче ждет парад, специально подготовленный к приезду верховного правителя и верховного главнокомандующего.

Будберг пытался отговорить Колчака от участия в параде — сейчас не до бутафории, дела на фронте не располагают к смотрам. Но из этого ничего не вышло, адмирал рассмеялся и сказал старику:

— Парад — отличный способ проверки войск, и я не вижу оснований отменять его. Ну, будьте хоть раз оптимистом, голубчик!

— Я постараюсь, — язвительно пробормотал Будберг.

Гайда, обожавший помпезность и масштабы, вытащил на парад тридцать тысяч войск.

Войска! Это было черт знает что, а не строевые части! В первых рядах каре стояли роты, которые еще с известной натяжкой можно было назвать русскими воинскими частями. Мятые защитные погоны топорщились на грубых английских хаки, на половине солдат вместо отечественных фуражек торчали колпаки, без всякого сомнения позаимствованные в каптерках чешских ударных полков.

Но это еще куда ни шло. За первыми рядами строя топтались унылые оборванцы в выцветших, залатанных гимнастерках, в жеваных фуражках, в обмотках и сапогах, голенища и подошвы которых держались на одном честном слове. Физиономии солдат не выражали ничего, кроме смертельной усталости и скуки.

— Это михрютки какие-то, а не войска, — сказал Будберг, склоняясь к уху адмирала. — Они побегут в первом же бою с большевиками, если, разумеется, не запутаются в собственных обмотках.

Колчак потемнел, полез в карман за папиросами, закурил.

Затем лицо его судорожно передернулось, и он ядовито заметил барону:

— Снабжение армии, насколько мне помнится, ваша обязанность, генерал.

— Совершенно верно, — не помедлил с ответом Будберг. — Моя и нашего общего друга сэра Нокса. Однако что же можно сделать? Генералы ни с кем и ни с чем не желают считаться. Пепеляев захватил в Перми все запасы, какие там были, и не поделился с другими армиями. Гривин, Вержбицкий, Казагранди наложили лапу на склады, которые им не принадлежат, — и плюют на мои приказы и распоряжения. К тому же я хотел бы заметить, что огромная часть военных ресурсов, направляемых армиям, попадает к большевикам.

Колчак молча махнул рукой.

В свой поезд вернулись лишь вечером, усталые и злые. Начальник охраны верховного правителя генерал Попов, зная о склонности Колчака к приятным сообщениям, сказал с излишней живостью:

— Смотр был весьма, весьма внушителен, ваше высокопревосходительство! У меня осталось отменное впечатление!

— Что вы имеете в виду? — осведомился Будберг. — Чешские колпаки или, возможно, холщовые заплаты на штанах нашего воинства?

Попов растерялся, вопросительно посмотрел на адмирала, ответил, вздыхая:

— Ну, вы — известный пессимист, вам ведь ничем не угодить, — и поспешил удалиться в свое купе.

Девятого мая Колчак позволил уговорить себя отдохнуть. Состав передвинули на станцию Исеть, где загодя были подготовлены егеря для охоты и лодки со снастями для рыбной ловли. Однако адмирал был в дурном настроении, высказал недовольство погодой и приказал Попову немедленно отправлять поезд в Екатеринбург.

В уральскую столицу приехали на следующий день, утром, а вечером открылся съезд деятелей фабрично-заводской промышленности Урала и Приуралья. У входа в особняк Колчака ждал Сахаров.

Верховный правитель выступил на съезде с тусклой длинной речью, глухо и невыразительно жевал слова о значении промышленности, ее роли в грядущей победе, и, как он сам хорошо видел, вызвал лишь скуку и разочарование. Фабриканты полагали, что речь пойдет о цифрах, субсидиях, сырье, станках, а вместо этого выслушали школьные прописи, известные даже магазинным приказчикам.

Ужинали в доме суконного фабриканта Злоказова. Столовая без всякого смысла была набита коврами, хрусталем, массивной, будто на железнодорожных вокзалах, мебелью, весьма фривольной живописью, бог знает какого века и происхождения.

Колчак сидел между Будбергом и Сахаровым, искренне и глубоко ненавидящими друг друга, и молча копался вилкой в серебряной тарелочке, совершенно не желая есть.

Мысли его неизменно вращались вокруг своего ближайшего окружения. Это случалось с ним всякий раз, когда рядом был Будберг, и адмиралу приходилось слушать его скрипучий, как протез, голос.

Колчак вполне достоверно знал, что в его Совмине властью полностью распоряжается Иван Андрианович Михайлов — министр финансов, торговли и промышленности. Наглый, льстивый при нужде, далеко не дурак — «Ванька-Каин» сколотил в правительстве свою собственную группу, которая боготворила и безоговорочно слушалась ловкого прохвоста. В группу входили подголосок Михайлова — министр иностранных дел Иван Иванович Сукин, наштаверх Дмитрий Антонович Лебедев и бывший полицейский чиновник Павел Павлович Иванов-Ринов. Последний получил чин генерал-лейтенанта от Колчака и был поставлен во главе Сибирского казачьего войска. «Полицейский ярыжка», как заглазно звали Ринова в омском штабе, со страстью держиморды обожал Сахарова, и тот, в свою очередь, отзывался о Павле Павловиче с неизменной нежностью.

За ужином, изрядно выпив, Сахаров размахивал руками и решительно утверждал, что Ринов еще покажет большевикам, где раки зимуют, «это уж поверьте мне!»

Будберг с отсутствующим видом слушал разглагольствования «Бетонной головы» и натужно старался подавить демонстративную зевоту. Адмирал делал вид, что не замечает ни того, ни другого, но внутри у него все кипело. В эти минуты он ненавидел, кажется, и Будберга, и Сахарова, и весь белый свет.

Ночью, в салоне поезда, они долго не спали, и Колчак страдальчески морщился, наблюдая, как худой и зеленый от истощения барон капает в стакан какие-то лекарства.

Перехватив эти взгляды, старик проворчал:

— Нездоровится.

И добавил в своем обычном тоне:

— Я всегда чувствую себя скверно, когда речь заходит о Михайлове, Сукине, Ринове, Сахарове и прочих парвеню́[2]. Это не правительство, а бардак, господин адмирал.

— Перестаньте!

— Нет, право, поверьте мне — вертеп. Михайлов и Сукин, по общему мнению, устроили из своих ведомств «министерства удовольствий и самоснабжений», ставка и главный штаб живут, как кошка с собакой. Всюду сплетни, слухи, провокации, корысть. Военмин Степанов — старательный, но бесцветный человек, Сахаров интригует против Дитерихса и меня, Лебедев — против Гайды, Ринов и генерал Андогский бахвалятся без удержу, не имея на то никаких оснований. И все в том же духе.

— Кончите вы когда-нибудь?

— И генералы, и министры возят с собой гаремы шлюх, водку, гардеробы, личную охрану. Это плохо кончится.

— Вы иногда напоминаете мне Кассандру, — глухо сказал Колчак. — Неужели вам не наскучила эта роль зловещей греческой прорицательницы?

Будберг ответил с неожиданной искренностью и горячностью:

— На меня многие смотрят, господин адмирал, как на маньяка и брюзгу. И никто не понимает, как мне хочется ошибиться в своих выводах. Надеюсь, вы знаете, что мои слова — не одно стариковское ворчание. В противном случае, вам ничего не стоит отрешить меня от должности. Я готов хоть нынче взять под команду дивизию или полк.

Он помолчал и сказал, вздыхая:

— Кассандра — увы! — прорицала правду. Беда в том, что ее никто не хотел слушать. Ваше окружение когда-нибудь предаст вас, не моргнув даже глазом. Пока оно предает только армию и дело.

Колчак и сам знал все это из донесений контрразведки и наговоров своего круга. В иные минуты он жаловался, что испытывает чрезвычайные трудности прежде, чем принять какое-нибудь важное решение. Приходится сначала мирить наштаверха с министром, а потом уже, уговорив Лебедева и Степанова, отдавать приказ. Военное министерство и главный штаб распухли, в них болтается множество бездельников, бабников, пьяниц.

Пятнадцатого мая девятнадцатого года Колчак, Будберг и Сахаров вернулись в Омск. Город, изнуренный жарой и пылью, казалось, вымер. По дороге на иртышскую набережную встретилось несколько пролеток, тащивших куда-то офицеров в обществе дружинниц «Святого креста». И те, и другие распевали песни, глупые, пьяные песни, в которых то и дело повторялась фраза «Ах, шарабан мой, американка!»

Колчак обернулся к своему адъютанту, сказал сердито:

— Прикажите от моего имени, ротмистр, чтобы власти города прекратили вакханалию. Это в конце концов наша столица, а не портовый кабак!

— Слушаюсь! — отозвался Князев, и Колчак по его тону понял, что этот пьяница и не подумает выполнить распоряжение.

В тот же день, вечером, на квартире Будберга внезапно для старика появился начальник штаверха генерал-майор Бурлин. Это был один из тех немногих военных, с которыми барон поддерживал добрые отношения.

— Поздравляю вас, мой друг, — сказал Бурлин, и лицо его осветилось искренней улыбкой, — верховный правитель предлагает вам занять пост военного министра. Наконец-то у нас будет начальник, достойный своей высокой службы.

Он несколько секунд вглядывался в темное, изможденное лицо старика, спросил:

— Вы не рады?

— Я не займу эту должность, Петр Гаврилович. У меня не тот возраст и не тот характер, чтобы заигрывать с каждым фельдфебелем, воображающим, что он Бонапарт.

Бурлин пожал плечами.

— Что же я доложу верховному?

— Доложите то, что я сказал.

Бурлин ушел, огорченно покачивая головой.

На другой день к Будбергу в девять утра, без стука влетел ротмистр Князев, от него за версту несло водкой, и у барона от злости затряслись губы.

— К верховному, генерал, и побыстрее, пожалуйста! — прохрипел ротмистр и повернулся к двери. — Приказано: немедля!

— Вы свободны, — сдерживая себя, отозвался Будберг. — Если угодно выпить — водка у меня в шкафу на кухне.

Князев резко повернулся, посмотрел на старика исподлобья и внезапно усмехнулся.

— Водки у меня хватит и для себя, и для иных прочих, ваше превосходительство. Адье!

Будберг вызвал штабного парикмахера, привел себя в порядок, надел выцветший костюм, служивший ему, кажется, еще со времен японской войны, и отправился к Колчаку.

Толкнув тяжелую резную дверь и войдя в кабинет, тотчас понял, что сейчас будет «шторм», как называли, истерики адмирала его приближенные.

— Так вы не хотите занять пост военмина, барон? — почему-то шепотом спросил адмирал, и глаза его налились кровью.

— Нет, не хочу, ваше высокопревосходительство.

— Так вы… значит… выходит… вы…

Колчак выхватил из ножен, лежавших на столе, блестящий флотский кортик, и генералу показалось, что верховный сейчас бросится с оружием на него.

Но Колчак в бешенстве стал кромсать ножом ручку дубового кресла, и барон с удивлением отметил, что делает он это вполне успешно: щепки от кресла летели во все стороны.

Немного остыв, адмирал вытер лоб платком, поджег папиросу, сказал хриплым, прерывающимся голосом, смахивающим на рыдания:

— Я приказываю вам! Или вы займете пост военмина, или я расстреляю вас!

Будберг иронически поглядел на Колчака:

— В таком случае, я должен подумать, Александр Васильевич.

— Никаких «подумать»! — закричал Колчак, и его рука с кортиком снова задергалась над подлокотником кресла. — Тотчас принимайте дела.

— Хорошо, — чуть склонил голову старик. — Но вы должны запомнить, что я соглашаюсь под угрозой смерти. Впрочем, мне и так осталось недолго жить, господин адмирал.

Колчак махнул рукой, отпуская Будберга. Однако в последнюю секунду внезапно сказал:

— Идите, но я еще подумаю, стоит ли вам доверять этот пост.

Все последующие дни Будберг без злобы, скорее сострадая, думал о Колчаке. Беспомощный политик, неуравновешенный и раздражительный человек, верховный правитель производил жалкое впечатление. Он часто ошибался и, не желая видеть неприятных ему людей, непрерывно ездил на фронт. Когда ему докладывали тяжелую, горькую правду, правитель кричал, не умея сдержать себя, грозил, требовал немедля принять неведомые меры, сникал и съеживался, жалуясь на отсутствие дельных людей и честных помощников. И тут же, закипая, сулил расстрелять всех подряд. Он ничего не понимал в сухопутном деле, во всяком случае, не более Лебедева и Сахарова, и, не умея быть искренним, продолжал вести недостойную трагическую игру.

Будберг в эти дни работал день и ночь, стараясь составить себе точную картину положения в армиях и хоть как-то повлиять на ход операций. Увы! Это была непосильная задача даже для него, отменно знавшего функции штабов. Бахвальство, путаница, разнобой в донесениях, желание свалить вину на других, непреднамеренная и умышленная ложь — все это до такой степени уродовало и погребало истину, что барон иногда приходил в ужас.

Единственное, что не вызвало сомнения — непрерывное продвижение красных. Они шли, эти большевистские войска, потрясая противника упорством, терпением, самоотверженностью, ломая хребет дивизиям Колчака без остановки и пощады. Положение многократно ухудшали массовые восстания в тылу.

Заведующий оперативными сводками ежедневно наносил на огромную карту, висящую в кабинете Будберга, красные точки — пункты народных волнений и мятежей. Эта сыпь делалась все гуще и гуще, покрывая собой Урал, Сибирь, Дальний Восток. Обстановка накалялась. Впрочем, это началось не сегодня и не вчера. Еще в начале июня девятнадцатого года по городу поползли настойчивые слухи, пугающие своим правдоподобием: Гайда послал из Перми премьеру Совмина Вологодскому, в обход верховного, ультимативную телеграмму. Чех требовал убрать наштаверха Лебедева — «преступника, намеренно мешающего моим действиям и разрушающего фронт». Он также предлагал передать всю оперативную власть одному из его приближенных — генералу Богословскому, и на крайний случай милостиво соглашался сам возглавить фронт.

Колчаку доложили об ультиматуме Гайды. После истерики, вызванной этой наглой бумажкой, адмирал вызвал к себе Будберга и предложил вместе отправиться в Пермь: может быть, удастся потушить скандал.

— Увольте, ваше высокопревосходительство, — скривился барон. — У меня от одного вида этого прохвоста начинается тик. И я не гожусь на роль уговаривающего. Вы знаете это.

Колчак уехал в Пермь без барона. Уже хорошо зная Гайду, он взял в поездку свой конвой и прихватил еще в Екатеринбурге пехотный батальон.

Разговор с чехом в штабе армии сильно смахивал на перебранку баб — крик, взаимные упреки, угрозы, оскорбления.

Гайда, наградивший когда-то Колчака Георгием третьей степени за победный зимний поход и взятие Перми, теперь кричал в лицо верховному:

— Господин адмирал! Управлять кораблем и управлять Россией — две огромные разницы. Вот именно, господин адмирал!

Колчак в эти минуты смог взять себя в руки, внешне успокоился, сказал ледяным тоном:

— Я отрешаю вас от должности, генерал. Сдайте дела Богословскому.

И, не простившись, уехал в Омск.

Но уже через сутки там же появился Гайда и, как ни в чем не бывало, отправился на аудиенцию к Колчаку. До штаба чеха сопровождал его пресловутый конвой — триста пятьдесят шесть обалдевших от безделья казаков, впрочем, готовых ради своего генерала пуститься во вся тяжкая.

Колчаку было трудно разговаривать с Гайдой ровным тоном, но адмирал сделал вид, что принял объяснения чеха за извинение и вполне удовлетворен. Он отпустил эксфельдшера в Пермь, на прежнюю должность, ругая себя за бесхарактерность и слабость духа. Впрочем, адмирал всегда помнил, что нью-йоркская «Народная газета» в свое время напечатала интервью с Гайдой. Эксфельдшер заявил: «Я сочувствую избранию в диктаторы именно Колчака».

…Заключенный устал лежать на жесткой тюремной койке. Застарелый ревматизм, приобретенный на Севере, то и дело давал себя знать. И все-таки адмирал валялся в кровати: надо было сохранить силы, заставить себя отоспаться, чтобы не проиграть, во всяком случае, глупо не проиграть свой последний бой — схватку с Чрезвычайной комиссией.

Но сон не шел, а черные мысли скопом лезли в голову. Тогда он подумал, что следует не огорчаться этому, а благодарить воспоминания, ибо они — хоть какое-то подобие деятельности, предохраняющей от безумия.

Память немедля подсунула ему глупую и печальную картину: его речь двадцать второго августа девятнадцатого года. Он приехал тогда на позиции ижевцев вместе с Будбергом и добрых полчаса жевал с трибуны слова о том, что он такой же солдат, как и все остальные, и что лично для себя ничего не ищет, а желает лишь процветания России и победы над большевиками. Солдаты уныло смотрели на адмирала, пропускали, как он явственно видел, глухие, тусклые фразы мимо слуха. Даже офицеры не всё понимали в этой мудреной книжной речи, и Будберг морщил лицо, видя, что адмирал мнется и совершенно не умеет произвести впечатление на слушателей.

Тогда Колчак резко оборвал речь, стал раздавать подарки и ордена, но все равно чувствовал, что между ним и людьми — стена.

По дороге в ставку спросил Будберга:

— Скажите, барон, я говорил не то, что следует?

Кандидат в министры отозвался, пожимая узкими плечами:

— Мне кажется, ваше высокопревосходительство, солдаты слабо догадываются о целях, из-за которых мы ведем бой. Вы полагаете, это не так?

И хотя в словах старикашки явно звучала издевка, Колчак поверил в их правоту.

Вернувшись в Омск, он сочинил приказ — увы! — кажется, совершенно дурацкий приказ: «Ко мне поступают сведения, что во многих частях до настоящего времени остаются неизвестными цели и задачи, во имя которых я веду и буду вести с большевиками войну до полной победы…»

Господи, каким надо быть простофилей, чтобы, приняв на себя верховное главнокомандование и провоевав целый год, оставить истории такой автопамфлет!

Чуть позже ему сообщили из контрразведки, что перлюстрировано письмо некоего Нечкина, рядового Ижевской бригады. Солдат уведомлял родных, что в полк приезжал английский генерал (фамилия Колчака была немыслимо искажена), говорил темные речи и раздавал папиросы.

Эти строчки не могли не возмутить Колчака, но поистине злобу у него вызвал конец письма. Ижевец отмечал: «Генералишка хоть и английский, а мелет по-русски так, что некоторые слова и обороты очень даже можно разобрать».

Вот тебе и верховный правитель народа, прости, господи, нам прегрешения наши…

* * *

Нет, нет, он не может упрекнуть себя, что правил спустя рукава и не делал всего, что было в его силах. Он не только часто посещал фронт, но и выступал на земских и городских собраниях в Челябинске, Перми, Екатеринбурге, на заседаниях Казачьего круга в Троицке.

Память снова вернула его в Челябинск — город его катастрофы и позора.

Черт дернул послушаться Лебедева, которому открыто подпевал Сахаров, и дать согласие на ужасную челябинскую операцию! Это они, генералы, которых Будберг называл не иначе, как «стратегические младенцы», впутали Колчака в безнадежное дело! Это они утверждали, что красные совершенно выдохлись после Златоуста и, попав в челябинскую западню, будут разбиты наголову.

Еще четырнадцатого июля девятнадцатого года, когда был отдан Златоуст и одна из дивизий почти открыла фронт под Кыштымским заводом, вследствие чего Западная армия беспорядочно откатилась к Челябинску, к нему, Колчаку, без стука вошел Будберг. Верный своей обычной манере, он чуть не с порога прошелестел сухими губами:

— Ваше высокопревосходительство, мне только что по секрету стало известно, что Лебедев вырвал у вас согласие на передвижку резервных дивизий к фронту. Так ли это?

— Я никак не могу привыкнуть к стилю ваших речей, барон, — устало отозвался Колчак, не отвечая на вопрос.

— Господин адмирал, — не отступал Будберг, — вам известно мое прошлое. Я военный и мне не двадцать лет. Корпуса не перебрасывают просто так. Я хотел бы знать, что имеется в виду?

— Полноте, барон. Я ничего от вас не скрываю. Резервы для того и существуют, чтобы в подходящий срок отправиться на передовую. Только это.

Колчак говорил неправду. Передвижка резервов и назначение наштаверха Лебедева уполномоченным ставки в Западной и Южной армиях были связаны с планом Челябинской операции. О ней знали лишь Колчак и Лебедев. Ни командующий фронтом Дитерихс, ни командармы никакого участия в ее разработке не принимали. Тем более адмирал ничего не хотел говорить Будбергу, зная его неверие в силы «стратегических младенцев» штаба.

Барон в тот раз пожал плечами, покачал головой и попросил разрешения удалиться. Но через десять дней, двадцать четвертого июля, когда причелябинские станицы уже пылали в огне боев, старик снова спросил верховного, что такое «Челябинская операция»?

Однако, сколько он ни настаивал, адмирал загадочно глядел мимо генерала и намекал, что «вскоре всё разрешится, и произойдут очень крупные события, которые круто изменят положение».

Будберг, зная, что Лебедев еще две недели назад умчался на фронт, хмуро сказал адмиралу:

— Я не верю в крутые повороты фортуны, когда эту безглазую бабу поручают Лебедеву, Сахарову или Гайде. Поводыри такого рода способны лишь  и з г а й д и т ь  дело.

— Вы несносны, барон! — вскипел Колчак, не принимая издевки Будберга и порицая его за глупую игру с фамилией чеха. — Потом сами увидите, насколько были неправы и недоброжелательны.

Однако от старика нелегко было отвязаться. Уже на следующий вечер, нет, пожалуй, через два дня — двадцать шестого июля, — Будберг снова влетел в кабинет верховного. Оказалось, что он узнал в ставке план пресловутой операции и теперь находился в состоянии крайнего раздражения.

— Ваше высокопревосходительство! — начал он почти в истерике. — Я, член совета верховного правителя, но от меня многое скрывают. Теперь мне ясно, что весь этот блеф был задуман уже давно, и вояжи наштаверха на фронт связаны с ним. Лебедев и Сахаров нарисовали на карте «мешок» и посулили удушить в нем красных. Но бои не выигрывают по бумажкам, господин адмирал! Все надежды возлагаются на последние наши резервы, вытащенные из Омского округа. Однако все три дивизии только что кое-как слеплены и не готовы для боя. Они превратятся в толпу и стадо при первых же ударах врага.

Колчак молчал, морщился, кусал губы, пальцы его шарили по столу, нащупывая спички и папиросы. Наконец он нашел их, закурил, бросил на Будберга взгляд, полный злобы и страха. Генерал колол его в самое уязвимое место, в его ахиллесову пяту, но ничего уже нельзя было изменить.

Нет, Колчак бросился в это сражение не очертя голову. Он долго и тяжко изучал план операции, подсунутый ему Лебедевым. Ставка собиралась очистить челябинский узел, вовлечь армию Тухачевского в город и концентрическими ударами быстро и беспощадно добить ее. Адмирал терзался, не веря в сложный и туманный маневр окружения, в котором главную роль захлопывающих крыльев отвели последним, еще не обстрелянным резервам и измотанным в боях конным частям.

Многим его генералам было ясно, что успех операции по меньшей мере проблематичен, что нет никаких надежд на промах Фрунзе и Тухачевского, людей, несомненно, талантливых, осмотрительных, воодушевленных победами от Уфы до Златоуста. Дитерихс дважды навещал Колчака, чтобы отговорить его от этой трагической глупости.

Но Лебедев, Сахаров, Сычев, Розанов наперебой доказывали выгоды операции, сулили непременную удачу, и адмирал в конце концов склонился на их сторону.

Колчак снова исподлобья взглянул на Будберга, непроизвольно вытер ладонью мокрый лоб и внезапно сказал:

— Знаете что, барон? Сейчас начнется оперативный доклад, пойдемте вместе, и вы убедитесь (он хотел бы сказать «мы убедимся»): не так все плохо, как рисует вам ваше воображение!

— Не смею отказаться, — проворчал Будберг, поднимаясь со стула. — Но я более чем уверен: этот безумный план — надежда наштаверха спасти свою подмоченную репутацию, а заодно и престиж Сахарова. Жажда славы не предосудительна сама по себе, но должна опираться на разум и расчеты. В схеме операции на них нет и намека, господин адмирал!

На оперативном докладе Колчак вскоре повеселел и даже иронически поглядывал на барона: чиновники штаба сообщали обстановку в одних розовых тонах. Большевики втянулись в Челябинск, теперь их там захлопнут, и гибель красных — лишь дело времени. «Be ви́ктис!»[3] — вот чем это все кончится.

Дитерихс подсел к Будбергу, сказал, косясь на огромную карту, распластанную на столе:

— «Большевики втянулись»! Они захлестнули Челябинск на неделю раньше запланированного Лебедевым срока. В городе произошло восстание рабочих, направленное, разумеется, против нас. Разбиты лучшие арьергардные части, утрачены «забытые» на станции эшелоны. Потеряна большая часть пушек и пулеметов, погибли многие десятки тысяч винтовок, унесенных или брошенных дезертирами. Еще вчера из вечерней сводки было известно: в районе Челябинска действуют четыре красные дивизии весьма сильного состава. Большевики ведут энергичное наступление в разрез восточного заслона 3-й армии, и один бог знает, чем это кончится. Неужели верховный ничего не видит?

Уходя с доклада, Колчак почти весело сказал, что он верит в успех, хотя и понимает — его достижение связано с большой кровью. Он также сообщил, что завтра же издаст указ о прибавке ста рублей к жалованью каждого бойца, находящегося на фронте.

Будберг не выдержал и кинул вслед уходящему адмиралу:

— Господа, помните, что у вас идет не Челябинское наступление, а Челябинское преступление!

Колчак плохо спал в ту ночь, беспрерывно звонил по телефону то в штаверх, то в армии, и лишь к утру забылся тревожным неглубоким сном. В девять утра он выслушал безмятежные доклады штаба и, ухмыляясь, взглянул на Будберга.

— Ну, что скажете, барон?

— Положение крайне тревожно. Вы совершенно сбрасываете со счета: район Челябинска — это массы рабочих, ненавидящих нас, и множество коммунистов. Я полагаю…

— Да перестаньте же хныкать, генерал! Право, я удивляюсь собственному долготерпению!

— Вы спрашиваете мое мнение, и я говорю его. Если вы хотите знать, что думают по этому поводу Лебедев или Гайда, то зря обращаетесь ко мне.

— Ну, ладно, я погорячился. Простите мне слово «хныкать», я устал и задерган. Однако и вы… Взгляните на это донесение: оно вполне успокаивает. Или вот телеграмма: красные отходят — и в их обозах паника.

Будберг бросил взгляд на депеши и усмехнулся.

— Лебедев и Сахаров, разумеется. Вундеркинды не желают признавать собственных заблуждений. Однако безумно играть жизнями тысяч людей, спасая свою карьеру. Это безнравственно и подло, господин адмирал!

— Хорошо, — перебил его Колчак, — я сам еду на фронт. Распорядитесь, чтобы авиаторы тотчас подготовили мой «Ньюпор», предупредите пилота: мы вылетаем в четыре утра.

…Полет из Омска на фронт прошел вполне благополучно, и «Ньюпор», подергавшись на кочках лётного поля, замер возле автомобиля, поджидавшего Колчака.

Уже вскоре он был на месте.

Положение на фронте, как он убедился, было уже если не безнадежное, то, во всяком случае, драматическое, и адмирал поспешил в полевое управление армии.

Он остановился в селе Баландино, верстах в двадцати пяти от Челябинска, вошел по телефону в связь с Войцеховским и Каппелем и пытался выяснить обстановку на линиях боя. Офицеры управления и штадивов давали противоречивые сведения и попросту врали, доводя его не раз и не два до истерики. Он, в свою очередь, то и дело дергал приказами и угрозами 13-ю пехотную, 4-ю Уфимскую, 8-ю Камскую дивизии, кавалерию генерала Волкова, чешские и сербские полки. Связь постоянно прерывалась, портились телеграфные и телефонные аппараты, а когда их восстанавливали, выяснялось, что положение все хуже и хуже и нет надежд на то, что оно исправится.

Колчак заперся в деревенском доме и никого не впускал к себе, кроме адъютанта. Главнокомандующего нервировали внезапные, даже тихие звуки, и он вздрогнул, услышав робкий стук в дверь.

Открыв ее, адмирал увидел на пороге молоденького флотского лейтенанта Трубчанинова. Адъютант переминался с ноги на ногу, прижимая к груди папку с бумагами.

— Разрешите, ваше высокопревосходительство?

— Зайдите. В чем дело?

— Донесение от генерала Войцеховского.

— Есть что-нибудь от Владимира Оскаровича?

— Нет. Генерал Каппель молчит.

Трубчанинов огорченно развел руки.

Отпустив адъютанта, Колчак взглянул на телеграмму, подписанную Войцеховским, и на сухом, мрачном лице адмирала вздулись темные жилы.

— Черт знает, что такое, — пробормотал Колчак, вскакивая со стула. — Где Тухачевский взял резервы?

Войцеховский сообщал, что по его группе ударили какие-то не опознанные им полки, беспрестанно ревут пушки, и все свидетельствует о том, что красные неожиданно подтянули к линиям боя свежие части. Судя по степени натиска, эти полки сплошь состоят из коммунистов и комиссаров. Генерал просит немедленно подкрепить его пополнениями, в противном случае он долго не продержится.

Колчак попытался закурить, переломал все спички, скомкал папиросу, бросил ее себе под ноги.

— Все рушится… все кончено… — бормотал он, тщетно пытаясь расстегнуть верхнюю пуговицу френча.

Адмирал вызвал Трубчанинова, накричал на него без всякой причины и потребовал, чтобы ему немедля принесли спички.

Чуть успокоившись, вновь перечитал телеграмму и обессиленно откинулся на спинку стула.

«Где я ему возьму резервы? — хмуро подумал Колчак. — Он забыл, болван, что сейчас не март, а июль!»

Адмирал вскочил и стал быстрыми шагами вымеривать комнату. Все его тело нервически дергалось, по лицу пробегали судороги.

В Баландино долетали тяжелые всплески орудийных залпов, стёкла в избе звенели и дребезжали, будто сыпали скороговоркой, издеваясь над  с у х о п у т н ы м  адмиралом.

Колчаку все труднее становилось оценивать обстановку и находить правильные решения. Зачем он дал санкцию на Челябинскую операцию? Верил в успех? Не очень. Но вот — поди ж ты!..

Только четвертого дня у него был разговор по этому поводу с Виктором Пепеляевым, и правитель сказал министру:

— Я ставлю, может быть, на последнюю карту, принимая бои под Челябинском. Генерал Дитерихс против сражения и за отход без боев от города. Но я приказал дать бой. Это риск: в случае неудачи мы потеряем армию и имущество, но без битвы армия все равно будет утрачена из-за разложения. Я решил встряхнуть войска.

Он «решил встряхнуть войска»! Как бы не так! Еще в начале июля в его штабе сложились две противостоящие группы. Наштаверх Лебедев и командарм Сахаров сумели тогда доказать адмиралу необходимость и выгоду «челябинского мешка». Дитерихс и Будберг, напротив, настаивали на отводе войск к тобольскому оборонительному рубежу.

Отвергая доводы стариков, Колчак пытался объяснить себе это тем, что оба генерала имеют существенные изъяны, и он, адмирал, не может позволить им руководить войной. Будберг постоянно язвит и сомневается в успехе, а генерал-лейтенант Михаил Константинович Дитерихс, как это хорошо известно всем, крайний мистик и верит во всяческие приметы. А может статься, к этим соображениям примешивалась антипатия Колчака к бошам. Совсем недавно отошла в прошлое долгая война с Германией, и адмирал побаивался, что ему могут вменить в вину близость к Дитерихсу и Будбергу. Оба генерала, кажется, из обрусевших немцев.

Короче говоря, Колчак отверг их доводы и вот — приходится платить за авантюру Лебедева и Сахарова, этих болванов, вообразивших себя стратегами!

Колчак сделал, кажется, все, чтобы использовать естественные преграды, разбить красных на дальних подступах к Златоусту и перейти в контрнаступление. Опорную зону обороны вдоль Самаро-Златоустовской железной дороги занял корпус генерала Каппеля. Его позиции на Аша-Балашевских высотах казались совершенно неуязвимыми. Артиллерия загодя стала на позиции и надежно подготовила огни. Резервный корпус Войцеховского прочно оседлал район Сулея — Айлино — Насибаш, перекрыв все дороги на Златоуст. Восточный берег реки Уфы и Бирский тракт обороняла уральская группа Западной армии. У красных было двадцать две тысячи штыков и сабель. Им противостояли двадцать семь тысяч солдат и офицеров Ханжина.

Тогда Колчак был убежден: 5-я армия Тухачевского не сможет одолеть Уфимское плоскогорье и мощные хребты. Все перевалы через Урал находились в руках его войск, все было подготовлено к тому, чтобы устроить красным кровавую баню, и вот — на́ тебе! — 26-я дивизия большевиков вдруг оказалась за спиной Каппеля, пройдя горной тайгой по долине Юрюзани почти сто двадцать верст. Одному богу известно, как большевикам удалось прорваться через пропасти и ущелья, как сумели они навести висячие мосты, протащить на руках пушки и покрыть эти сто двадцать верст в трое суток. В трое суток! Выходит, неприятель шел все три дня и три ночи без сна и отдыха. Подумать только!

27-я дивизия красных прорвалась по Бирскому тракту в Верхние Киги. Начдивы Павлов и Эйхе установили локтевую связь и теперь могли не слишком опасаться за свои фланги.

Положение чрезвычайно усугубляли партизанские отряды большевиков — десять тысяч готовых на все и ко всему людей, не знавших пощады и не просивших ее у врага. Один из отрядов, составленный из рабочих Симского завода, вышел лесными тропами на линию фронта и присоединился к третьей кавбригаде 26-й дивизии Генриха Эйхе. Симцы вывели красных казаков на исходные позиции для атаки и второго июля общим маневром заняли завод.

Дело дошло до того, что в те же сутки, среди бела дня, партизаны разобрали путь на перегоне Михайловский — Сергинский и спустили под откос штабной эшелон Сводного конного корпуса генерала Волкова! Паровоз и пять вагонов были разбиты вдребезги, и убитых солдат и офицеров хоронили до ночи.

Западная армия откатывалась к Златоусту, теряя людей не только в боях: из белых дивизий бежали солдаты. Впрочем, они бежали и раньше. Еще десятого июня 21-й полк 6-й дивизии перебил своих офицеров и перешел к красным. Под Орском к большевикам переметнулся 42-й Троицкий полк — со всем оружием и обозами!

Падение Златоуста совершенно ошеломило адмирала. Теперь его полки, оборонявшие железную дорогу Уфа — Златоуст, были полностью отрезаны от основного ядра армии.

Сдать с такой поспешностью отменную позицию, скатиться с перевалов через Уральские горы! Какой позор! Командир его 12-й пехотной дивизии устроил парад полкам на центральной площади Златоуста, — парад с молебном и водосвятием в день сдачи города! Генерал не ждал красных и растерялся, как нашкодивший гимназист, когда те свалились ему на голову. Если бы не казаки-добровольцы… Да-а…

Утрата Златоуста была болезненна Колчаку еще по одной причине: здесь когда-то служил его отец, и адмирал представил себе, что мог бы сказать генерал по поводу воинских талантов своего сына.

Кто мог ожидать, что дела обернутся так скверно! Чехи, державшие в своих руках железную дорогу от Урала на восток; английские батальоны Хемпширского и Мидльсекского полков в Омске и Екатеринбурге; 27-й и 31-й пехотные полки американцев, прибывшие в Сибирь с Манилы в августе восемнадцатого года; французский батальон в Челябинске; итальянцы в Красноярске; чуть не сто тысяч японцев на Дальнем Востоке! Еще и года не прошло с тех пор, как эти союзные войска вгрызались в горло красным, и победа казалась Колчаку такой же естественной и неотвратимой, как приход нового, девятнадцатого года. А казачьи тылы адмирала! Пятьсот пятьдесят тысяч бойцов Сибирского, Енисейского, Забайкальского, Уссурийского, Амурского казачьих войск! А множество людей, бежавших от революции в Сибирь и на Дальний Восток! А тысячи пудов золота, захваченных чехами в Казани и отданных Колчаку!

В феврале девятнадцатого года он провел военное совещание в Челябинске и окончательно утвердил план наступления. Четыре его армии — Западная, Сибирская, Оренбургская и Уральская — должны были опрокинуть большевиков и кратчайшим путем пройти к Москве. У него, Колчака, было больше людей, больше оружия и припасов, чем у противостоящих красных армий. На исходных рубежах к сигналу атаки были готовы сто тридцать тысяч солдат и казаков, тысяча триста пулеметных расчетов, двести десять орудийных команд. Да еще в ближнем тылу, на линии Челябинск — Троицк — Курган, спешно формировался трехдивизионный корпус Каппеля, оснащался ударный корпус в Екатеринбурге, и три дивизии ставились под ружье в Сибири.

Пятого февраля девятнадцатого года Колчак, совершенно уверенный в успехе, подписал директиву о подготовке решительного штурма. Через месяц, в первых числах марта, Сибирская и Западная армии пошли в наступление.

Дело двинулось совсем превосходно, хотя и не обошлось без внушительной ложки дегтя. Двадцать первого апреля адмирал бросил в атаку 4-й армейский корпус генерала Бакича: его полки должны были отрезать красные войска в районе Оренбурга от ядра 1-й армии и выйти в тыл ударной группе красных. Вместо этого Бакич попал под удар большевиков сам. Севернее Оренбурга, близ Сакмарской и Янгизского, генерал потерпел жесточайшее поражение и бежал за реку Салмыш. В конце апреля и начале мая почти та же участь постигла 6-й и 3-й корпуса.

Но даже эти сильные неудачи, поначалу страшно взвинтившие адмирала, не остановили победного марша Гайды и Ханжина. Отходили, отбиваясь, 2-я и 5-я армии красных; южнее Самары уральские казаки прорвали фронт и быстро продвигались на север. 5-я армия красных похоронила и отправила в госпиталя почти половину своего личного состава. Приказы Гайды и, особенно, Ханжина были переполнены ликованием. Калпель доносил Колчаку: «Красные банды бегут. Владычеству комиссаров приходит конец». Командарм Западной Ханжин уверял солдат: все лишения остались позади, «впереди же солнце, тепло и благовест златоглавых московских соборов». Генералы требовали от своих войск последних усилий для прыжка за Волгу, к столице. Адмирал поспешил переименовать свою 3-ю армию в «Московскую».

Казалось, ничто не предвещало грозовых туч. И когда все-таки грянул гром, Колчаку померещилось, что наступило светопреставление. От многотысячного перевеса в силах, с которыми адмирал начинал операцию, не осталось и следа. Каким образом Фрунзе сумел, отступая, стянуть на главное направление — от Волги на Уфу — свежие полки и создать здесь преимущество в десять тысяч штыков, Колчак так и не понял.

Лишь много позже, когда минул шок и можно было взглянуть на прошлое с необходимой трезвостью, он с трудом разобрался в причинах поражения. Колчак сверх меры растянул свои армии по фронту, допустил резкое отставание левого фланга и центра Западной армии, ему нечем было заткнуть оперативные дыры — не было резервов. Однако и резервы не смогли бы поправить дело: в тылу адмирала не было рокадных[4] железных дорог, уже наступала распутица, и он лишился возможности маневрировать силами.

Фрунзе отменно использовал эти обстоятельства. Обороняясь самыми малыми силами на оренбургском и уральском направлениях, красный командующий главные силы своей Южной группы бросил во фланг и тыл белых армий в общем направлении на север, отрезая Колчаку пути отхода на восток. Красные тоже были разбросаны по фронту на сотни километров, их тоже хватала за ноги весенняя грязь, и все-таки Фрунзе в непостижимо короткие сроки перегруппировал силы, перебросив войска по железной дороге и походным порядком на многие сотни километров! Он с дьявольской прозорливостью выбрал момент перехода в атаку и главное направление удара. Получив от своей разведки сведения, что между 3-м и 6-м Уральскими корпусами Колчака обозначился разрыв в пятьдесят верст, Фрунзе ударил в стык корпусов, разъединяя их и получая возможность бить противника по частям.

Красные несли в боях немалые потери, однако не только восполняли их с большой быстротой, но и многократно наращивали силу войск.

Из сводок контрразведки следовало, что в апреле и мае девятнадцатого года тысячи коммунистов поспешили на свой Восточный фронт. Партийная конференция Нижнего Новгорода отправила сюда каждого десятого большевика, Владимир — каждого третьего, Калуга, Тверь, Кострома, Курск — всю боеспособную часть комячеек. Массами уходили на позиции рабочие красных профсоюзов. Тридцатитысячная московская организация металлистов бросила на борьбу с ним, Колчаком, пять тысяч человек, текстильщики столичной области — десять тысяч, Петроград — десятую часть союзов.

Красная Армия росла, как снежный ком. Двадцать девятого мая восемнадцатого года ВЦИК отменил добровольческий принцип комплектования армии и установил всеобщую воинскую повинность для трудящихся. А уже к марту девятнадцатого года численность большевистских войск достигла миллиона четырехсот тысяч человек.

В начале апреля красные газеты и листовки пестрели лозунгами партии Ленина: «Все — на Колчака!», «Все — на Урал!», «Смерть или победа!».

Чуть не на всех уральских заводах — Михайловском, Бисертском, Нязепетровском, Симском, Миньярском и многих других, названия которых Колчак не запомнил, в Сибири и Оренбуржье полыхал огонь восстаний и партизанской борьбы. Адмиралу приходилось отвлекать войска с фронта, чтобы хоть как-то обезопасить свой тыл.

Но враги были всюду, и его контрразведка, работавшая, кажется, без сна и отдыха, все-таки не справлялась с обязанностями.