Он присоединил к британской короне обширные африканские территории, ранее составлявшие часть султанских доминионов. Он имел наглость вести переговоры с разнокалиберными местными князьками и сановниками сомнительных званий и полномочий, обещая взамен признание и полновесное британское золото.
— Боже правый! — с неподдельной мукой снова вскричал адмирал. — Что скажет этот зануда Палмерстон. — Убежденный тори, Кемп был невысокого мнения о новом премьер-министре от партии вигов.
Со времен волнений в Индии и произошедшего несколько лет назад восстания сипаев британское правительство стало очень осторожно относиться к возложению на себя дальнейшей ответственности за заморские территории и отсталые народы. Его указания были совершенно конкретны, а деятельность капитана Кодрингтона отнюдь не соответствовала проводимой политике.
Борьба за раздел Африки отодвигалась в будущее, а ныне внешнюю политику Великобритании определяли противники колониальных захватов — это адмирал Кемп, к сожалению, слишком хорошо знал. Как бы это ни пугало, но рассказ был еще далеко не полон, понял Кемп, вчитываясь в депешу консула. В горле его что-то с хрипом клокотало, лицо багровело все сильнее, глаза, спрятанные за очками в золотой оправе, наполнились слезами ярости и отчаяния.
— Доберусь я до этого щенка… — пообещал он себе.
Капитан Кодрингтон, похоже, объявил султану единоличную войну. Однако даже в порыве бешенства адмирала кольнула профессиональная гордость и удовлетворение размахом деятельности своего подчиненного.
Консул Ее Величества составил внушительный список из более чем тридцати инцидентов. Щенок штурмовал крепости, десантировался на берег, сжигая и разрушая загоны, освободил десятки тысяч невольников, захватывал невольничьи корабли в открытом море, уничтожал их огнем на якорных стоянках и вверг все побережье в смятение, достойное храброго Нельсона.
Невольный восторг адмирала перед техническим мастерством Кодрингтона отнюдь не уменьшил его решимости отомстить ему за свою загубленную жизнь и карьеру.
— На сей раз ничто его не спасет. Ничто! — провозгласил адмирал Кемп, переходя к чтению султанского протеста.
В нем чувствовалась рука профессионального письмоводителя, каждый параграф начинался и кончался неуместными цветистыми расспросами о его здоровье, между ними вклинивались крики боли, вопли ярости и горький плач о нарушенных обещаниях и договорах с правительством Ее Величества.
В самом конце султан не удержался, чтобы не добавить молитву о здоровье и процветании адмирала и Ее Величества в этой жизни и об их счастье в жизни последующей. Это слегка отступало от оскорбленного тона, в котором составляются письма протеста и требования.
Он оценивал свои убытки от разграбления кораблей и освобождения невольников в один миллион четыреста тысяч рупий, почти миллион фунтов стерлингов, и это не считая невосполнимого ущерба для его престижа и развала всей торговли на побережье. Смятение наступило такое, что некоторые порты уже никогда не откроются для работорговли. Система доставки рабов из внутренних районов континента и пути, ведущие в прибрежные порты, разрушились так, что восстановить их удастся лишь через многие годы, не говоря уже о нехватке кораблей вследствие бесчинств «Эль-Шайтана». Порты, еще открытые для торговли, наводнены рабами, терпеливо ожидающими, пока за ними прибудут дхоу, тогда как те давно превратились в обломки, рассеянные по рифам и берегам Мозамбикского пролива, или угнаны призовыми командами на юг.
— Ничто его не спасет, — повторил адмирал Кемп и замолчал.
С собственной карьерой тоже покончено. Он это понимал и считал такой исход ужасной несправедливостью. За сорок лет он не совершил ни единого неверного шага, а его отставка так близка, так сладостно близка. Адмирал стряхнул горестное оцепенение и начал составлять приказы.
Первый приказ касался всех кораблей эскадры: немедленно, на всех парах отбыть на поиски «Черного смеха». Он с грустью сознавал, что пройдет недель шесть, пока его приказы дойдут до всех командиров, так как корабли рассеяны по двум океанам. Еще столько же уйдет на то, чтобы найти канонерку, блуждающую в мешанине островов и бухт Мозамбикского пролива.
Однако, как только его найдут, капитан Кодрингтон будет незамедлительно отстранен от командования. Его обязанности временно будет исполнять лейтенант Денхэм. Лейтенанту было предписано как можно скорее привести «Черный смех» в Столовую бухту.
Адмирал Кемп не сомневался, что на Кейптаунской базе наберется достаточное число старших офицеров, чтобы безотлагательно провести заседание трибунала. Если доложить Первому лорду, что Кодрингтону вынесен суровый приговор, это может отчасти укрепить положение адмирала.
Потом он составил депешу консулу Ее Величества в Занзибаре, предлагая сэру Джону Баннерману утешать и подбадривать султана, пока ему, адмиралу, не удастся снова овладеть положением и пока не будут получены из Лондона указания Министерства иностранных дел касательно возмещения убытков и компенсации, хотя на данный момент, естественно, нельзя брать на себя никаких обязательств или давать султану каких-либо обещаний, за исключением выражении лояльности и соболезнования.
Далее перед ним стояла тягостная задача писать рапорт в Адмиралтейство. Не было слов, способных смягчить действия его подчиненного или уменьшить степень собственной ответственности. Кроме того, он слишком долго служил офицером, чтобы делать такие попытки. Однако факты сами по себе, даже будучи изложенными на милом его сердцу сухом флотском жаргоне, оказались столь впечатляющими, что адмирал Кемп вновь крайне устрашился. Почтовое судно задержалось на пять часов, ожидая, пока адмирал закончит, запечатает и надпишет свое послание. Оно прибудет в Лондон менее чем через месяц.
Последняя депеша была адресована командиру корабля Ее Величества «Черный смех» лично. В нем-то адмирал Кемп позволил себе отвести душу, находя горькое садистское удовольствие в эмоциональном саркастическом заряде, заключенном в словах «корсар», или «пират», «злостный», или «безответственный». Он переписал свой шедевр ядовитой иронии в пяти экземплярах и разослал во всех направлениях всеми доступными ему средствами, чтобы как можно скорее призвать щенка к ответу. Однако когда они были разосланы, ему оставалось только ждать — и это было хуже всего. Неопределенность и бездействие разъедали душу.
Адмирал боялся каждого корабля, прибывающего в Столовую бухту, и, когда над холмом гремел сигнальный выстрел из пушки и вздымалось облачко дыма, он вздрагивал, и внутренности сжимал липкий комок страха.
Каждое новое донесение продолжало счет разрушению и разору, пока наконец не пришел рапорт от самого преступника, зашитый в брезентовый сверток и адресованный адмиралу Кемпу. Его доставила призовая команда особенно ценной дхоу, длиной свыше двадцати четырех метров и водоизмещением в сто тонн.
Стиль, в каком капитан Кодрингтон перечислял свои достижения, привел адмирала в ярость не менее, чем его деяния сами по себе. В составленном чуть ли не небрежно вводном параграфе капитан Кодрингтон отмечал, что площадь империи увеличилась на два с половиной миллиона квадратных километров африканских земель.
У него хватило деликатности признать, что, возможно, в некоторых поступках он превысил свои полномочия и дал им обезоруживающее объяснение: «Моим твердым намерением было, находясь на службе, тщательно избегать каких-либо действий политического характера. Однако по просьбе шейха и имама княжеств Элат и Тельфа, а также их народов, ищущих защиты от враждебных и жестоких действий султана Занзибарского, я вынужден был уступить и принять на себя ответственность за их владения».
Вряд ли это понравилось бы их светлостям, особенно Первому лорду, лорду Сомерсету, который всегда выражал недовольство, если его людей или суда использовали для борьбы с работорговлей. Однако дальнейшее было еще хуже. Капитан Кодрингтон отчитывал адмирала и отпускал непочтительные замечания по поводу указаний их светлостей.
«Божьим провидением англичанин, не имеющий другой силы, кроме силы характера его благородной нации, я содействовал спасению этих несчастных. Их светлости должны меня простить за использование непопулярного ныне аргумента» (выпад в сторону противников колониальных захватов). «Однако для меня ясно, как африканское солнце, что Бог уготовил этот континент единственной нации на земле, обладающей добродетелью, достаточной, чтобы управлять этой землей на ее же благо, единственному народу, сделавшему Божье откровение своим моральным законом».
Читая это, адмирал Кемп сглотнул, подавился и зашелся в приступе кашля, от которого оправился лишь через несколько минут. И продолжил чтение:
«Во всем вышеизложенном я не руководствовался никакими личными мотивами или интересами, не питал тщеславных желаний. Моим единственным стремлением было употребить данные мне полномочия на благо Господа и королевы, на благо моей страны и всего человечества».
Адмирал снял очки и уставился на витрину с чучелами певчих птиц у противоположной стены.
— Чтобы написать такое, нужно быть или величайшим в мире безумцем, или храбрецом, или и тем и другим вместе, — решил он наконец.
* * *
Адмирал Кемп ошибался. На самом деле Клинтон Кодрингтон стал жертвой прилива самонадеянности, поводом к которому послужили приданные ему в этом плавании безграничные полномочия. Он обладал этой властью несколько месяцев, и его здравомыслие и благоразумие начали сдавать. Однако он искренне верил, что в своей миссии выполняет волю Божью, свой патриотический долг и следует духу приказов адмиралтейских лордов.
Он также сознавал, что в боевых действиях на суше и на море проявил высочайшее профессиональное мастерство: все операции были проведены против численно превосходящего противника, без единого поражения, и потери составили всего три человека убитыми и менее дюжины ранеными. Успех его патрулирования до сего момента можно было бы сопроводить лишь одной оговоркой.
У побережья все еще курсировал «Гурон», об этом он получал разведданные из дюжины источников. Манго Сент-Джон активно вел торговлю, платил высочайшие цены и покупал только самый лучший живой товар, отобранный лично им самим или его помощником, желтым бритоголовым великаном Типпу. Они брали только здоровых взрослых мужчин и женщин, способных выдержать долгое путешествие вокруг мыса Доброй Надежды и через океан, а таких всегда было мало.
Для Клинтона каждое утро несло с собой надежду, что сегодня он наконец снова увидит на горизонте высокую пирамиду прекрасных белых парусов, но каждый день совершало свой круг по небесам яростное тропическое солнце, и вместе с ним медленно таяла надежда, иссякая ночью, когда огромный красный шар нырял в море, чтобы снова возродиться на заре.
Как-то раз они разошлись с американским клипером всего на один день. Он вышел из бухты Линди за двадцать четыре часа до прибытия «Черного смеха», взяв на борт пятьдесят первоклассных рабов. Береговые наблюдатели не могли с уверенностью сказать, свернул ли он на север или на юг, так как корабль ушел далеко за горизонт и только там, когда его не было видно с берега, лег на заданный курс.
Клинтон догадывался, что «Гурон» скорее всего пойдет на юг, и на всех парах гнался за ним по пустынному морю три дня. Он шел вдоль казавшегося пустынным побережья, мимо покинутых якорных стоянок, и только потом, признав, что Сент-Джон снова ускользнул от него, вынужден был прекратить охоту.
По крайней мере Кодрингтон понял, что, если «Гурон» повернул на север, значит, Сент-Джон продолжает торговлю и есть шанс столкнуться с ним еще раз. Он каждый вечер молился об этом. Именно этого ему не хватало для того, чтобы при входе в Столовую бухту поднять на мачте метлу в знак того, что в нынешнем патрулировании он начисто вымел море.
На этот раз у него были данные под присягой свидетельские показания людей, продававших Сент-Джону рабов. Это окончательно доказывало, что американец занимается работорговлей. Ему не пришлось бы ссылаться на пункт об оснастке или на сомнительное право досмотра. Он обладал доказательствами и знал, что его время настанет.
Клинтон ощущал себя на коне. Его наполняло неведомое доселе чувство собственной значимости, железная уверенность в себе и своей удаче. Он держался по-новому, выше поднимал подбородок, шире расправлял плечи, его походка стала если не чванливой, то по крайней мере гордой и размашистой. Он стал чаще улыбаться, при этом его верхняя губа дерзко кривилась, а в светло-голубых глазах появлялся дьявольский огонек. Он даже отпустил густые усы, золотистые и вьющиеся, придававшие ему пиратский вид, и команда, всегда уважавшая его холодную и строгую манеру приказывать, но не испытывавшая к нему особой любви, встречала его после вылазок на берег одобрительными возгласами:
— Старый добрый Молоток!
Таково было его новое прозвище, от выражения «Молотом и клещами». До сих пор они не удостаивали его прозвищем, но теперь они гордились своим кораблем, гордились собой и своим двадцатисемилетним «стариком».
— Задай им жару, Молоток! — восклицали они, когда капитан с абордажной саблей наголо вел их на штурм внешнего частокола загонов, а его долговязую фигуру окутывал пороховой дым.
— Вперед, Смехачи! — подбадривали они друг друга, перескакивая с фальшборта «Черного смеха» на палубу невольничьей дхоу.
Размахивая абордажными саблями и паля из пистолетов, они загоняли работорговцев в их собственные трюмы и заколачивали за ними люки или перебрасывали их через борт, в зубы акулам.
Матросы знали, что о них ходят легенды. Молоток и его смехачи выметают работорговцев из Мозамбикского пролива — будет о чем рассказать детям по прибытии домой и подтвердить свой рассказ доброй мошной призовых денег.
В таком настроении «Черный смех» вошел в гавань Занзибара, цитадель Оманского султана, как Даниил в пещеру льва. Когда неказистая канонерка, пыхтя, встала на рейде Занзибара, артиллеристы на парапетах форта, стоявшие с горящими фитилями в руках, не смогли заставить себя поднести их к огромным бронзовым пушкам.
Реи «Черного смеха» были усеяны матросами в полной парадной форме. Геометрически правильные ряды моряков стояли на них в белых мундирах на фоне черной наковальни тропических грозовых туч и представляли собой внушительное зрелище.
Офицеры надели полные парадные мундиры, треуголки, белые перчатки и белые брюки и нацепили шпаги. Поворачивая в гавань, «Черный смех» отдал приветственный салют — для большинства населения он стал сигналом бежать в горы. Поток стенающих беженцев наводнил узкие переулки старого города.
Сам султан удрал из дворца и с большей частью придворных попросил убежища в консульстве, стоявшем высоко над гаванью.
— Я не трус, — горестно объяснил султан сэру Джону Баннерману, — но капитан этого корабля безумен. Сам Аллах не ведает, что он сотворит в следующий миг.
Сэр Джон был крупным мужчиной с хорошим аппетитом. Он обладал внушительным животиком, похожим на бруствер средневекового замка, цветущее лицо обрамляли пышные бакенбарды, но глаза светились умом, а в приветливой линии большого рта ощущались человечность и юмор. Он был признанным ученым-востоковедом, написал книги о путешествиях и о религиозной и политической ситуации на Востоке, а также опубликовал дюжину переводов малозначительных арабских поэтов. Консул Ее Величества был также убежденным противником работорговли.
Занзибарский рынок располагался на площади перед окнами его резиденции, и с террасы спальни он каждое утро видел, как невольничьи дхоу высаживают свой горестный груз на каменную пристань, которую здесь с жестоким юмором прозвали «Жемчужными воротами».
Уже семь лет он терпеливо обсуждал с султаном ряд договоров, каждый из которых отщипывал несколько побегов с цветущего куста, к которому он питал отвращение, но не видел способа радикально его обрезать, не говоря уже о том, чтобы выкорчевать с корнем.
Среди всех султанских владений сэр Джон имел полную юрисдикцию только над общиной индусских торговцев на острове, поскольку они являлись британскими подданными. Консул издал вердикт, повелевающий им немедленно освободить всех своих рабов, грозя за неповиновение штрафом в сто фунтов стерлингов.
В вердикте не говорилось ни слова о компенсациях, так что наиболее влиятельный из торговцев послал сэру Джону вызывающее письмо, которое в приблизительном переводе с пуштунского звучало как «идите вы к черту вместе со своими вердиктами».
Сэр Джон единственной здоровой ногой лично постучал в дверь торговца, выволок его из-под кровати, повалил на колени мощным ударом кулака, приковал к цепи и провел по городским улицам в консульство. Там он запер его в винном подвале и держал, пока не был уплачен штраф и не подписаны вольные на всех рабов. Других протестов не последовало, равно как не нашлось желающих принять встречное предложение индусского торговца, втайне ходившее из уст в уста, — выплатить еще сто фунтов стерлингов тому, кто на одной из вечерних прогулок по старому городу вонзит нож меж ребер обидчика. Сэр Джон был по-прежнему крепок и бодр, и только иногда напоминала о себе подагрическая нога, обутая сейчас в ковровый шлепанец. Он стоял у себя на террасе, дымил сигарой и смотрел, как в гавань входит маленькая черная канонерская лодка.
— Она ведет себя как флагманский корабль, — снисходительно улыбнулся консул, и рядом с ним султан Занзибара зашипел, как неисправный паровой клапан.
— Эль-Шайтан! — От бессильного гнева его морщинистая, как у индюка, шея побагровела, крючковатый нос стал похож на клюв рассерженного попугая. — Он входит сюда, в мою гавань, а мои артиллеристы застыли у пушек, как покойники. Этот человек пустил меня по миру, превратил мою империю в руины — как он посмел сюда явиться?
Ответ, который дал ему «Молоток» Клинтон Кодрингтон, был весьма прост. Он с точностью до буквы выполнял приказ, данный ему несколько месяцев назад в Кейптауне адмиралом Кемпом, командующим Южноатлантической и Индийской эскадрами:
«Далее, вам следует воспользоваться первой возможностью войти в гавань Занзибара, оказать Его Королевскому Высочеству султану Оманскому все подобающие почести и обсудить с консулом Ее Величества сэром Джоном Баннерманом пути упрочения существующих договоров между Его Королевским Высочеством и правительством Ее Величества, королевы Великобритании».
В переводе на обычный язык это означало, что ему следует поднять всем напоказ британский «Юнион Джек» над 163-миллиметровыми пушками и тем самым напомнить султану о его обязательствах по различным договорам.
— Пора научить старого выскочку знать свое место, — заметил Клинтон в разговоре с лейтенантом Денхэмом, крутя свежий золотистый ус.
— Я бы сказал, сэр, что урок уже был дан, — хмуро ответил Денхэм.
— Отнюдь, — возразил Клинтон. — Договоры со свежеиспеченными султанами на материке не затрагивают занзибарца. Надо немного расшевелить старика.
Сэр Джон Баннерман, хромая и оберегая подагрическую ногу, поднялся на палубу «Черного смеха» и веселыми глазами многозначительно взглянул на молодого офицера, подошедшего поприветствовать его.
— Да, сэр, вы, конечно, были очень заняты, — проворковал он. Господи, да этот герой чуть ли не мальчишка, хоть он и в треуголке и с усами, молоко на губах не обсохло. Трудно поверить, что он на своем крошечном кораблике навел такое опустошение.
Они обменялись рукопожатием, и Баннерман обнаружил, что мальчишка ему нравится, несмотря на беспорядок, который он привнес в размеренное существование консула.
— Бокал мадеры, сэр? — предложил Клинтон.
— О да, как нельзя кстати.
В тесной каюте консул обтер пот, струящийся по лицу, и сразу перешел к делу.
— Ну и наделали вы переполоха, ей-Богу. — Он покачал своей большой головой.
— Не понимаю…
— Послушайте меня, — рявкнул Баннерман, — и я вам объясню, что к чему в Восточной Африке вообще и в Занзибаре в частности.
Через полчаса Клинтон растерял большую часть своей недавней самоуверенности.
— И что нам делать? — спросил он.
— Что делать? — переспросил Баннерман. — Что мы можем сделать, так это воспользоваться положением, в которое вы нас ввергли, прежде чем сюда ввалятся идиоты из Уайтхолла. Благодаря вам султан наконец вознамерился подписать договор, который я выторговываю у него уже пять лет. Я бы отдал дюжину этих в высшей степени незаконных, ни к чему не годных договоров, которые вы заключили с несуществующими государствами и мифическими князьками, за одно такое соглашение, которое свяжет старого козла по рукам и ногам так, как я хочу уже много лет.
— Простите, сэр Джон, — Клинтон был сбит с толку, — из того, что вы сказали вначале, я понял, что вы искренне не одобряете мои действия.
— Напротив. — Сэр Джон радушно усмехнулся. — Вы разогнали во мне кровь и заставили снова гордиться тем, что я англичанин. Кстати, нет ли у вас еще мадеры?
Он поднял бокал:
— Примите мои сердечные поздравления, капитан Кодрингтон. Хотелось бы, чтобы я смог как-то смягчить суровую участь, которая, несомненно, вас постигнет, как только Адмиралтейство и лорд Палмерстон доберутся до вас. — Сэр Джон выпил полбокала и причмокнул. — Доброе вино, — кивнул он, отставил бокал и продолжил: — Теперь нужно действовать быстрее и заставить султана подписать железный договор прежде, чем сюда прискачет Уайтхолл, начнет рассыпаться в извинениях и уверениях в лояльности и обратит в пшик все, чего вы добились. Предчувствие мне говорит, что времени у нас немного, — мрачно добавил консул и продолжил более оживленно: — Пока мы на берегу, вам лучше выкатить орудия. Не расставайтесь со шпагой. Да, вот что еще, когда я буду вести переговоры, не спускайте глаз со старого козла. Все только и говорят о ваших глазах — у вас, знаете ли, редкий оттенок голубого, — и слух уже дошел до султана. Как вы, должно быть, слышали, вас на побережье называют «Эль-Шайтаном», а султан верит в джиннов и высоко ставит оккультизм.
Предсказания сэра Джона о скором поступлении вестей из высочайших источников были пророческими, ибо в эти минуты попутный ветер гнал к Занзибару шлюп Ее Величества «Пингвин» со срочными депешами для сэра Джона Баннермана, для султана и для капитана Кодрингтона. Если ветер продержится, шлюп прибудет в гавань Занзибара через два дня. Времени оставалось меньше, чем полагал сэр Джон.
С некоторым трепетом султан переселился к себе во дворец. Он лишь отчасти поверил заверениям консула, все-таки, что ни говори, дворец располагался в километре от гавани, где демонстрировал грозные орудия дьявольский черный корабль, а консульство находилось прямо на набережной гавани — или на передней линии огня, это смотря как посмотреть.
По совету сэра Джона Клинтон сошел на берег в сопровождении охраны из дюжины отборных моряков, тех, что наверняка устоят перед соблазнами городского района красных фонарей — грогом и женщинами, о которых мечтают все моряки.
Уже смеркалось, когда отряд, возглавляемый Баннерманом, шагавшим, несмотря на больную ногу, очень быстро, вступил в лабиринт узких переулков, где балконы почти смыкались над головой. Они с трудом выбирали дорогу между кучами зловонного мусора и старались не угодить в выбоины неровной мостовой, наполненные жижей, напоминающей холодный овощной суп, но с гораздо более крепким запахом.
Он приветливо болтал с Клинтоном, показывал примечательные места и интересные здания, делал экскурсы в историю острова, сопровождая свой рассказ меткими характеристиками султана и наиболее значительных лиц империи, включая и тех злосчастных князьков, которые подписали бланки договоров с Кодрингтоном.
— Вот еще что, сэр Джон. Я бы не хотел, чтобы с ними что-нибудь случилось, — впервые перебил его Клинтон. — Я надеюсь, их не станут подвергать преследованиям за то, что они, как бы это сказать, отделились от империи султана…
— Оставьте тщетные надежды. — Сэр Джон покачал головой. — Ни один из них не доживет до рамадана. У старого козла гнусные привычки.
— Разве мы не можем включить в новый договор пункт, защищающий их?
— Мочь-то можем, но это будет пустая трата бумаги и чернил. — Консул похлопал его по плечу. — Ваша забота направлена не по адресу. Коли на то пошло, это величайшее сборище бандитов, мошенников и убийц к югу от экватора, а может, и к северу. Делу только на пользу, если мы избавимся от этой шайки. Старый козел чудесно развлечется, стягивая им головы ремнем или поднося чай из дурмана, это вознаградит его за потерю лица. Страшная смерть — отравление дурманом. Да, кстати, взгляните на эти ворота. — Они дошли до парадных дверей дворца — Великолепный образец мастерства ремесленников острова.
Массивные двери высотой в пять метров были покрыты замысловатой резьбой, но, согласно мусульманским законам, рисунок не мог изображать ни людей, ни животных. Двери представляли собой единственную примечательную часть блеклого квадратного здания. Гладкое однообразие стен нарушали лишь поднятые высоко над землей деревянные балкончики, закрытые от ночного ветра и любопытного взгляда плотными ставнями.
При приближении отряда ворота растворились, и первыми живыми существами, которых они увидели, выйдя из гавани, стала дворцовая стража, вооруженная старинными джезайлями. Город все еще пустовал, съежившись от страха перед грозными орудиями «Черного смеха».
Клинтон заметил, что, как и говорил сэр Джон, стражники избегают его взгляда один из них даже прикрыл лицо свободным концом тюрбана. Значит, о его глазах и вправду ходят слухи. Он не знал, оскорбляться ему или радоваться.
— Посмотрите на это. — Консул остановил его в гулкой, как пещера, прихожей, которую освещали масляные лампы в массивных бронзовых канделябрах, подвешенных к исчезающему во мраке потолку. — Самые тяжелые из известных в мире, один из них весит более ста тридцати пяти килограммов.
К каменной стене медными обручами была прикреплена пара слоновьих бивней. Две невероятные дуги толщиной с девичью талию поднимались выше вытянутой руки и почти не сужались от корня к тупому острию. Старая слоновая кость мерцала, как благородный фарфор.
— Вам не случалось охотиться на этих зверей?
Клинтон покачал головой, он никогда их не видел, но тем не менее огромные клыки поразили его.
— Я стрелял их в Индии и в Африке, пока нога не разболелась. Никакая другая охота с этим не сравнится, невероятные звери. — Сэр Джон похлопал один из бивней. — Этого султан убил в молодости, из джезайля! Но, к сожалению, такие монстры больше не водятся. Пойдемте, не стоит заставлять старого козла ждать.
Они прошли через полдюжины комнат, наполненных редчайшими сокровищами, как пещера Аладдина: там были резные фигурки из нефрита и слоновой кости, отлитые из золота пальма и луна — символы Магомета, шелковые ковры, расшитые золотом и серебром, коллекция из пятидесяти бесценных коранов в золотых и серебряных переплетах, усыпанных драгоценными и полудрагоценными камнями.
— Взгляните на эту стекляшку. — Сэр Джон снова остановился и указал на алмаз местной огранки, вделанный в эфес кривой арабской сабли. Алмаз подушкообразной формы был не совсем чистой воды, но даже в полумраке сиял колдовским синевато-ледяным огнем. — Легенда утверждает, что сабля принадлежала Саладину, я сомневаюсь, но в этом алмазе сто пятьдесят пять карат. Я сам взвешивал. — Он взял Клинтона под руку и заковылял дальше. — Старый козел богат, как Крез. Он сорок лет выдаивал рупии из материка, а до него еще пятьдесят лет — его отец. Десять рупий за раба, десять за килограмм слоновой кости, Бог знает сколько за концессии на копру и копаловую смолу.
Клинтон сразу понял, почему сэр Джон называет султана старым козлом. Сходство было поразительным, от белой остроконечной бороды и квадратных желтых зубов до печального римского носа и продолговатых глаз.
Султан единственный раз посмотрел на Кодрингтона, на долю секунды встретился с ним взглядом и поспешно отвел глаза, заметно побледнев. Взмахом руки он пригласил гостей сесть на подушки из бархата и шелка.
— Сверлите его взглядом, — мимоходом посоветовал сэр Джон, — и ничего не ешьте. — Консул указал на горы засахаренных фруктов и глазированного печенья на бронзовых подносах. — Если они и не отравлены, все равно от них вас наверняка вывернет наизнанку. Ночь будет долгая.
Предсказание сбылось — утомительная беседа тянулась уже не один час, пересыпанная арабскими гиперболами и цветистыми увертками, за которыми скрывался жесткий торг. Клинтон не понимал ни слова. Он с трудом заставлял себя не ерзать, хотя от непривычной позы на подушках ноги и ягодицы вскоре онемели. Ему кое-как удавалось сохранять на лице суровое выражение и не сводить взгляда с морщинистого, обрамленного бакенбардами лица султана Баннерман позже заверил его, что это значительно ускорило переговоры, но, казалось, прошла вечность, прежде чем консул и султан обменялись неподвижными вежливыми улыбками и раскланялись в знак согласия.
В глазах сэра Джона зажегся победный блеск, он быстрым шагом вышел из дворца и взял капитана под руку.
— Дорогой друг, что бы с вами ни случилось, множество нерожденных поколений станет благословлять ваше имя. Мы это сделали, вы и я. Старый козел согласился. Теперь работорговля начнет чахнуть и в ближайшие несколько лет совсем заглохнет.
На обратном пути по узким улочкам консул был бодр и весел, словно возвращался с дружеской пирушки, а не из-за стола переговоров. Слуги ждали его прихода, в консульстве горели все огни.
Клинтон с удовольствием сразу же вернулся бы на корабль, но сэр Джон удержал его, обняв рукой за плечи, и велел дворецкому-индусу принести шампанского. На серебряном подносе рядом с зеленой бутылкой и хрустальными бокалами лежал небольшой запечатанный пакет, зашитый в парусину. Пока слуга в ливрее разливал шампанское, сэр Джон вручил пакет Клинтону:
— Это пришло недавно с торговой дхоу. У меня не было случая вручить его вам до того, как мы вышли из дворца.
Клинтон осторожно взял его и прочитал адрес: «Капитану Клинтону Кодрингтону, командиру корабля Ее Величества „Черный смех“. Просьба доставить консулу Ее Величества в Занзибаре для передачи адресату».
Адрес был повторен по-французски. Клинтон весь вспыхнул от волнения — он узнал ровный круглый почерк, которым был надписан пакет. Он с трудом удержался, чтобы не вскрыть пакет прямо сейчас.
Консул, однако, протягивал ему бокал вина, и Кодрингтону пришлось вытерпеть все тосты — сначала тост верности королеве, потом ироничный — за султана и новый договор. Наконец он выпалил:
— Извините, сэр Джон, полагаю, это послание чрезвычайной важности. — Консул провел его в свой кабинет и закрыл за собой дверь, оставив капитана одного.
Расположившись на кожаной крышке инкрустированного письменного стола, Клинтон вскрыл печати и серебряным ножом из канцелярского прибора консула распорол прошивку парусинового пакета. Из него выпала толстая пачка мелко исписанных листков и женская серьга из стразов и серебра, точно такая же, как та, что висела под рубашкой на груди у Клинтона.
* * *
За час до того, как на востоке появился первый проблеск зари, «Черный смех» ощупью пробирался по не размеченному бакенами проливу. Повернув на юг, корабль поднял паруса и на всех парах помчался вперед.
Следующей ночью незадолго до полуночи на скорости в одиннадцать узлов канонерка разошлась со шлюпом «Пингвин». «Пингвин» со срочными депешами на борту прошел на корпус ниже восточного горизонта, а его ходовые огни скрылись за пеленой тропического ливня, первой ласточки наступающего муссона, который повис между двумя судами, спрятав их друг от друга.
На заре расстояние между кораблями достигло пятидесяти морских миль и быстро увеличивалось. Клинтон Кодрингтон нетерпеливо расхаживал по юту, то и дело останавливаясь и вглядываясь в южный горизонт.
Он спешил на самый горький зов, по велению самого настоятельного долга: женщина, которую он любил, звала на помощь, она оказалась в ужасной опасности, и медлить было нельзя.
В течении Замбези была величественность, какой Зуга Баллантайн не находил ни в одной из других крупных рек: ни в Темзе, ни в Рейне, ни в Ганге.
Река переливалась радужно-зеленоватым, как расплавленный шлак, перетекающий через край сталеплавильной домны. В изгибах широких излучин медленно кружились мощные водовороты, а на отмелях река кувыркалась, словно в таинственной темной глубине резвился исполинский левиафан. Главное русло достигало ширины в два километра, его окружали протоки поуже. Их устья прятались среди болот, поросших папирусом и тростником с пушистыми головками.
Небольшая флотилия еле двигалась против мощного течения. Возглавлял ее паровой баркас «Хелен», названный в честь матери Зуги.
Это судно сконструировал Фуллер Баллантайн. Оно было построено в Шотландии специально для злосчастной экспедиции на Замбези, которой удалось добраться всего лишь до ущелья Каборра-Басса. Сейчас баркасу было уже почти десять лет, и большую часть этого срока он страдал от храбрых инженерных изысков португальского торговца, купившего баркас у Фуллера Баллантайна после краха экспедиции.
Паровая машина баркаса скрипела и грохотала, из каждой трубки и стыка вырывался пар, дровяная печь разбрасывала искры и выпускала густой черный дым. С усердием, удивительным для ее возраста и не входившим в планы изготовителя, посудина толкала вверх по могучей реке три тяжело груженных баржи. Они делали в день самое большее километров двадцать пять, а от Келимане до Тете было больше трехсот.
Зуга зафрахтовал баркас и баржи, чтобы перевезти экспедицию до отправной точки в Тете. Они с Робин плыли на первой барже, везущей самое ценное и хрупкое снаряжение: медикаменты, навигационное оборудование, секстанты, барометры и хронометры, огнестрельное оружие и боеприпасы, а также личные походные вещи.
На третьей барже под неусыпным оком сержанта Черута плыли носильщики, нанятые в Келимане. Зугу уверили, что необходимую ему сотню носильщиков он сможет раздобыть в Тете, но ему показалось благоразумным взять с собой этих сильных и смелых людей. До сих пор никто не дезертировал, что было довольно необычно для начала долгого сафари, когда близость дома и очага может неодолимо притягивать слабые души.
На средней барже находились самые громоздкие припасы. Прежде всего тут были товары для торговли: ткани и бусы, ножи и топоры, дешевые ружья и свинцовые стержни для пуль, мешки с черным порохом и кремни. Эти товары были необходимы для того, чтобы приобретать свежую провизию, покупать у местных вождей право на проход по их землям, разрешения на охоту и разведку.
Отвечало за среднюю баржу последнее и наиболее сомнительное приобретение Зуги, нанятое в качестве проводника, переводчика и управляющего лагерем. В цвете его темно-оливковой кожи и в волосах, густых и блестящих, как у женщины, чувствовалась смешанная кровь. Зубы проводника, ослепительно белые, всегда охотно сверкали в улыбке. Однако глаза, даже когда он улыбался, оставались черными и холодными, как у рассерженной мамбы.
Губернатор Келимане заверил Зугу, что этот человек — самый знаменитый охотник на слонов и исходил все португальские владения. Он забирался в глубь континента дальше, чем любой из португальцев, говорил на дюжине местных диалектов и знал обычаи разных племен.
— Вы не сможете путешествовать без него, — убеждал майора губернатор. — Это было бы сумасбродством. Его услугами пользовался даже ваш отец, знаменитый доктор Фуллер Баллантайн. Именно он показал вашему достославному отцу путь к озеру Малави.
Зуга приподнял бровь:
— Мой отец был первым человеком, кто дошел до озера Малави.
— Первым белым человеком, — деликатно поправил его губернатор, и Зуга улыбнулся: это был один из тех тонких нюансов, какими Фуллер Баллантайн защищал свои открытия и исследования.
Разумеется, люди по берегам озера живут уже по крайней мере две тысячи лет, а арабы и мулаты торгуют там две сотни лет, но они не белые люди. Вот в чем существенная разница.
Наконец Зуга сдался, догадавшись, что этот образец совершенства является еще и племянником губернатора и что дальше экспедиция пойдет несравненно более гладко, если в ее составе будет человек с такими связями.
В первые же несколько дней он получил повод изменить свое мнение. Их спутник оказался хвастуном и занудой. Его запас историй был нескончаем, и героем всегда оказывался он, а явное пренебрежение истиной ставило под сомнение все излагаемые им сведения.
Для Зуги оставалось загадкой, хорошо ли этот человек говорит на племенных диалектах. Со слугами он предпочитал общаться с помощью носка собственного ботинка или с помощью плети из кожи гиппопотама, с которой никогда не расставался. Что касается его охотничьего мастерства, то тратил он несметное количество пороха и зарядов.
Баллантайн растянулся на корме баркаса в тени брезентового навеса и, держа на коленях блокнот, делал зарисовки. К такому времяпрепровождению он пристрастился в Индии, и, хоть и знал, что не обладает большим талантом, все же это занятие помогало скоротать часы досуга и сохранить наброски людей и мест, событий и животных. Некоторые из рисунков и акварелей Зуга намеревался включить в книгу с описанием экспедиции. Эта книга принесет ему состояние и славу.
Он пытался передать на бумаге необъятность реки, вышину пронзительно-синего неба и полуденных грозовых туч, громоздящихся, словно башни, как вдруг раздался грохот ружейного выстрела. Майор раздраженно нахмурился и поднял глаза.
— Опять он. — Робин уронила книгу на колени и оглянулась на вторую баржу.
Взгромоздившись на самую вершину груза, Камачо Нуньо Альварес Перейра перезаряжал ружье, шомполом забивая заряд в длинный ствол. Высокая фетровая шляпа торчала у него на голове, как каминная труба, а вокруг тульи, словно печной дым, развевались страусовые перья. Зуга не видел, в кого он стрелял, но догадался, какой будет его следующая цель. Течение отнесло баркас к внешнему краю широкой излучины, и кораблик, пыхтя, пытался пробраться между двумя песчаными отмелями.
Белый песок сверкал на солнце, как альпийские снежные поля, и на нем резко выделялись черные тени, похожие на округлые гранитные валуны.
Баркас медленно приближался, и тени превратились в стадо сонных гиппопотамов. Их было не меньше дюжины. Один из них, огромный, покрытый шрамами самец, лежал на боку, выставив напоказ громадное брюхо.
Зуга перевел взгляд с огромных спящих животных на Камачо Перейру, плывшего на второй барже. Камачо приподнял шляпу и приветственно помахал. Даже издалека его зубы сверкнули как семафор.
— Сам нанимал, — елейно сказала Робин, проследив за взглядом Зуги.
— Он нам пригодится. — Зуга посмотрел на сестру. — Мне говорили, что он лучший охотник и проводник на всем восточном побережье.
Оба глядели, как Камачо, закончив заряжать ружье, ставит боек на взрыватель.
Вдруг спящие гиппопотамы заметили приближающийся баркас. С проворством, удивительным для таких неуклюжих на вид животных, они вскочили и помчались по белому песку, вздымая огромными ногами тучи пыли. С громким плеском, подняв каскады брызг, они плюхнулись в воду и быстро исчезли, оставив на поверхности гроздья пены. С носа первой баржи Зуга ясно видел темные тени в глубине. Чем больше Зуга глядел на них, тем большую симпатию и восторг вызывали у него эти нерасторопные существа Он вспомнил детский стишок, который ему читал дядя Уильям. Стишок начинался так: «Гип-по-кто-там?»
Баллантайн все еще улыбался, когда невдалеке от баржи всплыл гиппопотам. Показалась массивная серая голова, карманы, прикрывающие ноздри, раскрылись, зверь вдохнул и замотал маленькими круглыми ушами, вытряхивая из них воду. Они затрепетали, как крылья птицы.
С секунду он глядел на непонятные движущиеся предметы красными поросячьими глазками. Потом, разинув пасть во всю ширь, продемонстрировал шелковистую розовую пещеру и кривые желтые клыки, способные перекусить пополам вола. Зверь уже не казался толстым и смешным. Он был тем, кем и являлся на самом деле — самым опасным из крупных зверей Африки.
Майор знал, что гиппопотамы умертвили больше людей, чем слоны, львы и буйволы, вместе взятые. Они легко могут разгрызть макоро, распространенное во всей Африке хрупкое долбленое каноэ, и перекусить пополам перепуганных гребцов. Они запросто выходят из воды, чтобы догнать и убить человека, который, по их мнению, угрожает самке, а в местах, где на них охотятся, способны нападать неспровоцированно. Однако стальные борта барж были не под силу клыкам этих великанов, и Зуга мог наблюдать за ними вполне безбоязненно.
Из разинутой пасти вырвался грозный рев. Приближаясь к незваным гостям, угрожающим его самкам и детенышам, зверь ревел все громче и страшнее. Камачо закинул руку за голову и ухарски сдвинул шляпу набекрень. С неизменной улыбкой он вскинул ружье и выстрелил.
Зуга видел, как пуля глубоко проникла в горло животного и повредила артерию. Из разинутой пасти хлынул алый фонтан, окрасил сверкающие клыки и вылился из каучуковых усатых губ. Рев зверя перешел в пронзительный крик боли, он нырнул, подняв тучу брызг.
— Я его уби-ил! — завопил Камачо.
Его громкий смех заполнил наступившую тишину. Гиппопотам погрузился в воду, и течение, клубясь, уносило его кровь.
Робин вскочила и вцепилась в поручень, ее загорелые щеки вспыхнули.
— Безжалостная бойня, — тихо произнесла она.
— И бессмысленная, — согласился Зуга. — Зверь погибнет под водой, и его унесет в море.
Он ошибся: раненое животное всплыло опять, рядом с баржей. Из разинутой пасти потоком хлестала кровь. Обезумев, гиппопотам бился и метался, описывая круги, вода и кровь заглушали его рев. Предсмертное неистовство достигло высшей точки. Пуля, должно быть, повредила его мозг, и он не мог закрыть пасть или владеть конечностями.
— Я его уби-ил! — вопил Камачо, возбужденно приплясывая на носу второй баржи.
Он всаживал в огромную серую тушу пулю за пулей. Его черные слуги действовали со слаженностью, которая достигается только долгой практикой, так что у Камачо в любую секунду было наготове заряженное ружье, а услужливые руки тотчас же после выстрела принимали дымящееся оружие.
Цепочка барж медленно плыла вверх по течению, оставив подстреленного великана позади. Он все слабее трепыхался посреди расплывающегося круга окрашенной кровью воды и в конце концов перевернулся брюхом кверху. На миг к небу взметнулись четыре неуклюжие ноги, и зверь погрузился в воду. Река смыла кровь и унесла вниз по течению.
— Какая мерзость, — прошептала Робин.
— Да, но он чертовски здорово натаскал своих оруженосцев, — задумчиво произнес Зуга. — Вот как нужно готовиться, когда идешь охотиться на слонов.
За два часа, до заката «Хелен» приблизилась к южному берегу. Впервые после выхода из Келимане на берегу, где до сих пор тянулись только бесконечные тростниковые болота и песчаные отмели, появилось что-то примечательное.
Берег здесь был круче, подымался над рекой метра на три. Тысячи острых копыт протоптали в серой почве звериные тропы, тысячи мокрых животов отшлифовали глину до блеска — это огромные крокодилы скользили по почти отвесному склону, как на санках, вспугнутые плеском вращающегося винта «Хелен». Закованные в тяжелую броню чудовища с выпученными глазами, торчащими из ороговевшей чешуи на верхушке длинной динозавровой морды, вызывали у Робин отвращение — до сих пор такого чувства она не испытывала ни к одному из африканских животных.
Здесь на берегу росли деревья, а не только колышащиеся заросли папируса. Самыми примечательными были изящные пальмы со стволами, напоминающими бутылку кларета.
— Фителефасы, — сказал Зуга. — Косточки в их плодах похожи на шарики из слоновой кости.
Вдали, за пальмами, на багряном вечернем небе стали различимы очертания гор и холмов-копи. Они наконец прошли дельту и сегодня ночью смогут разбить лагерь на твердой земле, а не на сыпучем белом песке, и развести костер из настоящих дров, а не из тонких стеблей тростника.
Зуга обошел часовых, расставленных сержантом Черутом вокруг барж, груженных снаряжением, потом проверил, как разбивают палатки. После этого он взял «шарпс» и направился в перемежаемую редким лесом саванну, расстилавшуюся за лагерем.
— Я с тобой, — предложил Камачо. — Убьем кого-нибудь.
— Твое дело — разбить лагерь, — холодно ответил Зуга.
Португалец сверкнул улыбкой и пожал плечами.
— Я очень хорошо разобью лагерь — увидишь.
Но едва майор исчез среди деревьев, как улыбка слетела с лица Камачо, он откашлялся и сплюнул в пыль. Потом вернулся туда, где в сутолоке люди натягивали брезент на шесты и таскали свежесрубленные ветки терновника, чтобы выстроить вокруг лагеря шерм — колючую изгородь для защиты от рыскающих в ночи львов и гиен.
Проводник стегнул чью-то голую черную спину:
— Пошевеливайся, мать твою и двадцать семь отцов.
Человек вскрикнул от боли и удвоил усилия, а от удара плетью из кожи гиппопотама на блестящих от пота мускулах вздулся багровый рубец толщиной с мизинец.
Камачо зашагал к небольшой рощице, возле которой Зуга решил разбить палатки для себя и сестры. Он заметил, что палатки уже поставлены, а женщина совершает привычный ежевечерний осмотр, во время которого она вылечивает все хворобы отряда.
Доктор сидела за складным походным столом. Приближаясь, Камачо увидел, как она встала и нагнулась, чтобы осмотреть ногу одного из носильщиков — он уронил топор и чуть не отрубил себе палец.
Португалец застыл на месте, в горле у него пересохло. Со дня отбытия из Келимане женщина не снимала мужских брюк. Камачо считал, что они более соблазнительны, чем даже обнаженная плоть. Он впервые видел белую женщину в таком наряде и не мог отвести глаз. Едва Робин попадалась ему на глаза, как Камачо начинал исподтишка наблюдать, с жадностью поджидая момент, когда она нагнется и молескин на ягодицах натянется, вот так, как сейчас. Но каждый раз этот миг пролетая чересчур быстро — женщина выпрямлялась и начинала беседу с черной девчонкой, казавшейся скорее подругой, нежели служанкой.
Племянник губернатора прислонился к стволу высокого дерева умсиву и глазел на нее, от желания его черные глаза затуманились и стали бархатистыми. Он тщательно взвешивал последствия того, о чем со дня выхода из Келимане ему мечталось еженощно. В воображении он видел все до мельчайших подробностей, каждый жест, каждый взгляд, слышал каждое слово, каждый вздох и вскрик.
Все было не так уж невозможно, как казалось на первый взгляд. Да, она англичанка, дочь знаменитого человека, священнослужителя, и это затрудняет его планы. Однако в том, что касалось женщин, у Камачо было инстинктивное чутье. В ее глазах и полных мягких губах сквозила чувственность, и двигалась она с животной осторожностью. Португалец беспокойно поерзал, сунул руку в карман и принялся там теребить и дергать.
Он прекрасно знал, что являет собой идеальный образчик мужской красоты — густые черные кудри, цыганская поволока в глазах, ослепительная улыбка, сильное, хорошо сложенное тело. Он был привлекателен, даже неотразим и не раз перехватывал любопытный женский взгляд. Его смешанная кровь часто привлекала белых женщин, в ней была экзотика, притягательность запретного и опасного, а в этой женщине он чувствовал бесстрашное пренебрежение к общепринятым условностям. Это вполне возможно, решил Камачо, и вряд ли представится более подходящий случай, чем сейчас. Чопорный братец-англичанин умотал из лагеря и появится через час, а то и позже, а женщина закончила осматривать маленькую группку заболевших носильщиков. Служанка принесла в палатку чайник с кипятком, и доктор задернула полог.
Камачо прослеживал этот ритуал каждый вечер. Однажды масляная лампа отбросила тень доктора на брезент, и он увидел ее силуэт — женщина снимала терзающие ее брюки и подмывалась губкой… При этом воспоминании его пробрала сладостная дрожь, и он оттолкнулся от ствола дерева.
В эмалированном тазу Робин разбавляла кипяток из чайника. Вода была обжигающе горячей, но ей нравилось, когда кожа краснела и оставалось восхитительное ощущение чистоты. Вздохнув от приятной усталости, она начала расстегивать фланелевую рубашку, как вдруг в полог палатки кто-то поскребся.
— Кто там? — спросила Робин.
Послышался знакомый низкий голос, и по коже пробежал тревожный холодок.
— Что вам нужно?
— Хочу с тобой поговорить, госпожа. — Голос звучал заговорщически.
— Не сейчас, я занята.
Этот мужчина отталкивал ее, но в то же время странным образом привлекал. Она не раз ловила себя на том, что разглядывает его, как красивое, но ядовитое насекомое. Ее злило, что он это замечает, Робин смутно догадывалась, что к такому человеку опасно выказывать даже малейший интерес.
— Приходите завтра. — Она вдруг сообразила, что Зуги в лагере нет, а маленькую Юбу она отослала с каким-то поручением.
— Не могу ждать. Я болен.
Не откликнуться на такой зов она не могла.
— Ладно. Подождите, — велела доктор и застегнула рубашку.
Чтобы оттянуть время, она занялась инструментами, разложенными на столе. Касаясь их, переставляя бутылочки и склянки с лекарствами, она обретала уверенность.
— Войдите, — наконец позвала Робин и обернулась ко входу в палатку.
Камачо, пригнувшись, вошел, и Робин впервые осознала, как он высок. Он заполнял собой всю палатку, а его улыбка, как фонарь, светила в полумраке. Доктор снова поймала себя на том, что таращится, как цыпленок на танцующую кобру. Он был красив перезрелой, упаднической красотой. Его непокрытая голова, казалось, состоит только из жгучих глаз и ореола темных волос.
— Что случилось? — спросила Робин, стараясь говорить уверенно и деловито.
— Я покажу.
— Давайте, — кивнула она, и Камачо расстегнул рубашку.
Его кожа темно-оливкового цвета блестела, как мокрый мрамор, а волосы на груди курчавились тугими завитками. Живот был поджарым, талия — по-девичьи тонкой. Робин пробежала глазами по его телу, уверенная, что ее взгляд равнодушен и профессионален, но, что и говорить, он был великолепным животным.
— Где болит? — спросила Робин, и он одним движением расстегнул и спустил легкие парусиновые штаны — единственное, что было на нем надето ниже пояса.
— Где?.. — переспросила она и услышала, что ее голос дрогнул.
Она не сумела закончить вопрос, ибо внезапно поняла, что стала жертвой тщательно спланированной уловки и положение ее очень опасно.
— Болит здесь? — Робин по-прежнему могла говорить лишь хриплым шепотом.
— Да. — Камачо тоже говорил шепотом и медленно повел бедрами. — Может быть, сможешь помочь?
Он шагнул к ней.
— Конечно, помогу, — ласково сказала Робин и протянула руку к разложенным хирургическим инструментам.
Она всерьез сожалела о том, что ей предстоит сделать, ибо этот орган являл собой высшее проявление искусства природы. Она обрадовалась, когда ее рука нащупала игольчатый зонд, а не один из острых, как бритва, скальпелей.
За миг до того, как Робин нанесла удар, он сообразил, что сейчас произойдет, и его смазливое смуглое лицо побелело от ужаса. Камачо отчаянно пытался вернуть свою плоть туда, откуда достал, но руки тряслись от страха.
Когда зонд вонзился в него, португалец завизжал, как девчонка, и, не переставая визжать, завертелся на месте, словно одну ногу пригвоздило к полу. Он обхватил себя обеими руками, и Робин с холодным профессиональным интересом заметила произошедшую в нем мгновенную перемену.
Она снова выставила зонд, и Камачо не мог дольше оставаться в палатке. Он натянул штаны и, испустив последний вопль ужаса, врезался головой в поддерживающий палатку шест. Удар задержал его всего лишь на секунду, и племянник губернатора спасся бегством. Робин сотрясала жестокая дрожь, но, однако, она чувствовала странную гордость. Опыт оказался необычным и полезным. Однако, чтобы описать его в дневнике, придется воспользоваться личным шифром.
После того вечера португалец старался держаться подальше от доктора, и она была рада, что не натыкается то и дело на жаркий взгляд его черных глаз. Она подумала, не рассказать ли о случившемся Зуге, но решила, что поставит обоих в неловкое положение, да и слова трудно подобрать. В общем, не стоит. Кроме того, Зуга наверняка отреагирует очень резко, в этом она была уверена. За холодной сдержанной внешностью, догадывалась Робин, кроются тайные страсти и темные чувства. В конце концов они родные брат и сестра, и если ее этот случай так расстроил, почему он должен откликнуться иначе?
С другой стороны, Робин подозревала, что португалец, как загнанный в угол дикий зверь, может представлять собой смертельную опасность даже для такого опытного солдата и храбреца, как Зуга. Она с ужасом подумала, что может поставить брата в положение, которое приведет если не к смерти, то по крайней мере к серьезным ранениям. Кроме того, она сама приняла к обидчику довольно действенные меры. Камачо больше не доставит хлопот, с удовольствием подумала Робин, выкинула его из головы и целиком отдалась радости последних, ничем не занятых дней путешествия вверх по реке.
Река сужалась, течение стало быстрее, и скорость продвижения каравана замедлилась еще больше. Картина вдоль берегов все время менялась. Они сидели рядом под навесом, Зуга писал или делал зарисовки, а она обращала его внимание на незнакомых птиц, зверей и деревья и слушала рассказы брата. Его знания были почерпнуты в основном из книг, но тем не менее были широки и разнообразны.
Склоны речной долины на горизонте тянулись как петушиные гребни, такие плоские, что, казалось, их вырезали из листов некоего непрозрачного материала. Лучи рассветного солнца, пробиваясь сквозь них, озаряли все вокруг колдовским сиянием. Солнце поднималось выше, краски тускнели, переходя в эфирную белизну яичной скорлупы, и совсем растворялись в жаркой полуденной дымке, чтобы к концу дня предстать перед глазами уже в новой гамме от бледно-розового до пепельно-сиреневого, от цвета зрелой сливы до нежно-абрикосового.
Холмы образовывали задник сцены, а декорациями служили леса, узкой полосой тянувшиеся вдоль реки. Деревья росли высокими галереями, вверху их раскидистые ветви сплетались, в кронах резвились мартышки-верветки. Стволы деревьев пестрели разноцветными пятнами лишайников — сернисто-желтых, жгуче-оранжевых и сине-зеленых, как летнее море. С крон исполинов, касаясь речных вод или исчезая в густом темно-зеленом подлеске, свисали спутанные канаты лиан, которые Робин в детстве называла «обезьяньими веревками».
За узкой полосой растительности на сухих холмах тут и там мелькали пятна лесов, и Робин ощутила болезненный укол ностальгии, увидев уродливый баобаб со щетинистыми ветвями, венчающими толстый раздутый ствол. Мать часто рассказывала ей африканскую легенду о том, как Нкулу-кулу, величайший из великих, посадил баобаб вверх тормашками, корнями в воздух.
Почти на каждом баобабе среди голых ветвей было устроено гнездо хищной птицы — косматый ворох сухих прутьев и веточек, похожий на висящий в воздухе стог сена. Обычно птицы держались вблизи от гнезда, сидели на самом длинном суку неподвижно, как все хищники, или парили широкими кругами, изредка взмахивая распростертыми крыльями.
Вдоль этого участка реки животных было очень мало, лишь изредка, завидев вдалеке баржи, спешила укрыться в зарослях пугливая антилопа — мелькали на мгновение длинные, закрученные штопором рога большого куду или белый, как пуховка для пудры, хвост тростникового козла.
Поблизости от реки добрых двести лет на дичь велась жестокая охота, если не самими португальцами, то их вооруженными слугами.
Зуга спросил Камачо:
— Ты когда-нибудь видел в этих местах слонов?
Португалец сверкнул улыбкой и заявил:
— Если я нахожу, то убиваю.
Вдоль хорошо освоенного водного пути такое чувство разделял едва ли не каждый путешественник, этим и объяснялась робость и скудность дичи в здешних местах.
Камачо приходилось ограничиваться стрельбой по орлам-рыболовам, которые восседали на нависающих над водой ветвях, как на насесте. У этих красивых птиц голова, грудь и плечи такие же белоснежные, как у их знаменитого собрата — американского белоголового орлана, а тело изумительного красно-коричневого и иссиня-черного цвета. То и дело взрыв хохота Камачо сообщал об удачном выстреле, птицы неуклюже кувыркались на непропорционально широких крыльях и падали в зеленую воду. Удар свинцовой пули — и величавая царственность погибала несуразной, нелепой смертью.
Через несколько дней племяннику губернатора удалось избавиться от странной походки с широко расставленными ногами, которой наградило его лечение Робин, а смех вновь обрел привычную звонкость. Но остались другие раны, не заживающие так быстро, — раны, нанесенные гордости и его мужскому достоинству. Его похоть в мгновение ока сменилась жгучей ненавистью, и чем дольше он ее пестовал, тем глубже она разъедала его душу и тем сильнее мечтал он о мести.
Однако с личными планами придется подождать. У него есть дело поважнее. Возложив на него эту задачу, его дядя, губернатор Келимане, оказал ему большое доверие, и провала он не простит. Дело касалось семейного состояния и, хоть и в меньшей степени, семейной чести. Надо сказать, что последняя вследствие постоянных трений в значительной мере потеряла былой блеск. К тому же с тех пор, как Португалию вынудили соблюдать Брюссельский договор, семейное состояние сильно поистощилось. То немногое, что осталось у семьи, нуждалось в защите. Золото превыше чести, а с честью нужно считаться только тогда, когда это не мешает прибылям, — таким был девиз семьи.
Дядя, как всегда, был дальновиден. Он сразу понял, что эта английская экспедиция таит угрозу его интересам. Экспедицию возглавлял сын Фуллера Баллантайна, и следует ожидать, что он усугубит неимоверный ущерб, нанесенный семейству этим известным возмутителем спокойствия. Кроме того, кто знает, каковы истинные цели экспедиции?
Майор Баллантайн уверял, что экспедиция организована, чтобы найти пропавшего отца, но это, разумеется, полная чушь. Слишком простое и прямое объяснение, а англичане никогда не бывают ни просты, ни прямы. Столь хорошо снаряженная экспедиция обошлась, наверно, в несколько тысяч фунтов стерлингов — сумма огромная, намного превосходящая годовое жалованье младшего армейского офицера или достаток семьи миссионера, чьи тщетные попытки проплыть по Замбези кончились бесчестьем и насмешками. Больной старик наверняка давным-давно погиб в неизведанных пустынях.
Нет, у этой суеты другая подоплека — и губернатор желал знать, какова она.
Возможно, конечно, что офицер британской армии втайне осуществлял рекогносцировку по заданию неугомонного правительства своей страны. Кто знает, какие планы вынашивает оно касательно суверенной территории блистательной Португальской империи? Жадность этой бесстыжей нации лавочников и торговцев не знает границ. Несмотря на их традиционный союз с Португалией, губернатор им не доверял.
С другой стороны, может быть, экспедиция эта и частная, но губернатор ни на миг не забывал, что возглавляет ее сын любителя совать нос не в свое дело, обладающего глазом не хуже, чем у стервятника. Кто знает, что отыскал старый черт в неведомой земле: гору из золота или серебра или легендарные затерянные города Мономотапы с нетронутыми сокровищами? Всякое может быть. Само собой, старый миссионер сообщил об открытии своему сыну. Если там есть гора золота, губернатор был бы очень рад о ней узнать.
Если там и нет новых сокровищ, то у них есть старые, которые нужно беречь. Камачо Перейра обязан отвести экспедицию от некоторых районов, чтобы они не наткнулись на тайны, неизвестные даже лиссабонским хозяевам губернатора.
Приказ Камачо был ясен: увести англичанина подальше, ссылаясь на неимоверные трудности путешествия в определенном направлении — на болота, горные цепи, болезни, диких зверей и еще более диких людей и расписывая, какие изобильные земли, дружелюбные народы, горы слоновой кости ждут их в другой стороне.
Если это не удастся — а майор Баллантайн, по-видимому, в полной мере обладал высокомерием и упрямством, свойственным нации, — то Камачо должен был использовать все доступные ему средства убеждения. И губернатор, и его племянник хорошо понимали этот эвфемизм.
Камачо почти убедил себя, что это единственный разумный образ действий. За Тете нет другого закона, кроме закона ножа, а Камачо всегда жил по нему. Теперь он смаковал эту мысль. Он находил неприкрытое презрение англичанина раздражающим, а отказ женщины — ранящим.
Он внушил себе, что причиной такого отношения к нему и брата, и сестры является его мулатская кровь. В самооценке Перейры эта тема была болезненной, поскольку даже в португальских владениях, где смешанные браки встречались практически повсеместно, примесь негритянской крови все-таки считалась пороком. Он был доволен предстоящей работой — она не только смоет все оскорбления, которые ему доводилось выносить, но и принесет неплохую поживу, и даже после того, как он поделится с дядей и всеми остальными, в его кармане останется немалый куш.
Снаряжение экспедиции представляло, на взгляд португальца, целое состояние. Огромные баржи были нагружены превосходным товаром. При первом же удобном случае Камачо тайно изучил содержимое тюков. Там были огнестрельное оружие, ценные приборы, хронометры и секстанты, был и походный сейф из кованой стали — англичанин держал его на замке и особенно берег. Один Господь милосердный ведает, сколько в нем английских золотых соверенов, а если и он не знает — то его добрый дядюшка-губернатор ведает и того менее. Значит, большая часть добычи будет принадлежать ему. Чем дольше Камачо об этом размышлял, тем с большим нетерпением ждал прибытия в Тете и броска в неизведанные земли.
Истинное прибытие в Африку начиналось для Робин с крошечного городка Тете. Городок означал возвращение в мир, о котором она так страстно мечтала и так усердно к нему готовилась.
В душе она обрадовалась, что Зуга под предлогом разгрузки барж решил не сопровождать ее.
— Найди нам место, сестренка, а завтра мы пойдем туда вместе.
Она снова переоделась в юбки — как бы мал и заброшен ни был Тете, все же это последний оазис цивилизации, и незачем обижать местное население. Хотя ее и раздражали тяжелые складки вокруг ног, вскоре Робин о них забыла: ведь она шла по единственной пыльной улочке городка, где, возможно, в последний раз гуляли вместе мать с отцом. Вдоль берега реки вразнобой тянулись глинобитные стены лавочек.
Она остановилась в дверях одной из них и обнаружила, что хозяин понимает смесь языков суахили, английского и нгуни, на которой она пыталась с ним объясниться. По крайней мере этого оказалось достаточно, чтобы направить ее туда, где деревенская улочка сужалась до пешей тропинки, петлявшей в акациевом лесу.
Лес застыл в полуденной жаре, даже птицы смолкли. Впереди среди деревьев мелькнуло что-то белое, и Робин остановилась: не хотелось идти к тому, что, она знала, ждет ее там. На миг Робин снова перенеслась в детство, в серый ноябрьский день, когда она стояла рядом с дядей Уильямом и махала вслед отчаливавшему кораблю. Слезы туманили глаза, и ей никак не удавалось разглядеть на переполненной палубе любимое лицо, а тем временем пропасть между кораблем и пристанью разверзалась все шире, как пролив между жизнью и смертью.
Она очнулась от воспоминаний и пошла вперед. Среди деревьев Робин нашла шесть могил — она не ожидала, что их будет так много, но потом вспомнила, что в отцовской экспедиции в Каборра-Басса смертность была высокой — четверо умерли от болезней, один человек утонул и один покончил с собой.
Могила, которую искала молодая женщина, находилась чуть в стороне от остальных. Место было обозначено квадратом из беленых речных камней, в изголовье стоял крест, сделанный из гипса. Он тоже был побелен. В отличие от других могил, эта была ухоженной, трава и сорняки выполоты, а в дешевой китайской вазе стоял бреет увядших полевых цветов. Их поставили всего несколько дней назад. Робин удивилась.
Встав в ногах могилы, она прочитала надпись на кресте, еще хорошо различимую:
На добрую память о
ХЕЛЕН,
любимой жене Фуллера Морриса Баллантайна.
Родилась 4 августа 1814 года
Умерла 16 декабря 1852 года.
Да свершится воля Божья.
Робин закрыла глаза и подождала, пока из глубины души поднимутся слезы, но слез почему-то не было, они были пролиты много лет назад. Вместо них наплывали лишь картины прошлого.
Они собирают клубнику в саду дяди Уильяма, она встала на цыпочки, чтобы запихнуть приятно пахнущую сочную красную ягоду между белыми зубами матери, а потом съела оставленную ей половинку; она лежит под одеялом, свернувшись калачиком, и сквозь дрему слушает, как мать читает ей при свете свечи; уроки — зимой она делала их за кухонным столом, летом — под вязами, она всегда любила учиться, ей хотелось доставить матери радость; первая поездка на пони, руки матери удерживают ее в седле, потому что ноги слишком коротки и не достают до стремян; намыленная губка скользит по ее спине, мать склонилась над железной ванночкой; звук материнского смеха, а потом, ночью, звук ее плача из-за перегородки возле колыбельки.
Робин вспомнила и запах лаванды и фиалок, он щекотал ей ноздри, когда она прижалась лицом к платью матери.
— Мама, зачем ты уходишь?
— Потому что я нужна твоему отцу. Потому что он послал за мной.
При этих словах ее охватила всепоглощающая ревность, смешанная с предчувствием неминуемой утраты.
Робин опустилась на колени на мягкую землю и начала молиться. Сквозь шепот снова нахлынули воспоминания — счастливые и грустные. За все прошедшие годы она не чувствовала себя столь близкой к матери.
Она не знала, сколько так простояла, ей казалось, что прошла вечность, как вдруг на землю перед ней упала тень. Она подняла глаза, с тихим вздохом удивления и тревоги возвращаясь в настоящее.
Перед Робин стояла женщина с ребенком, черная женщина с приятным, даже красивым лицом. Немолодая, лет тридцати с небольшим, хотя возраст африканцев трудно определить. Она была одета по-европейски, возможно, в чье-то поношенное, полинявшее платье с едва различимым первоначальным рисунком, но ослепительно чистое и накрахмаленное. Робин поняла, что женщина принарядилась специально к этому случаю.
Малыш, лет семи или восьми, не больше, крепкий на вид, с волосами цвета глины и странными светлыми глазами в короткой кожаной юбочке местного племени шан-гаан, явно не был чистокровным африканцем. В нем ощущалось что-то знакомое, и Робин пригляделась внимательнее.