Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Не должно быть у ребенка матери с замерзшим сердцем. И у Моры оно треснуло и раскрылось. Вся любовь, что будет у нее когда-нибудь к этому ребенку, уже была в нем, внутри этого сердца, ждала его. Но чувствовать одно и не чувствовать другого она не могла. И потому расплакалась — наполовину от радости, наполовину раздавленная горем. Прощай, мама в замке под водой. Прощай, летняя жизнь тяжких трудов и меблированных комнат. Прощай, Сьюэлл в замке воздушном.

В дом вошел ее отец.

— Они мне дали денег, — изумленно произнес он. Руки его были полны. Десять кожаных кошелей. — Столько денег.

Когда наслушаешься старых историй, малыш, сам увидишь — доброта к чужим обычно воздается исполнением трех желаний. Обычных — хороший дом, богатство и любовь. Мора оказалась там, где никогда и не рассчитывала оказаться, — в самой середке одной такой старой сказки и с принцем на руках.

— Ой! — Ее отец увидел малыша. Протянул к нему руки, и кошели с деньгами посыпались на пол. Он прошел по ним, не заметив. — Ой! — Взял у нее спеленатого младенца. И тоже заплакал. — Мне приснилось, что Сьюэлл стал совсем взрослым и покинул нас, — сказал он. — А теперь я проснулся, и он совсем маленький. Вот так чудо — оказаться у начала его жизни с нами, а не у конца. Мора! Вот так чудо — жить.

* * *

Мой сын родился с дырой в сердце, которую следовало залатать, когда ему исполнилось полтора годика. После операции у него остался изогнутый шрам на спине — точно такой наверняка бывает, если тебе удаляют одно крыло. Вот почему — а еще потому, что у меня в детстве это была одна из самых любимых сказок — я часто ему читаю «Диких лебедей». И вижу: как и мне, ему бы тоже хотелось крыло. Везет же младшему брату!

Но я повзрослела, и меня перестали устраивать вот эти недвусмысленные инструкции принцессе: заговоришь, не закончив дела, — твои братья умрут. Как дело может считаться законченным, если последняя рубашка не дошита? Откуда она знала, что можно разговаривать, хотя наличествует крыло? Нет ли где-то в самой сердцевине сказки какого-то надувательства? А мне с этим как? (И не сойдет ли мне такое с рук в моей работе?)

Образ одного оставшегося крыла постоянно проскальзывает в мои сочинения. В моем первом романе — «Саре Канарей» — оно повсюду. Я писала о нем стихи, мне оно снилось. Оно меня не отпускает. Если я какое-то время не буду перечитывать эту сказку, кое-что в ней забывается. Но, как и в ней самой, в памяти и воображении у меня крыло это никуда не девается.

— К. Дж. Ф.


Перевод с английского Максима Немцова


Рикки Дюкорне

ЗЕЛЕНЫЙ ВОЗДУХ

Дания. «Девочка со спичками» Ханса Кристиана Андерсена

Некогда ценилась, а теперь прозябает в выдвижном ящике — одном из многих в этом кедровом комоде. Тот стоит под окном, закрытом от дня снаружи. От взломщиков его охраняет песик.

Ровно двенадцать месяцев назад они вместе измерили его бальную залу: 666 шагов в одну сторону, 666 — в другую. Тогда они процветали: еблись и тратили. Его поцелуи отдавали сладким табаком, а после того, как он дарил ей наслаждение, ее соки на вкус тоже были как табак.

У нее в кармане коробок спичек — артефакт той поры, когда лишь она — или она так полагала — зажигала ему сигару. Теперь же, пав жертвой его ожесточенной политики, она вздыхает весь день до вечера и долгую ночь напролет, стараясь постичь его ум грабителя, причины, по которым ее ритуально инкубировали. Сна нет, и все время на свете она может припоминать те сомнение и злобу, что так часто затуманивали его взор, — им она некогда подбирала тысячи оправданий.

«Любовь моя! — с ужасом вспоминает она свою настойчивую просьбу. — Взгляни же на меня по-доброму!»

Но он равнодушен, по виду — недоволен жареной дичью, ее неуклюжими попытками завязать беседу, цепкостью ее нежности.

В ее обществе он вскипает от нетерпения, если не смертельно устал. Она считает, что если кто-то стремится к мирам по ту сторону луны, супруг ее избрал прочно под нею жить и держать на своих плечах тень этой планеты. Наверняка это и разъело его ум, затемнило расположение духа. Однако в кабинках шлюх он митингует, хохот его раскатывается по улицам градом. Вырядившись как на охоту, он наслаждается в неведомых местах, а она едва держит на себе бремя множества его необъяснимых отлучек. И все равно упорствует в своем недомыслии.

«Улыбнись мне, возлюбленный», — умоляет она и навязывает ему персики, самую спелую фигу. Глаза его вспыхивают злостью, его хмыканье испытывает ее добродетель. С неподдельной тоской смотрит она, как его прелестная рука оглаживает бородку. Когда в последний раз он ее целовал — жестоко прикусил ей язык. У нее кровь заливает подбородок, а он изгоняет ее из их постели, тащит бьющуюся к кедровому комоду, хоть она и кричит: «Нет! Нет! Ибо я не старая карга! Но в пылу юности! Даже жучки! — визжит она, — свободно бродят повсюду! Ничтожные слизни! Сухостои! Погонщики верблюдов! Даже змеи прокладывают себе путь под солнцем, в прохладе зари!»

В ту первую ночь, взаперти, она замечает, как снаружи на улицах стихает гам, а затем и прекращается вовсе. Орошенные кровью, прочие в комоде молчат. Заглушены их всхлипы, их лающие языки. Зима горька; никто не упомнит таких холодов! Уловив дуновенье дымка от кофейных костерков торговца, она чиркает спичкой. Мир на миг становится добрее.

В этом ящике ей преподан последний урок: натура ее — смиренная, щедрая и добрая — не обеспечивает интереса или сострадания. У нее одна надежда: ее кошмарное состояние может обернуться какой-нибудь непредвиденной удачей. Из этого что-то может получиться; неисповедимы пути мира. Что-то… осмелится ли она вообразить! Чудное. (Так и песик сказал, воздев повыше хвостик, глаза что два блюдца, в каждом по яйцу с черным желтком. «Погоди! Погоди! Что-то чудное грядет!»)

Только в ящике все и могло закончиться, ибо в нем и началось. Вернее, если совсем точно, там наткнулась она на артефакты, что вынудили ее призадуматься: что-то и впрямь происходит — и не только у нее в голове, учтите! Что свадьба, так в новинку! Едва-едва! Тело предыдущей жены еще не остыло! — было фикцией. И ящик — как все, что принадлежит мужьям, — был строгим табу. Как и его карманы, хранившие мелкое серебро и ключи: табу! Но потом однажды, с приятностью погрузившись в невинность своей супружеской работы, когда весь дом был затоплен светом, она почуяла, как ее влечет к тому самому ящику, в коем ныне она прозябает.

А все песик, понимаете, прежде вечно столь необъяснимо тихий, — вдруг поднял такой лай во всю глотку, все звал и звал ее: «Иди погляди!» Упорствовал: «Иди! Сюда! Погляди-ка!» Тут-то оно и происходит.

Она подходит к комоду, а сердце колотится, не только из-за того, что ее грядущее деянье запрещено, а и потому, что обнаруженное ею все изменит.

Коробка золотых колец. Его острые карандаши и ручки. Мелкие латунные инструменты, с которыми он ориентируется на улицах. Коробок спичек — его она машинально кладет в карман. И еще находит палочки, чтобы его воротнички стояли жестко. (Поразительно, до чего стариком он подымается по утрам, страдая опустошением рассудка, как будто ночью своими глазами видел весь ужас мира, а то и сам в нем участвовал, просто-напросто заходит в душ, в свою гардеробную и тем преобразуется в принца. Яркоглазый, встает из-за стола по утрам с мускулистой львиной грацией, услаждая ее разум томленьем на весь день, а солнце меж тем восходит и опускается в небесах, что все глубже.)

Ах? Но что это может быть? В недрах ящика она отыскивает две книжечки, уже расклеились и перемотаны бечевкой. «Ты нашла нас! — щебечут они так пронзительно, что она вздрагивает. — Самое время! Самое время!» Взмахнув обложками, они влетают прямо ей в руки. И песик гарцует на задних лапах — и тоже восклицает: «Самое Время! Самое Время!» Развязать бечевку очень трудно, так у нее трясутся руки.

Первая книжечка — та, что сверху, — ей знакома. В ней — имя корабля, на котором они вместе плыли в краткий медовый месяц, города, в которых побывали, Пиза, Помпеи… названия отелей, список садов, музеев — и она вспоминает все далекие места, где казалось, будто они безумно влюблены друг в друга, хотя… Все написано его толстым пером и чернилами, черными, как деготь. Но вот вторая книжечка аж дрожит от такого нетерпения под первой, что она должна обратиться к ней немедля. В этой книжке — грезы ее супруга, и книжка эта тычется ей в сердце и ярится в нем.

Там не одна греза, там сколько угодно грез — об Э. Э в зеленом платье — вот как греза начинается, Э в зеленом платье смеется. Э, вот зеленое платье вздернуто и ноги голые, жопа голая, а он, фантазер, сиречь ее супруг, ебет Э, ебет Э в пизду, Э в жопу; Э голая на зеленой тахте в зеленой комнате — почему все зеленое? Как ее собственная жуткая ревность может выкрасить грезу, о которой она ничего не знала? Как такое может быть: этот ядовитый воздух, этот зеленый воздух, которым она вынуждена дышать, потому что другого нет, — главный цвет этой грезы?

В грезе Э говорит: «Я тебя выебу до слез». Но плачет тут она, преданная.

Снаружи идет снег. У нее осталась только одна спичка, и она решает оставить ее на потом. Полумертвая от холода, а его грезы скребутся у нее в уме хорьками; не оставят ее в покое.

Он ебет женщину еле знакомую, бледную женщину с карими глазами в золотую крапинку. Да. Как же пленительны женщины — она способна это оценить — во всем своем многообразии. Золотые крапины, белый лоб ее гладок, как страусово яйцо. И груди ее тоже, тяжелые и белые. В женщине она признает ту, которой предложила отличную чашечку чаю, во время оно не так давно, когда жила она во благодати и свободно бродила по комнатам, коих ныне достичь невозможно. Эту женщину, которую она так ярко помнит, он ебет в борделе, что в путанице катакомб под Пизанской башней, а то и в Помпее, потому что вокруг них падает пепел. Он им давится. Она им давится.

Грезы ее мужа — все о ебле. Он ебет собственных сыновей: того, кто хром, колченогого сына, спотыкающегося. «Я не больно? — спрашивает он в этой грезе. — Тебе не больно?» — добивается он, грезя. Но сыновья не отвечают. В грезе место им — в молчании.

Развертывается год, сведенный к буквам алфавита и краскам того, что грезится: черный пепел, белое тело, зеленая погода в комнате. В последней записи его ебет кто-то кошмарное; он понятия не имеет, кто именно. Без цвета и буквы она — тень, грязная, как смерть, тяжко наваливается на него. «Саван?» Не понимает он. Все это время ебся под сенью смерти? Неужто все так просто?

Такая холодина, что мочи нет, и она вынуждена зажечь последнюю спичку. Ее жар и ясность дарят ей мгновенье надежды — тут же прерванное и поглощенное. Обняв себя за колени, она впадает в собственную грезу — эта, как и все у нее нынче, нисходит пагубным явленьем из некой смертоносной галактики.

В грезе ее они стоят вместе на обочине проселочной дороги, почему-то знакомой. В канаве установили киноэкран, и Э — та Э, что в зеленом платье, — управляет проектором, показывает какой-то снафф. Образы размазаны по экрану грязной водой.

Ей хочется отвернуться, но он заставляет ее смотреть, завел руки ей за спину и держит запястья, будто необъяснимо его любовная игра обернулась вдруг жестокой. Голова и глаза у нее тоже обездвижены, и отвести взгляд она не может, вечно будет вынуждена смотреть на то, что хочешь не хочешь, а смотришь, все, что он видел в тех жутких своих грезах из ночи в ночь.

Снаружи на зимних улицах туда-сюда ходят люди, домой, с колесами желтого сыра и многокрасочными фруктами, что привозят издалека. Она слышит, как кричат зеленщики, и ее затопляет тоской — она воображает, каково было б вгрызться в красный плод, только что сорванный с ветки и переполненный соком.

Ей приходит в голову, что раз в этих краях свирепствует проказа, значит боги, имя которым легион, неутолимы.

* * *

Когда Кейт Бернхаймер попросила у меня сказку, я как раз писала один текст, и только тут поняла, насколько глубоко он уходит корнями и в «Синюю Бороду», и в «Девочку со спичками»; вообще-то они обе в том или ином виде часто возникают у меня в работах. (Например, Таббз в «Нефритовой горке» — Синяя Борода, а в «Пятне» Шарлотта — Девочка со спичками.) Когда моя юность только начиналась, отцовский друг завез к нам большую коробку старых книг сказок в кожаных переплетах, с толстыми пожелтевшими страницами, которые так и не разрезали никогда, — фантастическая коллекция сказок со всей известной нам вселенной! Серьезно изувечив первую книгу, я научилась разрезать страницы, и руки мои покраснели от кожи переплетов (очень хрупкие они были), а я жадно перечитывала сборник снова и снова. Сказки я любила всегда, но вот эти книги не давали мне покоя особенно — красотой своей и неукротимой свирепостью, даже каким-то эротизмом. (Насколько мне помнится, Ундина особенно искрилась жаром, а Синяя Борода — кровавым льдом.) Быть может, «Зеленый воздух» — вот эта история — и есть очередная моя попытка стряхнуть с себя призраки тех изумительных книг, в том числе и нечестивых! Всего несколько лет спустя мать без моего ведома отдала эти книги, и я их ищу до сих пор.

— Р. Д.


Перевод с английского Максима Немцова


Тимоти Шэфферт

РУСАЛКА НА ВЕТВЯХ

Дания. «Русалочка» Ханса Кристиана Андерсена

Дезире, малолетняя невеста, отправилась вместе с сестрой Мирандой грабить могилу — за свадебным платьем. В северном углу старого погоста, где плющ вползал в пыльные побитые окна помпезных мавзолеев, покоилась девушка, убитая о прямо у алтаря в момент принесения брачных обетов. Замшелый памятник — один из самых завидных на кладбище — представлял собой известняковую новобрачную, печальную и сутулую, как мул, у ног рассыпался букет лилий. Ее смерть от руки ревнивой матери жениха была давно в прошлом, однако всем было известно, что отец похоронил ее в роскошном шелковом платье с тонкими кружевами.

— Представляешь, никому, кроме нас, это даже в голову не пришло! — пропыхтела Миранда, расстегивая грязными исцарапанными пальцами китовый корсет на спине скелета.

Но Дезире, куда менее восторженно настроенная, уже выбралась из ямы и прикурила сигарету от фонаря. Откупорила бутылку и глотнула виски, рассеянно глядя на тонкую полосу фиолетового заката, еще тлевшего над выжженными прериями. «Его сердце не мне принадлежит», — подумала Дезире.

Сестры пробрались обратно в Нутрогнилл, «Приют заблудшей юности», где обе жили с раннего детства — после ареста за отнятую у младенца конфетку. Дезире уже исполнилось пятнадцать, Миранде четырнадцать, и неотвратимая свадьба Дезире, которая должна была состояться около полуночи в старой часовне на окраине парка развлечений у моря, восхищала Миранду куда больше, чем ее сестру. Помолвка ужасно обременяла Дезире. Пока Миранда затягивала ее в платье покойницы, расправляла жесткие оборки и кружева, сооружала из соломенных волос сестры пышный «вавилон», Дезире прикидывала, как бы половчее избавиться от суженого.

— Надо посильней напшикать. — Миранда откинулась и прищурила глаз, оценивая прическу Дезире. — Прикрой лицо подушкой.

Дезире так и сделала, и пока Миранда орошала ей причесон из насоса для ДДТ, заряженного смесью бухла и ликера по ее собственному рецепту, из-под подушки Дезире слышала мощные вздохи океанских волн и понимала — это тень умершей русалки зовет ее к дереву. Тень хотела сообщить ей что-то важное.

Она встала, швырнула подушку на кровать и приподняла подол платья над босыми ногами ровно так, чтобы можно было выбежать из комнаты.

— Цветы! — бросила она Миранде и понеслась по коридорам во внутренний дворик, к буйным зарослям розовых кустов, скрывавших незакрепленные кирпичи в стене. Волосы пару раз зацепились за шипы, но из Нутрогнилла удалось ускользнуть — ее не заметила молодая монахиня, которая несла ночную вахту на башне, держа наготове лук и стрелу с усыпляющим наконечником.

Где-то с милю оттуда, на пустыре, заросшем чертополохом и дурнишником, стояло идеальное для линчевания дерево — с крепкой толстой веткой, протянутой далеко в сторону как раз на такой высоте, чтобы удобно было вязать узлы и делать петлю, но при этом у повешенных не было шансов достать до земли даже кончиками пальцев на ногах. У подножия дерева лежали кости многих казненных, мужчин и женщин, а еще — кости русалки, повесившейся здесь всего несколько месяцев назад. Тело ее быстро разложилось, и его обгрызли трупоеды, которые сочли такую экзотическую плоть деликатесом. Когда Дезире колола палец об острый конец ребра на русалочьем скелете, выступала капелька крови, и тогда посреди старых петель на ветке появлялась тень русалки.

— Поговори со мной, — сказала Дезире, когда русалка вновь безмолвно замаячила наверху туманным призраком. Девочка обняла дерево — полусгнившие кружева цеплялись за черную кору — и прижалась щекой к стволу. Вгляделась хорошенько в тень — и впервые заметила, что русалочьи губы шевелятся, дрожа от готовых сорваться с них слов.

Дезире забралась на ветку, свесила ноги, на руках переползла на середину и уселась рядом с русалкой. При жизни той отрезали язык, но после смерти к ней вернулся дар речи, только голос теперь был едва слышен, словно пена разбившейся волны. Вот так, вися на дереве в своем краденом подвенечном платье рядом с русалочьей тенью, Дезире узнала историю их любви, правду о русалке и Акселе — том парне; за которого она в полночь должна была выйти замуж.

Многое она знала и раньше, потому что сама видела, как Аксель нашел русалку — «девочку Ц», как он ее назвал, сократив таким образом имя Целла, уменьшительное от Рапунцель, а так он прозвал ее из-за длинных вьющихся волос, ниспадавших по спине до самого кончика хвоста.

Это случилось в первый день Парада Русалок в Сан-Жижико — курортном городке, что весь тренькал и звенел рахитичными каллиопами «одноруких бандитов» в игральных салонах, где детям беспрепятственно продавали запрещенные в сорока шести штатах конфеты с бритвочками, где татуированные дамы в пип-шоу развязывали за стеклом бикини и прикладывались к электрошокерам, где колченогие рикши под драными зонтиками трещали колесами по доскам променада… В общем, полный набор аллитераций нескончаемого праздника, увековеченный знаменитым хитом Гидеона Богдалла о жиголо в матросском костюме, который отплясывает по дайму за танец в обшарпанном, но историческом «Отеле Жижико» (где в одном из номеров Богдалл в конце концов и скопытится, по иронии или еще как, от передоза «сисек ангела», самой убойной из модных наркотических смесей).

Русалок к берегу Сан-Жижико каждый год прибивало множество — воздух над океаном был слишком тяжел для них, вызывал медленное удушье, словно им сквозь горло медленно, дюйм за дюймом, проходила цепочка связанных носовых платков, бесконечная, как у фокусника. Сперва многие почти не чувствовали легких спазмов в горле, завороженные слишком сильными раздражителями — рождественскими гирляндами на крышах кислородных баров, грохотом оркестров, что фальшиво трубили старые шлягеры в садах, где публика накачивалась запрещенным спиртным да отплясывала грязные танцы всю ночь напролет. Однако очень скоро — часто их еще не успевали заметить даже рыбак или компания на яхте, они еще не доплывали до песочных замков, оставшихся на пляже, — русалки испускали последний вздох, убитые тем самым благодатным морским воздухом, ради которого съезжаются к побережью старики и больные.

Тех мертвых русалочек, что покрасивее, подбирали и готовили к Параду Русалок. Реставраторша из городского музея аккуратно обескровливала их у себя в лаборатории, подвесив за хвост над фаянсовым тазом. Потом в ванне на львиных лапах накачивала их коллапсирующие вены парафиново-пластиковой смесью. Студенты школы искусств укладывали коченевших русалок в соблазнительные позы, придавали их лицам восхищенные выражения, подкрашивали бледную, как у форели, кожу инъекциями красителя из вареной сахарной свеклы. «Готовые» русалки плавали в аквариумах размером с «воронок», залитых формальдегидом и поставленных на колесные платформы среди венков и роз.

Воспитанниц Нутрогнилла тоже пускали на Парад Русалок. Им полагалось крутить педали велосипедов, которые тянули платформы с аквариумами вдоль Бульвара Ламинарий — ноги стянуты узкими муслиновыми хвостами с зелеными блестками, щеки в сверкающей пудре, накладные ресницы ногасты, как пауки. Еще на них надевали лифчики из половинок кокосов и магнитные браслеты, которые при пересечении невидимого электрического заграждения вокруг пляжа кололи в вену микроампулу, парализующую нарушительницу на сорок пять дней.

Дезире досталась рыжая зеленоглазая русалка, обделенная одеждой, как и все остальные. Студенты-художники вложили ей в руки большую черную сливу, чуть надкушенную, и придали русалкину лицу выражение, по меньшей мере, покойное: взгляд к небесам, губы слегка раскрыты, словно она только что оторвалась от губ возлюбленного. Не всем русалочьим трупам так везло — у Миранды русалку, например, уложили в позу утопающей: она билась, заламывая руки и вытаращив глаза.

Дезире подышала на аквариумное стекло, протерла его кружевной шалью, накинутой на голые плечи, стирая отпечатки чужих рук. Назвала она свою русалку в честь себя.

Раздались неистовые и пронзительные свистки, вдоль колонны пошли смотрители парада, громко призывая построиться и колотя девочек разукрашенными жезлами. Осколком оконного стекла Дезире ткнула в хвост Миранды, и костюм разошелся — теперь та могла хотя бы крутить педали.

Остальным она сделала то же, и русалочьи хвосты превратились в шлейфы платьев. Девочки уселись на велосипеды и двинулись к пляжу, волоча за собой русалок в формальдегидных купальнях. Бульвар Ламинарий усыпали зрители, среди них — Сестринство Посейдоновых Дочерей: группа монахинь в облачениях цвета морской волны, каждый год они протестовали против Парада Русалок. Монахини метали в девочек здоровенные помидоры, которые каждый год заботливо отбирали и оставляли гнить на ветках специально для этого.

Однако не все русалки погибали в атмосфере. Одна стала известной певичкой в публичном доме — ее выносили на сцену в картонной морской раковине четыре мускулистых лысых дяди в полосатых купальных костюмах и закрученных кверху усах. Другая получила образование, завела связи в иммигрантских кругах и уже восьмидесятилетней старушенцией принялась сочинять феминистские утопии. Однако большинство выживших русалок попадали в итоге в карнавалы или, еще хуже, становились проститутками, хотя секс с ними даже без денег был запрещен: законодатели считали это скотоложством.

А некоторых русалок подбирало Сестринство Посейдоновых Дочерей — монастырь до того радикальный, что некоторые считали его культом. Никакой Парад Русалок не обходился без ареста хотя бы одной монахини за нарушение порядка — то они били топором по аквариумам, то втыкали рукояти метел в колеса девочкиных велосипедов. Некоторые спасенные сестрами русалки принимали монашеские обеты, и такие чаще всего становились самыми воинственными. Одна монахиня-русалка как-то устроила знаменитое самосожжение.

Крутя педали вдоль бульвара, Дезире искала в толпе свою любовь, Акселя, его школьную форму — полосатую куртку и бриджи цвета перечной мяты, — хотя едва могла поднять веки под огромными накладными ресницами. Аксель учился в Академии Бойкнут Для Бесподобно Исключительной Молодежи, и зеленая территория этого солидного учебного заведения с квадратными милями спортивных полей, экспериментальными ботаническими делянками, увитыми плющом соборами и учебными корпусами из импортного камня была всего лишь по другую сторону стены Нутрогнилла, однако их с тем же успехом мог разделять океан. Дезире впервые увидела Акселя в прошлом году на пляже — она собирала ракушки после Парада Русалок, а мальчики из Академии Бойкнут купались и резвились под бдительным взглядом воспитателей, стоявших под зонтиками с умными книжками в руках.

Родители мальчиков отваливали такие огромные суммы за то, чтобы сыновей ограждали от девочек, что мальчики частенько влюблялись друг в друга. Когда Дезире впервые увидела Акселя, он дремал голышом в обнимку с тощим долговязым однокашником, и кожа обоих мальчишек горела красными пятнами, будто бог их пометил за грех. Стоя по другую сторону ограды из колючей проволоки, отделявшей общественный пляж от частного, Дезире свистнула в кулак, как в птичий манок, и вывела мелодичную трель. Бесстыдник Аксель так и подошел к забору голым, только потные светлые локоны пригладил пальцами, — и принял сигарету из сухих кукурузных пестиков, что предложила Дезире. Потом они хвастались шрамами. Дезире опустила бретельку бикини — показать ожог от сигары привратника. И трусики сбоку опустила на долю дюйма, чтобы Аксель полюбовался на след от когтей уличного кота, а потом задрала подбородок и вытянула шею, показывая надрез кухонным ножом — так ее наказала Булка, диетсестра Нутрогнилла, за пролитое молоко. Остальные свои шрамы Дезире решила пока не предъявлять, оставить для брачной ночи. У Акселя шрамов было только два: один, на члене, остался от обрезания, произведенного нервным доктором (его собственным отцом), а второй, на лодыжке, — от выхлопной трубы скутера, подаренного ему когда-то на Рождество.

В тот первый вечер своего знакомства они проговорили до темноты, опьяненные любовью и ароматами жарящегося на вертеле поросенка — молодого бородавочника, которого мальчишки забили копьями в зарослях за общественным пляжем. Следующие месяцы Дезире и Аксель обменивались любовными письмами сквозь трещину в стене, а когда удавалось — сбегали на тайные свидания к рукаву ручья на пастбище за школой. Там они лежали в объятиях друг друга на дне старой шлюпки, сидевшей в сорняках на мели. Порой за целый вечер они шептали только «я тебя люблю», снова и снова, совсем позабыв, что секунду назад уже это говорили, — и сердца их трепетали от этих слов, в сотый раз сказанных или услышанных.

Всего за неделю до очередного Парада Русалок Аксель написал Дезире: «Давай встретимся на сломанном чертовом колесе», — имея в виду старую заброшенную часть парка развлечений, где в один роковой летний день не выдержал настил пирса, и все аттракционы рухнули в воду.

Так что весь парад, таща по Бульвару Ламинарий аквариум с рыжей русалкой, Дезире грызла ногти и скусывала заусенцы, пока по руке не потекла водянистая кровь. Она ждала, что сегодня Аксель сделает ей предложение — в конфетно-разноцветных часовенках Сан-Жижико мужем и женой могла стать любая пара старше тринадцати лет. Замужество было пределом ее мечтаний, и от одной мысли о разочаровании Дезире скрипела зубами, грызла ногти и обсасывала кончики волос.

Когда парад закончился, она еле дождалась сумерек, чтобы отправиться на пирс. Костюм сменился на коктейльное платье, сшитое Мирандой из гладкого темно-синего кимоно, которое та стащила из шкафа надзирательницы. На коротких рукавах болталось по золотой кисточке, а по сатину шел узор из раскрытых зонтиков и бабочек. Миранда велела сестре поцеловать самый кончик губной помады, чтобы нежный оттенок лишь слегка тронул их, но вся эта красота осталась на сигарете, выкуренной по дороге через пляж. Впереди на фоне вечернего неба чернели руины пирса, и чертово колесо, которое соскочило с оси и наполовину затонуло, напоминало потерпевший крушение корабль.

Боясь случайно ступить за невидимое магнитное заграждение и получить парализующий укол в запястье, Дезире осторожно пробралась между мятыми машинками автодрома, держа запястье у самого уха, чтобы услышать первый щелчок проснувшегося браслета. Проползла по искореженным, завязанным узлами американским горкам, взобралась на спицу чертова колеса — и вдруг кто-то схватил ее за лодыжку, и она с визгом рухнула в объятья Акселя. Он-то ее поймал, но оба едва не свалились с деревянной скамейки, неистово прыгавшей над волнами. Левая туфля Дезире плюхнулась в воду. Парочка прильнула друг к другу, крепко вцепилась друг другу в спины, хохоча над собственными воплями. Когда скамейка перестала раскачиваться на скрипучих болтах, они принялись целоваться.

— Это платье мне сшила сестра, — сказала Дезире, когда Аксель, нежно трогая губами ее шею, расстегнул первую пуговицу на спине. — Миранда перекроила кимоно.

Хотя еще год назад, в первый день их знакомства, Дезире видела Акселя голым и сама показывала ему шрамы, раздеваться сейчас ей не хотелось. Этот парень слишком дорог ей, чтобы рискнуть и показаться чересчур доступной. Парни девушек все время держат за дурочек, говорила старшая подружка Дезире в Нутрогнилле — девочка по имени Перл с вытатуированным на щеке разбитым сердцем. «Совсем не соображают, что делают, — говорила Перл, — и все равно так поступают. Думают, девчонки просто тупые, да так оно и есть, но они вдруг понимают, что к чему».

«Ну давай… попроси меня выйти замуж», — думала Дезире, прижимая платье на груди и не давая снять его. Потом она обхватила ладошками лицо Акселя, отвела его подальше от себя и заглянула в глаза. При этом нахмурилась — брови стали похожи на две зловещие гусеницы: мол, есть серьезный разговор. Однако ничего не сказала.

Наконец Аксель произнес:

— Давай устроим хорошее начало нашему совместному концу, а?

— Прежде чем девушка скажет «да», ей бы колечко на палец, — прошептала Дезире, хотя все ее существо давно уже вопило «да-да-да-да-да-да», одно сплошное «да», с колечком или без. — Чтобы ей было что показать подружкам в приюте…

При этих словах Аксель извлек из кармана кольцо, купленное из-под полы у торговца на променаде: на булавках, прицепленных к подкладке дождевика, у того болталось множество часов, а кольца и ожерелья были рассованы по бесчисленным кармашкам. «Кусни его», — предложил торговец, приглашая Акселя удостовериться в подлинности камня и давая понять, что цена просто мизерная для такой упорно безупречной драгоценности. Аксель напялил кольцо на мизинец и как следует куснул бриллиант — задний зуб у него раскололся, а все тело пронзила такая резкая боль, что еще долго отдавалась в висках, за ушами, зудела в костях и под яйцами; даже пальцы в ботинках ежились.

— Кусни его, — сказал Аксель Дезире — но не успел надеть кольцо девушке на палец, как оно выпрыгнуло у него из рук и, будто в классической балаганной комедии, заскакало вокруг неулюжей стрекозой: вроде вот-вот достанешь, оно даже стукалось о палец, но тут же отскакивало. И в конце концов с тихим будничным плеском присоединилось к туфле Дезире. Аксель прыгнул за ним, но вода была темной, как чернила кальмара. Дезире мотала на палец прядку волос, стараясь хоть чуть-чуть успокоиться, пока Аксель то выныривал за глотком воздуха, то опять погружался, то выныривал, то погружался. Бросить поиски она ему не предлагала.

Однако после нескольких новых погружений он все-таки бросил — и выплыл из-под чертова колеса так поспешно, словно заметил, как кольцо уносят прочь пенные гребни волн. Хотя на самом деле не увидел, а услышал — чей-то плач, чьи-то охи и вздохи. Карусель с деревянными лошадками, вечно бегавшими по кругу сломя голову, развалилась под внезапным порывом ветра, и Дезире смотрела, как от собратьев оторвался белый жеребец. Оскалив керамические зубы, он сжимал во рту зеленое яблоко, а розовые пряди гривы завивались дымками — жеребец несся в море. А длинную шею его обвивали девичьи руки. Нет, не девичьи… русалочьи, с каким-то восторгом поправила себя Дезире; то была голая по пояс длинноволосая русалка, скакавшая на белом жеребце, словно сброшенная с седла леди Годива.

— Она живая! — закричала Дезире в собиравшийся шторм, который еще не успел принести дождь. И не просто живая — русалка отчаянно цеплялась за жизнь, изо всех сил желая выжить. — Аксель, спаси ее, — прошептала Дезире. Ее почти-уже-муж станет героем этой ночи, а кольцо будет не просто прискорбно потерянным, а потерянным в ту ночь, когда Аксель спас тонущую русалку.

Когда Аксель доплыл до деревянного жеребца, русалка покорно далась ему в руки и крепко вцепилась в него, обвившись вокруг его тела, словно у нее хвост свело, и Аксель поплыл к берегу в мечущейся воде, а волны то швыряли их вперед, то тащили назад. Дезире слезла с чертова колеса, пробралась по скрипучему настилу рухнувшего пирса, и побежала по песку. Акселя с русалкой уже прибило к берегу, он откашлялся и выблевал из себя океан. Затем подхватил русалку и понес через безлюдный пляж, а ее длинные мокрые волосы вились вокруг его ноги, словно лианы.

Дезире бросилась ему помогать, хотя сама занозила ладонь и старалась зубами вытащить занозу, а Аксель тащил русалку к пустырю возле казино. Там в складной сараюшке, выкрашенной в оранжевый, располагалась медсестра — ей полагалось оказывать помощь перепившим, переевшим и допустившим прочие излишества завсегдатаям парада. Как раз перед пустырем, все еще вгрызаясь в ладонь с занозой, Дезире услышала первое предупреждение своей браслетной тирании — тихий, но пронзительный скрип пружины. Сердце неистово заколотилось, ноги встали сами. Покачнувшись, она упала на песок и стала щипать себя за ноги, царапать их, проверяя, онемели уже или нет. Вроде нет. Дезире легла на бок и стала ждать Акселя, глядя на молнии в черных тучах.

— Я поела персиков из банок, — рассказывала тень русалки, пока они сидели на ветке. Дезире хорошо понимала ее речь, хотя русалка слегка шепелявила и прищелкивала, словно только училась владеть обрубком языка. — Не помню, сколько я плыла к Сан-Жижико, но есть хотелось до тошноты. — За несколько часов до спасения, рассказывала русалка, ее прибило к камням под самым променадом. Наверху, прямо над головой, танцевали люди, на ветру, отбрасывая длинные дерганные тени на стены казино из красного песчаника, болтались бумажные фонарики. В мусоре на камнях валялись вскрытые консервные банки с нетронутыми персиками. Русалка, само собой, не знала, что это за банки, не знала о летней традиции делать коктейли с персиковым компотом, вот и съела все что нашла.

К каждому параду консервированные персики вытаскивали из старых хранилищ, куда их свозили со всей страны тысячами после истечения срока годности. Тронутый ботулизмом компот в малых дозах — ложечка на бокал — вызывал легкую внетелесную эйфорию без вреда для здоровья, и бармены добавляли этот токсичный сироп в «Пьяный персик» — летний коктейль с джином, имбирным пивом и пастилкой от кашля, которая окрашивала его в пурпурно-черный. А русалка ела персики горстями — разумеется, вскоре ей стало нехорошо, и она свалилась с камней обратно в море. Деревянный конь будто специально вытянул шею и дал ей ухватиться за медное кольцо в носу.

Медсестре в сараюшке по закону было запрещено оказывать русалкам даже неотложную помощь — сперва ей следовало заполнить комплект бланков, заверить у нотариуса, представить на рассмотрение правительственной комиссии, получить по почте разрешение (в срок от шестидесяти до девяноста дней) и повесить его на доску объявлений в общественном месте. К счастью для нашей русалки, в ту ночь дежурила лояльная медсестра, которая много лет проработала бок о бок с доктором Пенелопой Клэпп, великим первопроходцем в изучении русалочьей анатомии (она изобрела названный в ее честь «Клапан Пенни» — целлофановое приспособление, приближающее русалочий пищевод к человеческому). Медсестра отколола заколки, сняла белый чепец, расстегнула верхние пуговицы на форменной блузке, закатала рукава и заперла дверь. Надела увеличительные очки, повозилась пальцами с оправой, подбирая нужную линзу, защелкнула ее и заглянула в лабиринт русалочьего горла.

— Принеси-ка мне саковояж из углового шкафа, он в нижнем ящике, — скомандовала Акселю медсестра, но тот стоял столбом, пораженный всем происходящим. Тогда медсестра протянула руку и схватила его за локоть, прямо-таки впилась пальцами. — Мне твоя помощь нужна, — укоризненно сказала она.

Саквояж был тяжелый и неудобный, внутри стукались друг о друга бутылки с эликсирами, и Аксель еле донес его до кровати, чуть не уронил. Медсестра достала оттуда насос, маску, шприцы и зонды — все что подогнали как раз для русалочьих внутренностей. Аккуратно просовывая ребристую трубку в ноздрю пациентки, она протянула Акселю квадратную бутылку зеленого стекла.

— Подогрей на горелке, — скомандовала она. — Ровно до ста градусов. Термометр в ящике.

Они вместе трудились под лампой, которую медсестра пригасила чуть ли не до темноты, и так при этом сблизились, что можно было и не разговаривать — хватало жестов, взглядов, хрюков и вздохов.

Наконец русалка задышала свободно, чуть всхрапывая и шевеля губами на выдохе, словно посылая кому-то воздушные поцелуи. Аксель в жизни не видел ничего прекраснее. Наверно, ей снятся красивые бравые моряки, подумал он. Усталая медсестра закурила и, повернувшись к Акселю спиной, стащила насквозь пропотевшую форму и осталась в одних бюстгальтере и нижней юбке. Ее тощую бледную спину пересекали несколько длинных шрамов, все позвонки были отчетливо видны.

— Забирай ее отсюда, — сказала она, — не то у меня лицензию отберут. Прикрой груди-то. — Медсестра протянула Акселю форменную блузку. — Деньги на рикшу есть?

Аксель сунул руки в карманы и вывернул сырую подкладку: все деньги остались в море. Из-за бретельки бюстгальтера медсестра вынула несколько смятых купюр, протянула ему.

— Вон там, перед медузочной закусочной, есть стоянка. Скажешь, чтоб отвезли к монахиням. Скорее всего рикша заноет, что ему это не по пути, пообещай двойную оплату.

— А хвост ей прикрыть ничем не надо? — спросил Аксель, застегивая на русалке форменную блузку медсестры.

Та глубоко затянулась, с силой выдохнула дым.

— Сегодня Парад Русалок. Город кишит девицами, одетыми точно так же. — Она протянула Акселю запечатанный пузырек с зеленой жидкостью. — Монахини знают, как применять.

— Научите меня. Вдруг они не знают.

— Знают-знают.

— А вдруг не знают?

Медсестра снова вздохнула, покачала головой, передвинула сигарету в угол рта и прищурилась от дыма, попавшего в глаз.

— Достань оттуда, — сквозь сжатые зубы сказала она, показывая на саквояж, — красную чайную жестянку. — Аксель достал, и медсестра показала ему двойной шприц, спрятанный внутри. Кончик иглы был слегка изогнут. Прямо на вене у русалки медсестра показала, как делать инъекцию. — Колоть утром, днем и вечером.

Потом добавила ему денег из бюстгальтера и посоветовала проситься в ночлежку на углу Атлантической и Тихой, «где хозяйка не задает вопросов».

Но один вопрос хозяйка все-таки задала:

— Выпить хочешь?

Она стояла в дверях комнаты, выделенной Акселю с русалкой, кокетливо облокотившись о косяк. На ней был пушистый розовый халат с вышитыми на отворотах розами. Вставные челюсти плавали где-то в чашке, рот ввалился и еле слышно ритмично причмокивал, а от опускавшихся по краям морщин на лбу все лицо ее выглядело сплошной вмятиной.

— Нет, спасибо, — отказался Аксель.

— Ну, тогда чешись попроворнее, чистоплюй, клопы тебя заедят. — И она захлопнула дверь.

Но Аксель с русалкой не стали спать в комнате; первые несколько дней на втором этаже не было других постояльцев, и Аксель отнес русалку в общую ванную, а сам спал на полу рядом, застелив холодный кафель лишь ветхим пляжным полотенцем с рекламой сигарет «Легкое моряка» — «Словно сунул голову в штормовую тучу!»

Русалкины волосы перелились через край ванны и, высыхая, начали виться. Аксель запускал пальцы в эти золотые локоны.

— Рапунцель, Рапунцель, — шептал он, — проснись, спусти свои косыньки вниз!

Он бубнил это без конца, монотонно, как пономарь, успокаивая самим ритмом голодный желудок. Потом речитатив он превратил в песню, а та от бессонницы оказалась бессмысленной и поэтичной — пелось в ней о крапчатых грушах и старых собаках. В те несколько дней у ложа Рапунцель Аксель написал много песен, и потом, когда она поправилась, исполнял их на променаде с перевернутой шляпой у ног, хотя туристический сезон уже подходил к концу. Он купил Рапунцель старое плетеное кресло-инвалидку и вязаный плед, чтобы прикрыть хвост, и она трясла тамбурин, который он смастерил из виноградной лозы и морских ежей. Публика, удачно посетившая казино, жалела красивую девушку в инвалидном кресле, и в шляпу высыпались целые карманы мелочи. Банджо Аксель купил на деньги, которые за пару недель заработал в бродячем цирке — ухаживал за мальчишкой-мартышкой, который оказался обычным младенцем, только волосатым и желтоглазым.

Хотя променад кишел пинкертонами, выслеживавшими неверных супругов и беглецов, никто из нанятых его родителями сыщиков не узнал Акселя. Морской воздух и летнее солнце быстро высушили и огрубили его лицо, а светлые локоны стали тускло-белыми, как рисовая лапша. Раньше у него даже пушок под носом не рос, но забота о Рапунцель всего за неделю подарила ему полноценную белоснежную бороду, скрывшую безвольный подбородок маменькиного сынка.

На первом рисунке Рапунцель он казался на несколько лет моложе, хотя она изобразила его таким, каким видела пару недель назад: Аксель, прекрасный, как юный принц, боролся с бурным морем, чтобы снять ее с карусельной лошадки. С самого начала он знал, что русалка нема из-за отрезанного языка — грубые шрамы на обрубке он чувствовал собственным языком, когда ее целовал; но вот ее плохое зрение Аксель заметил не сразу, а купленные в аптеке очки не только помогли ей лучше видеть, но улучшили и внутренний взор — прошлое расцвело пред нею с необыкновенной четкостью и яркостью. Казалось, ее рисунки выдрали из сборников сказок, огромные круглые глаза ее героев почти не оставляли места на лицах.

Некоторые рисунки изображали ее саму в прошлом, когда она жила под водой, как принцесса, в роскошном затонувшем лайнере. Ела осьминожий салат с треснутых тарелок тончайшего фарфора, пила водорослевый чай из позеленевших серебряных чашек. На морских балах она торжественно спускалась по парадной лестнице, освещенной канделябрами из фосфоресцирующих медуз, танцевала вальс в большой парадной зале с марокканской мозаикой на полу, и цветные кусочки вываливались от изящных движений ее хвоста, метущего пол.

Аксель плакал, глядя на рисунки с пиратами, которые поймали Рапунцель и ее сестер в сеть, когда те непослушно выплыли к поверхности, желая хоть одним глазком взглянуть на резную фигуру на носу корабля — считалось, что она изображает мать русалок. Их мать, потрясающая красавица, в девичестве любила лежать на волнах и петь грустные баллады, а сейчас вошла в легенды: ее винили в гибели яхт и парусных лодок, когда матросы, зачарованные ее прекрасным голосом, забывали обо всем, и судно разбивалось о камни.

Один пират повалил Рапунцель на палубу, второй разжал ей челюсти, а капитан, взявшись покрепче за небольшой кинжал, срезал ей язык, придержав его большим пальцем, словно яблоко чистил. На берегу профессиональные певцы и поп-звезды отваливали за такой язык русалки баснословные суммы — считалось, что он обладает необыкновенными свойствами. Если лизнуть его свежим, за пару дней после того, как отрезали, русалочий язык укрепляет голос и расширяет диапазон.

Однажды дождливым вечером на променаде, пока Аксель играл на банджо, Рапунцель в своем кресле под дырявым шелковым зонтиком нарисовала портрет оперной певицы в гримерке: пышная грудь выпирает из корсета в мятых кружевах, парик на коленях, артистка откинулась на рекамье и длинным языком, выгнув его кончик, трогает отрезанный русалочий язык у себя на ладони. Мимо проходила мадам Эрнестина Смугл, знаменитое меццо-сопрано, чьи прощальные выступления с аншлагом проходили в «Жижико-Холле» уже третий год подряд. Приподняв черную вуаль пышной шляпы из филиппинской соломки, певица заглянула через плечо Рапунцель, пока та трудилась над рисунком. Придя в восторг, мадам предложила за него кругленькую сумму.

С того дня Аксель прикалывал рисунки Рапунцель к спинке ее плетеного кресла, к кривой ножке зонтика, и быстрее всего продавались самые страшные рисунки — те, что изображали русалок в минуты опасности. Рапунцель закручивала волосы на макушке и скрепляла пучок остро отточенными карандашами. Она теперь носила блузу, как у художников, свободную и с глубокими карманами, где хранились ластики и ватные палочки для растушевки угля.

По ночам Аксель сидел голышом по-турецки на их скрипучей ночлежной кровати, бренчал на банджо и сочинял новые песни о своей любви к Рапунцель, а та лежала рядом и беззвучно подпевала ему.

Тем временем Дезире оставляла Акселю записки на прежнем месте — в зубастой трещине стены между Нутрогниллом и Академией Бойкнут, скрытой за вьющейся по кирпичу японской жимолостью. Вот уже больше месяца они так и лежали там без ответа. Может, он обиделся, что она не пошла с ним в сарай к медсестре? Или расстроился из-за кольца, которое обронил в море? «Пусть я буду во всем виновата, — писала Дезире в одном из непрочитанных писем, — если это вернет твою любовь ко мне. И я не буду строить из себя невинность!»

Однажды осенью, когда японская жимолость совсем облетела, Дезире обнаружила, что записок в трещине больше нет. Но ее радость продолжалась всего пару секунд. Цепкие пальцы сестры Вирсавии цапнули девушку за локоть и потащили в часовню, где два детектива в сухих плащах жевали зубочистки, кроша их в пыль. На церковной скамье рядком лежали все ее записки. Ее собственный почерк, такой беззащитный под взглядами этих мятых мужчин, неприятно удивил Дезире — до того он был жалкий, петли «l» и «о» так по-детски неуклюжи, да еще эти нарочитые жирные точки над «i».

— Ты последняя, кто его видел, — сказал детектив слева, и девушку больше не надо было уговаривать. Сердце так встрепенулось, что она чуть не закричала от радости. Она сразу простила Акселя, которого все эти недели просто ненавидела за такое свинство. Значит, он не бросил ее, он не нарочно оставлял ее письма нетронутыми, а ее слова невысказанными. И она рассказала детективам о чертовом колесе, об упавшем в море колечке, о русалке на деревянной лошади, и каждое ее признание сопровождалось свирепым, однако же комичным подзатыльником — монахиня шлепала ее мухобойкой, уцелевшей еще от мирской жизни, когда сестра Вирсавия работала клоуном в варьете. Но не успела Дезире закончить рассказ, как в нее вгрызлось беспокойство — каким огромным облегчением оно было после прежней отверженности. Что с Акселем?

И действительно — что? В ту минуту Аксель катил кресло Рапунцель вверх по мощеной дорожке к особняку над Сан-Жижико — там жил владелец казино «Ватерлоо» со своей женой-инвалидом. Особняк цвета кабачка походил на китовый скелет с порталами из цветного стекла между пористыми ребрами. Витражи изображали классические сцены морских катастроф: проглоченный китом Иона, полузатонувший «Титаник», капитан Немо в щупальцах гигантского кальмара. Владелец казино следил за перемещением кресла по дорожке, вившейся среди разросшихся наперстянок в мухоморную крапинку. Он стоял на террасе, там, где у кита бы крепилась челюсть открытой пасти, и задумчиво покачивал в костлявой птичьей руке бокал бренди размером с баскетбольный мяч — но не пил, не улыбался.

Рапунцель, вопреки здравому смыслу, пристрастилась к мутно-зеленому эликсиру из пузырька медсестры, хотя у нее все вены в руках пропали — слишком неумело Аксель тыкал в них шприцем. В последнее время он колол ее в шею — и не меньше десяти раз на дню, иначе русалка принималась рыдать, раздирая ногтями хвост, до того чесалась у нее чешуя, — но уличная дрянь была разбодяженной и очень дорогой. Чтобы добыть состав клинической крепости, следовало подкупить продажного аптекаря в Переулке Актиний, и ради взятки Рапунцель согласилась продать некоторые свои органы — те, что у нее имелись в двойном или тройном количестве.

Жена владельца особняка тоже была русалка и уже двадцать лет жила на берегу, но внезапно ее здоровье стало резко ухудшаться. Аптекарь вывел Акселя на хирурга, которого в округе звали не иначе как Черный Доктор Добрайн, Органист. Тот собирался изъять у Рапунцель средний плавательный пузырь («Ты и с двумя прекрасно выплывешь!» — пошутил он) и верхнюю маргинеллу («Совершенно бесполезная, как миндалина!» — заявил он, хоть это никого не убедило: если она такая бесполезная, почему же стоит как три плавательных пузыря?) прямо там, на верхней кухне особняка. Следующие пару недель Аксель так часто возил инвалидное кресло по этой извилистой дороге, что Рапунцель со своими кривыми швами понемногу стала напоминать любимую потрепанную тряпичную куклу.

Однажды ночью, плавая под кайфом после инъекции эликсира в ванной все той же ночлежки, Рапунцель коснулась нежными пальчиками губ Акселя — это означало, что она просит его рассказать о той ночи, когда он спас ей жизнь. Аксель начал, но тут же истерически разрыдался. Рапунцель, то покидая реальность, то возвращаясь, старалась убедить себя, что он смеется от счастья.

Той же ночью Аксель подошел к зеркалу и ржавыми ножницами спилил неподатливую бороду. Сбрил стариковские седые волосы, чтобы на голове осталась лишь нежная розовая кожа. И все равно нисколько не стал похож на мальчика, которым был чуть больше месяца назад. Тем не менее, утром он надел чистую водолазку и бушлат, свернул в трубку рисунок Рапунцель, на котором он брел весь мокрый по ночному пляжу со своей драгоценной развалиной — ею самой — на руках. Перевязав рулон ленточкой для волос, в цветной горошек, он сел на автобус до родного города.

Родители Акселя очень хотели, чтобы их потерпевшее кораблекрушение дитя залечило им разбитые сердца, но, как ни старались, ни черточки в нем узнать не могли. Не то чтобы они считали его самозванцем — но в нем не было ни капли той очаровательной, робкой, детской беспомощности, что некогда отличала их сына, и они не могли примириться с тем, что он так испортился. На диване в гостиной родители прижались друг к другу и крепко взялись за руки, безмолвно соглашаясь принять этого несчастного. Аксель сел подальше от них, на скамеечку для ног с вышитой подушкой: теперь половины крестиков на ней не хватало — после того, как Аксель пропал, его мать в тоске целыми днями распарывала все, что когда-то вышила.

— Мы тебя любим, сын, — сказал отец Акселя, но от обращения «сын» к этому огрубелому, побитому жизнью мужику у него перехватило горло, и он так разрыдался, что из носа потекла кровь.

— И у меня есть жена, — наконец произнес Аксель, хотя мужем и женой их с Рапунцель объявила только хозяйка ночлежки, а свидетелем стал ее трущобный супруг. Аксель протянул родителям подарок. — Это она рисовала. Она очень талантливая художница.

— Жена? — Мать машинально выдергивала стежки из розовой монограммы, украшавшей ее шелковый носовой платок.

— Да. Поэтому я и вернулся. Она очень больна. Надо найти врача и вылечить ее. — Аксель подался вперед и показал на рисунок. — Вот она. Целла, моя жена. Тут, у меня на руках. Я спас тогда ей жизнь. И потом спасал, много раз.

Этого хватило, чтобы в отце Акселя погасла малейшая искра желания принять парня обратно в свой дом. Он выпрямился и откашлялся. Голос его посуровел и окреп, словно отец мог обмануть сына, убедить, что не прольет ни слезинки.

— Я другого мнения, Аксель, — вымолвил он. — Это не… Мы тебя растили не для того… — Отец покачал головой. — Это просто наглость. Твоя наглость. Прийти в этот дом. Так оскорбить мать. Непотребство… — Он встал. — Я не потерплю.

Мать шагнула вперед, защищая мужа от душившей его жалости. Она протянула руку к Акселю, и ей понравились его крупные, весомые кулаки, холодный пот на коже. Проводив сына к двери, она надела ему на шею полосатое шерстяное кашне, которое в его отсутствие распустила лишь наполовину.

— Ты его раньше носил, — сказала она, будто Аксель был не в курсе. Потом взяла его под руку и вывела на крыльцо. — Ты почти убедил нас, что тебя уже нет в живых. Так что не надо только нас во всем обвинять.

От матери всегда уютно пахло мускатным орехом и апельсиновой кожурой, хотя она редко заходила на кухню — даже ради ценных указаний кухарке.

— Я так боялся, — сказал Аксель. У него дрожал подбородок. Хоть бы никогда не видеть свою Рапунцель их глазами.

— Помни, мы хотим тебе только добра. — На прощание мать дружески-равнодушно похлопала его по руке — и вернулась в дом. Но когда он почти добрел до калитки, она вышла вновь: — Подожди. — Она догнала его и вынула из складок длинной юбки рисунок Рапунцель, опять аккуратно его свернула и перевязала. Когда Аксель забирал его, мать сочувственно улыбалась, словно жалела парня, которого больше не любят мама и папа. А затем повернулась и ушла обратно в дом.

В ночлежке Рапунцель курила длинную трубку из полого тростника с привязанным на конце выдолбленным желудем, в котором горел цветочный лепесток. Отложив трубку, русалка прохладными ладонями провела по горящим щекам Акселя, красным и распухшим от слез, что он лил в поезде. Вытерла ему нос своим рукавом, потом разделась и раздела возлюбленного, который от горя едва мог поднять руки, чтобы она стащила с него свитер. Рапунцель положила себе на грудь его голову и принялась тихонько водить пальцами по изгибам его уха. Она старалась вспомнить слова песен, которые пела под водой, оживить их мелодии, но все они словно бы покинули ее вместе с отрезанным языком. Наверно, такой защитный механизм, подумала Рапунцель, чтобы не слишком горевать о потере.

Аксель тоже несколько раз затянулся из трубки, и его мрачная тоска сменилась грустью. Около полуночи он вывез Рапунцель в «Иглу и чернила», где элегантная старая японка в мужском красном смокинге с пучком седых волос, закрученных, как наутилус, сделала Акселю татуировку на спине.

— Пусть у русалки будет лицо этой девушки, — сказал он, показывая на Рапунцель в кресле. Длинное выпускное платье из секонд-хенда скрывало ее хвост. Татуировщица, сама с ног до головы покрытая морскими драконами, творившими кровавые зверства, давила на педаль машины деревянной ногой. Игла жужжала. Когда она рисовала на коже множество блестящих зеленых чешуек, боль была адская, и Аксель так сжал руку Рапунцель, что она до крови прикусила губу. На вымпеле, трепетавшим под русалкой, татуировщица написала «Жестокая судьба», и ее почерк напомнил Акселю комиксы о морячке Пучеглазе, которые он некогда читал каждое воскресенье после церкви.

— Сколько ты хочешь за это вот, на спине? — спросил владелец казино, пока Аксель сидел в кресле Рапунцель в гостиной особняка и глотал «колеса». Рапунцель была в кухне, доктор пускал ей кровь для переливания.

— В каком смысле? — спросил Аксель.

Владелец казино облизал костлявый палец и поправил зачес над лысиной. Черные блестящие волосы, словно начищенные гуталином, были одного цвета с его костюмом. Он обошел кресло и мягко потрогал Акселя сзади за шею. Тот чуть наклонился, и пальцы босса прошлись по локонам нарисованной русалки, похожим на морские волны.

— В смы-ы-ысле, — промурлыкал владелец казино, — в смысле… сколько?

Как только татуировка зажила, Аксель везде ходил по пояс голым, несмотря на густой холодный туман, который даже не рассеивался над Сан-Жижико поздней осенью. Люди собирались у него за спиной, восхищались искусством татуировщицы, а он по-прежнему играл на променаде на банджо и пел песни о любви к Рапунцель.

— Это не продается. — Аксель наклонился еще ниже, давая хозяину очертить пальцем линии русалочьих бедер на рисунке и спуститься ниже, где кончик хвоста почти касался его ягодиц. Владелец казино шутливо щелкнул резинкой трусов, выбившихся из-под мешковатых джинсов.

— Не бывает ничего непродажного, — весело сказал босс. Он снял крышку вазы на серванте и вынул оттуда толстую пачку банкнот, стянутых резинкой: — Представляешь, сколько дряни можно на это купить для твоей подружки? А на таком молодом парне как ты все заживет за пару недель. У нашего доброго доктора есть новейшие медицинские штуковины. И анестезия с клубничным ароматом в придачу! Ты ничего и не почувствуешь.

Аксель не только согласился, чтобы с него содрали шкуру, но и подписал с владельцем казино куда более страшный договор. Пообещал ему ребенка.

— Он высадится, вы с этим ничего не поделаете, лейтенант.

В коридоре молодой белобрысый солдат о чем-то горячо спорил с матросом.

— Нет, я тебя не пущу, иди в кубрик.

— Мне надо в туалет в эту сторону, наши писсуары все заблеваны…

— Черт, это действительно серьезно? — Белобрысый солдат перебил матроса, увидев рядом с собой офицера с повязкой ВП на руке.

Фревен отвернулся от него. Один из патрульных, искавших улики в помещении кают-компании, протянул ему находку: военный фонарь с длинным проводом.

— Это все, что мы обнаружили, — сказал он. — Здесь целых шесть метров провода. А вот что на конце.

Фревен взял в руки нечто напоминавшее маленькую пластиковую грушу с кнопкой-выключателем наверху. Это было самодельное устройство, предназначенное для включения фонаря на расстоянии. Фревен нажал кнопку, и лампа зажглась в руках солдата.

Внимание лейтенанта тут же привлек свет фонаря. Перед лампой была выдвинута голубая пластинка. Каждый военный фонарь был снабжен набором прозрачных цветных пластин для различных целей: чтобы передавать те или иные визуальные сигналы. Эти пластины помещались в отвинчивающейся рукоятке. Убийца ничего не придумал: он воспользовался тем, что было под рукой.

Затем Фревен проверил свою догадку. И он понял.

Он понял, для чего требовался фонарь. Одна из тайн раскрылась.

— Лейтенант!

Это был голос Маттерса, донесшийся из коридора. Фревен вышел навстречу сержанту.

— Думаю, что я… — начал Маттерс.

— Мне нужны фамилии солдат, выявленных сегодня, — прервал его Фревен. — Вам их передали?

— Да, перед самым отходом. — Маттерс потряс стопкой листов. — Все военнослужащие роты Рейвен, правши, получившие увольнительные за последние два дня, подчеркнуты красным.

— Маттерс, вы прочитали мои мысли.

Сержант хотел было ответить, но командир опередил его, продолжив:

— Мне нужны фамилии солдат из третьего взвода.

— Третий взвод? — удивился Маттерс, и его глаза внезапно засверкали.

Предчувствуя неожиданное, Фревен спросил:

— Какие-то трудности?

— Наоборот, — прошептал Маттерс. — Я… я думаю, что знаю, кто это. Убийца… Я установил его имя.

9

Маттерс перелистал бумаги и вытащил из стопки список военнослужащих третьего взвода.

— Когда вы ушли, я стал размышлять, чтобы было не так тревожно… и взял список, желая еще раз проверить, нет ли в нем подчеркнутых красным фамилий людей с инициалами ОТ. Никого. И я сказал себе: не мог ли Росдейл, страдая от своих ран, но будучи еще в здравом рассудке, попытаться разоблачить напавшего на него человека? После всего, что пережил, он эти инициалы кое-как начертил и подвинул скамью, чтобы скрыть надпись от своего убий…

Желая подвести подчиненного ближе к фактам, Фревен, принимая его гипотезу, сухо сказал:

— Согласен. И что?

— Ну… Что, если Росдейл не успел закончить? Если он хотел написать не «Оу-Ти», а «Кью-Ти»? А в роте Рейвен действительно есть некий Квентин Трентон, правша, ходивший в увольнение накануне первого убийства. И знаете что? Он числится в третьем взводе.

Фревен размышлял секунд пять, а потом положил свою огромную руку на плечо сержанта и отвел его в сторону. Он понял, что их могли слышать несколько человек.

— Вы весьма проницательны, Маттерс. Это прекрасная мысль.

На лице молодого сержанта расплылась широкая горделивая улыбка.

— У меня тоже есть хорошая новость, — продолжил Фревен, заметив силуэт человека, который должен был быть судовым врачом и которому указывали на темное помещение. — Я знаю, как убийце удалось побудить свои жертвы оставаться в темноте. Он заставлял их прийти к нему — каким образом, еще предстоит выяснить — в темное помещение, убежденный, что они там останутся. Жертва входила, может быть, закрывая за собой дверь, или это делал убийца, готовясь к нападению. И после двух-трех секунд полной темноты в углу зажигался фонарь. Что делала жертва?

Сержант поскреб щеку, покрытую шрамами, и вскинул брови. Он не знал.

— Вы находитесь в полной темноте, и внезапно зажигается свет! Вы поворачиваетесь посмотреть на него! Это свойственно человеку. И теперь убийца не только видит жертву, но и может сзади броситься на нее.

— Если он зажигает фонарь, он не может быть сзади жертвы…

Фревен отошел, чтобы взять в руки фонарь с самодельным включателем, поставленный на пол в нескольких шагах от него.

— Может, если есть удлинитель, позволяющий включить фонарь на расстоянии! — сказал он, поднимая перед собой длинный провод.

— Это… настоящее коварство.

Фревен живо согласился с сержантом.

— Это и есть наш убийца — человек с острым, изощренным умом Поднимитесь на командный пункт, попросите капитана или его помощника помочь вам получить информацию об этом самом Трентоне, чтобы можно было быстро его найти.

Маттерс козырнул своему командиру и ушел быстрым шагом в сопровождении унтер-офицера, который повел его в капитанскую рубку.

Между матросом, охранявшим вход в коридор, и белобрысым солдатом шел разговор на повышенных тонах.

— Я все равно пройду! — заявил солдат.

«Упорный», — подумал Фревен, поворачиваясь, чтобы встретить врача.

— Лейтенант Фревен, из Военной полиции, — представился он, протягивая руку, чтобы избежать военного приветствия.

— Доктор Каррус, — ответил мужчина лет сорока с седоватыми висками и одутловатым лицом, на котором выделялись очки в толстой оправе. — Мне обрисовали ситуацию, что вы ждете от меня?

Фревен, держа в руке фонарь, взял доктора за локоть, чтобы отвести его в помещение кают-компании.

— У меня мало времени на расследование, я не могу допрашивать людей. Значит, мне надо действовать по-другому.

Белый световой круг привел их к телу, которое осветил Фревен. Доктор сдвинул брови.

— Когда ни место преступления, ни люди ничего не говорят, остается только одно решение, — прибавил Фревен.

Врач быстро посмотрел на него:

— Что? Вскрытие? Сейчас? Да ни за что!

— Это все, что мне остается.

— Нет, нет и нет! Я не могу вскрыть еще теплое тело! И это не моя компетенция, я врач, а не судмедэксперт!

— Вы — корабельный хирург, и этого мне достаточно.

Фревен, квадратная тень которого была в два раза больше тени врача, положил руку ему на плечо.

— Безумец, который сделал это, может повторить злодеяние, причем совсем скоро, и я должен остановить его. Любая информация драгоценна. Вы будете делать вскрытие, и немедленно. Теперь идите, мы не должны терять ни минуты.

И он устремился к выходу, увлекая врача за собой.

— Куда вы? — с досадой произнес Каррус.

— К капитану. Если я не имею права приказать вам, то он может.



Только мерный шум двигателя напомнил Фревену, что они находятся на военном корабле.

Операционная «Чайки» оказалась довольно тесным помещением серо-голубого цвета, который его зрительно уменьшал. Железные шкафы были намертво прикреплены к стенам, яркий свет излучал только рефлектор над операционным столом. Занавесь, отделяющая вторую часть комнаты, тихо покачивалась напротив входной двери. Фревен держал в одной руке блокнот с записями, а другой оперся на выступающий бортик стола. Доктор Каррус положил рядом с собой набор скальпелей и скрестил руки, намереваясь осмотреть то, что напоминало большого черного таракана. Изуродованный солдат был положен на стол в своей оболочке, после чего его стали освобождать от клейкой ленты, заботясь о том, чтобы не повредить тело. Черное покрытие блестело под ярким светом, пальцы жертвы были скрючены в последнем призыве о помощи, в последней попытке человека освободиться от толстого хитина, поглотившего его.

— Почему мы хотим… сохранить… всю эту массу, скрывающую труп? — спросил доктор.

— На ленту нанесено клеящее вещество, к которому приклеивается все, с чем она соприкасается. Потребовалось достаточно усилий, чтобы превратить бедного парня в мумию. В такой ситуации убийца мог потерять несколько волосков, и есть шанс найти их на внутренней поверхности кокона, и тогда мы узнаем цвет его волос.

Каррус поднял глаза, красные от усталости и желтоватые, как подумал Фревен, от злоупотребления алкоголем.

— Вы хитрый человек, — заметил доктор. — Вас учили всему этому в школе Военной полиции?

Не отводя взгляда от жертвы, Фревен спокойно ответил:

— Отсутствие опыта восполняется наличием идей.

Каррус взял пинцет, придвинул к себе большую лупу на шарнирной стойке и склонился к трупу.

— У вас такой вид, — заговорил он тихим и медленным голосом человека, который сосредотачивается на чем-то очень важном, — что сразу представляешь себе, как уверенно вы ведете допросы. У вас тело и рост борца.

— Вы очень учтивы, — невозмутимо парировал Фревен.

— Вы занимаетесь борьбой? — оживился Каррус, взглянув на лейтенанта. — Я тоже занимался борьбой в университете!

Он раздвигал пинцетом слои ленты, но это было нелегко, так как все склеилось очень прочно. Доктор взял скальпель, собираясь разрезать наложенные одна на другую полоски, для того чтобы рассмотреть их внутреннюю, клеящую поверхность.

Фревен, следивший за каждым движением врача, ничего не ответил. Он вспоминал годы своей работы в армии и размышлял над тем, кем он был, какая личность скрывалась под униформой с повязкой Военной полиции. Это позволило ему оставаться хладнокровным с подозреваемыми, ему, который так ненавидел крики и выстрелы. Он, Крэг Фревен, молодой человек, поступил в офицерскую школу потому, что блестяще учился в обычной школе и имел прекрасные физические данные. Он связал себя с армией потому, что карьера офицера казалась ему благородной и респектабельной. Несколькими месяцами ранее он встретил Патти, ему очень хотелось произвести на нее впечатление. Их первый поцелуй взял верх над его робкими попытками стать художником, над его мечтами создавать анимационные фильмы. После одного пылкого поцелуя он превратился в ответственного человека, взявшего на себя заботу о судьбе той, кого он полюбил, и их будущей семье. И он сменил бумагу и карандаши на офицерскую школу. При таком жизненном повороте он и вспомнил о Военной полиции, его любознательную натуру захватила эта идея. С тех пор он знал, чем будет заниматься в армии.

Первые месяцы напоминали ад. Он должен был избавиться от присущей ему иронии, надев на себя бесстрастную маску, пытаясь забыть на время часов службы о вежливости и доброжелательности. Главное в его работе заключалось тогда в том, чтобы направлять на путь истинный горячие головы. Чтобы придать весомости своим действиям и заставить уважать себя, он начал заниматься боксом. Он ходил в спортивный зал и наращивал мускулы, занимаясь на ринге больше, чем следовало, и вместо детской румяности на его щеках появились морщины усталости, на юном лице застыла маска страдания. К большому сожалению его жены, наблюдавшей, как черствеет ее молодой муж, как он физически и умственно изменяется. Армия заставила выйти из темноты его души такие свойства, как тревожность и сомнения, обязав его разобраться в них и использовать при необходимости.

В течение первых лет службы Крэг превратил себя в бастион мускулов и средоточие решительности, чтобы отгородиться от мира. Тот Крэг Фревен, которым он был до двадцати лет, замкнулся в себе, чтобы прорасти из земли в глубине тайного сада, ключ от которого был только у Патти.

Еще более удивительно, что с годами он обнаружил, что его жена сама была ключом от этого тайника, от его чувствительной души. Она стала единственной, кто знал, как говорить с ним, как прикасаться к нему. Достаточно было лишь ребяческого подмигивания или очаровательной улыбки, чтобы к Крэгу возвращалась его истинная натура. Бункер приоткрывался, и из него появлялся простодушный молодой человек.

Патти…

— …мне всегда очень нравилась, она возникла в Древней Греции, эта борьба! А вы занимались борьбой?

Фревен вынырнул из своих воспоминаний. Его лицо ничего не говорило о том, что с некоторых пор стало для него необходимым упражнением. Только глаза его сильно блестели.

— Боксом, — проговорил он, сглотнув. — Я занимался боксом.

Врач замер, он смотрел на черную точку под клеящей лентой.

— Думаю, я кое-что нашел… Кажется, волосы или скорее шерсть. Подождите…

Он захватил пинцетом крохотный комок спутанных волокон и поднес его под лупу.

— Нет, скорее маленький узелок шерсти, но не могу утверждать, синтетической или натуральной.

Находка окончательно вернула Фревена к реальности.

— От чего он? — спросил он.

Каррус смотрел на катышек поверх своих толстых очков.

— Ни малейшего представления. Возможно, будет видно под микроскопом… Я скажу вам позже.

Фревен одобрительно кивнул. Однако предстояло еще немало работы, требовавшей времени.

Каррус положил ценную улику в железную коробочку и продолжил исследование панциря. Но он не обнаружил ничего другого. К большому разочарованию лейтенанта.

— Это все, — заключил врач. — Надо же, так запаковать бедного малого и не потерять ни единого волоска!

— Не может быть, — нахмурился Фревен, — нельзя было потратить столько усилий, не оставив никаких следов.

— Вы сами все видели, ничего нет. Или этот тип лысый, или на нем был шерстяной шлем. Это все, что я могу сказать вам. Но еще не все потеряно…

Каррус положил инструменты и взял ножницы, которыми несколько раз щелкнул.

Постепенно удавалось удалять ленту. Понемногу появлялось тело.

Сначала голова. Влажные волосы, прилипшие к ленте. Лоб, щеки, исчерченные красными отметинами пут. Нос распух и был расплющен, вероятно, сломан в процессе такой невероятной мумификации. Мертвый был молод, едва ли ему было больше двадцати лет.

Фревен внимательно смотрел на жертву.

Выдавшиеся глазные яблоки. Абсолютно черные. К ним обильно приливала кровь, может быть, разорвались сосуды. Радужку было невозможно различить. Мертвый был уже похож не на мужчину, покрытого оболочкой, а на чудовище. С сумрачными глазами и пастью с отверстиями, из которых все еще выступала кровавая пена.

Каррус не трогал гвозди, пронзившие губы. Он принялся разворачивать ленту на шее и на плечах.

На фиолетового цвета шее, ниже кадыка, выделялась широкая темная борозда.

— Я думаю, что мы нашли причину смерти, — вздохнул врач. — Странгуляция… удавление тонким, неправильной формы предметом шириной… местами два-три сантиметра.

— Удавление может вызвать такое состояние глаз?

— Конечно. И еще… они чересчур черные. Может быть, убийца сел ему на грудь. Такой тип повреждения вызывает сдавливание грудной клетки. Пока еще трудно установить картину. Подождем дальнейшего, так ведь?

Фревен выпрямился и взял в руки свой блокнот. Он начал фиксировать первые результаты.

Каррус закончил освобождать тело от кокона. Жертва была в форме цвета хаки, и врач наклонился, чтобы достать цепочку, висевшую на шее. Он вытащил армейский жетон.

— «Гевин Томерс», — прочел Каррус, — и его данные, это должно помочь вам, лейтенант.

Он отклонился, чтобы Фревен смог переписать информацию, и сделал шаг назад, желая осмотреть тело целиком.

Плечо правой руки жертвы лежало на столе, а предплечье под прямым углом было направлена к потолку, будто указывая на что-то на стальной поверхности. Каррус взялся за кисть, чтобы проверить ее на сопротивление.

— Мне кажется, уже началось трупное окоченение.