Длинные волосы цвета ржаной соломы она заплетала в косы и кружком укладывала на голове. В эту минуту ей, по всей видимости, было жарко, и она то и дело тыльной стороной ладони вытирала влажный лоб. В зеленоватых, глубоко посаженных глазах сияли простая радость и умиротворение.
Павел уже знал, что обе женщины — и эта, и та, что спала, — двоюродные сестры и ездили куда-то под Рязань, к родне.
Услышав слова Павла, соседка мягко улыбнулась и сказала, несильно окая:
— Не беда, милый. Уснет он сейчас, Вовка-го.
— Ну-с, вот и уладилось, — бодро заметил старичок. — Ан ава́н
[5], солдат!
Павел пошел в купе проводниц. Маша уже лежала на верхней полке. Она улыбнулась, сказала, как старому знакомому:
— Страсть как спать не хочется. Да вот Катя велит.
— Я по делу, — смущенно объяснил Павел, бросив взгляд на Катю, доедавшую картошку. — Сразу и уйду.
Он в двух словах сообщил, что́ нужно.
Катя недовольно посмотрела на красивого солдата, достала с багажной полки шахматы. Вручив их Павлу, сухо заметила, что в партии тридцать две фигуры, и он, пассажир, лично отвечает за их сохранность. Что касается чая, то она заявила: дед не рассохнется, если немного подождет.
— Расставляйте фигуры! — приказал старичок, когда Павел явился в купе. — Вы, надеюсь, играете?
— Средне, — поспешил заметить Павел. — Только вторая категория.
— Голубчик! — радостно удивился пассажир. — Вы же клад, а не сосед.
Он встал, одернул на себе черный габардиновый пиджак, сообщил со старческой церемонностью:
— Разрешите рекомендоваться. Цибульский. Лаврентий Степанович. Бухгалтер… Старший бухгалтер, — уточнил он. — Казанскую гимназию во время о́но окончил, стихи на французском писал. А теперь, как изволили слышать, по финансовой части. Что делать? Фе-т-аккомпли́
[6]…
Абатурин тоже поднялся, сказал тихо:
— Домой еду. С действительной.
— Тан мье
[7], — одобрительно заметил старичок. — Большая радость родителям. Итак, аллен!
[8]
Павлу достался первый ход, и он начал игру скачком королевской пешки.
После второго хода белых старик ухватил в кулак свою бородку, забеспокоился и даже порозовел от волнения.
— Вот вы как, батенька, — забормотал он, покусывая клинышек бороды. — Королевский гамбит… Неслыханные осложнения могут быть.
Он играл с величайшей осторожностью; прежде чем сделать ход, беззвучно шевелил губами, тщательно протирал кончиком платка очки и, наконец, вздохнув, двигал фигуру. Никаких особенных мыслей не было в его партии, но играл он цепко и не давал Павлу надежд на просчет.
Катя принесла на подносике чай, поставила его рядом с доской и молча ушла.
Цибульский положил в стакан кусочек сахара, покрутил ложечкой, но пить не стал, чтоб не отвлекаться.
Они сыграли три партии, и старичок выиграл все.
Совершенно счастливый, говорил, отхлебывая холодный чай:
— Отдохнем, голубчик. Все — в меру… Да вы не горюйте, право! Неприятно, разумеется, но что ж делать?
— Я не горюю, — сказал Абатурин. — Я даже люблю проигрывать.
— Как же это? — удивился Цибульский и шутливо погрозил Павлу сухим коротким пальцем: — Бонн мин о мовэ́ же
[9]…
— У сильного всегда есть чему поучиться, — пояснил Павел. — И от этого для меня проигрыш полезен.
— Оч-чень оригинально, — растерянно отозвался Цибульский. — И не лишено остроумия.
Ему, вероятно, показалось, что такое объяснение солдата может умалить значение его победы, и он заметил, с шутливой торжественностью поглядывая на молодую мать:
— Я предпочитаю выигрывать. Даже не получая пользы…
Ребенок спал в сторонке, у самого окна, и женщина изредка оборачивалась к нему, чтобы поправить фланелевое одеяльце, которое малыш то и дело стягивал с себя. Он чмокал во сне губами, иногда вскрикивал, и мать счастливо улыбалась мужчинам, будто хотела сказать: «Это же мой сын. Сразу видно: очень красивый и умный мальчишка!».
Увидев, что мужчины отложили шахматы, она покровительственно посмотрела на Абатурина, спросила ласково:
— А у вас есть?
— Сын?
— Ну да. Или дочь.
— Нет. Я холост.
— Тьфу, какое порожнее слово! — засмеялась женщина. — Женитесь непременно. Вам ведь нетрудно это.
— Кому — «вам»?
— Мужчинам вообще, а вам — тем паче.
— Не скажите, — иронически заметил Цибульский. — Это оч-чень рискованное дело. Железные ботинки истопчешь, пока невесту найдешь.
— Ну и пусть топчет на здоровье, — согласилась женщина. — Лишь бы искал, а не сиднем сидел.
— Разумеется… — пробормотал старичок. — Но все-таки… Не ведаю вашего имени.
— Вера Ивановна или Вера, — охотно сообщила спутница. — Меня все так зовут в колхозе: Вера.
— А куда ему, солдатику, торопиться?
Цибульский даже вздрогнул от этого звонкого голоса, внезапно раздавшегося над головой, точно из вентилятора.
Женщина с верхней полки, о которой все забыли, проснулась, вероятно, давно — и теперь лежала на боку, насмешливо поглядывая большими черными, немного выпуклыми глазами на пассажиров внизу.
— Куда ему торопиться, успеет еще в хомуте походить.
Цибульский вздернул бородку, готовясь что-то ответить, но покраснел, как рак в кипятке, и поперхнулся.
Женщина была одета в короткий сатиновый халатик, он распахнулся, и старику показалось, что сделала она это нарочно.
— Слезай, Глаша, — посоветовала Вера Ивановна, добродушно улыбаясь. — Как же не торопиться? Две головни и в поле дымятся, одна и в печи гаснет.
— Ну, дыму и без него хватает, — усмехнулась Глаша, оголяя ровные мелкие зубы. — Жены все одно не перелюбишь. Это известно.
Она спустила ноги с полки, сказала Цибульскому:
— Зажмурьтесь, дедушка.
Легко спрыгнула вниз, села рядом с Павлом, заключила, открыто любуясь его лицом:
— Хоть пой, хоть вой — больше века не проживешь. Лучше петь.
Павел молча полез в карман за папиросами.
— Крепок ты на язык, — прищурила глаза Глаша. — Или не целован еще?
— Ни фуа́, ни люа́
[10], — пробормотал Цибульский, морща редкие брови.
— Вы чего там шепчете, дедушка? — удивилась Глаша. — Гневаетесь?
Цибульский раздраженно пожал плечами.
— Они, старички эти, раньше люди, как люди были, — не унималась Глаша. — А теперь у них здоровье слабое, так они ужасно закон соблюдают. И другим велят.
— Зачем вы так? — укорил Абатурин. — Он вам в отцы годится, Лаврентий Степаныч.
— В святые отцы, — проворчала женщина. — А мне — нет.
— Ну, боже мой, зачем же ссориться? — ровно заметила Вера Ивановна. — У каждого своя полоска в жизни — и засевай ее, как способнее.
— Это раньше полоски были, — не согласился Абатурин. — А теперь и сеют и жнут вместе.
— Ладно, это вчерне сказано, можно и похерить, — не стала спорить молодая женщина.
— Тебе вон мальчонка руки спеленал, — повернулась к сестре Глаша. — Много ли счастья?
— Разве ж нет? — удивилась Вера Ивановна. — Главная радость — мальчонка.
— Вот то-то и есть, что главная. А муж?
— И муж — тоже. Для того и живу.
— А любишь ли мужа?
— Мужняя жена — значит, люблю. Как положено.
— «Как положено»! — усмехнулась Глаша. — Скушно!
— Разве ж не любовь? Есть и другая?
— А то нет.
— Скажи.
— Такая, чтоб сердце в огне, голова в дыму. Не поймешь ты.
— В огне? — переспросила Вера Ивановна. — Нет, это ни к чему. Сильно горишь — много сажи. Испачкаться можно и сгореть тоже. Лучше уж у костерка греться, чем на пожаре в уголь испылать. Да и нет ее, любви такой.
Абатурин испытывал странное чувство. Будто случайно оказался возле не предназначенного для мужчин разговора. И все-таки вслушивался в эту удивительную беседу со смутным волнением и любопытством. У него были свои, другие взгляды на то, о чем говорили эти женщины; и все же что-то в их словах привлекало Павла. Может, спокойная крестьянская рассудительность молодой матери и бесшабашная смелость, даже нахальство так не похожей на нее сестры.
Но слова Глаши и обижали его. Так разговаривать женщина может лишь при несмышленом мальчишке, не стыдясь и не обращая на него внимания.
Лаврентий Степанович был совершенно шокирован этой неслыханной беседой. Он демонстративно отвернулся от Глаши, потом попытался по лесенке добраться к своему чемодану на багажной полке.
— Не сорвитесь, ради Христа, — почти серьезно попросила Глаша. — Нам потом и осколков не собрать.
— Анфа́н терри́бль
[11], — шипел под нос Цибульский, спускаясь с лесенки.
— Чтой-то вы все не по-русски, дедушка, — удивилась Глаша. — Или не умеете по-нашему?
— Я по-вашему, барышня, никогда не умел, — отозвался с иронией старик.
— Брови у тебя срослые — к счастью, — помолчав, сказала Глаша, заглядывая Павлу в глаза. — И безжелчный ты. Таких девки обожать должны.
Вздохнула:
— А мне все говоруны выпадают и молью побиты.
— Жировые затеи у тебя, — недовольно заметила Вера Ивановна. — Шла бы в поле, говорили тебе.
— В поле? — Глаша пожала плечами. — А что там вырастет мне?
— Уроди бог много, а не посеяно ничего. Разве ж так можно?
— А я ничего и не прошу. Не по мне оно, твое воловье счастье. Платки вяжу, на хлеб и вино хватает. Как тридцать стукнет, и мужики плюнут, повяжусь остатним платочком — хоть в навозе копаться, хоть поросятам соски тыкать. Тогда все одно.
— Озорства в тебе — непомерно, — проворчала Вера Ивановна. — Пора и остепениться, семьею пожить.
— Жила уже. Будет с меня.
— Один мусор в голове, — жестяным голосом заметил Лаврентий Степанович, смотря в сторону. — И полная слепота мысли.
— Совсем закидал словами, — лениво отозвалась Глаша. — Не ссорьтесь, дедушка. Я тоже была хорошенькая, да меня у маменьки подменили.
Цибульский, не отвечая, отошел к окну.
— Вы не сердитесь на нее, — попросила Вера Ивановна. — Балаболка она, а все равно, может, не злая.
Однако Лаврентий Степанович не желал идти на мировую и демонстративно отправился в тамбур.
— Закивал пятками. В монахи подался.
— Все же злая вы, — покачал головой Павел. — Зачем цепляетесь?
— Мы — дорожные люди, — не обращая внимания на его слова, сказала Глаша. — Нам и поболтать только.
Она посмотрела на сестру долгим взглядом, сообщила, зевая и мелко крестя рот:
— Состаришься — и радости не отведаешь.
— Ты обо мне?
— О тебе.
— Почему же?
— Да так.
Вера Ивановна покраснела, проворчала, искоса поглядывая на Павла:
— Мне незачем, Глаша. Я не шалава какая. Порядочная.
— Оттого и порядочная, что никому не нужна.
— И не стыдно тебе? При мужчине-то?
— А чего стыдиться? Или он из другой глины слеплен?
Потягиваясь и откровенно оголяя красивые сильные руки, сказала примирительно:
— Может, и твоя правда. Только без стыда все одно лица не износишь.
Павел неодобрительно взглянул на Глашу и внезапно смутился. Она смотрела на него в упор, глаза ее горели, как спирт, а яркие пухлые губы тихонько вздрагивали, будто от обиды.
— Скушные вы все, — вздохнула она, вставая, — засушите солдатика проповедями своими. Пойду умоюсь, вечерять время.
Она вскоре вернулась — умытая, посвежевшая, в легком штапельном платье, хорошо облегавшем ее ладное, крепкое тело.
Раскладывая на чистом полотенце круто сваренные яйца, огурцы, спичечную коробочку с солью, кивнула Павлу:
— Садись с нами. Все веселее.
— Спасибо. Не хочу.
— Что уж там «не хочу». Солдатские достатки известны. Садись.
— Нет, право, не хочу, — стесненно отказался Павел. — Я только вот кружку молока выпил — и сыт.
— Завидно мне, — вздохнула Глаша, когда Павел ушел покурить к крайнему в вагоне окну. — Хороший парнишко — и другой достанется.
— Не ломайся, чего на себя наговариваешь? — укорила сестру Вера Ивановна. — Помолчала бы.
Павел с какой-то щемящей радостью вглядывался в землю, пробегавшую за окном. Поезд, миновав Белую и отстояв, сколько положено, в Уфе, втягивался в горы. В мягких лучах заходящего солнца эта земля, начинавшая дыбиться, покрытая щетиной леса и кустарников, казалась ему, после Заполярья, невиданно щедрой и напитанной теплом. Он, правда, родился в степной части этого края, но разве это имело значение?
«Родина… — думал Павел. — Что она — раньше всего — человеку? Наверное, люди. Да, конечно же, люди. А потом — улица, где скакало на палочке босое детство, а после — полянки и уколки, в которых искал он грибы и выпугивал зайцев; потом завод, степи и холмы, за ними — весь край и вся земля, вся Россия до самого горизонта, до островка, на котором провел он долгие месяцы военной службы…»
Павел закурил, но вскоре папироса потухла, и он снова поджег ее.
«Интересно, приедет мама на вокзал или нет? Верно, нет. Она уже старая, ей трудно добраться от села до городской станции… А бабушка, чай, напекла шанежек. Он любит шанежки, замешанные на кислом молоке, и бабушка это знает… А что Аля Магеркина? Забыла давно, верно, замуж вышла. Гуляли с ней когда-то, совсем немного. Но ведь давно-то как было! За это время многое можно забыть: и поцелуи, и разные обещания…»
Абатурин представил себе, как недельку поработает в своем дворе, починит все, что надо починить, заготовит дров, вычистит подпол, — и ему стали почти невмоготу оставшиеся до конца версты. Они всегда тягучи и длинны — эти последние версты до родного дома!
Поезд летел через ночь, работая локтями паровоза, отфыркиваясь и считая стыки.
Павел вернулся в купе, забрался на полку.
Все уже спали. Лаврентий Степанович дышал беззвучно. Его худенькое тельце было вытянуто в длину всей полки, и Павлу казалось странным, что он, такой невесомый, не слетает вниз.
Вера Ивановна дремала на своем месте, неловко подогнув к голове правую руку, чтобы не задеть ребенка.
Глаша отвернулась к стене, и Павлу чудилось: не спит. В те секунды, когда поезд начинал сильно притормаживать, плечи ее вздрагивали, и сатиновый халатик крупно морщился на спине.
Сон не шел. «Я просто устал от безделья», — подумал Павел. Поворочался еще немного и, стараясь не шуметь, спустился с полки.
В узком коридорчике никого не было, но Павлу показалось, что в вагоне жарко, и он прошел в тамбур.
Здесь и в самом деле воздух был чище и свежее. Павел с удовольствием прислонил лоб к холодному стеклу.
Завтра утром поезд, не доходя до Челябинска, свернет к Карталам, одолеет суховатые глинистые степи, промчится мимо лесов у Анненска — и лихо подкатит к неказистому вокзалу Магнитки.
И вот — завтра — начнется другая жизнь. Выходит, пришло и его время ладить свое гнездо, становиться на свою дорожку.
Дверь в тамбур внезапно отворилась, и Абатурин увидел Машу. Она покачала головой, но не сумела скрыть улыбки.
— Отчего ж не спите? Все спят, а вы нет.
— В запас не наспишь, — развел руки Павел. — И жарко.
Поезд дробно бил колесами стыки, гулко проскакивал мостики, невидимые в густой темени.
Проводница потопталась возле Павла, сказала, вздохнув:
— Вы стойте, а мне еще белье посчитать надо.
Она ушла, и дверь тотчас снова открылась.
Павел решил, что Маша вернулась, и сказал мягко:
— Идите вот сюда, к двери. Тут хорошо обдувает.
— Ладно. Я ненадолго.
Павел оробел. Это был голос Глаши, правда, чуть притуманенный, может сном, а может и какими-то печальными мыслями.
Она подошла к двери и несколько секунд смотрела на черноту, вздрагивающую за стеклом.
— Одиночество одному богу годится. Что не спишь? Скучно?
Павел не знал, что ответить, и, скрывая смущение, попытался раскурить свежую папиросу.
Неровный огонек на мгновение вырвал из темноты русые волосы Глаши и большие глаза, показавшиеся Павлу слепыми. Она была в легком халатике без пальто, и ветер, залетавший из гармошки, соединявшей вагоны, рябью проходил по ее волосам и воротнику.
— И вы ведь не спите…
Она глуховато засмеялась:
— Мне житье, что вороне: куда захотела, туда и полетела. Вот тебя проведать пришла. Не сердишься?
— Нет. За что же?
Не отвечая, вздохнула:
— Ты еще много хмелю попьешь. А я уже отлюбила свое.
Спросила с заметным участием:
— Наш? Деревенский?
— Да.
— Небось, перебабились все девки, сверстницы твои? Замуж повылазили?
— Не знаю. В Магнитке работал, в армии служил. А вы?
— Я? Так. Живу.
— Не учились?
— Как же, — с вызовом сказала Глаша. — Дровяной институт окончила.
— Какой? — удивился Абатурин.
— Лес в Зауралье валила. Там и душу свихнула. К бабнику, к пустобаю сердцем прилипла. А он — поиграл-пограл, да и бросил. Ну, с тех пор и себя не берегу.
Подышала себе в ладошки, справилась:
— Ежели я папироску попрошу, дашь?
Заскрипела дверь, и в тамбур вошла Маша. Увидев, что солдат не один, она воинственно вздернула носик, сказала с иронией:
— Шли бы спать, граждане. Продуть может.
Когда она удалилась в вагон, Глаша подошла вплотную к Павлу и, задевая его высокой грудью, зашептала почти в ухо:
— Мне, может, как всем, и дитя покачать охота, и в газетке о себе похвалу почитать… Оттого и лаю, тоску душу́. Оттого и старичка этого скушного — шилом в ребра.
Потушила окурок, сказала, хмурясь:
— Ладно, идем спать.
— Ведь поправить все можно, — запоздало посоветовал Абатурин.
— Я уж пыталась, — уныло отозвалась Глаша. — Да в неволе я у прихотей своих. Назад тянет.
Не прощаясь, Глаша пошла в вагон. Может, жалела, что вдруг открыла этому попутному мальчишке себя. Для чего? Бог знает? Раз человек, надо же с кем-нибудь тоску поделить, — а вдруг станет легче?
Павел постоял еще немного в тамбуре и тоже отправился спать.
Встал он поздно. Поезд уже подходил к Магнитке, отчетливо чувствовалось приближение огромного города-завода. Вдали, над сопочками, цепляясь за серое небо, ползли густые дымы. Показались первые трубы.
Вскоре поезд скороговоркой пересчитал стрелки и, замедляя ход, подкатил к вокзалу.
— Прощайте, Лаврентий Степаныч, прощайте и вы, Глаша, — говорит Павел, пожимая им руки и возбужденно поблескивая глазами. — Давайте я вам, Вера Иванна, чемодан поднесу.
— Спасибо, милый, — поблагодарила Вера Ивановна, охорашивая заспанного сына. — Нас с Вовой папка встретит. Не может того быть, чтоб не встретил. Ты уж иди, милый.
На перроне стояла небольшая толпа встречающих. Люди тянули шеи, высматривая близких и родных.
Павел окинул взглядом толпу — все чужие люди — и, вздохнув, зашагал к выходу.
У самой калитки он скорее почувствовал, чем увидел мать.
— Панюшка! Сынок!
Она бросилась ему на шею, невысокая, сильно постаревшая, вся благоухающая родными деревенскими запахами — дымком кирпичной русской печи, еле уловимой кислинкой свежего домашнего хлеба и еще каким-то странным сладким запахом. «Нафталин! — догадался Павел. — Праздничное пальто из сундука вынула».
Рядом с матерью стояла крупная костистая старуха, из-под ее седых, лохматых, сросшихся на переносице бровей смотрели на Павла еще ясные голубые глаза.
— Бабаня! — воскликнул Павел, и горло у него перехватило. — И вы, бабаня!
— Вот ты и дома, внучек, — сказала старуха. — Внял господь нашим молитвам.
Павел топтался между матерью и бабушкой, и ему вдруг показалось, будто он по-прежнему всего лишь мальчонка, неизвестно как попавший сюда, в эту людскую толчею.
— Пойдем, сынок.
Перрон уже почти опустел. Только неподалеку от калитки стояли две женщины. Павел взглянул на них и покраснел то ли от неожиданности, то ли от удовольствия.
Глаша замерла в неудобной позе, прижав к груди туго набитую авоську, задумчиво разглядывала Павла, точно чего-то не досказала ему и теперь ждала, когда освободится.
Чуть в стороне от нее, в форменной шинели, переминалась с ноги на ногу Маша. Проводница кивала ему головой и улыбалась вроде печально.
Павел не выдержал, побежал к молодым женщинам, потряс им руки, попросил не поминать лихом. Вернувшись, мягко взял маму и бабушку под руки и тихонько зашагал на привокзальную площадь.
— Нас тут машина ждет, — сообщила мать. — В колхозе дали сына встретить.
Подошли к грузовику, в кабине которого спал шофер, постучали в стекло.
— Приехал? — спросил шофер, протирая глаза. — Магарыч с тебя, Марфа Ефимовна.
— Будет, будет! — торопливо кивнула мать. — Только не гони вскачь, окаянный!
Павел подсадил бабушку в кабину, помог матери забраться в кузов и легко перепрыгнул через борт сам.
Машина закашляла, выпустила струю темного дыма и, вздрогнув, резво побежала по шоссе.
НАЧАЛО
Где-то рядом внезапно и пронзительно свистнул маневровый паровозик, раздался лязг вагонов, и мимо Павла, подергиваясь, покатился состав, груженный чугунными чушками.
Павел испуганно посмотрел на часы. До смены оставалось больше десяти минут, и он облегченно вздохнул: успеет дойти.
«Господи, я же просидел здесь вон сколько и даже не заметил, как растаяло время. Что со мною?».
Он покосился на бунт стального каната, на котором почти неподвижно просидел целый час, и, стараясь согреться, быстро, почти бегом направился к стройке.
Солнце уже поднялось над комбинатом, но низкие грузные облака, сбившиеся в кучу, процеживали свет, и до земли доходили лишь блеклые, точно снятое молоко, остатки лучей.
Витя Линев ждал Абатурина у крана.
Над ближними трубами гроздья дыма стали гуще. Завод начинал первую смену.
Увидев Павла, бригадир кивнул ему и побежал к ферме. Осмотрев стропы на ней, махнул рукой машинисту, и пятнадцатитонный башенный кран взял стропы на крюк.
— Подержи ферму в зубах, голуба! — закричал Линев машинисту. И открыв рот, потыкал в зубы пальцами.
Машинист в кабине крана усмехнулся, поднял ферму на половину нужной высоты и «подержал ее в зубах». Строповка была надежной.
— Вира! — заорал Линев и ухватился за оттяжку.
То опуская, то натягивая ее, он стал направлять ферму.
Кран занес свой громоздкий груз над колоннами и начал медленно опускать его.
Абатурин уже был на подмостях и ждал, когда конец фермы подойдет к нему. Поймав это мгновение, воткнул монтажный ключ в отверстие фермы и затем — в отверстие колонны. Теперь можно было навертывать гайки. Павел и Климчук занялись этим.
Климчука звали Тихон Тихонович, и это имя как нельзя лучше шло к нему. Он был маленький ростом, почти немой на работе, и поначалу показался Павлу скучным и вялым. Но вскоре Абатурин с удивлением обнаружил, что этот медлительный с виду человек выполняет работу почти вдвое быстрее его, Павла. Может, в некрупных руках Климчука таилась твердая сила, а может она и не была такой, но монтажник умел расходовать ее запасы экономно и расчетливо.
Обычно Климчук раскрывал рот только для одного слова. Оно было чаще приказное и все же не вызывало раздражения: короткие советы Климчука всегда были верны и к месту.
И Павел очень скоро понял, что немногословие его старшего товарища — Климчуку было около тридцати лет — это немногословие человека, до тонкостей знающего дело и не тратящего слов на то, что и без них ясно.
Но оказалось, что Климчук не всегда молчалив и сдержан. Однажды, придя на смену, Абатурин с удивлением увидел такую сцену.
Возле крана стоял крупный мужчина с мрачным, но, впрочем, спокойным лицом, и, усмехаясь, слушал Климчука.
Тот говорил, закипая:
— Нам, Аверкий Аркадьевич, липа не нужна. Кого путаем?
— От слова «мед» во рту сладко не станет, — отвечал Аверкий Аркадьевич с усмешкой. — Не об одном себе беспокоюсь. Так и вам лучше.
— Не надо «лучше», надо честно. А от этой вашей липы мне спать невозможно.
Рослый начальник — Павел догадывался, что это, вероятно, Жамков — тоже начинал закипать. Он хмурил широкие брови, и его скулы вздувались буграми.
— Мне твоя поза уже осточертела, Тихон, — говорил он негромко Климчуку. — Тошнит меня от нее. Нас по тоннажу судят. А мелочевка потом. Без нее все равно не сдаем работы. Без нее объект не примут.
К ним подошел Вася Воробей, приятель Климчука, медвежеватый видом, но разговорчивый человек, на целую голову выше Жамкова. Послушал, о чем говорят начальник и монтажник, не торопясь, закурил.
— Ну, твое мнение, Вася? — спросил Жамков, улыбаясь, но глаза его под широкими бровями были холодны. — Ты тоже хочешь, чтоб нас с Доски почета свалили?
Вася Воробей несколько раз подряд затянулся дымом, покачал головой.
— Не, не хочу. Но Тихон прав. Зря на Доске висим. За показуху. Сами знаете.
— Ты никогда начальником участка не был, Вася? — внезапно спросил Жамков и прищурился. — Ну вот, побываешь в моей шкуре, поймешь, что к чему.
Он повернулся и медленно пошел прочь. Вся его фигура, громоздкая и в эти секунды сутулая, казалась огромным, не до конца написанным знаком вопроса. Жамков, виделось, сожалел, что люди, которым он делает добро, так глупы и неблагодарны. Вскоре, однако, Жамков выпрямился и уже уверенно и твердо зашагал к конторе. Теперь его фигура больше смахивала на восклицательный знак.
Абатурин тогда приблизительно понял, о чем шла речь. Он догадывался, что начальник участка Жамков не очень чист на совесть, заботится не о сути дела — о показной его стороне. Но какие факты имели в виду начальник участка и монтажники, не знал.
Вспомнив об этом разговоре, Павел огорченно вздохнул. Он бросил рассеянный взгляд вниз и увидел Линева. Тот помахивал фуражкой, подбадривая новичка. И Абатурин благодарно кивнул в ответ бригадиру, хотя тот едва ли мог заметить ответный жест.
Закрепив половину отверстий, Павел отцепил от подмостей монтажный ремень и по верхнему поясу фермы пополз к месту строповки.
Распутав остальные канаты, махнул рукой бригадиру.
— Майна! — слабо донесся до него голос Линева.
Гак, на котором повисли витые плети строп, стал медленно опускаться. Линев мгновенно очутился у лестницы и, как кошка, взлетел к ферме.
Павел взглянул на часы и удивился: с начала смены прошло уже два часа.
— Крепи остальные гайки, — распорядился бригадир. — Тихон Тихоныч и Вася подготовят угловой металл для связей.
В обеденный перерыв они не пошли в столовую. Линев уселся на плите перекрытия и, болтая ногами, открыл кулек с едой.
— Грызи! — приказал он Павлу, разломив кусок колбасы пополам. — Поправляйся.
— А мне? — смешно сморщил физиономию Блажевич, усаживаясь рядом с монтажниками. — Мне разве нету?
— От колбасы толстеют, — в тон ему сказал Линев. — Ты сейчас влюбленный, и тебе жир вовсе ни к чему. Ну да ладно, немного я тебе дам.
Они ели весело, с аппетитом, так, как едят только голодные здоровые люди в молодости.
От слябинга, расположенного по соседству, сюда, на высоту, заносило пар, и он распушенными ватками цеплялся за лица. Линев с видимым удовольствием трогал эти клочья растопыренными пальцами и говорил Абатурину:
— Ты видишь, какая высота, Паш? Все кругом видно. Ну, слябинг — само собой. Он же рядом. Мы с Гришей строили. Да и ты ведь, кажется, монтировал фермы на нем. До армии. А вон погляди на гору. Аглофабрику видишь? Мы сработали. И мартен тоже.
— Четвертая и пятая печи, — уточнил Блажевич.
— Добрая штука — высота, — помолчав, заговорил Линев. — Тут спутники рядом летают. Потрогать можно.
Опорожнив бутылки с молоком, монтажники закурили.
— Хлопцы, — внезапно сказал Блажевич, сверкая белыми зубами и переходя на шепот. — Я познаемлю вас со своей девочкой. Ахнете!
— Чего это вдруг? — заулыбался Линев. — Месяц гулял — утаивал, а тут прорвало.
— Похвалиться охота. Терпенья нету… — он смешно подергал себя за усы, добавил: — Сення в дварэц придет. Не одна…
Многозначительно посмотрел на Линева, подмигнул:
— Так что, и бригадиру дело есть.
— А Павла — что ж — не берешь? — спросил Линев.
— Яго — не! — рассмеялся Блажевич.
— От чего же? — угадывая ответ и краснея от удовольствия, поинтересовался Павел.
— Ен ду́жа прыго́жы.
— Ладно, — заметил Линев, взглядывая на ручные часы. — Давайте коммунизм строить, не кочегары и не плотники.