Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Так и другие доярки сделали.

— Ой, что это у тебя?

Маленький миленький зонтичек моей Ваки ни с того ни с сего вылез из кармана. Ярко-розовая ручка — у меня под подбородком.

Спасите Гитару!

— Тебе его подарили? А кто?

— Беда случилась, дочка, — сказала Нина Игнатьевна.

Я вынимаю его и показываю:

— Какая беда?

— Ну… Это она прикололась… То есть… Лолла, — говорю я, таким голосом, словно какой-нибудь контра-тенор, в штанах как у гомика, и вдруг эта разноцветная бандура взяла и раскрылась сама собой, и вот у меня день рож. — и я сижу, весь такой похмельный и бессигаретный и как бы солярный, под зонтичком, таким крошечным, что он, пожалуй, и для шестимесячного зародыша маловат. Я сижу в помещении под зонтиком. Над моей головой — несчастье всех цветов радуги.

— Гитара жвачку потеряла.

Вот-вот. У меня день рождения. Я так и знал, что что-то нечисто. Единоличный новый год. Еще один круг. Годичное кольцо. На ауре. Круги на воде. Тридцать четыре года назад кто-то бросил в воду камень, и с каждым годом на воде — новый круг, все более нечеткий. Постепенно они совсем исчезнут.

Таня знала, что Гитара — любимая мамина корова. А вот как она потеряла жвачку, Таня не знала. Сколько девочка жила на свете, ещё никогда ни одна корова не теряла жвачку. Здоровая корова должна всё время жевать. Если корова перестаёт жевать, — значит, она заболела. Очень редко это бывает с коровами, за которыми хорошо ухаживают. А уж если случилась такая беда, нельзя терять времени.

Dental Floss[189]. Я отмечаю праздник, мой личный новый год, один, в Эльсином сортире, традиционным фейерверком (эрекция совсем как мрамор). Да, Катла была за 90 000. Потом чищу зубы… Маггиной щеткой? Во рту тридцать четыре свечки. Помню Новый год в этом же месте. Ищу коробочку с таблетками. Ее нет. Она поняла. Теперь прячет ее. Она отругала детей. Отругала детей за то, что они взяли таблетку из коробки. Отругала за то, что им захотелось еще одного братика или сестричку. Пятнадцать мотоциклов через мост в Риме в замедленной съемке. По дороге назад заглядываю в спальню. Вот здесь. Здесь в углу, по ту сторону стены, я вчера ночью смотрел на то, как люди любятся. Подарок от старины Бога. Самый дорогой в мире подарок. Не знаю, что на меня нашло, но я смотрю вверх и говорю: «Спасибо!» Разница всего в одну исландскую бетонную стену — и я бы наконец увидел свою сестру в постели — и Магги.

Пошла Нина Игнатьевна в контору, к телефону. Никто у неё ничего спросить не успел. Все сразу поняли, что случилась беда. Затихли все кругом. Бухгалтер перестал на счётах щёлкать, экономист перестал арифмометр крутить. Молча на Нину Игнатьевну смотрят.

— Это Зыбина? — говорит Нина Игнатьевна в трубку. — Алло! Людмила Васильевна, с Гитарой беда случилась. Жвачку потеряла. Глаза больные, мутные. Не ест ничего. Спасать надо Гитару!

У Эльсы торта нет, и она предлагает мне пиво. Надо спрыснуть день рождения. Это значит, что мы с Магги разливаем банку «Egils Gull» на двоих. Эльса не пьет, — «и на то есть причина. Мама тебе не говорила?»

На другом конце провода — ветеринарный врач Людмила Васильевна Зыбина. Всё поняла Людмила Васильевна. И что-то сказала.

— Нет.

— Когда? — переспросила Нина Игнатьевна. — Вот хорошо, жду, приезжайте.

Моя сестра смотрит на своего Магги. Своего благоверного в скрипящем кресле со спинкой, которую можно поднимать и опускать. Жующего конфету. И с улыбкой говорит:

Значит, ветеринарный врач Зыбина сейчас приедет. Значит, Нина Игнатьевна, Танина мама, снова пойдёт на ферму. А Таня — за ней.

— Да. Я в положении.

Торопится Нина Игнатьевна, торопится Таня — отставать не хочет. Жалко Тане Гитару. Хочет Таня посмотреть, как будут Гитару спасать.

Беременна. На сносях. Тяжелая. Брюхатая. С пузом. Залетела. Ждет ребенка. Готовится стать матерью. Ожидает прибавления в семье. Имеет во чреве. Плывет кораблем. Жарит в животике яичко. Проявляет фотопленку. На солененькое потянуло. Сколько для этого разных слов! И все эти слова так легко словить. Но смысл слова «в положении» до меня не доходит.

Только подошли к ферме, видят — приехала на машине Зыбина. В белом халате, в белой шапочке. Быстро пошли Нина Игнатьевна и врач Зыбина во двор, к Гитаре. Таня тихо-тихо, совсем неслышно, пошла за ними.

— В каком? — спрашиваю я, как идиот.

Осмотрела Людмила Васильевна Гитару, прослушала её. Лицо у врача стало серьёзное, озабоченное.

— Как — в каком? — смеется Эльса. — Мне в роддом.

— Думаю, что на пастбище она какую-нибудь железку или гвоздь вместе с травой проглотила.

И мы смеемся над этим вместе, как милое семейство.

— Что же делать-то теперь? — спросила Нина Игнатьевна, а сама побледнела, губы кусает.

— Ты что, беременна?

— Будем спасать Гитару. Срочно вызову из Ленинграда специалистов…

— Ага. Как ни странно. Это у меня было не запланировано. Вообще, это такое как бы чудо.

И срочно вызвала специалистов.

— Правда?

Приехали два учёных профессора — один пожилой, похожий на доктора Айболита, другой совсем молодой. Надели профессора белые халаты, белые шапочки. Вымыли руки с мылом. Стали стучать по коровьим бокам, стетоскоп прикладывать.

— Да. Это, по идее, невозможно. Мы на это и не надеялись…

Один послушает, потом второй послушает. Что-то скажут друг другу на непонятном языке, на котором только врачи разговаривают. Переглянутся и опять послушают.

— Ну? Разве…

А Нина Игнатьевна рядом стоит. Руки сжала так, что пальцы побелели. Ждёт, что ей учёные профессора скажут.

— Да, Людмила Васильевна, вы правы. Ваш диагноз подтверждается. Какой-то инородный предмет, скорее всего гвоздь, у самого сердца. Ещё бы немножко — и погибла бы Гитара. Раз корова хорошая, попробуем сделать операцию и удалить гвоздь, — сказал старый профессор.

Я уже готов был сказать «Магги» и «импотент», но вовремя прикусил язык. Вовремя наступил ему на горло. Потом, конечно же, вспомнил про таблетку, которая теперь, я надеюсь, надежно хранится в моем домашнем музее, побыстрее принял невинное выражение лица и закончил фразу, как мне показалось, с удачной небрежностью. Поскольку Магги пьет свое пиво и пузырчатая растительность на дне стакана быстро плывет к нему в глотку, я говорю:

— Да, да, Гитара очень хорошая. Умная, ласковая, много молока даёт, — вместо Людмилы Васильевны быстро ответила Нина Игнатьевна. — Спасите, спасите Гитару…

— Разве… Это было зачатие в пробирке?

Улыбнулся старый профессор, похожий на доктора Айболита. Склонил голову к правому плечу — посмотрел на Нину Игнатьевну, потом склонил голову к левому плечу — и снова посмотрел. Как будто только что увидел. Или до этого он в самом деле не замечал её? А теперь заметил и понял, что она Гитарина хозяйка.

— Не-е, — смеется Эльса. — Ты почему так решил?

После этого такое началось!

Моя рожа становится беременной, чувствую, что слегка покраснел.

Прибежали плотники; по чертежу, который дал им молодой профессор, построили специальное стойло. Нина Игнатьевна вместе с ветеринарным врачом Зыбиной дезинфекцию в скотном дворе сделала. А Гитару вымыли с мылом от рогов до хвоста и вытерли насухо.

— Да нет, я просто так сказал. Решил, что ты у себя в больнице случайно отхлебнула не из той посуды…

Учёные профессора инструмент прокипятили, резиновые перчатки надели, марлевыми масками лица закрыли.

Всё сделали так, как полагается делать при настоящих операциях в настоящих операционных.

У них есть чувство юмора. У Магги с Эльсой. Они чудесные. Весело смотреть, как Магнус смеется всем телом. Как он лежит на своем кресле в горизонтальном положении, и смех пробирается по нему вниз, электрический разряд по салу убитого быка, и добирается до пальцев ног, он изображает волну пальцами ног в своих психологических носках, в то время как по «Евроспорту» показывают бег с препятствиями на крытом стадионе. (Меня охватывает резкая депрессия, как и всегда, когда я вижу мужчину в носках.) Потом он тянется за конфеткой, переключив скорость и развернув кресло — инвалидное кресло. По-моему, я в последний раз видел его стоящим на ногах года два назад. Засим следуют прения о зачатии в пробирке и других новинках из области размножения рода человеческого. Эльса рассказывает о новых абортных таблетках, и я думаю: вот бы достать такую и подбросить Холмфрид. Под конец Эльса признается, что принимала противозачаточные таблетки. Поэтому ее беременность — чудо. Я был с презервативом, она принимала таблетки… Наверно, мы — какое-то святое семейство. Не хватало только, чтоб мама сделала ребенка Лолле. Смотрю на горизонтально лежащего Магги в кресле. Он смог. Хотя по нему не скажешь, — он лежит, как бегемот, которому вкололи антибиотик. Да. Медсестре, скорее всего, сперва пришлось его усыпить, чтоб взять пробу спермы. Прямо из левого яйца. Да. Магги надо,… Эй! «Эй!» — думаю я, когда мне в голову приходит идея, которой невозможно противостоять. Пока Магги медленно тянется за следующей конфеткой, в моей голове — небольшой ядерный взрыв. В вазе осталось три конфеты. Да. Другие три сожрал Магги. Эльса к ним не притронулась. Беременная — и худеет? Я беру одну из них и шебуршу оберткой, пока Эльса рассказывает о том, какая это надежная таблетка. Потом я притворяюсь, что мне приспичило, и удаляюсь в сортир. С конфетой.

Вывели чистую-пречистую Гитару, поставили в специальное стойло. Привязали специальными широкими ремнями.

Стоит Гитара: красивая, чистая и печальная. Гладит её по морде Нина Игнатьевна и чуть не плачет. Видит — у Гитары слёзы из глаз катятся. Плачет Гитара. Понимает Гитара: что-то серьёзное готовится. Но не беспокоится, головой не машет, не вырывается. Только плачет. Чувствует привычную ласку — и верит: всё обойдется.

Больше часа делали Гитаре операцию. Магнитным зондом вытащили из неё гвоздь. Посмотрели на гвоздь, а он уже весь ржавый. Пошарили-пошарили ещё магнитным зондом — и вытащили какие-то проволочки, которые Гитара съела, приняв их за крепкие стебельки. Ещё пошарили зондом — ничего не нашли. Значит, всё вытащили.

Зашили надрез на животе. Наложили повязку.

Во внешнем нагрудном кармане кожанки, застегнутом на молнию, лежит рождественский подарок двухмесячной давности — от Тупика. Оранжевая таблетка магнила под названием «экстази». Для меня она — эдакая таблетка Бонда: чтобы проглотить, если попадешься в лапы врагов, и сдохнуть до того, как разболтаешь им all the secrets[190]. Но если честно, то я, наверно, просто трусил ее принимать. Я — лузер. В моем кармане — презервативы годичной давности и экстази двухмесячной давности. Когда я начну жить? Наверно, тогда, когда я стану справлять собственный день рождения в другом месте, а не в туалете у своей (медицинской) сестры и ее мужа — психолога. Когда я пересплю с какими-нибудь другими 50 000 кронами, кроме возлюбленной своей матери. Через семь месяцев родится Йоун Пауль. Но, как бы то ни было, я в красных штанах. Да. В этом есть какой-то лайф. Чьи они? У Энгей есть старший брат? Как его зовут, Гранди? Однако скорее всего это штаны мамы Эсьи. Очищаю конфетку от обертки, медленно, как в кино, — да, я сейчас в кино, здесь экшн, я живу, об этом говорит пот на лбу, — это такой шоколадный домик, снизу гладкий. Близлежащей ватной палочкой я протыкаю в нем дырку и запихиваю в нее оранжевую таблетку под названием «экстази». Вот и отлично! Высасываю из ваты сладкий мозг и снова заворачиваю конфетку. Она выглядит так естественно, что по окончании процесса я смотрюсь в зеркало и говорю: «Björn. My name is Björn. Hlynur Björn»[191]. И пусть на мне нет смокинга — я профессионально вхожу обратно в гостиную. Ваза. Осталось две конфетки. Они увеличили звук телевизора. «Детский час». Раннвейг и Вороненок[192]. Вороненок подрос. Достаточно, чтоб все замолчали на час. Пробил мой детский час. Я бальдур-бьярнссоновским[193] движением подбрасываю экстазийную конфету в вазу и забираю две остальные. Гром и молния под моими пальцами, когда я разворачиваю одну из них. Целлофан отчаянно шелестит. Нервно запихиваю ее в рот. Ко второй пристает пот с моих ладоней. Успеваю сунуть ее в карман кожанки. Магги. Дорогой Магги. Скоро ты восстанешь. Зонтик лежит на столе. Кайф в вазе. У меня день рождения. Эльса беременна. Детский час. Передача для карликов. Магги смеется. Маленький племяш оборачивается. Смотрит на меня. Я смотрю на экран. Племяш встает. Племяш заглядывает в вазу. Племяш протягивает ручонку. Я мысленно вызываю на подмогу целую пожарную бригаду. Они уже включили брандспойты, у меня на лбу проступает пот. Шестилетний на экстази! Это его убьет. И-ууу, и-ууу! Я резко бросаюсь с дивана и сцапываю конфету из-под пальчиков племяша. Пытаюсь задиристо хохотать. Шестилетние глазенки, один взгляд. И: «Мама! Он заблал! Заблал конфетку! Ма-ма-а-а-а-а, э-э-э-э… я хочу… э-э-э!» Ничего себе! Он хочет «э». «Ну, ну…» — утешает Эльса. Я притворно дразню его, держу наркотик за обертку и машу им перед ним. Карапуз с плачем пытается дотянуться до нее. «Ну, Стейни! Успокойся! Другую возьмешь». Точно: Стейни. Его зовут Хавстейнн. В честь папы. Дедушки. Маленький зеленоглазый Седобородый. И где-то на беговой дорожке четыре тысячи сто шестьдесят бутылок виски поджидают, пока он наденет алкашиный костюм c рекламой «J&B» и «Джонни Уокера» и побежит свой непросыхаемый марафон, а вдоль дорожки уже выстроились столы, и бармен подает ему бутылку… которую он хватает на бегу… (Четыре бутылки в неделю за двадцать лет равно четыре тысячи сто шестьдесят, а потом — лечиться.) На днях смотрел такую передачу: сейчас нашли алкоголический ген, и его можно выявлять в детях. Превентивная мера. Детский садик Объединения по борьбе с алкоголизмом. На Воге. Для него это близко. «Не-е-е-е… э-э-э… он взял после… э-эдню-ю-ю…» Мне предоставляется время, чтобы нащупать пальцами в кармане другую конфетку, и я, как фокусник, машу уже ею. Я находчивый. «Да ничего, я просто дразню его». Стейни дерзко сцапывает ее и смотрит на меня изнасилованным взглядом: «Говнитель!» Неплохо. Не неправильно. Говнитель… Родитель говна? Вот у Мегаса в одной песне была такая строчка: «По ребенку рожает он в день, и всех — в унитаз»[194]. «Стейни! Нехорошо так говорить своему дяде!» Я: «Нет такого ругательства — „говнитель“. Есть ругательство „говнюк“». Магги смотрит. Стейни: «Нет! Ты — говнитель!» Даже если ты боишься женщин, до детей им далеко. Уж они загнут так загнут. Умеют выбить из седла. Женщины и дети. От них лучше держаться подальше. Кажется, Эльса с Магги так же напуганы и беззащитны. Вот если дети захватят власть… Если они будут всем править… Да они и так всем правят. Своим автоматическим пулеметным плачем. Берут нас в заложники. Я быстро проверяю, нет ли у него переговорного устройства. Шоколадная конфетка. Тампон, чтобы затыкать детей. Всё кон. Слезки у Стейни высохли. Он опять садится на пол. Конфетка-«э» все еще у меня в левой руке. Бомба с часовым механизмом тикает в доме милого семейства. Делать или не делать, вот в чем вопрос. Миг — и Эльса встает и выходит на кухню. Шанс: я незаметно подбрасываю конфету в вазу. Отхлебываю пиво. Это — как хороший боевик. Пять сек. Затем: Магги подгребает голову к своему стакану. Краем глаза вижу, что он заметил конфету. Йесс! Не хватает только старого доброго спортивного комментатора Самуэля Эрна:

Сняли профессора марлевые маски с лица, резиновые перчатки с рук. Устали оба — и старый и молодой. У того и у другого пот по лицу катится.

«И вот он тянется к стакану, нет, он полным ходом устремляется к вазе, и… Это последняя конфета. ПОСЛЕДНЯЯ КОНФЕТА! В вазе только одна конфета, и он берет ее. ОН БЕРЕТ ЕЕ! Хороший маневр! Молодец, Магнус Видар! Он разворачивает конфету. Но что это? Что такое? Эльса стремительно бежит по краю поля, из кухни, и говорит: „Как, разве еще одна осталась?“ И Магнус… МЯЧ У МАГНУСА ВИДАРА ВАГНССОНА, ОН ГОВОРИТ: „Ага. Дать тебе?“ И ЧТО ЖЕ? ЭЛЬСА ХАВСТЕЙНСДОТТИР, ЭЛЬСА ХАВСТЕЙНСДОТТИР В ЦЕНТРЕ ПОЛЯ, ОНА ГОВОРИТ: „давай!“ И МАГНУС… НЕУЖЕЛИ ОН ЕЕ ОТДАСТ?…» — тут я ненадолго прерываю спортивный репортаж из-за технических накладок, я сейчас наложу, я… я… Очки сползают с носа. Нос мокрый. Что я скажу? Ага, вот:

Никого из посторонних не пустили на ферму, кроме бригадира Петрова. Да какой же он посторонний? Он свой человек! А Таня у ворот стояла, в щелочку смотрела. Её и не заметили.

— Знаешь, а беременным шоколад нельзя.

— Ой, правда?

Уехали учёные профессора, а Гитару ещё долго пришлось держать в специальном стойле. Ей каждый день уколы делали и всякое разное лекарство вводили большим шприцем. Это для того, чтобы Гитара скорее поправилась. И витамины ей давали. И глюкозу.

— Да. Я про это недавно передачу смотрел. В шоколаде содержатся какие-то вещества, которые вредны… вредны для… короче, из-за этого кости не сформируются как надо, там бел… белок, образуется слишком много белка.

Появилась у Гитары жвачка. Стала она хорошо есть и совсем здоровой сделалась.

— Правда? — спрашивает Магнус.

Спасли Гитару!

— С каких это пор ты стал разбираться в эмбр… — говорит Эльса и направляется к столу, к Магги и конфете.

Коровье меню

— Нет, правда, я по телевизору видел. Если, конечно, ты не хочешь, чтоб у тебя родился какой-нибудь Стивен Хокинг…[195]

Наступила зима.

Хорошо. Хорошо сыграно. Но — Магги:

Все поля и овраги занесло снегом. Блестит снег на солнце до того, что глазам больно. Чистый снег, сверкающий.

— Ну и что? Ему же вроде дали Нобеля?

Все ложбинки, все овражки занесло. Замёрзла речка Ижорка, которая отделяет центральную усадьбу от фермы.

Нет. Эльса подошла, стоит рядом с супругом, сидящим в кресле… нет… Она… Может, ей захотелось «э»? В ней сидит бесенок. Точнее, сидел. Прятала от меня журналы «Goal», а потом и «Bravo», выставляла дистанционку за окно. Курила. Кажется. На вечеринках пробовала косяки. А потом сестра удалила все это из себя медицинским путем и стала правильной. Может, ей действительно захотелось «э»? Но ребенок! Думаю я. Ребенок! Беременная под колесами? Нет! Она тянется за конфеткой. Магги поднимает глаза, и… Больше не могу. Переключаюсь опять на Самуэля Эрна:

Поднялась ночью метель, замела все тропинки. И ту тропинку замела, по которой доярки на скотный двор ходят.

«И ВОТ ВСЁ ДОШЛО ДО ТОЧКИ КИПЕНИЯ! ЗРИТЕЛИ НАВЕРНЯКА ОЦЕНЯТ… СТРАСТИ НАКАЛИЛИСЬ ДО ПРЕДЕЛА. СЕЙЧАС КРЫША СТАДИОНА БУКВАЛЬНО ТРЕСНЕТ… ЧТО ПРОИСХОДИТ? Трудно рассмотреть. Но вот: Эльса Хавстейнсдоттир заняла пустующее место. А конфета все еще у Магнуса Видара. Он поднимает ее, и… Отличная игра Магнуса Видара Вагнссона, он пробует передать пасс Эльсе Хавстейнсдоттир… Нет! На трибуне крик. Тренер гриндавикской комнады… Нет, это Хлин Бьёрн Хавстейнссон. Он говорит: „А еще от этого увеличивается риск выкидыша“. И. Магнус Видар. Ему приходится нелегко, но ЭЛЬСА ХАВСТЕЙНСДОТТИР подошла прямо к воротам. ПРЯМО К ВОРОТАМ. НЕУЖЕЛИ МАГНУС ВИДАР ЕЕ ОТДАСТ? ОН МОЖЕТ ОТДАТЬ ЕЕ. НЕТ. И ВСЁ ЖЕ. ДА. ОН СМОТРИТ НА ЭЛЬСУ. ГОВОРИТ: „Правда ведь?“ И НЕТ. ДА. ОН УХОДИТ. ОН ПРОРЫВАЕТСЯ. КАКО-О-ОЙ БРОСОК! МОЛОДЕЦ, МАГНУС ВИДАР ВАГНССОН! ОН БУКВАЛЬНО ВПИХИВАЕТ ЕГО В ВОРОТА! ОБАЛДЕТЬ! КАКОЙ ПРОРЫВ! КАКОЙ ГОЛ! ПОСМОТРИМ НА ЭТО ЕЩЕ РАЗ. В ЗАМЕДЛЕННОЙ СЪЕМКЕ».

Но вот идёт от центральной усадьбы к ферме человек. Он торит первую тропинку. Сначала это даже не тропинка, а просто глубокие следы. Глубокие следы в глубоком утреннем снегу. По этим следам идут другие люди — второй человек, третий, четвёртый…

Из отдельных следов образуется тропинка между сугробами. Три раза проходят здесь доярки на ферму и обратно.

Нижеподписавшийся измотан, страдает похмельным синдромом, двенадцать часов ничего не курил, шестьдесят часов не смотрел телевизор, сорок шесть часов не видел маму, тысяча четыреста шестьдесят семь часов ни с кем не спал, одет в красные штаны незнакомой худощавой женщины и сапоги Роберта, которые ему малы, с неприятным привкусом шоколада во рту и большой нуждой в прямой кишке (в основном состоящей из корнфлекса «Келвин Кляйн» напополам с душой хофийской хозяйки), стал персоной нонграта в «К-баре», вечно ненавидим незнакомой голой девушкой, разрушил красивую любовь подростков в Граварвоге, перевернул с ног на голову понятия милого зубоврачебного семейства из Гардабайра о формах сожительства, двое суток с тех пор, как мама сменила ориентацию, жду ребенка от Хофи, которая меня ненавидит, сделал ребенка Эльсе и… постепенно прихожу в себя после самых тяжелых секунд в моей жизни.

К вечеру тропинка твёрдая, крепкая, утоптанная. Блестящей голубой ленточкой тянется она между сугробами.

И это я — который предпочитает спокойно сидеть дома с дистанционкой!

Зимой трудно вставать рано-рано. А надо. Коровы ждут своих хозяек, есть хотят. Зимой доярка не только доит коров, но и кормит их. Дают коровам сено, сенаж, силос, всякие овощи, комбинированные корма.

А в полдень коров выводят погулять. Дышат коровы морозным воздухом, щурятся от солнца. Лизнут снежок языком, попробуют: что это такое, какого вкуса?

Я сижу на переднем сиденье, как Стивен Хокинг unplugged[196]. Эльса за рулем. Белая «тойота». Эльса везет меня из школы, домой, к маме. Эльса забрала меня из школы, а меня оттуда только что выгнали. Я подложил учителю на стул ВИЧ-инфицированный шприц и подменил капсулы с рыбьим жиром таблетками экстази. Никто ничего не понял. Пока на следующий день я не пришел в школу один из всего класса. Эльса забрала меня. Не хочу домой. Лолла. Мне больше всего хочется провести остаток жизни здесь, связанным ремнями безопасности, с медсестрой за рулем. И я больше ничего не делаю. Она останавливается у ларька, для меня. Сигареты. Белоснежная пышущая здоровьем «тойота»; и я выхожу. И Эльса за рулем. «Эльса, милая Эльса». Сестра моя. Что я сделал? А что сделал, то и сделал. И это я — который ничего не делает. Эльса. Хотел бы я быть таким, как ты. Хотел бы я быть тобой. Правильным. Ухаживать за больными. Проявлять участие. Готовить и все такое. Я хочу быть тобой. Или Магги. Магги. Сейчас Магги на горе Ульварсфетль танцует техно. С желтым плеером в ушах, радио настроено на канал «Икс». И вот Магги уже на Эсье, в кромешной тьме, танцует техно. И вот Магги вернулся домой: косить. Заснеженную лужайку — газонокосилкой. Вот Магги дома танцует техно с детьми. Магги протанцует всю ночь. В гостиной. Вот Магги сунул голову в микроволновку. Чтобы охладиться. Вот Магги зашел к соседям и скачет на юной Ваке до утра. Вот Магги в тюрьме. Вот Магги на дне. Он больше не сидит и не выслушивает своих пациентов. Он теперь сам все время говорит. Теперь он щупает своих больных. Вот его положили в больницу. Вот Магги в приемном покое. Целый день у своей Эльсы.

Погуляют — у них аппетит становится лучше. А раз аппетит лучше, — значит, больше молока дадут.

Но нет. На него стоило взглянуть — как он экстазировал в хозяйском кресле, переключал скорости туда-сюда, а потом вскочил и помчался в сортир, вышел оттуда бледный и теребящий пальцы и вдруг весь «ожил», принес еще пива, но не сел, а подошел к окну, поносочкался перед ним вверх-вниз и сказал:

Казалось бы, простое дело — кормление коров, а вот ведь и его надо проводить по-научному. Если относиться к этому спустя рукава, никакого толку не получится.

Придут коровы с прогулки, станут на свои места и сразу головы к кормушкам опускают. А в кормушках уже вкусный обед приготовлен.

— Какая гора красивая!

Топорщится хрустящее сено.

Вот в нём мелькнула пушистая головка розовой кашки, жёлтый глазок с белыми ресничками — это ромашка, а вот колокольчик, а вот цветочки земляники. Попал кустик земляники под косилку, и его скосили и высушили.

— Что? — (Эльса.)

Ароматное сено, само в рот просится.

Насыплет Нина Игнатьевна сена да ещё польёт его патокой. Получается сладкий ароматный салат.

— Гора красивая. Мы на эту гору никогда не лазали. На Ульварсфетль. Ульварсфетль. — Потом обернулся, взглянул на экран и, на удивление громко, рассмеялся, глядя на дикторшу Рагнхейд Клаусен (п. 20 000). — Она прелесть! Она прелесть!

— Магги?

Когда льётся патока, высовывают коровы свои шершавые языки и ловят языками струйку. Такие сластёны!

— Правда ведь? Прелесть! Рагнхейд Клаусен. Просто прелесть! Эльса, где альпинистские ботинки? Я собрался на Ульварсфетль.

Детки — глазами на своего отца под кайфом.

Любят коровы и вкусные брикеты — сенаж.

— Ребятки, вы со мной не хотите на прогулку?

— Магги, мы сейчас будем ужинать!

Влажная свежая трава посыпана крупной солью и утрамбована, спрессована специальным трактором.

Небольшой напряг, который кончается тем, что Магги скрывается в чулане: искать альпинистские ботинки, а я собираюсь уходить, а Эльса решает подвезти меня. Она уже ошубилась, и я тоже готов, как вдруг в прихожей показывается Магги с какими-то космическими ботинками в руках:

А ещё коровам часто дают овощной салат из брюквы, свёклы, репки, моркови.

— Вы куда? Решили выйти поразвлечься? Эльса и Хлин! Отлично! Молодцы!

Вот какое коровье меню!

— Магги! Никуда не уходи! Я подвезу его домой и вернусь.

— Тогда я возьму детей с собой.

Коровьи характеры

— На Ульварсфетль?! Но скоро стемнеет.

— Мама, почему Барышня на своё место не идёт? — спрашивает Таня и смотрит на Барышню.

Барышня — белая с небольшими чёрными пятнами, крупная, видная корова, — услышав голос девочки, чуть пошевелила ушами.

Скосила глаз в сторону Тани. Будто усмехнулась: не твоё дело, девочка! И дальше пошла.

Скоро стемнеет. Уже стемнело. Белая «тойота» заезжает на тротуар на Бергторугата, и Эльса говорит: «Ну ладно», — и переключает на нейтралку. «Рада была тебя видеть. Здорово, что ты заглянул». — «Ага». — «И поздравляю еще раз с днем рождения, только жаль, что я ничего тебе не подарила…» — «Ничего страшного. Ты беременна. Это и есть подарок». — «Да, может, и так; у нас сегодня большой день, и Магги… я не знаю, что на него нашло, отчего ему прямо сейчас приспичило полезть на гору. Обычно его из дому не вытащишь, разве только на гольф или на рыбалку…» — «Да уж. Как-то он весь воспрял». — «Да…» Молчание. Отстегиваю ремень. Мы смотрим друг другу в глаза. «Спасибо, что подвезла меня». — «Не стоит, Хлин; рада тебя видеть, передай привет маме…» — «О’кей. Передам». — «А так у вас все нормально?» — «Да, да…» — «Слушай, давай я к вам, что ли, загляну ненадолго, раз уж я здесь». — «А она знает про беременность?» — «Что я беременна? Разве нет? Я тогда так удивилась, что она тебе не сказала». — «Да, точно. Просто я с ней как-то мало виделся в последнее время», — говорю я, а Эльса тем временем выключает зажигание. Мне становится как-то легче от мысли, что я наконец вернусь к себе в комнату, и я наклоняюсь вперед и чувствую… да, чувствую, что наткнулся на дверную ручку, и когда она, отстегивая ремень, спрашивает: «Как ты думаешь, она дома?» — бодро отвечаю: «Да, конечно, они обе наверняка дома, и мы можем отметить все это дело. Три причины». — «Ну? Что-то еще?» Мы смотрим друг другу в глаза, у обоих руки на дверных ручках. «Да. Мама тоже… Ну, ты знаешь». — «Нет. Погоди… Ее в должности повысили?» — спрашивает Эльса, бодро и возбужденно. «Ну, можно сказать и так. Да ты, наверно, знаешь. Она у нас поменяла кое-что». — «Ой, а что?» — «Одну важную вещь». — «Какую?» — «Подсказываю: „о…“» — «„О“? Окна, что ли, поменяла? Или обои? Господи, зачем, у вас же в квартире и так нормально было!» — «Нет, это другое „о“. Ориентация». — «Ориентация? И что? Прямо не знаешь, к чему ты клонишь!» — «Эльса!.. Хотя нет, она тебе уже, наверно, все рассказала…» — «Нет. О чем?» — «Нет. Пусть она сама все тебе расскажет». — «Да ладно! Давай ты!» — «А я думал, ты знаешь», — «Что?» — «А ты ее сама спроси!» — «Ориентация… Не понимаю…» — «Подсказываю: сексуальная». — «Мама… Ориентация… Поменяла… Сменила сексуальную ориентацию?» — «Йесс!» — «Ну, Хлин! Мама? Тебе бы все шутить!» — «Нет. Я серьезно. Serious». — «Да, да, почему бы нет…» — «Честное слово». — «С тобой прямо не знаешь, когда ты шутишь, а когда серьезно. Это ты меня разыгрываешь, как тогда, когда ты сказал, что беременным шоколад нельзя?» — «Нет. Тогда я прикололся. А это…» — «Как? Прикололся? А мне показалось, ты так серьезно…» — «Правда?» — «Да. Я тебя до сих пор не знаю как следует, а я была твоей сестрой целых тридцать…» — «Тридцать четыре». — «Да, тридцать четыре года. Сколько вообще нужно времени, чтоб тебя как следует узнать?» — «Да, наверно, еще лет пять. Пять лет интенсива. Тогда все получится». — «Ха-ха… А это… Ты тогда себя так странно вел». — «Правда?» — «Да». — «Ну, не знаю. Наверно, просто потому что мама…» — «Мама сменила сексуальную ориентацию? Ну ты меня и разыграл!» — «О’кей. Я НЕ ШУЧУ. Наша мама лесбиянка». — «Так ты серьезно?» — «Йесс. И это Лолла». — «Лолла?» — «Да-с. Чистая любовь. Я уже давно их подозревал. Ну, она, конечно, живет у нас с самого Рождества и раньше тоже к нам все время таскалась, каждый день приходила на обед. А потом, видимо, был какой-то десерт, который мне попробовать не давали». — «Да что ты говоришь!» — «Ага». — «И что, и как ты догадался?» — «Она мне сама сказала. В четверг вечером». — «И что?» — «Ну, сказала, и все. Точнее, я за нее сам сказал. Ей самой было трудно… Она даже плакала». — «Да? Как ты к этому отнесся?» — «Я? А никак. Ей показалось, что хорошо. То есть, конечно, это хорошо, для нее лучше, что она с этим разобралась». — «Ага». — «То есть я считаю, она у нас молодец». Молчание. Эльса глядит перед собой. Мимо нее фары. Звук: шины-по-мокрому-асфальту. Красные габаритные огни. Атмосфера воскресного вечера. Усталость в фонарных столбах и пресыщенность в домах. И ка-кая-то скука в том, как припаркованы машины, и вообще такой настрой, типа: «выходные кончились». Мы сидим. Про переднюю дверь пока забыли. Она: «Ну, я прямо… то есть я… то есть это так неожиданно… она… ее… ей же столько лет… я прямо… я прямо не пойму». Она смотрит на меня. На лице одна мысль. Четырнадцать чемоданов по конвейеру заезжают в самолет «TWA» в аэропорту Амстердама. «Это у нее такой период. Кризис. Человек меняется. Только она дошла до кКормушка у Барышни оказалась пустой. Вот и пошла Барышня чужие кормушки проверять. Может быть, только ей, Барышне, не дали вкусного молотого зерна, а другим дали?

онца. Сменила пол», — говорю я, чтобы разрядить атмосферу в машине, но на лице сестры все еще густой снегопад. Я дальше: «Ну и что. Ничего страшного. Ее же, в конце концов, не лавиной завалило. Всего-навсего сменила сексуальную ориентацию». — «Да… Только я не пойму, почему она мне не сказала». — «Да? А я почему-то думал, что сказала». Молчание. Она опять смотрит на улицу.

Прошла по всему ряду, все кормушки проверила. Пусто. Повернула назад и на обратном пути проверила кормушки: тоже пусто.

В машине становится холоднее. Вот так лучше. Хочется закурить. Эльса в шоке. Медсестра. Уж лучше бы я сказал, что у мамы рак. Наверно, это потому что Граварвог. На окраинах люди дальше от правды. Ей пришлось ехать за ней до центра города. Я смотрю на красные штаны. Потом говорю: «Ну что? Пошли в дом. А то здесь холодно». — «Да, верно. Нет. Я думаю, я лучше домой поеду». — «Ты же хотела заглянуть? Посмотреть на любящих супругов. Поздороваться с новым отжимом… то есть нет… отчимом?» — «Нет, наверно, нет. Передавай им привет…» — «Для тебя это тяжело?» — «Что?» — «Что наша мама стала лесбиянкой?» — «Ну… да… просто… мне надо это переварить, так что лучше я…» — «Поедешь домой?» — «Да, лучше мне сейчас поехать домой. Магги тоже что-то как-то…» — «Да, езжай лучше домой, пока и он не стал гомиком». Она смотрит на меня. «Шутка», — говорю я, но она не улыбается. «Эльса, ну что ты! Это пройдет. Ты же знаешь. К следующему Рождеству она выровняется, ведь против этого что-то наверняка есть, правда? Пару укольчиков — и через несколько недель она снова будет нормальная, гетеро, ты же медсестра, ты же все это знаешь». — «Тебе все бы шутки шутить». — «Ага». — «Ты ничего не воспринимаешь всерьез?» — «Не знаю. Наверно, женщин за 50 000 и выше». — «То есть у которых Ай-Кью выше 50 000?» — «Да. Ай-Кью… Ай-Си-Кью… Экс-Секс-Эл… А еще беременных». — «Я беременна». — «Да». — «Что?» — «Да. Извини. Просто я…» — «Да ничего». — «О’кей. Подумай над этим». — «Да». — «О’кей?» — «Да». — «Хорошо. Увидимся». — «Ладно. Я позвоню». — «О’кей, и спасибо, что подвезла меня». — «Да не стоит. Поздравляю еще раз». — «Да». — «Пока». — «Пока. Магги привет». — «Хорошо. А ты передавай привет маме и всем остальным». — «Ага». — «Ладно». — «Пока!» — «Пока!»

Не поняла Барышня, что сегодня не привезли любимое молотое зерно. Подумала, что Нина Игнатьевна просто поленилась засыпать его.

Хлопок дверью, разработанный в Японии, затихает на исландском морозе.

Пошла проверять в огромных ящиках, где запасы хранятся, нет ли там. Сбросила рогами фанерную покрышку, опустила голову до самого дна — пусто.

Я пулей лечу через улицу и на крыльцо. Дистанционка. Бон Джови выступает в Бомбее. Эльса! Такой стрейтер. У них в Центральной больнице такого случая никогда не бывало. Для нее это полезно. Мама. Смелый поступок. Я ей горжусь. Лолла. Хофи. Йоун Пауль. Мои штаны. Ботинки. Вака. Энгей. Оли. Презерватив. Презервативы. Дистанционка. Магги. Ульварсфетль. Эльса Ребенок. Конфетка Таблетка Кайф. Конфета. Самуэль Эрн. Посмотрим на это еще раз, в замедленной съемке. Дистанционка. Удачно. Да. По нему было заметно. Наконец-то психолог психанул. В хорошем, конечно, смысле. И помог ему в этом я. Совсем другое дело. Чуть-чуть психанутый психолог. После этого у него дело пойдет лучше. Ему это полезно. Все будет хорошо. Ты простишь меня, Магги, но… Life is like a box of chocolates…[197] Значит, он будет Хлинссон. Йоун Пауль Хлинссон. Или Бьёрнссон. Вопрос. Скоро стемнеет. Дистанционка. Зонтик. «Скоро стемнеет». В том, как она это сказала, было что-то такое… Все будет хорошо. Лолла. Вот бы переспать с ней еще раз. Но не выйдет.

Я поворачиваю ключ, и мне кажется, что он неподвижен, что замок, дверь, дом вертятся, а ключ — нет. Что все — весь мир — вертится передо мной.

Постояла, подумала, тяжело вздохнула. Медленно пошла на своё место.

Я закрываю за собой дверь — забиваю дверной косяк — и чувствую, что мне приятно оказаться дома.

— Ну, Барышня, убедилась, что сегодня не привезли зерно? — спросила Нина Игнатьевна. — Вот уж, Барышня, настоящий ты контролёр! Ничего от тебя не спрячешь, всё тебе знать надо!

— Мама, а ты не разрешай ей ходить по двору, — советует Таня. — Скажи, что нельзя этого делать.

Красные штаны. Красные штаны — когда я вхожу. Мама с Лоллой собираются в театр. И вернуться домой так приятно, а Эльса — такой жуткий стрейтер, а они такие веселые и такие приподнятые и так забавно дразнят меня за эти дурацкие штаны, что я думаю, как идиот: Я люблю вас. Лесбияночки мои родные! В театр собрались. Наряжаются, прихорашиваются. Они всегда прихорашиваются. Женщины прихорашиваются, а мужчины и так уже «хороши». Впрочем, у мамы, по-моему, вид не слишком лесбийский, туфли на высоких каблуках, костюм — коричневый, блузка — белая, в дамском платке, лиловом, Лолловом. Но прическа выдает перемену пола. Не такая прилизанная, как раньше. Лолла в своем выборе одежды мастерски маневрирует между бородкой и аурой. Она мила, как К. Д. Ланг[198] (ц. 27 000). Черный плюшевый пиджак и темно-зеленые маскировочные штаны цвета хаки, или что бы то ни было, и шелковая рубашка. На одной груди красный вич-бант. У нее СПИД? А у меня — СПИД? Хочется сожрать ее ухо. Решаю, что хватит взгляда, слов. Они говорят: пока, родной, не скучай, у нас пицца осталась, — и вот родная мать шпилькает на своих каблуках на мороз-купорос, Лолла мягко плоскостопит за ней, а я смотрю на ее зад и: «Может, на ней мои трусы?» И мама вдруг становится забавной: смотрите, как она тюпает, пятидесятилетняя товароведша, только что сменившая ориентацию, в старом костюме и на высоких гетеросексуальных каблуках, ведет свою возлюбленную в театр, чтоб весь город смотрел и перешептывался, чтобы все соусники в зале забожемойкали и зашушукали: «Смотрите, вот она, и она тоже, они вместе, ну, Сигурлёйг говорила, ну, знаете, Сигурлёйг, Паллина жена, Палли Нильсова», — а где-то в городе папа сарится надо всем этим, и мне не помешало бы позвонить ему, или Эльсе, а на Ульварсфетль над городом лунявится толстая богатая психологическая задница Магги. Эй, психолог, смотри не пердни, а то Психея вылетит!

— Хорошо, Танечка, обязательно, — обещает Нина Игнатьевна. Но знает: сколько ни говори — Барышня всё равно по-своему сделает. Настойчивая корова.

И я вдруг понял, почему Торстейнн Й. всегда говорил «эта жизнь» дважды. Эта жизнь, эта жизнь. Этот жутко веселый отвязный лайф.

А ночной сторож — скотник — очень любит Барышню. Он говорит:

— Пока Барышня на ферме, я и вздремнуть могу: ночь-то длинная, бывает, что и в сон поклонит… При малейшем шуме Барышня голос подаёт, беспокоится. Тут я сразу и бегу, проверяю, порядок навожу.

Потом они возвращаются, громко хлопают внизу (святый Кильяне, как же мама счастлива!), и я слышу их, слышу, как они тащатся в дом, спешат на кухню, пицца холодная, и вдруг обе на меня: «Прости, родной, мы совсем забыли поздравить тебя С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ!» И я отвечаю: «Ой, правда? Я тоже». И мы смеемся и обнимаемся, уютное лесбийское семейство, и я думаю «я спал с Лоллой», когда у меня перед глазами эта темно-зеленая защитная промежность (туда, где мама звонит у дверей и вежливо стучится, я ввалился, даже не разувшись…), — ну и что, это нас еще сильнее сплотит, — а потом они выскакивают, потому что опаздывают в театр, а я остаюсь, весь измазанный губной помадой. Я — Х/Б с красным рисунком, пицца тоже какая-то х/бшная, холодная, с оливками и сыром. Я жую и глотаю. Хофи.

Идёт Таня по ряду — всех коров рассматривает. Рассматривает Таня коров, а сама из кармашка конфеты достаёт. Развернёт конфету, в рот сунет, а фантик в карман спрячет. На скотном дворе нельзя фантики или бумажки на пол бросать.

Вставляю кассету в видик. И ложусь на кровать. «Славные парни», в седьмой раз. Быстро проигрываю от убийства к убийству. The Beauty of Death[199]. Фонтаны крови в замедленной съемке. Смотреть, как люди умирают, интересно, а мертвые люди нагоняют скуку. Потом переключаю на «Дискавери». Документальный фильм о пандах. Черно-белые бамбукоеды в Китае. Они всю жизнь кукуют в одиночестве, каждый на своем дереве, большую часть дня спят, только между 22 и 02 кое-как шевелятся. Они почти вымерли, потому что совокупляться им лень. Что-то звенит. Я осматриваю себя всего: белый свитер с высоким воротом и черные штаны, почти упирающиеся в телефон. Который звонит. Дядя Элли:

Подошла Таня к Каме. Кама почти вся чёрная, у неё белых пятен мало.

— А-а. Как жизнь молодая? Ты где пропадал? Я тебе звонил-звонил, да так и не дозвонился.

Потянулась Кама к девочке, как будто попросила, чтобы приласкали её. Не успела Таня погладить Каму, а та — р-раз! — и слизнула языком конфету с ладошки. Хруп-хруп — и съела.

— Я? Я вернулся из путешествия.

— Вот глупая Кама! Это же шоколадная конфета! — засмеялась девочка.

— Вот, значит, как. И в каких же краях тебя носило?

— Му! — ответила Кама и облизнулась.

— Ну… Началось все с того, что она, ну, вот эта, забеременела, пришли копы и забрали меня, только не за это, а за другое, за то, что от меня, типа, дух противозаконный, но меня выпустили, потому что мне надо было домой — помочь маме сориентироваться в сексуальных традициях, а взамен посадили под домашний арест в Гардабайре, ненадолго, правда, потому что потом это дело заменили смертным приговором, то есть смягченным смертным приговором, меня умертвили только на время, а потом подобрали в такси, вызов из Граварвога, чтобы немного посмотреть на совокупления, ну, такой контроль за случайными связями среди подрастающего поколения, и там пришлось утешать одну девчонку, а после этого я вдруг оказался в красных штанах, но потом настал черед Магги, надо было его вытащить на Ульварсфетль, потому что сестра Эльса ждет ребенка и в шоке из-за мамы и ориентации, а они с Лоллой потом опоздали в театр, потому что вдруг оказалось, что у меня день рождения.

Развернула Таня вторую конфету и Каме протянула:

— Видишь, это же конфета…

— Ага. Вот оно, значит, как! Слышь, а ты не мог бы мне помочь, у меня тут наклевывается одно интересненькое дельце.

А Кама прижала уши, вытянула шею и опять слизнула конфету. Съела. Понравилось, снова тянется. Ещё просит.

— Правда?

— Мама, — кричит девочка, — ты только посмотри, что Кама делает!

— Да. Такая шпионская история. Тут у меня на заднем сиденье выплыло одно старое дело, связанное со шпионажем. Только, знаешь, я что-то английский подзабыл. Ты случайно не знаешь, где находится незерландс?

— Ах ты, Кама-Камушка, да разве можно тебя шоколадными конфетами кормить? Шоколадные конфеты маленьким детям покупают, а ты вон какая большая, — качает Нина Игнатьевна головой и стыдит Каму.

— Netherlands?

Но с тех пор сама нет-нет и принесёт молодой Каме конфетку, печенье или сладкую булочку.

— Ага, вот именно.

Довольна Кама. Рада угощенью.

— А ты где?

И Таня каждый раз стала приносить для Камы гостинцы.

— По Гребню[200] еду.

— Ах ты, Кама-сладкоежка!

— Да. Это же Голландия.

А Кама жуёт конфетку или мармеладку и от удовольствия жмурится. Ну да, сладкоежка — что поделаешь!

— Голландия, говоришь? Ну да, конечно. Ага, точно. Они голландцы.

«Где же ваши коровы!»

— Ты голландцев везешь?

— Мама, — спрашивает Таня, — если коровы пасутся на пастбище, они тоже узнают тебя?

— Ага. Подобрал их здесь у «Ковчега», двоих, везу в Рейкьявик на сеанс связи со шпионом, ну, с разведчиком то есть, с бывшим разведчиком.

— Конечно.

— Правда?

— Но ведь там они не ждут от тебя еды, как на ферме?

— Да, ну вот, короче, с бывшим разведчиком, который у нас, стало быть, работал на эту, как ее, восточно-немецкую разведслужбу. Правда, я здесь ни одного такого не знаю, но это интересно, интересненькое, блин, дельце выходит. А ты случайно не знаешь каких-нибудь…

— Еды от меня не ждут, а голос мой знают.

— Бывших сотрудников «Штази»?

…Однажды приехал к Нине Игнатьевне человек, который должен был отобрать коров для соревнования по машинной дойке. А коровы в это время были на пастбище.

— Ага, вот именно, только я само слово называть не хотел, потому что они у меня на заднем сиденье…

Сели в машину, поехали. На пастбище, может, сто, может, двести коров пасётся. Сразу не сосчитаешь. Один пастух знает сколько. Издалека с первого взгляда все коровы одинаковые, в чёрных и белых пятнах, с рожками, с хвостами. Ходят, траву щиплют.

— Экс-штази?

— Ну, разве тут найдёшь ваших коров? — сказал приезжий. Он вылез из машины, снял соломенную шляпу и лоб вытер. — Вот ведь неудача! Мне сегодня надо обязательно сообщить, каких коров выбрали из вашей группы…

— Именно! До тебя дошло! Я знал, что до тебя дойдет.

— Что за неудача? — усмехнулась Нина Игнатьевна. — Никакой неудачи не будет. Сейчас отберёте коров… Красавицы мои, красавицы! — позвала Нина Игнатьевна протяжным звонким голосом. Подняла голову одна корова, затем вторая, третья.

— Значит, они у тебя про экстази спрашивали?

Перестали траву щипать, отделились от стада, направились к машине.

— Да. Да. Да. Вот именно. Ты кого-нибудь знаешь?

— Вот чудеса! — воскликнул человек и засмеялся. — Да зачем мне столько коров? Мне надо только двух, но чтобы по всем показателям подходили… — И он назвал рост, объём вымени, возраст коровы.

— Да. Вот, знаешь, такой Тупик.

— Вы бы так сразу и сказали. — И тут же Нина Игнатьевна похлопала коров по бокам, помахала на них руками, чтобы уходили обратно в стадо.

И снова позвала протяжно, как песню запела:

— На Островах Западных Людей? Да, я, конечно, могу скататься через Теснину[201] прямо до Торлаксхёпна…

— Мармеладка, Цветунья…

— Нет. Это один чувак в городе. Просто позвони ему. Телефон пятьсот пятнадцать сорок четыре сорок четыре.

Подошли к ней две коровы, которые по всем показателям подходили.

— Ага. Слушай, замечательно! Ты меня выручил. Я тебе потом расскажу, как все прошло. Интересненькое дело.

Осмотрел их приезжий человек, понравились ему коровы. Записал в специальную книжечку их клички.

Сели в машину, только тронулись с места, глядь — Мармеладка и Цветунья вслед за машиной идут. Пришлось остановиться, выйти из машины и уговорить коров в стадо вернуться.

Угрызения совести писаны чернилами. Пожелтевшая бумажка. Ревность, зависть и чувство вины. Давно побежденные болезни. Туберкулез, проказа, сифилис. Да. Человечество упорно прогрессирует. «Скоро стемнеет». Да у нас уже давно электричество есть! Я зажигаю в комнате свет. Мы уже давно по ту сторону всего этого старья. Света и темноты. Добра и зла. Морали. Этики. Вуди Аллен на стене. Все старое надежно забыто — и забито — под папскую тиару на польской плешине. Кароль Войтыла. Под маленькой белой крышечкой он хранит и начищает последнее на земле пятнышко чистоты, недроченный монах, с последним в истории нимбом, который больше не держится в воздухе, а обмяк и опал ему на голову, и едва болтается; тиара: крышка от котла, а под ней он хранит пожелтевшие заветы Бога о том, что, мол, ты не должен спать с возлюбленной своей мамы, и что у мамы не должно быть никакой возлюбленной, и что твоя сестра не должна пользоваться противозачаточными таблетками, а сам ты — презервативами, и вообще не должен извергать свое семя кроме как сквозь венчальное кольцо, и не должен посылать своего зятя на гору Ульварсфетль под колесами, и что принц Чарльз у себя в Англии не должен шастать по всяким камиллам (ц. 2500) за спиной у леди Ди (ц. 40 000), а Вуди Аллен — спать с воспитанницей (ц. 35 000) своей жены (ц. 60 000).

Снова села Нина Игнатьевна в машину, а приезжий говорит:

— Ну, знаете, давно я на свете живу, много разных разностей видел, а такого, чтобы коров из стада позвать и чтобы они на зов пришли, да ещё чтобы они сзади за машиной шли, — такого ещё не видывал. Как вам это удаётся?

Пожала Нина Игнатьевна плечами:

Папа Римский. Папа дрочит в Риме. Нет. Исключено. Все его эрекции — во славу божию, и папская мошонка — священное покачивающееся двуяичие во имя отца и сына, и святой дух в восставшей плоти. А встает у Папы только один раз, на Пасху. То есть начинается-то все раньше. Ему на это нужно много времени. Он уже немолодой, и все такое. Он стоит с пальмовой веткой в руке и страстно машет ею целую неделю, пока дело не начинает проясняться в весьма чистый четверг. А потом страстная пятница. Страсти накалились до предела: встанет ли? Нет, не выходит! Обмякшая суббота. И все же какое-то напряжение ощущается. Наш герой свята места себе не находит. Встанет ли? Да, чудо! На третий день он восстает. И чудной купол собора Святого Петра превращается в мировой клитор, и руце божьей стоит только чуть тронуть его — как все кончают. От божественной страсти. Пасхальные «плейбойские» зайчики и крашеные яички ниже пояса. Похотливые кролики и католические неприлические зайцы. Народ стекается к священной эрекции, которая всех избавит от лукавого; она появляется на ватиканском балконе в ризах. Папа выходит, но не голый, и не кончает: просто символически выпускает белого голубя, летучий белый сперматозоид, в небесную матку, и тогда народ радуется на площади небесного пира, и истекает шоколадной радостью, и вылупляется из скорлупы, пасхально-яично разоблачается перед своим Папой, который потом отзванивает секс-мессу. Но их Папа — не как наш исландский епископ со своим «Крещением под колпаком»[202]. У него встает только раз в год, да и то со священной целью, а не для того чтобы отверсть ложесна девы. Потом он обмякает, как и прежде, но только ради страстей наших. Обмякший в освященной мякине. И этот Папа — он не щупает других баб, кроме матери-земли, он целует только ее. Целует землю в темя, асфальт на аэродроме, девственно чистыми губами, склоняется на миг, а тиара, крышка, все еще болтается на голове. Последнее пятнышко чистоты на земле. Незакрашенное место посреди картины: вокруг него все кишит грехами и страстями, и пороками, и порогами, и изменами, и оргазмами, и лжесвидетельствами, и наркотиками, и вирусами СПИДа, и конфетками, и таблетками, и сигартеками, и абортами, и стаканами с виски, и боевиками, и порнофильмами, и кровосмешениями, и кровопролитиями, и свидетельствами совокуплений, и душистыми штанами двенадцатилетней Ваки, — словом, всем тем, что делает жизнь таким интересным перекуром в рутине смерти. Летом 79-го года мы красили крышу красной краской фирмы «Копал», спустились на лужайку, все измазанные в крови, — и тут заметили, что забыли небольшой участок в середине крыши. Незакрашенное место. Свято место. Оно пусто. Голое сверкающее рифленое железо. Человечество изгваздало всю планету, и плешивый Папа высовывает свою чистую голову из Красного моря, и на нем белая тиара, а под ней все заповеди о том, какой должна быть жизнь: не такой красной, а блестящей, девственно чистой. Под тиарой он до сих пор прячет католические заповеди, и свое като-личное мнение, и все правила: что такое хорошо и что такое плохо, совесть всего человечества, мораль всех времен и народов. В прямой трансляции Си-эн-эн на стадионе «Джайантс» в Нью-Джерси он служил мессу при восьмибалльном ветре, мокрети и дожде, для восьмидесяти тысяч человек в дождевиках, и уже взошел на трибуну, как вдруг ветер сорвал с его головы тиару, и все заповеди человечества, что такое хорошо и что такое плохо, все тяжеленное пятикнижье Моисея чуть не сдуло ветром, и даже помощники тут не смогли бы помочь, но какой-то маленький зажим, маленькая шпилька, священная папская заколка удержала тиару в его седых волосах.

— Что ж тут особенного? Всегда так. Знают меня.

В этом соревновании заняла Нина Игнатьевна четвёртое место по району.

Мораль писана чернилами. Все эти католические заповеди, все эти морали, все эти «не делай того» или «этого» или «с этим», с этой, с лесбиянкой, все эти две тысячи лет веры в добро, все семьсот готических тонн церквей в мире, все эти «да не переспи с Лоллой», все это, все вместе взятое, — болтается на одной-единственной заколочке в реденьких седеньких папских волосенках при восьмибалльном ветре и проливном дожде на стадионе «Джайантс» в Нью-Джерси.

А потом было третье место, потом — второе. И своих коров на соревновании доила, и чужих — из того совхоза, где соревнование проводилось. С чужими, конечно, труднее, но всё равно Нина Игнатьевна занимала призовые места.

И народ радуется. Восемьдесят тысяч промокших до костей американцев вопят от радости (как когда герой-первопроходец О. Дж. Симпсон[203] понесся с мячом на поле на белом «бронко», только что убив Николину, с копами на хвосте), и ты не знаешь: то ли они — до костей промокшие страстями плотскими — так вопят от радости, что две тысячи лет добра и зла наконец унесет ветром, или от радости, что эти две тысячи лет все же удержались на маленькой заколке. Взгляды колки. Папская тиара вывернулась наизнанку. Господь посылает дождь.

За большие надои молока и за отличную работу имя Нины Игнатьевны Брашкиной было занесено в Книгу почёта.

Народ радуется. А потом разбредается по домам: делать аборты и ебаться в задницу.

Как война по пятам ходит

Я ложусь на кровать в своей хижине. Да. Ревность, зависть и чувство вины. Давно побежденные болезни. Туберкулез, проказа, сифилис. Наука избавила нас от девственной плевы апостольской морали. Извлекла нас из темной пещеры, зажгла лампочку в кромешном кроманьонце. Неон — в неандертальце. Теперь вопрос не в том, темно или светло. Вопрос в том, «вкл» или «выкл». Вопрос не в том, правильно или неправильно. Время стало двуполым. Мы живем в двуполое время. По ту сторону правильного и неправильного. Все и правильно, и неправильно. Все и хорошо, и плохо. Ничто не плохо. Ничто не хорошо. Все просто есть. На восьмидесяти каналах. Я щелкаю по программам. 23-я программа: онкологические исследования в Бостоне. 41-я программа: больные СПИДом в Роттердаме. 74-я программа: криминальные страсти в Сиднее. Я вдруг засыпаю. Мне снится метеорит, летящий по направлению к моей голове.



Метеорит замаскирован. На нем кепка, поверхность у него загорелая, ядро набито стоматологией. Я посылаю в него ядерный заряд.

— Мама! Как война по пятам ходит? — спрашивает Таня. Нина Игнатьевна опустила руки с шитьём на колени и не сразу находит, что ответить.

— Откуда ты знаешь? Кто тебе это сказал? — спрашивает она, желая оттянуть время. А сама думает: «Вот и подросла моя Таня, всю правду хочет знать».

Я сижу в своей каморке поздним воскресным вечером, застрахован от всех людских и маминых слов в коридоре; они, судя по всему, вернулись из театра. Я крепко запутался во Всемирной паутине, вовсю общаюсь с Кати:

— Мне бабушка сказала, что нашего папу в мирное время война догнала, что она за ним всё время по пятам ходила…

ХБ: I hate dentists.

КХ: Well I could not say I love them.

Трудно Нине Игнатьевне рассказывать о своём муже. Пришёл он домой с работы, лёг на диван отдохнуть и больше не встал. Остановилось у него сердце. Навсегда остановилось. Видно, в самом деле война за ним по пятам ходила.

ХБ: They are assholes. Who would like to get an asshole into his mouth?

И рассказала Нина Игнатьевна про всю жизнь Таниного папы.

КХ: Ha ha. This was a good one. And then you have to pay for it.

…Таниному папе было всего пять лет, когда началась война. Кроме него в семье было ещё четверо детей. Старшему пришло время паспорт получать, а самого маленького ещё грудью кормили.

ХБ: Let me know. Dentists in Iceland are rich like pop-stars.

Надел Танин дедушка, которого она знает только по рассказам, солдатскую шинель, обнял свою жену, поцеловал старших детей, каждого по очереди, маленького на руках подержал, а самому старшему положил руки на плечи и сказал:

КХ: They are getting more expensive here too.

— Помни, сын, что ты теперь остаёшься вместо меня. Маминой опорой будешь, младших в обиду не давай и защищай от беды, пока я не вернусь.

ХБ: I don’t understand it.

Сказал так и ушёл. И больше не вернулся. Погиб от вражеской пули.

КХ: Well it is a boring job.

Жила семья солдата недалеко от границы в небольшом городе.

ХБ: And that’s why they have to get well paid?

С каждым днём фронт подходил всё ближе и ближе.

КХ: Yes. Like lawyers.

Красным пламенем полыхало по ночам небо на западе. Летали над городом вражеские самолёты.

ХБ: Exactly. Here people have to choose between bad teeth and vacation in Greece or good teeth and stay home.

Однажды прилетели фашисты и сбросили свой смертоносный груз.

КХ: What do you do?

В это время вся семья Таниного папы ужинать собиралась. На тарелках горячая картошка дымилась, возле каждой тарелки лежал тоненький ломтик хлеба. А самого маленького солдатская вдова грудью кормила.

ХБ: Bad teeth and stay home.

Вдруг раздался взрыв и обрушилась стена дома, и погибли под стеной в собственном доме женщина и ребёнок.

КХ: Ha ha.[204]

Заплакали девочки, сёстры Таниного папы, а Танин папа хоть и маленький был, но не заплакал. Побледнел, губу закусил.

Встал старший сын, вспомнил, что ему отец-солдат завещал, схватил детей за руки, вытащил на улицу, в огороде между грядок укрыл. А в это время фашисты совсем низко летали, из пулемётов расстреливали тех, кто не успел спрятаться и от страха по улицам бегал.

Девушка смеется в своей келейке где-то в Бьютипеште, и я в который раз начал превращаться в буда-пешку, как вдруг — knock knock knocking on heaven’s door[205] — и в дверях появляется бодрый Палли Нильсов. Ну ваще…

Так остались дети одни, без отца и матери.

— Здорово! Как дела?

А фашисты уже к городу подходили.

— Да так. Все путем.

В ненужной спешке прощаюсь с Катариной:

— Надо двигаться на восток, — решил старший солдатский сын. — Эх, ушёл бы я на фронт, если бы не отцовское завещание.

ХБ: Sorry have to go now I send you the disc with Ham let me know what you think. Bi.[206]

Палли Нильсов входит и закрывает за собой дверь. Однако какие мы воспитанные!

Собрали солдатские дети в узелки всё, что могли унести, и пошли по дороге на восток. Идут-идут, устанут. Сядут у дороги, посидят, хлебца пожуют. А когда хлеб кончился, кормились тем, что давали им такие же беженцы, как они.

— Ты ведь меня узнаёшь?



— Да, ты вроде когда-то сольный альбом выпустил.



— Не-е, хе-хе, до этого я еще не дошел.

Ночевали под открытым небом, под кустом или под стогом сена.

— Не мешало бы тебе об этом подумать.

Уснут младшие, а старшему не спится, всё свою думу думает. Да ещё боится, что вдруг уснёт, а с младшими какая-нибудь беда случится.

— Ну, ты скажешь тоже!

Сидит он однажды ночью, смотрит, как пылает небо на западе, где их дом разрушенный остался. «Наверно, — думает, — фашисты в город вошли, последние дома жгут…» Только так подумал, слышит: рядом кто-то вздохнул. Смотрит — это пятилетний брат.

— Это прибыльное дело. Может стать хитом. Шансы, что тебе удастся продать десять тысяч экземпляров, — один к десяти тысячам.

— Ты почему не спишь? — спрашивает старший солдатский сын.

— Да, — отвечает он и присаживается на мою кровать.

А ты почему не спишь? — вопросом отвечает младший солдатский сын, Танин папа.

— Я — мужчина, — ответил старший.