Людмила Петрушевская
Мост Ватерлоо
Гимн семье (рассказы)
С горы
Удивительно воздействие группового существования вдали от реальной, повседневной жизни, от дома и родственников. Вся тяжесть обыденности как-то исчезает вкупе с проблемой где взять денег: ты устроен, ты здесь на срок — на неделю, на время отпуска и т. д.
Тут и подстерегает человека иллюзия, что так и должно быть, от завтрака к обеду, от ужина к ночи, и одна забота — выглядеть все лучше и лучше, и уже находится кто-нибудь кто оценит, восхитится, а отсюда недалеко и до восхищения тем кто восхитился.
Мы наблюдали — мы, живущие напротив их большого дома отдыха, — эту женщину, которая выглядела отталкивающе вульгарной и именно что бросалась в глаза. Она много хохотала, отправляясь, скажем, на автобусе в компании мужчин своего рабочего дома отдыха куда-то на базар за фруктами или к местным за банкой их вина — как мы все это делали. Она во главе своей стаи, и вот вам вид: коротковато острижена, какие-то парикмахерские пружинки, дешевая завивка, мертвые волосы после свежесделанной химии, далее: выщипанные и выкрашенные сине-черной краской бровки, рот намазанный, разумеется, но тоже как-то дешево. Вся красота, как говорится, из аптеки рупь двадцать баночка. Короткая юбка, босоножки самого дешевого и пошлого вида, но с покушеньями на моду, это слова прошлого века, довольно-таки точные: с поползновеньями быть как все, не хуже других, не отстать ни в чем. Она покушалась, бедная бабенка, на счастье, хотела вкусить, оторвать себе клочок настоящего, не доступного ей счастья и той жизни, которую они все видели в телесериалах.
Итак, море, солнце, а у нее модные босоножки, крутая завивка, бровки, черные очки и тут же (внимание!) толпа восхищенных самцов, с ними она едет на базар.
Мужская сторона, как это бывает на собачьих свадьбах, разношерстная, четыре особи, один высокий, тоже во всем праздничном, в сером костюме по такой жаре, то есть надел самое лучшее, далее один дядечка из племени пузатых в простой майке, один молодой ни к селу ни к городу с длинными волосами и некто совсем маленький (непременно маленький позади всех, штаны пузырем), этот последний явно с надеждой выпить по такому случаю.
Она, эта всеобщая Кармен, хохочет, но не так грубо, как можно предположить, не заливисто с подвизгом, на манер пьяной веселой бабенки, которая зовет и зовет всех кого ни попадя, всю округу, ибо смех есть их призывный вой. Кармен же хохочет коротко и приглушенно, не слишком явно, не двадцать же человек собирать, и так многовато уже. А высокий мужчина в сером костюме идет с ней голова в голову, первым в этой своре, серьезный голодный самец при параде, с самыми жесткими намерениями по поводу остальной стаи.
Серьезность вообще более значима и весит много больше нежели раскованность и свобода, легкость и веселье. Серьезность правит бал и тут, как везде; и к серому так и приклеивается кличка Первый дядечка.
Кармен и Первый дядечка затем всюду мелькают вместе, остальная собачья свадьба пропала, провалилась сквозь землю. Первый дядечка наконец расстался с серым костюмом и ходит в серьезных серых шортах, в кепке и в майке, купленных здесь, — видимо, это она ему выбрала, они уже семейники (так называют в лагерных зонах однополые пары, ведущие общее хозяйство).
Семейники Кармен и Первый дядечка ходят уже спокойно, она больше не хохочет, он носит ее сумочку, они как на работу идут в столовую, серьезно на пляж, как по делу едут в автобусе на рынок, это всегда тесный автобус, они тесно стоят, прижавшись друг к другу в давке, она снизу (маленькая даже на каблуках) взглядывает на него, но достигает глазами только его носа (это видно), в глаза ему не смотрит. Первый признак, что она влюблена, внимание. Он вообще глядит поверх голов, высокий дядечка, оберегающий свою маленькую самку в толпе, и это так становится явно, что они двое любят друг друга и отделены ото всех; и толпа их тоже как бы отбраковывает, не одобряет, отшатывается — даже в общей свалке они какие-то обреченные, не свои.
Да, это с ними произошло, самое большое несчастье. Печаль светится в их глазах, чуть ли не слезы стоят.
Причем за отчетное время она, Кармен, как-то поутихнув, приобрела мягкость и некий золотой ореол (то ли юг повлиял, загар). Волосенки ее выцвели, распрямились слегка, легли белой волной, раз. Второе, что кожа потемнела, глаза посветлели и просияли. Стройненькая, ладная, не хуже никакой кинозвезды, наша Кармен вся светилась любовью, жалостью, как будто растерялась, потерялась — а Первый дядечка как раз совсем не изменился, хотя тоже загорел.
Но загар на рабочей кляче, на мужике, который вечно все тянет на себе, весь мир — этот загар не меняет ничего. Зимой работяга выцветает, летом чернеет, все.
Однако и на нем уже была эта печать страдания, прощания, тоски, которая сопровождает любовь.
Как бы летя с высокой горы, человек сжимает губы и каменеет, прищурены глаза, сердце падает, вся воля направлена на последний удар о подножие — но не остаться в живых, нет, тут не об этом идет речь, а речь идет о приближении чего-то пострашнее, и тут человек одинок. Рядом мчится вниз его любовь, и она должна растаять в другом направлении, сейчас пути разойдутся. Дело не в личной смерти, не о том идет речь, дело именно в вечной разлуке.
Они еще топчутся, вцепившись друг в друга, под какую-то дикую музыку молодежи в толпе танцующих, у него на локте висит ее сумочка, далее они лежат последние дни у моря. Но не где весь народ, не где лежаки и зонты — а дальше, пара уходит вдаль, там никого нет, и скоро и эти двое совсем растают в золотом слепящем свете, исчезнут: новый заезд в доме отдыха.
Их уже нет, на пляже бестолково топчутся новые белые тела, крикливые, ничьи, сами по себе, эгоистические свинюшки, рыла, а нашей чудесной пары тут нет, и Кармен, золотая блондинка, и ее верный муж, Первый дядечка, высокий, жилистый, черный, — они канули в вечность, летят где-то в мерзлой вышине в разных самолетах домой, в свои места, к своим детям и супругам, в зиму, снег и труд.
Только Кармен будет бегать на почту до востребования с паспортом, а Первый дядечка вызовет ее телеграммой на переговорный пункт, и там, по междугороднему телефону, они снова сольются душой, заплачут вместе через тысячи километров над своей судьбой и будут плакать и что-то кричать ровно десять минут, сколько он заказал и оплатил — как тогда, летом, когда было оплачено ровно двадцать четыре дня. Они будут кричать и плакать, обманутые иллюзией отдыха, вечным светом рая, соблазненные и покинутые.
Хэппи-энд
Так называемый хэппи-энд жизни наступил у пенсионерки, молодой пенсионерки причем, когда ей буквально с неба упало наследство от престарелой тети, именно что с неба — эта молодая пенсионерка не ухаживала за теткой, в больницу ездила только однажды по звонку соседей (тетка, видно, оставила им телефон на всякий случай), и то ей врач сказала, что никто тут не нужен и ей опять-таки позвонят: впечатление от свидания было такое, что тетка никого не узнавала и выла как сирена «скорой помощи», будоражила больных. Речь шла о каких-то сутках.
И молодой пенсионерке действительно позвонили, что такая-то скончалась, и спросили, будут ли родственники востребовать труп.
Наверно, это уже вошло в практику, если они так спрашивали, времена были тяжелые, середина девяностых годов двадцатого века, т. е. все проблемы как хоронить обострились до неузнаваемости.
Пенсионерка Полина ответила, что пока не знает.
Опереться ей было не на кого в материальном смысле, денег таких не водилось, но Полина все-таки поехала опять в далекий городок Н., час на электричке и потом автобусом.
Поехала она, движимая здравым смыслом, насчет наследства.
Одно дело что нет денег на похороны, а совершенно другое, что отдавать псу под хвост семейное добро не хочется, и Полина с помощью милиции вскрыла квартиру, якобы для поисков паспорта для похорон и оформления и т. д.
Кому какое дело, где и как будет погребен человек, это дело семьи. Хоть в мешке хоть в чистом поле, а Энгельса вообще развеяли по воздуху.
У тетки не было ни единой родственной души на свете, это Полина твердо знала еще от своей матери. Кто был, все давно убрались, те поколения, муж даже погиб и так далее, но и Полина всю свою жизнь не считала тетку родней, так как считала своей семьей только сына и то не всегда (бывало, по месяцам не разговаривали).
А своего собственного мужа Полина ненавидела давно, с той его истории, с поездки в санаторий. Муж приехал тогда и после двухнедельных колебаний заразил свою жену Полину нехорошей болезнью, от чего Полина долго плакала, лечилась и т. д. — много чего было, короче говоря, ни самому посмотреть, ни другим показать, стыдно.
Муж причем опомнился и начал возражать, даже посмел клепать на Полину, что это она его заразила, и в конце концов сам в это поверил.
Короче, одни слезы, с семьей было полное не то, сын женился давно, ушел к жене, прописался, жена попалась базарная, так что он разика два приходил якобы обратно жить (куда? двухкомнатная квартира, Семен там, Полина тут, а сыну под сорок, и он что, с папой будет спать или с мамой — давно все переставили, разошлись по разным комнатам и лишнюю койку выкинули).
Вадик ночевал, да еще с претензиями, что ему больше некуда идти, последнее прибежище, положили сыночка на полу у отца на матрасе.
Полина любила только внука, виделись по праздникам, иногда его привозили с ночевкой, Полина играла с ним в карты, а дед в шахматы, Полина клала внука на специальную детскую раскладушечку, читала ему сказки, любовалась им, покуда однажды сын с семьей не вселился к родителям под предлогом протечки, т. е. там у них лопнула вверху горячая труба у соседей и лило двое суток, так как те верхние соседи съехали куда-то на выходные, а слесарей якобы было не найти в те же выходные, а милиция чужую верхнюю квартиру без санкции прокурора не вскрывала: так что лило и лило.
Сын в несчастном состоянии привез свою эту толстозадую Аллу и Николку, а сам дни и ночи сушил, разгребал, ремонтировал, а Алена с Николой спали на раскладушках, занятых у соседей. Ужас.
И маленький Никола, краса очей и зеница ока бабушки, однажды так равнодушно ответил, когда Полина попросила принести стакан воды запить лекарство, он ответил: «У тебя что, ног нет?» — восьмилетний пащенок и сын своей матери. Полина не заплакала, еще чего, не подала виду, у нее было слишком высокое давление от всех перипетии, поэтому она слезла со своей диван-кровати и пошла опухшими ногами в халатике, гордая. А Николка смотрел с мамашей сериал, не хотел отрываться, понятно.
Поэтому с течением времени Полина начала подумывать об уходе, как-то уйти от обстоятельств. Когда муж вышел на пенсию, стало совсем невмоготу, у него всегда был громкий голос, как выражалась Полина, «опять раскрыл свой рот и хайло». И ежедневно одно-два события в доме сопровождались грубыми криками, в результате чего слово «трипперщик» падало в ответ и вызывало в ответ непечатные выражения бывшего венерического больного, изменника и клеветника Семена — он и в диспансере изобразил, что его заразила жена.
Со стороны это могло выглядеть комедией, черной комедией и еще чем-то таким, если бы кто записал эти слова и выражения и ежедневные крики, но супругам приходилось туго, и ему и ей. Трясясь после скандалов, измученные, с непролитыми слезами, они разбредались по своим комнатам и принимались лечиться, а Полина еще звонила своей бывшей подружке по институту, которая отличалась редкой добротой и терпением, но зато сама, в свою очередь, звонила Полине и клепала ей на свою дочь: такая как бы касса взаимопомощи.
Но Полина со скукой слушала всхлипы подруги Мариночки, даже относила трубку подальше от уха, когда наступал Мариночкин ответный ход.
Полине — вот что самое главное — наскучили люди.
Раньше она была способна на дружбу, ездила в гости к институтским девчонкам на юбилеи, к бабам из их бюро, даже много лет по воскресеньям они все дружной толпой ходили в бассейн по бесплатным абонементам, а потом с удовольствием обсуждали жизнь подруг по телефону.
Но все рухнуло, когда у Полины произошла та самая болезнь, после которой она стала необычайно брезглива к людям, к женщинам и мужчинам, к молодежи в бассейне, избегала скоплений, возненавидела семейные праздники (Новый год, к примеру): тратишь столько сил, выкладываешься, деньги, тяжести, беготня, приходит сын с женой и ребенком, жрут, пьют, оставляют Николку ночевать и едут в гости с отдельной большой сумкой подарков, а бабушке достаются сувенирчики и гора посуды.
Раньше она о чем-то мечтала, что-то купить, платье, что-то сшить, а теперь никаких таких планов не осталось, ночами Полина металась среди своих мыслей как осажденная, искала выход и не могла найти — разве что лечь в чистом поле зимой и заснуть, как одна мать погибшего ребенка сделала, нашли только весной, а как осудишь?
И Николка, чудо природы с огромными ресницами, нежный, привязчивый ребенок, раньше любивший бабу и деду одинаково (трипперный даже одевался раз в год Дедом Морозом), причем Полина сомневалась, не заразит ли Семен ребенка своими поцелуями, и так неоднократно и говорила Семену вскользь, не заботясь о гостях, Семен не смел возражать, но в кухне мог и кипятком замахнуться, только Полинино бесстрашие спасало (она буквально искала смерти, перла на рожон, молодая еще была) — так вот, Николка вырос, огрубел, уже речь не шла ни о каком стакане воды, мальчишка у стариков больше не оставался, ему было скучно с ними — или Алена восстановила, или краем уха он уловил шипение между бабой и дедой… Дети судьи, внуки прокуроры.
Так что Николку уже трудно было любить, усишки пробивались ранние-ранние, и голос стал как бы простуженный, известные дела, а с родными говорил через силу, еле общался.
И к тому моменту, когда Полина никого не любила и жила впустую, грянуло это событие.
Когда ей последний раз позвонили из больницы, Полина стала размышлять что делать — не говоря причем никому ни слова, ни Трипперу ни сыну, которого это тоже не касалось, ни тем более этой его жене, толстой Алле, которая бы с охотой потравила бы обоих, и Семена и Полину, чтобы только завладеть их квартирой, а то ей было обидно, что у ее мужа ничего нет, пришел на готовое.
На этом пункте, кстати, Семен и Полина в первый раз за десять лет нашли общий язык: когда сын как-то пришел, остался специально ужинать и за едой, не подавившись, забормотал что-то о завещании, что лучше дарственную.
Семен с Полиной одинаково растревожились, Семен покраснел и положил делу конец словами «умру, умрем, а на это есть закон после нас».
Сын аргументировал свои слова цифрами, сколько берут за оформление — «в случае ЧЕГО».
— В случае ЧЕГО? — бешено спросил отец, и мать сказала, что это бестактно, ждать чьей-то ЧЕГО, отец вообще смотри давление подскочило, давай Сеня померяю тебе а ты мне.
И они тут же дружно померили друг другу давление, с заботой и тревогой, и вместе приняли таблетки, а сыну не сказали на дорожку ни слова прощания.
И даже несколько дней в доме было тихо, но потом опять все поехало по-старому, Семен разорался на Полину, что это-де она не захлопнула на ночь холодильник, потек холодильник.
Потом пришлось вызвать на дом мастера, потому что никакая захлопнутая дверца не помогла, мотор приказал долго жить, но Семен не стал платить принципиально и, в присутствии мастера, «раскрыл рот и хайло», как уже было сказано, обвинил Полину, что она сломала вещь.
Ведь у него было высшее техническое образование и диссертация, как он мог не понять, что от дверцы такие поломки мотора не возникают, но он и за свет за этот месяц отказался давать половину денег, мотивируя это тем, что холодильник всю ночь морозил кухню из-за нее.
Полина начала всерьез подумывать, а не соскочил ли Семен с разума, но это просто он стал мелочным до омерзения, ловил ее после случая с холодильником на пережоге электроэнергии, что она дольше смотрит свой телевизор, не гасит за собой свет и т. д. Полина скандалила с ним как могла, но когда шла платить по счетам, то платила за свет одна. Это была его первая большая победа после триппера.
То есть каждый раз, когда Полина отправлялась платить за квартиру, Семен недовольно орал — начинал за сутки до события, готовясь не дать ни копейки вообще.
Полина в течение всей своей жизни зарабатывала больше Семена, вкалывая на закрытом предприятии как военный чин по телефонному оборудованию, а Семен околачивал груши в нищем НИИ, будучи даже кандидатом каких-то инженерных наук, но в неприбыльной области сельского хозяйства.
Он привык, что она все время трясет мошной, и буянил, чтобы восстановить статус-кво, утерянное им после событий в санатории, когда Полина стала питаться отдельно, а Семен в связи с этим начал потаскивать из общего холодильника, приговаривая «что тут у тетки есть».
Так смешно — прямо для кинокомедии — развивались события, и Полина много раз угрожала разводом, но удерживал стыд перед сыном, который терпел от своей жены те же самые попреки и те же самые приглашения в суд, как Полина догадывалась.
Скучная, тяжелая была жизнь, хотя, если Полину скашивал грипп или сердце, Семен, крича и ругаясь, шел в аптеку и кипятил чайник, даже прибирался худо-бедно в прихожей перед приходом врача.
А кричал он и ругался по поводу того, что бывал страшно оскорблен, именно обижен Полининым, к примеру, гриппом: надо закаляться, твердил он и открывал настежь свою большую форточку и свою дверь в коридор, так что больная тащилась в места общего пользования как Суворов через Альпы, т. е. в пальто и сапогах.
Что касается питания Полины в периоды гриппа, то тут этот комедийный персонаж имел на вооружении метод «холод, голод и покой», т. е. кричал, что больной человек должен находиться в условиях туберкулезного санатория, с открытым окном в любой мороз, а питаться раз в сутки жидкой кашей на воде, а в качестве покоя он имел в виду покой именно окружающих, чтобы больной не рыпался и ничего не требовал ни у кого, и на все просьбы отвечал «закрой сифон и поддувало», а Полина все ему тут же выкладывала что она думает, и клялась, что ежели ему придется так вот лежать, то холод, голод и покой она ему обеспечит, да!
Так что крик стоял и по этому вопросу, тут же Мариночка появлялась в телефонной трубке, и Полина все ей рассказывала громко и выразительно, прерываемая стуком и треском в аппарате Семена, который стеснялся противоречить, но с упорством зайца бил по рычажку.
В благодарность за что Полина выслушивала и Маринины бредни о ее престарелой дочери, которая сошлась с греком с рынка, явно с рынка, сухумский грек без жилья, то ли он со стройки, который регулярно приходил по пятницам и ночевал в одной кровати с дочерью Марины (бедная дочь, думала Полина), то есть в запроходной комнате маленькой Мариночкиной квартиры, так что сама Марина должна была валяться неодетая на глазах у грека, незаконные молодые ходили через Марину по ее трупу буквально, молодые в кавычках.
И вот что — таким родственникам говорить о тете Леле? Мариночке?
Полина, таким образом, скрыла свою огромную тайну, поехала в далекий городок Н. (сорок минут до вокзала, час с лишним на электричке, сколько-то ждать автобуса плюс полчаса на автобусе и пешком через стройку с километр), но все же приехала, все везде узнала, договорилась обо всем, узнала цену похорон, прикинула свои возможности, учла даже продажу сережек, поняла, что в долг никто не даст, ни Алла-Алена, ни Мариночка, поняла также, что тетку она не похоронит, ее увезут куда-то, в братскую ли могилку в полиэтиленовом пакете, а может без ничего (Полина не дала своей бедной голове лопнуть от вопросов, а сердцу ужаснуться, многих так увозят, им все равно, может, и Полину саму не смогут похоронить, сын опять без работы, Семен денег не даст), — и попутно же она выяснила, что квартиру точно можно унаследовать, если собрать все бумажки, и на том покинула Н. и долго ехала в электричке, плача в полном смысле слова.
Она никого не любила, Полина, и в этом плане не тянула даже на персонажа трагедии, те всегда кого-то любят и от этого страдают. Бывают и злодеи, но Полина, например, посмотрев «Отелло» по телевизору, подумала, что Яго вообще не человек, а выдающийся подонок, ничем не хуже Триппера, который оклеветал неповинную женщину в вендиспансере.
Так что квартира была нужна Полине для себя самой, первое дело в жизни, которое она делала исключительно для себя — до сих пор она даже убирала для Трипперного, готовила с оглядкой на его аппетит и вкус, а в парикмахерскую заглядывала чтобы только «подровнять», у нее и свои волосы были густые и пышные от природы, брови черные, глаза нормальные, а вся жизнь псу под хвост, один мужчина и тот заразный.
Чувствуя себя в заговоре, Полина летала, собирала бумажки, никак не отвечала теперь на бессильные крики хромого на голову мужа, который что-то заподозрил и явно тосковал, в голосе появились намеки на плач, и спустя два месяца, к весне, впервые вошла в квартирку тети Гали уже не в сопровождении милиционера, а одна, шито-крыто.
Тот же вечный запах корвалола и старых вещей встретил ее, те же отставшие обои и запертые под ключ шкафы, которые легко открывались ножичком, и в шкафах лежали плотно спрессованные платья, юбки и пиджаки всего семейного рода, видимо. Мать Полины приходилась Гале сестрой, тут и бабкины вещи могли быть, и прабабкины еще, одежды тех, кто лежал уже в могиле, в гробу или просто так, как тетка Галя.
Полина всплакнула без повода над этим грузом прожитых жизней, кое-что померила, все было мало, узко, коротко.
Полина в первый раз увидела тетку Галю в больнице при посещении, увидела ее накрытую одеялом, под капельницей, маленькую, совершенно бесплотную, одеяло приподнималось только на месте ступней. Видно, и вся родня была мелковата.
Полина их не знала — мать со своей сестрой не общалась с юности, какая-то была вражда, какой-то присвоенный дом, неотданные облигации, тетка, кстати, видимо, потеряла и то и другое, жила в беднейшей квартирке уже тридцать последних лет, но терпела и не просила ни о чем богатую родственницу Полину в свои восемьдесят и почти девяносто лет — только вот телефон Полины все-таки откуда-то узнала и держала на всякий случай на виду, так же как и сверток, смертную рубашку с крестиком и новые тряпичные тапочки, он лежал в тумбочке у кровати, Полина наткнулась на это дело сразу. Тетка как бы намекала, что все готово, и просила о последней услуге. Там же была и сберкнижка, видимо, с похоронными деньгами, но теперь это были не деньги, все съела инфляция.
Тете Гале не суждено было надеть свое смертное, не суждено. Полина все вещи вынесла во двор к помойке, все узлы, только не выбросила альбом фотографий, старый патефон и пластинки к нему, допотопные, послевоенные, все было завернуто в старые юбки и крепко зашито, как сокровища.
Обрадовавшись, Полина как глупая поволокла эти семейные ценности в Москву, думая удивить родных, дать им послушать старый патефон времен своего детства, а уж про альбом и говорить нечего! Предки!
Она радостно приехала к себе домой поздно вечером, выслушала крик о том, что поблядушку венерическую он не пустит в ванную и сортир, пусть волокет справку из диспансера, где стоит на учете, и что бытовой сифилис заразней всего — короче, все те ужасы, которые вырабатывал воспаленный мозг озлобленного, обиженного Семена.
Полина ничего не ответила на это, ей стало как-то весело и приятно, что у нее есть тайна и мир вдруг открылся, как будто ход в потолке куда-то наверх, где просторы и никто не найдет.
Собственно, на этом можно было бы и закончить эту историю, потому что затем Полина перебралась в свое убежище и никто ничего не узнал (узнают, убьют за наследство, думала она), а мужу Полина все-таки нечто сказала, чтобы он окончательно не съехал с ума, а именно то, что у нее объявилась престарелая тетка, которую жалко, она ходит под себя и т. д., а в больницу не берут и т. д. И лучше всего, добавила хитрая Полина, перевезти бабку сюда, туда слишком далеко ездить, и какая сволочь бабкина дочь, живет недалеко, а за матерью не смотрит, самой под семьдесят, гипертония, даже хоронить отказывается, и дети ее такие же, ждут наследства и все (т. е. чтобы сам Семен не ждал наследства).
Услышав такие известия, Семен вообще сошел с круга и орал полночи, что не хватало здесь чужого дерьма, пусть сама Полина это дерьмо ест ложками.
Короче, Полина оказалась способной, как шпионка со своей вымышленной версией.
В доказательство Полина как раз и предъявила альбом, патефон и коробку с пластинками, что тетка из благодарности сказала «бери все самое дорогое», но Семен ни на что смотреть не стал, а бешено плюнул и исчез в своей темнице, так Полина называла его комнату, там всегда дул ветер и не горел свет.
В ближайшую субботу Полина справляла свой уже прошедший день рождения, наварила, напекла, пришло то трио, сын с Аллой и надутый Никола, и именинница, сияя, решила угостить всех старой музыкой и старыми пластинками. Но родня не проявила никакого интереса, хотя Полина нарочно, севши рядом с Николой (наследник рода), переворачивала картонные страницы альбома, чтобы он посмотрел на все эти тусклые портреты дедов-бабок, то сидящих у фотографа на стуле, то где-то в Сочи у источника по тридцать человек скопом, на эти туманные праздники семьи и ее похороны (с какой-то девушкой немыслимой красоты в гробу), но эти похороны, образно выражаясь, снова были погребены, теперь уже, видимо, навеки, поскольку Никола пересел поближе к телевизору смотреть с отцом футбол.
Полина напрасно волновалась, напрасно надеялась, что хоть внучок когда-нибудь ее вспомнит (для такой оказии она вставила в последние страницы альбома и свои фотографии, самые лучшие, даже детские, и в молодости, фото в купальнике, и снимок свадьбы даже, который она в минуту горя почикала, отрезала Семена вон, оставив только себя в простом, бедном белом платьице студенческой поры. Туда же она для приманки поместила детские фотографии сына и внука, но никто не взглянул на ее творчество). Вместо этого молодые снова выступили, теперь уже Вадим просил прописать к ним Николу.
— Ага, — сказал бурно Семен, — чтобы он нас выженил отсюда годов через пять! Чо я, не в курсе? — (Образованный Семен в минуты гнева прибегал к народной лексике своего детства.) — У Ляпиных вот так вот они прописали Сережку к бабушке, а Сережка, не будь дурак, объявил, что будет делать евроремонт, прыснул какой-то химией, лак что ли на пол, и под это дело вывез бабку на трое суток к ее сестренке девяноста лет, да. И тут же продал эту квартиру и свалил за бугор с деньгами. Знаем.
— Все равно все вам останется, жди, сынок, — сказала Полина, улыбаясь.
— Да? А у нас на этаже одна такая бабушка схоронила мужа и вышла замуж за какого-то деда нашла себе, и его прописала в свою квартиру! Дочь чуть с ума не сошла, у них все надежды были на нее, на бабушку.
— Это запросто! — бодро крикнул Семен. — Я тоже женюсь! Чем с этой венерической по диспансерам ходить.
— Хорошо же, — сказала Алла и пошла одеваться, а за ней хмуро отвалили мальчики.
— Твоего тут нет ничего, — заметил ей вслед дедушка Семен, — пасть-то не разевай.
— И в моей квартире Вадима нет ничего, — отрезала Алла, — я его прописала к себе и теперь за свое добро расплачиваюсь.
— Тебе бы без него эту квартиру не дали, — сказал дед гневно.
— Ни одно добро не остается безнаказанным, — заметил Вадим, — имей в виду, Алена! Шутка.
Она им себя, эта Алла, велела называть Алена, видали?
Так он униженно пошутил, и они удалились, унося в своих животах салаты, винегрет и мясо с картошкой, вино и компот.
Полина напоследок спросила, Вадим, хочешь взять альбом, там ваши предки — но ей никто не ответил.
Она слегка поплакала, моя посуду, а утром отъехала в городок Н., и здесь можно тоже было бы поставить точку, но жизнь богаче, она все продолжается, и наступила весна.
Полина вскопала у себя под окном участочек, клок земли размером в две простыни, еще тетка, видимо, тут городила огород, и посеяла что попроще — морковку, редиску, укроп и цветочки календулы.
Она так увлеклась своими грядками, она жила с таким счастьем в душе, вставала и ложилась в тишине, ходила за баночкой козьего молока в деревню, на луг за щавелем, собирала сухие коровьи лепешки в ведро и т. д.
Через два месяца довольно постной жизни (хлеб, щи, молоко) она потратила все свои деньги и поехала в Москву за пенсией.
Она уже забыла, что такое скандалы, вечное унижение и жизнь от удара до удара.
Она забыла Триппера и думала, что навсегда.
Тем не менее, поручивши пенсию, Полина все-таки заставила себя зайти в бывшее семейное гнездо, надо было взять каких-то припасов, муку, сахар, пустые банки для варенья и соленья.
Надо было запасаться на будущую зиму.
Полина рассчитывала сварить земляники — уже скоро-скоро должно было созреть по лесочкам вокруг, затем она надеялась на малину и грибы.
По-деловому, гремя резиновыми сапогами, Полина вошла в свою квартиру и обнаружила Семена в чужой комнате, т. е. в ее собственной, сидящим на ее же диван-кровати.
Семен был в грязном тренировочном костюме, небритый как Плюшкин, совершенно седой, он смотрел на Полину и по-детски улыбался.
Подбородок его слегка трясся.
На полу лежал телефон, провод с телефонной вилкой находился в руках у Семена.
— Что у тебя аппарат отключен, — спокойно сказала Полина, ожидая взрыва. — Звоню, не могу дозвониться.
Семен кротко кивнул и стал тыкать вилкой в лежащий на боку телефон.
Руки его крупно дрожали.
— Дай-ка, — сказала Полина и включила телефон в розетку.
Тут же раздался междугородний звонок, это пробился сын, который находился в командировке и беспокоился, три дня телефон не отвечает, Алена с Николкой в деревне, что происходит.
Полина кратко ответила, что телефон не работал, а с отцом плохо, он ничего не соображает и не говорит.
Сын ответил, что вернется через недельку и хорошо что ты приехала.
Связь оборвалась, и Полина пошла по квартире, увидела, во что превратил свою темницу Семен, тут же сняла белье с его кровати, бросила в ванну, потом вошла в страшную кухню, где на полу лежала разбитая банка прошлогодних помидор, уже все засохло, поставила на огонь грязный чайник, огляделась…
Когда Полина кормила Семена с ложечки и он лежал у нее весь чистый, в белой рубашке, и смотрел в пространство, жуя пустую кашку беззубым ртом, то произошло следующее: он перестал жевать, медленно перевел на нее свой взор и сказал:
— Поешь сама, ты голодная.
И тут Полина заревела.
Как ангел
Как в насмешку, ей дали имя Ангелина. Очень любили, видимо, друг друга и дочь назвали ангелом. Однако родили эту дочь, слишком, видимо, поздно, отцу было за сорок, матери близко к этому, вообще это был поздний брак двух химиков, двух одиноких немолодых и некрасивых людей, обычных работников агрохима по вопросу борьбы с вредителями хлопчатника, они нашли друг друга в одной экспедиции под Ашхабадом и родили через девять месяцев своего ангела, ангел был любим и балован всей огромной семьей немолодого отца: его престарелой матерью, его пятью замужними сестрами и их семействами тоже.
Чуть праздник — а при двадцати с лишним членах семьи (старшие постепенно умирали, младшие росли) каждый месяц все собирались и собирались на дни рождения, — чуть праздник, и маленькая Ангелина кочует по родственным коленям, ее возили на закорках, ей всегда тоже дарили подарки, чей бы ни выдался день рождения, Ангелина к этому привыкла и каждый раз ждала своего, и дождалась: к пятнадцати годам она не только не унялась, но стала открыто требовать свою долю на празднике жизни: а где мой подарок? А мне?
Так она кричала и во дворе, куда ее отпускали одну погулять, а мне? Ей в ответ поддавали раз и два по башке, но Ангелину было не укротить, она требовала и себе тоже мороженого, тоже автомат как у трехлетнего, требовала прямо на месте — и не у отца с матерью, а разевала клюв как взрослый птенец, адресуясь к самим детям и к их родителям, которые угощали своих потомков кто чем, выносили им во двор новый велосипед, баловали их, а Ангелина тут как тут и тоже требует: а мне?
Как-то не входило в ее бедную больную головенку, что нет добра и справедливого распределения между всеми жаждущими, нет того, о чем мечтали мыслители всех времен и народов, нет общего, делимого поровну, а каждый сам по себе, нет равенства и братства, нет свободы подойти и взять, подойти и съесть все что хочешь, войти и поселиться на любой кровати, остаться в гостях где понравилось, чтобы и завтра угощали и бегали вокруг с тарелками, наперебой кормили и хвалили, сажали бы на почетное местечко и гладили бы по больной голове, а потом подарили бы еще и игрушку.
Все это, однако, было в детстве Ангелины и продолжалось во взрослом состоянии, но только среди родных.
Как Ангелина ни старалась понравиться людям, например на улице, как ни кидалась долгие годы с открытой душой ко всем, кто ел пирожки и мороженое, конфеты, бублики и апельсины, как ни разевала свой клюв на манер птенчика — ничего не получалось в итоге.
Но она забывала об этом каждое утро, прихорашивалась перед зеркалом, требовала завязать ей пышный бант на макушке, распускала свои волосенки, жидкие и спутанные как пух и перья из подушки (она не выносила расчесываться), и затем, тоже каждое утро, она хорошенько красила рот красным цветом, веки синим, брови черным — у нее для этого стояла коробка с гримом, кто-то из родни подарил, видя, как ребенок кидается на губную помаду и красит рот и щеки до ушей и плачет, когда убирают подальше, при этом всячески отвлекая Ангелину, а вот пойдем сейчас мультики смотреть, а вот Ангелине сейчас что подарят и т. д.
Ангелина украшала себя всем чем могла, бусы, клипсы, банты, какие-то кольца на пухлых пальцах, браслеты, дешевенькие брошки, — только платьев она не меняла, носила какое в данный момент было, таскала не снимая, и туфли любила старые, стоптанные, а новые не терпела, отказывалась даже мерить. Матери приходилось разнашивать обувь на своих старых, больных ногах.
И вот, надеясь понравиться миру на этот раз, волнуясь и спеша, она собиралась с раннего утречка и выводила мать на прогулку в любую погоду, в мороз и солнце, в дождь и вёдро, в бурю и туман — причем пешком: Ангелина не выносила подземелий метро, там она начинала тосковать, нервничать и раза два кидалась с кулаками на пассажиров, которые не так на нее посмотрели.
Поэтому мать все-таки таскала ее подальше от любых видов транспорта, в автобусе и трамвае все тоже пялились на Ангелину, она все это тут же отмечала и могла ответить на обиду, перед тем блеснув особым взглядом из-под своих толстых очков.
К тридцати годам она носила сильнейшие очки, многослойные, как фары, а передние восемь зубов она потеряла, не желая ходить к врачам, да и зубки с детства были слабенькие, плохие.
Ее сильно раскрашенное синим и красным лицо с постоянно зияющим беззубым ртом, в котором по углам торчало четыре клыка, производило сильное впечатление на всех — только родня видела в ней несчастного ребенка, особенно старшая родня, помнившая все страдания Ангелины, страдания ее отца и матери, а также обостренное чувство справедливости у маленького ангела, когда она пыталась печенье поделить на всех и всем раздать — и это еще в ту пору, когда она была бессмысленной крошкой, толстенькой, слабенькой и смешной.
Все они ее тогда любили и делали вид, что все в порядке, они просто разбивались в лепешку, не делая разницы между своими нормальными детьми и бедной дурочкой, которая так и не научилась считать и все думала, что 0,5 это 50, и громко волновалась, как же это молока 50 литров помещается в маленьком пакете, а ее утешали, объясняли ей, были предельно тактичны и добры, но это свои.
Чужие же не отзывались ни на какие просьбы, сверстники называли крокодилом и просто били Ангелину по голове сразу, без обиняков, что и привело к тому, что так же без обиняков Ангелина била людей кулаком прямо по голове в метро, учтя уроки детства.
К тридцати годам она созрела в крепкую, мощную, буйную женщину, которая отвечала немедленно действием на все возражения отца или матери, так что мать, даром что семидесятилетняя, с семи утра водружалась на свои больные, сырые, опухшие ноги и выступала в многочасовой поход по городу, шла с дочерью из дома, чтобы она не била семидесятипятилетнего отца просто так, крича: «Встань с кровати, хватит хандрить!» (Ей так говорили в детстве.) Отец лежал после больницы, после инфаркта.
Денег в семье было мало, две пенсии химиков по ядохимикатам, а Ангелина просила ей купить то и то, стояла часами над прилавками, пожирая глазами дешевые бусы, а то и брильянты, зыркая бешеным взглядом на продавщиц и крича матери со слюной во рту «Ма-а! Ну ма-а! Купи мне, ма-а!»
Мать сбегала опозоренная, Ангелина гналась за ней, накрывала ее могучим телом, волокла обратно, спасу не было никакого, хорошо еще что мать таскала с собой полную сумку хлеба и все время давала Ангелине куски, обмакивая их в кулек с сахаром, затыкала ей голодную глотку как ласточка птенчику.
Вечером, после закрытия магазинов, они возвращались все так же пешком домой, там Ангелина ела руками холодную кашу, сваренную отцом, и ложилась спать в чем была на свой диван, даже в пальто. Мать караулила момент и снимала с Ангелины обувь, накрывала несчастную одеялом, а у самой часто тоже не было сил раздеться окончательно, она, бывало, так и задремывала сидя за столом при полном свете, с глазами полными слез, похожая на свою дочь, т. е. тоже без зубов, почти без волос, но закаленная как в огненной печи.
Все у них было подчинено этой вечной гонке, а в больницу, в сумасшедший дом родители не отдавали свою Ангелину, боялись ее оскорбить навеки, испугать ужасом решеток и запертых дверей, чего Ангелина не выносила, как животное часто не выносит замкнутого пространства.
Родители, видимо, в глубине души считали, что Ангелина ничем не хуже других людей, она просто больна, а больных не судят. И родители все реже и реже ходили по гостям, боясь чужих взглядов, опасаясь окружающего несправедливого мира, который издевается над самым обездоленным человеком, над инвалидом, над дурочкой, а она тоже творение Божье и имеет все нрава на место на земле.
Но Ангелина упорно тащит мать на люди, в магазины, в толпу, может быть, надеясь, что ее снова возьмут на руки и будут передавать друг другу как любимое дитя, будут кормить, дарить подарки и перестанут таращиться на эту толстую тупую морду клыками наружу, ведь она там, внутри, осталась все той же маленькой слепенькой девочкой.
Беда еще, что Ангелина мало спала, несмотря на долгие прогулки, но мать спала еще меньше. Днем и ночью ее глодал один и тот же вопрос — за что ей это? Тихие, любящие были они с отцом, любящие и заботливые были все дядьки-тетки Ангелины и ее двоюродные, а также их детки, они все привыкли к ужасной морде вечной гостьи, к ее голодным глазам, рыщущим по полкам, к ее всегда грязным рукам, которыми она хватала пищу, к ее частым слезам, которые лились у нее из-под очков по раскрашенному лицу.
Со временем, придя в гости, Ангелина довольно быстро начала уводить мать снова на улицу, едва насытившись, а если ее уговаривали остаться, она куксилась, уходила и пряталась лицом в одежду, висящую в прихожей, размазывая грим и все выделения глаз, носа и рта по чужим пальто, то есть опять-таки вынуждала мать уходить, не побыв в тепле и покое среди нормальных, милых, добрых людей, среди своей родной семьи. Ангелина глухо говорила, что опять болит голова и хочется кого-нибудь ударить, и мать уходила с ней и получала тумака на улице от плачущей Ангелины, неизвестно за что: то есть известно за что — Ангелина догадывалась, что мать отдыхает от нее среди тех, кого по-настоящему любит, и это у дочери были слезы о несправедливости, слезы о неверии, неравном распределении любви и добра: всем все, а мне опять ничего.
Кроме того, может быть, Ангелина понимала, что мать в глубине своей кроткой души надеется когда-нибудь отдохнуть, скинув ее на руки двоюродной родне пожить, попитаться, повоспитаться, но они хвалили и кормили ее только до определенного часа, дальше стоп, дальше надо было двигаться домой, и это тоже чувствовала больная душа Ангелины, эту ложь всеобщей якобы любви до определенного часа — на улице же ей никто не врал, все откровенно глазели или смеялись в лицо, это была правда, и Ангелине не надо было притворяться, вот это и была свобода, и она, видимо, рвалась на улицу как в театр, где от души исполняла роль городского пугала.
Она идет против всего человечества, вольная и свободная, свирепая, нищая духом, про которых ведь сказано, что их будет царствие небесное, но где — где-то там, где-то там, как поется в одной психоделической песенке, а пока что ее жизнь охраняет ее ангел-хранитель, мать, отрывая ей от батона огромные куски, а Ангелина все требует — дай-дай-дай, и мать хлопочет, чтобы не обидели, не убили ее ангела-дочь, чтобы эта дочь не убила ее ангела-мужа, лежащего в кровати, все невинны, думает мать, а я так и буду бегать с ней пока не сдохну окончательно, но вот свежий воздух и движение, думает мать-ангел, моя-то матушка дожила до девяноста трех.
Она надеется — смешно сказать, — что они все умрут как-нибудь вместе.
Путь Золушки
Одни говорили о Нике так: она гордится, что у ее подруги сын от любовника известной актрисы. И сама Ника тоже родила от брата этой подруги, так что ее ребенок оказался двоюродным братом сына любовника известной женщины.
Другие говорили, что все не так: Никина подруга была замужем, но родила от другого, от известного человека, и тогда Ника родила от брата этой подруги, у которой сын от известного человека, и теперь-то сын Ники является двоюродным братом сына знаменитости, то есть племянником знаменитости! И так называемая известная женщина тут ни при чем, известных женщин тогда было всего несколько, певица Пугачева, поэт Ахмадулина, Валя Терешкова-космонавт да академик Нечкина почти ста лет от роду.
Значит так, Ника гордилась тем, что ее сын — двоюродный брат сына знаменитости и т. д. (см. выше), но сама Ника жила со своим-то сыном одна, не прося ни о чем никого, в том числе и эту свою подругу (у которой брат как раз и являлся отцом сына Ники, если мы с вами не запутались окончательно).
Однако жизнь прижимала эту Нику, одинокую мать, и хоть она и породнилась через роды со своей подругой, и подруга об этом знала прекрасно, но, как ни странно, на этом их дружба почти прекратилась, Ника в одностороннем порядке звонила, поздравляла с праздниками, но всегда потом, днем позже, а затем даже стала слать телеграммы и все. А по телефону в таких случаях все разговоры были о детях, кто научился читать, кто чем увлекается и т. д. Подругин сын развивался быстрее.
Сама Ника жила довольно скромно, в коммуналке, сначала в одной комнате, потом хлопотала, и ей дали освободившуюся от старухи Сары комнату и ее же чуланчик, соседка эта, Сара, по рассказам других соседей, была когда-то знаменитой актрисой во Франции, до революции, и в чулане лежал завернутый в черные сатиновые трусы альбом с ее фотографиями: богатые волосы, белые платья, возведенные в небо глаза. Фамилия ее была Беднар, по паспорту Беднарова, армянка. Старуха Сара как-то вдруг исчезла, пойдя зимой за хлебом (90 лет), пошла, но споткнулась и сломала шейку бедра, поместили в больницу, оттуда позвонили троюродной, что ли, родне, родня же и приезжала в Сарину комнату, хмурые мужик с дочерью, эта родня приезжала найти что-то типа паспорта и сказала, что у Сары рак всего, она так в больнице, видимо, и останется, причем, что характерно (сказал мужик), Сарочка после перелома вообще стала неуместно смеяться, лежа в хирургии, и встал вопрос о ее переводе в Кащенко в соматическое отделение, более того (сказал мужик), у нас у самих теща была такая же красотка, ста двух лет, а у нее имелась старшая сестра, та все контролировала и сидела на связи по телефону. Как-то позвонила: «Соня, ты знаешь кто умер?» Теща: «Сталин, как же». А ее сестра: «Дура ты, Прокофьев умер».
Но Сара затем, видимо, довольно быстро скончалась, все еще смеясь над своим положением, и другая родня приехала теперь уже с мешками и веревками, двое суток горели огни по всей квартире, родня собирала какие-то тряпки и палки, и наконец Ника получила ордер на Сарину комнатушку и вошла туда как хозяйка, в царство окаменелых тарелок с кашей, желтых слежавшихся газет, деревянных ящиков и гниловатых старческих подушек.
Это было большое счастье для Ники, впавшей к тому времени в немилосердную бедность со своим сыном, двоюродным братом сына подруги, а стало быть, родным племянником знаменитости, но не пойдешь же к этой знаменитости доказывать на пальцах кто кому любовников сын, а уж тем более племянник на киселе. Тут было не до просьб, самой бы продраться сквозь эту мешанину, в которой путем двух скрещиваний родилось два двоюродных внебрачных брата, а сама Ника теперь могла числиться родней знаменитости как мать его племянника и чуть ли не как двоюродная теперь сестренка? О, если бы он узнал, но он ведать ни о чем не ведал, гуляя где-то опять. Подругу Ники он давно покинул, так же как Нику покинул брат подруги, опять все в рифму.
Итак, Ника стала хозяйкой двух комнат и чулана, и она радостно и трудолюбиво все пересортировала, как бомж на помойке, газеты сюда, ящики сюда, даже прикарманила мешок лоскутков (мало ли, сшить половик), выудила из угла разболтанное креслице, вернее, деревянный скелетик от него, скелет с пружинами, которые торчали из волосяного покрова как ребрышки, Ника прислонила его сломанной ногой к стенке, принакрыла тряпицей, тоже Сары Беднар наследием, потом помыла окна, простудилась, хворала, а сама все искала и наконец нашла жиличку, дворничиха прислала женщину, которая бродила по двору в поисках комнаты. Жиличка дала деньги вперед за три месяца, ура! Безработная Ника смогла заплатить за квартиру, но тут случилось ЧП, и остатки жильцов еще не вымершей окончательно коммуналки, старые тени, все собрались на кухне и пригласили Нику, чтобы она пригласила жиличку, короче, хотели доказать, что эта снявшая конуру есть проститутка и водит. «Это мой любовник», — защищалась женщина, невидная из себя, стандартная баба с улицы лет под сорок, да еще нечесаная и помятая, средь бела дня спала, что ли. Она так защищалась, вертя головой, пока какие-то вызванные мужики выгоняли из комнатушки сонного парня кавказской национальности, стоя над ним, надевающим все необходимое. Короче, проститутка (или она не была проститутка, мало ли, одинокая женщина с больным мужем, познакомилась с одним, дальше с другим, с третьим, комната теперь есть, никаких препятствий нет, волосы покрасила в белый цвет и т. д., ее личное дело). Итак, проститутка с черным парнишкой оба ушли, бледно улыбаясь, деньги, правда, в суматохе не потребовали обратно.
Ника и тут проиграла, комната стояла пустая в ожидании какого-нибудь одинокого мужчины без вредных привычек (как написала Ника в объявлении), о мужчине уж никто бы не посмел сказать, что он проститутка, даже если бы он водил и водил к себе ежедневно новых и новых, кстати, есть такая форма импотенции, разовые связи, и больше никогда с той же партнершей (как, видимо, было в случае с подругиным братом у нее самой, Ника читала о такой форме невроза).
Но, в сущности, хотя звонки и были, довольно игривые, но Ника боялась мужиков и боялась иметь с ними дело, тот случай с братом подруги был последним, энное количество лет назад, причем и этот случай произошел не без подначки подруги, которая пригласила Нику на свою дачу провести лето, там же должна была жить свекровь с внучком (это был самый первый сын подруги), однако свекровь не явилась, на тот момент у подруги с ее мужем (сыном этой свекрови) было что-то не то. Свекровь не явилась, зато Ника явилась с рюкзаком и с мыслями о том, как она будет пропадать в окрестных лесах, ягоды, грибы, она даже взяла с собой сахар и пару трехлитровых банок, пока заполнив их крупой и тем же сахаром, все очень экономно было у Ники. Она решила сама питаться, варить можно в лесу на костре, ничем не одалживаясь — встал утром и ушел в леса! Котелок Ника тоже прихватила, нож, спички, соль. Мыло. Полотенце. Стирать можно в ручьях, сушить в кустах.
Но подруга, встретивши Нику с дико расстроенным видом и с ребенком за ручку, тут же и оставила Нику с этим ребенком, а сама срочно умотала в Москву.
Итак, вчера Ника приехала с рюкзаком, подруга показала Нике ее комнату на втором этаже, даже с балконом, было тихое счастье, чаепитие, бутылка, но буквально назавтра эту подругу вызвали к телефону к соседям, была паника, подруга похватала вещички, попросила Нику пересидеть с ребенком (ему три года десять месяцев, не маленький), обещала прислать своего брата в помощь и отчалила на месяц, как потом выяснилось, к знаменитости в поселок Форос на южном побережье Крыма. Ника за месяц обессилела до крайности, тут еще неизвестность, где подруга, что с ней, звонить к ней домой Ника не решалась, а вдруг продашь ее и т. д., если бы что крайнее, смерть, гибель, то они бы явились. Так, в ожидании, текли совершенно безумные дни и ночи, ребенок то плакал, то болел, брат подруги не приехал, никто не приехал; правда, брат все-таки явился через три недели, оценил обстановку, пожалел Нику, назвал сестру сволочью, тут же посидели тихо выпили водочки, и возник маленький роман, почти семья: гуляли втроем, ребенок у мужчины на плечах, Ника рассеянно рядом жуя травинку, она шла как человек и женщина, этот брат привез еды и вина, тоже какой-то нелепый человек, продавец газет и легкой литературы с благородной внешностью альпиниста, но сестре все-таки помог, племянника протаскал на закорках четыре дня.
Отгулявши месяц, блудная мать явилась, Ника встретила ее хмуро, сразу собралась уезжать, так называемый брат покинул дачу тоже якобы по звонку, срочно понадобилось, и он уехал.
Однако подруга явилась такая благодарная, исхудавшая, такая виноватая, бес попутал, позвала страсть, и привезла Нике деньги, браслет, купальник и шляпу: чтобы она тоже съездила на юг.
Ника ничего не взяла, уехала с похудевшим рюкзаком, а через месяц благодарная подруга позвонила, что она беременна. Ника уже тоже знала к этому моменту, что беременна, и на предложение подруги пересидеть с малышом, пока она сделает аборт, ответила, что ее рвет при одной мысли о детях, прости.
Подруга, однако, не сделала аборт, ее муж как-то уговорил, муж считал, что бедняга просидела с ребенком одна на даче, в то время как его мать наотрез отказалась ей помочь. Муж жалел свою жену и хотел еще ребенка, чтобы совсем уже ее захомутать. Он хотел как Пушкин, чтобы что ни год то Сашка то Наташка, жена вечно с пузом и никакой личной жизни, никаких дантесов. Так он сказал, ликуя. Подруга все это передала Нике во время следующего сеанса телефонной связи, когда и Ника сообщила ей свою замечательную новость. Сестра под пыткой вынудила брата сознаться, было еще несколько звонков, а затем обе подруги затаились, каждая со своим животом. Роды произошли в одну неделю, но уже тут судьбы младенцев разошлись, поскольку подруга оказалась с мужем и двумя теперь детьми на зимней даче, а Ника с ребенком в одной комнате в коммуналке 12 м в квадрате, и то спасибо, мама подкинула деньжонок и привезла их сама, прожила с Никой месяц, как-то подмогла. Эта комнатушка досталась Нике от первого беспутного мужа-однокурсника, они разошлись, и муж получил комнату в коммуналке же в соседнем подъезде, еще долго потом приходил и совершенно серьезно требовал от Ники денег за эту доставшуюся ей комнатку. Однокурсник пытался стать дельцом, но его вечно опережали, как он говорил, армяшки и евреи, так что он пожелал взять деньги хоть с Ники, парадокс. Ника, видите ли, должна была возместить ему потери на национальном фронте. И она его любила когда-то, подумать только!
Ребенок, родившись, подтолкнул Нику к жизни, а то она все прозябала, делала какие-то грошовые рефераты с английского, болталась в поисках цели в жизни, и теперь цель жизни кричала и требовала, есть.
Как раз к тому моменту, когда цели жизни стукнуло восемь лет, Ника начала торговать газетами, как неведомый и сгинувший где-то отец ее ребенка — но он-то достиг вершин, у него было свое книготорговое предприятие (как сообщила подруга), и он также занимался антиквариатом, купил себе квартиру и т. д.
И вот Ника, владелица двух комнат и чулана, газетчица в метро со своими двумя столиками, и сын солидный Вася, вылитый отец, — Ника идет наконец на день рождения к своей подруге Светочке, той самой, которая родная тетка Васи. Ника идет, ведет Васю за ручку и напарывается там на всю смеющуюся семью — муж Светочки, рогоносец с двумя неизвестно чьими сыновьями, а также улыбающийся брат Светочки, антиквар, солидный, уже не похожий на поджарого альпиниста. И посреди этого тарарама два двоюродных брата, почти близнецы с разницей в два дня, довольно похожие, Вася и Вадик, и сама Ника, усталая и в очках, у которой сердце сердито колотится в ребрах, не ожидала такого подвоха, что тут этот брат, а то накрасилась бы, надела бы костюм.
В таком виде как пришла, она садится со всеми за стол, не выказала никакой особенной радости, а дети повели себя чопорно, даже надуто, действительно похожие и этим, видимо, не довольные. Но тут же взрослые, легко вздохнув, сдвинули бокалы за дружную семью и за деток, и Светочка, погладив Васю по голове, сказала:
— Вот твой отец, познакомьтесь.
И он и все чуть не заплакали, когда Вася и его папа Дима, оба солидно и одинаково, подали друг другу руки, похожие до смешного. Маленькая копия потолковала с большой, сели играть в шахматы, и уже на следующее воскресенье Ника отвезла Васю к отцу. И там, потерявшись среди экранов, мальчик забыл мать-отца, а они, в свою очередь, мирно выпили водочки, как тогда. Ника была все-таки при параде, в синем с белым костюме, но это, как видно было, ничего не значило.
Затем Ника ушла, оставив ребенка отцу, и помчалась домой наводить Потемкина, так как Васю должны были привезти вечером в родные апартаменты на машине.
Ника все вылизала, напекла пирожков с капустой и с вареньем, но Вася позвонил в дверь в одиночестве — папаша высадил его у подъезда и укатил дальше.
На все вопросы Вася ответил так:
— Отец нормальный мужик. Купил жвачки блок.
Теперь его рассказы в школе должны были круто поменяться: раньше он имел отца, погибшего в авиакатастрофе еще до Васиного рождения. Теперь Вася готовился рассказать о папаше, который гоняет на «Вольво», у него компьютер, факс и радиотелефон. Да, он остался жив, но мать скрывала, так как они разошлись, а она не хотела, чтобы ребенок знал об отце и т. д. Вася был очень умный малый, весь в папаню.
Ника же, таким образом, благодаря Васе вошла в круг семьи, породнилась со Светочкой как бы на полном серьезе, и Вася оказался племянником знаменитого человека, хотя и побочно.
А зачем их с Васей вызвали на день рождения, Ника узнала позже. Брат Светочки в результате операции пострадал, то есть у него с какой-то там женой надежд на потомство не могло быть никаких, он стал мечтать усыновить ребенка, и тут Светочка подсказала ему: ты, мол, забыл, есть готовый сын.
Ника мало что понимает в сложившейся ситуации, зачем судьба так обошлась с нею, почему за нее все решили и Вася стал медленно, но верно отплывать от мамы в страну своих снов, с компьютерными играми, гаражами и какими-то будущими путешествиями вдвоем, при собственном живом отце.
Но что, однако, в этой фантастической истории все же согревает Никино внезапно озябшее сердечко — это ее родство (двоюродное) со знаменитым человеком, она теперь следит за его подвигами, и все в ее небогатом собственном окружении знают, кто она такая, хотя объяснять, как все вышло, не приходится, можно задеть интересы других безвинных людей. Ника гордится, ничего не объясняя. Типа двоюродной сестры и все. Я его кузина.
Как объяснить, если все это вышло через Васю и через грешную Светочкину постель, но что же не через постель получается в семье, что же не через постель — спросите вы и будете правы.
По дороге бога Эроса
Маленькая пухлая немолодая женщина, обремененная заботами, ушедшая в свое тело как в раковину, именно ушедшая решительно и самостоятельно и очень рано, как только ее дочери начали выходить замуж, — так вот, рано располневшая немолодая женщина однажды вечером долго не уходила с работы, а когда ушла, то двинулась не по привычному маршруту, а по дороге бога Эроса, на первый случай по дороге к своей сослуживице, женщине тоже не особенно молодой, но яростно сопротивлявшейся возрасту, — или она была таковой по природе, вечно юной, как она выражалась, «у меня греческая щитовидка» и все. Вечно молодая сослуживица праздновала день рождения и ни с того ни с сего пригласила к себе эту Пульхерию (как они на работе называли ее по имени гоголевского персонажа, верной пожилой жены своего мужа), а могли бы ее называть также и Бавкидой по заложенным в нее природой данным быть верной, бессловесной, твердой как камень и преданной женой, но Господь Бог судил иначе, и Пульхерия осталась очень рано в единственном числе с двумя дочерьми. Она-то была верной, но этого для жизни мало, как выяснилось, и у ее мужа завелась новая знакомая, были звонки, даже угрозы, что кто-то «примет газ» и так далее, а затем Пульхерия, как известно, осталась одна и мгновенно, как только младшая дочь вышла замуж и забеременела, она тоже как бы забеременела ожиданием, ушла в себя, спряталась в свое пухлое маленькое тело, в щеки, спрятала глаза, когда-то большие и, судя по фотографиям, прекрасные (одну из таких фотографий Пульхерия как-то нашла на своем пороге с выколотыми зрачками, понятно чьи дела), — но прежде всего Пульхерия спрятала душу, бессмертную душу юного гения, каким его рисуют — с крыльями, бесплотного, с кудрями и сверкающими лаской и слезой глазами. Все это Пульхерия быстро спрятала, быстро обросла бренной плотью, кудри обвисли. Но этот гений добра не исчез, как мы увидим дальше, и иногда сверкал в ней, подобно озарению. На работе она так болела за свое маленькое порученное ей судьбой дело, что в буквальном смысле болела, когда, к примеру, назначили некомпетентную начальницу, злобную и никчемную, которая уничтожала все предыдущее и накопленное со злорадством беса, перекроила уже приготовленную к отправке выставку, заставила писать новые тексты, и вот тут Пульхерия и ее молодая еще ровесница Оля спелись и сдружились. Люди быстро объединяются на почве общего негодования, забыв все свои взаимные чувства, и ничего хорошего из этого, как правило, не возникает. Так вышло и в нашем случае. Сухая и самолюбивая Оля возненавидела начальницу люто, вся жизнь Оли была в работе, поскольку дома у нее происходили какие-то неурядицы и проживал тяжелобольной муж, поэтому были регулярные поездки к нему в больницу и мучения с ним дома, затем имелся сын, который быстро женился и хотел привести прямо в дом к маме какую-то ловкую бабу старше себя, и Оля потемнела лицом на глазах у сослуживцев, но потом все-таки она поселила парочку у новоявленной жены в тесной комнатке плюс родился ребенок, а у Оли с мужем были хоромы. Вот в эти хоромы Пульхерия и поплыла по житейскому морю, предварительно поручив на один вечер все дела дочери, но болея душой за нее, как она справится с малышом одна, оставшись со своим суровым, но бестолковым юным мужем.
Пульхерия, таким образом, оттолкнулась от житейского берега и взмахнула веслами, чтобы уже никогда больше не возвращаться в прежнюю жизнь. Все произошло так мгновенно и все так переменилось, что уже назавтра Пульхерия не помнила ни себя, ни, страшно сказать, свою семью, она как бы впала в сон, а некоторые считали, что она слегка повредилась в разуме, например та же Оля.
Итак, приехав на место, Пульхерия сразу затерялась, засунула свое бренное толстое тельце в какой-то угол и там затихла, наблюдая утомленными, заплывшими глазами за хлопотами и приготовлениями Оли, не такой скорбно-значительной, как всегда на работе, а простой и домашней, в кружевном старинном фартучке. Оля была очень мила, ей помогали какие-то женщины-подруги с прическами, а в большой комнате (сколько комнат было вообще, Пульхерия не посмотрела) курили у телевизора мужчины — для Пульхерии этот высший свет, этот шикарный мир людей со свободным временем не существовал, и Пульхерия даже и не подумала предложить свою помощь, она просто сидела и отдыхала в кои-то веки. Пульхерия очень хорошо и с некоторой неловкостью всегда понимала истинные побуждения людей, и в этом случае она тоже понимала, что Оля хочет окончательно подавить ее, Пульхерию, своим великолепием и затем с ней, подавленной, выступить единым фронтом, три человека в отделе, пойти в наступление на начальницу, скинуть ее и затем заступить на это место самой. Пульхерия с досадой думала о своей всегдашней мягкотелости и уступчивости, что поехала в эти гости, где все чужое и малоинтересное, но у маленькой Пульхерии тоже весьма накипело на душе против начальницы, которая плевать хотела на огромную многолетнюю работу по обработке фондов и хотела все перевести на другие рельсы, на рельсы самоокупаемости, в том числе в русло пикантных разоблачений кто с кем жил и какие есть письма и доносы. Начальницу быстро назвали «Шахиня» и поняли, что она хочет на чужом горбу сделать докторскую, для того она и въехала сюда на плечах мужа, замдиректора родственного НИИ, а он взял на работу кого-то из детей их директора, тоже порядочного проходимца, похожего на артиста в роли архиерея. Все всем было известно и всех брала тоска, но что делать!
Таким образом, Пульхерия сидела в гостях тихо и безучастно, выключившись полностью, отдыхая от своих бесконечных трудов, уйдя в свою личину толстенькой тихой бабушки и чуть ли не древней старушки — при том что Пульхерия была старше Оли всего на два месяца. Однако заметим, для будущего это важно — Пульхерия расценивала свою внешность как несуществующую и знала про себя, что настанет момент, и она из куколки, из кокона обратится обратно в бабочку. Она как бы играла сама с собой в старость в том возрасте, когда другие еще очень и очень возрождаются и поддерживают в себе тонус — и сама не знала, что оттуда уже нет выхода таким как она. Оле был выход, а ей — нет. Тем не менее Пульхерия иронически приглядывалась к Олиной вечной молодости и расценивала все ее гимнастики, диеты, корты и лыжи как легкий сдвиг. Пульхерия к себе относилась легкомысленно, а Оля даже сделала небольшую косметическую операцию за ушами и стала еще моложе, а во рту у нее полыхал голубоватый фарфор, но Пульхерия стеснялась смотреть на Олю в ее затянутое лицо выше уровня рта. Она, что называется, смотрела Оле «в рот», что Оля принимала за ее приниженность. Оля вся была как на ладони, а Пульхерия носила в своей душе маленького, но крепкого и иронического ангела-спасителя, который все про всех понимал, и Пульхерия в ответ на все издевательские замечания Камиллы, третьей их сотрудницы, молодой женщины богемного типа из художественной среды вечно в свитере, джинсах, кольцах и браслетах, — в ответ на ее иронию в адрес молодящейся Оли Пульхерия только вздыхала. А Оля решила полностью опереться на приниженную Пульхерию и именно ее пригласила в гости в дом на день рождения, а Камиллу инстинктивно оставила без внимания, поскольку Камилла на работе томилась, начальнице грубила и просто так бы поддержала любое деструктивное, то есть разрушительное, начинание в адрес существующего положения вещей. Камилла, кстати, и не пошла бы в гости к старому бабью, да и Оля могла опасаться ее подлинной без натяжки юности. Так что оставалась безопасная Пульхерия, а у Камиллы были другие мечты и другие дела, и на этом мы ее оставим. Камилла тоже была не абы как с улицы взята на работу, у нее имелись непростые родственники.
Пульхерия сидела сиднем, потом стронулась, как все, будучи приглашенной к столу, села и расплылась, растаяла, как бы не существовала уже, вела скромную и тихую, как обычно, жизнь, что-то попивала, ела салаты, пока вдруг не поняла, что рядом спрашивают, как ее зовут. Это был мужчина, сидевший справа. Пульхерия ответила, завязался разговор, речь шла о том ученом, архивом которого много лет занималась Пульхерия. Ученый был уже разоблачен, свергнут, забыт и упоминался только в юмористическом и разоблачительном плане, а Пульхерия знала всю его жизнь и все его взаимоотношения с великими мира сего, любила его, как энтомолог любит особую разновидность, допустим, мелкого жучка, признанного вредоносным, но открытого собственноручно. Поэтому она возражала, как ей казалось, обывательскому тону в вопросах этого соседа и тихо и немногословно отвергла общепринятую точку зрения. У вредного старца была надежная защита в лице кроткой Пульхерии! Сосед начал ниспровергать и горячиться, а она не стала продолжать разговор, снисходительно помалкивая. Сосед приводил общепринятые и истасканные факты, давно обнародованные, а Пульхерия знала многое другое, но, как специалист, не снисходила до спора с невеждой, а только вздыхала. Один раз она поправила его, и он с изумлением посмотрел на Пульхерию, настолько изящным и точным было ее возражение. Пульхерия тоже впервые посмотрела на своего соседа и увидела как в тумане красноватое худое лицо, седые всклокоченные волосы, недостаток одного зуба впереди и воспаленные, часто моргающие, очень светлые глаза. Пульхерия увидела, однако, не совсем то, а увидела мальчика, увидела ушедшее в высокие миры существо, прикрывшееся для виду седой гривой и красной кожей.
Сосед глядел на Пульхерию и мягко улыбался. Он, видимо, вообще улыбался всегда, есть такие люди с определенной мимикой, они всегда улыбаются и в этом их обаяние, но улыбка эта не означает ровным счетом ничего, и многие люди ошибаются, приняв ее на свой счет. Сосед, однако, улыбался Пульхерии как восхищенный ее разумом, покоренный собеседник, и Пульхерия полюбила его жалостливой, щемящей любовью, такой получился результат. То есть она сама еще не знала этого, а просто как бы освободилась, расцвела, и ее гений послал сияющий луч доброты в адрес соседа справа, и дело было завершено. Пульхерия тихо и со вздохами, но твердо и обоснованно рассказала о предмете своих исследований — то, чего она никому бы не рассказала, но важен был не предмет, а сущность разговора. Сущность же была в том, что эти двое нашли друг друга за пиршественным столом, где вино лилось рекой и дым стоял коромыслом, а хозяйка, раскрасневшись до лилового румянца на своей новенькой коже, необыкновенно похорошев и подобрев, бегала из кухни в комнату, но на одном из своих путей она, приостановившись и принагнувшись, сказала соседу Пульхерии что-то громко на ухо. Громко и на ухо в основном говорят обидные, язвительные вещи, рассчитанные на чужой слух и на оскорбление адресата, но Пульхерия не поняла ничего, и Оля удалилась, а беседа продолжалась. Сосед затем проводил засобиравшуюся Пульхерию до двери и вдруг заторопился, надел зимние сапоги (он был почему-то в домашних тапках), оделся и пошел провожать Пульхерию вон из дому. Они отправились по морозцу пешком до метро, и Пульхерия не стеснялась ни своего легкого старого пальтеца с висящими кое-где нитками, ни своей шапки, бывшей меховой, еще со времен молодости. Кудри Пульхерии обрамляли ее милое пухлое лицо, глаза раскрылись, румянец проступил на бледных щеках, короче говоря, ее гений, ее ангел-хранитель вознесся сквозь толщу плоти, уже готовой к старости. Пульхерия была доведена до метро, затем до вагона, затем провожатый влез вместе с ней в поезд и еще долго вел Пульхерию до самого ее дома, до подъезда, где прощание было церемонным и галантным, так как Пульхерии была поцелована ее пухлая маленькая рука, кстати, очень красивая. Ни о каком номере телефона и речи не было, Пульхерия даже не узнала имени своего любимого человека и так, согбенно и скромно, скрылась во тьме подъезда, ни о чем не думая.
Однако червь отчаяния начал глодать ее уже ночью. Пульхерия знала себя и знала, что не спросит никакую Олю о том, кто это был этот сосед справа. На работе Оля вела себя обычно, все силы занял у нее очередной конфликт с начальницей, которая, сидя в той же комнате, что и Оля, попросила Олю достать ей из шкафа нужную папку. Оля вспылила и предложила начальнице самой прогуляться до шкафа, и завязался свистящий разговор о перечне служебных обязанностей. Пульхерия из соседней проходной комнатушки, где она обреталась в архивной пыли и не спеша обрабатывала очередную папку писем, слышала всю беседу соперниц, но — удивительно — она настолько была занята своими мечтаниями и мыслями о Неизвестном, что все это пролетело мимо нее. И на обеденном перерыве, стоя в очереди, она слышала, как Оля, вся кипя, с мнимым юмором рассказывала кому-то инцидент, поправляя его довольно грубо в свою пользу, но Пульхерия, опять-таки равнодушно, пропустила это мимо ушей. Оля тоже как бы сторонилась Пульхерии, не пригласила ее как обычно идти в столовую вместе, а пролетела словно фурия, не глядя по сторонам. То ли она не одобряла все, что произошло вчера, то ли равнодушие Пульхерии дало о себе знать — ведь иногда, Пульхерия это давно заметила, ты думаешь, что к тебе начали относиться плохо, а на самом деле просто это ты уже плохо начал думать о человеке. Все люди внутри остались животными и без слов чувствуют все, что происходит, ни одно душевное движение не остается без ответа, и более всего равнодушие.
Равнодушная Пульхерия, однако, отстояв очередь до кассы, к своему удивлению, двинулась с подносом к столику, за которым уже сидела взбешенная Оля совершенно одна. Пульхерия твердо решила ни о чем не спрашивать Олю и спросила:
— Ну как вы вчера?
— Что вчера? — резко ответила Оля.
— Я ушла раньше…
— А, какое кому дело до мытья посуды, — едко ответила Оля. — Нет, вы видели эту хамку, она меня просила написать объяснительную записку. Кто она? Жена она, и все! Она же жена этого идиота, друга нашего идиота! А знаешь какая у нее была диссертация? Особенности морфологии суффиксов ачк-ячк и ушк-юшк! Ушки-юшки! И идет после этого без стыда работать к нам!
Оля еще долго говорила, что у нее тоже есть связи — у мужа — времен института, такие связи, что Боже мой. В президиуме, сказала Оля своим свистящим голосом, так что за соседними столами явно слышали. И что ей стоит только позвонить. Что ее мужа тоже ценят и уважают как математика, и неважно, чей муж где работает и что один болен, а другой здоров как бугай, но полное ничто как ученый. Важно как кого уважают! И когда муж болен, слышали бы вы, какие люди звонят и спрашивают, как он чувствует!
— А что с ним? — неожиданно для себя спросила Пульхерия, чтобы только перевести разговор поближе к своей теме, к событиям в доме Оли, к своему Неизвестному.
— Не спрашивай, — ответила Оля. — Шизофрения. Вот так!
Пульхерия должна была бы страшно пожалеть бедную Олю, от всей души, с содрогнувшимся сердцем, но она почему-то осталась вполне спокойной.
— Я этим диагнозам не доверяю, — сказала Пульхерия.
— И он старше меня на десяток добрый лет, я не знала и вышла замуж (дело причем было лет двадцать с гаком тому назад!).
— А ты не верь.
— И выяснилось недавно, что это уже давно. Все желудок, желудок, худел, все ссорился на работе. Вроде бы ему не дают заниматься прямым делом. Зарезали докторскую.
— И что же в этом ненормального? — спокойно сказала Пульхерия. — Это обычно.
— Он так бил кулаком в больнице по стене, все думали от боли, а потом стали спрашивать меня, я все рассказала. Говорят: как хорошо, что вы пришли, он все звал вас, пусть придет Аня. Аня, представляешь?
— Аня? — спросила сбитая с толку Пульхерия. Она еще не понимала, что вся ее последующая жизнь обрисована была Олей в этом разговоре. Пульхерия ничего не понимала, но слушала прилежно, с бьющимся сердцем. Оля явно что-то ей хотела сообщить, что-то внушить.
— Сказали: он все звал вас, позовите Аню, позовите Аню!
— Аню?..
— А сам никому не нужен, кроме меня. Хорошо у нас в отделе я не дала ему телефон, а на той работе звонил по десять раз в день. Ревнует. Сумасшедший.
— А как же ты? — сказала Пульхерия вполне бессмысленно.
— А вот так. Хорошо еще, что он в постели пока слава Богу, а то бы я вообще повесилась. Ты рассмотрела, какие у меня гости были мужики?
Пульхерия не ответила, только воззрилась на Олю, ничего не понимая.
Оля сказала:
— Какие мужики, и все мои любовники, я их всех собрала с женами, жены тоже все мои подруги. Что-то же надо делать с начальницей!
Ошеломленная Пульхерия заткнулась на этом, вопросов больше не задавала, Оля отвлеклась на новый рассказ о событии, а Пульхерия пила компот, неожиданно для себя ощущая жар в щеках.
Мыслей о разговоре с Олей хватило Пульхерии на всю вторую половину рабочего дня, Пульхерия должна была честно признать, что есть какая-то область жизни, совершенно непонятная, но именно там на пороге могут лежать фотографии с проколотыми глазами. Эти соображения перемежались у Пульхерии волнами страшной тоски. Внешне же это выглядело так, что Пульхерия углубилась в чтение все одного и того же пыльного старинного письма.
Тем же вечером, возвращаясь с работы с тяжелыми сумками, Пульхерия увидела у подъезда в сумерках фигуру с непокрытой седой головой. Как само собой разумеющееся, возникло перед ней то, о чем она тосковала все последние сутки, и теперь душа Пульхерии успокоилась. Она повела гостя к себе в квартиру, где на кухне сушились пеленки, в большой комнате у молодых была тишина, то ли они гуляли с ребенком, то ли спали все втроем перед бессонной ночью: ребенок часто плакал между тремя и пятью утра.
Пульхерия завела гостя к себе в маленькую комнату, где было чисто и просто, диванчик (Пульхерия смотрела на все новыми глазами, как бы со стороны), круглый столик еще бабушкин, кресло — все рухлядь и старье, но старье старинное, в том числе два маленьких книжных шкафа и старые книги в них. Гость сразу стал рыться в книгах, Пульхерия принесла чай и жареную картошку с кухни, поели в молчании, потому что гость весь ушел в книгу, потом он сказал, что ему пора, и удалился. Пульхерия, не прикоснувшись к нему рукой в этом тесном пространстве, после его ухода взяла книгу, которую он смотрел, и прижала ее к груди, закрывши глаза. Так она сидела в полной прострации, пока не загремело на лестнице, это молодые, везя коляску, ворвались в квартиру с шумом, громко разговаривая, забегали, затопали, полилась вода в ванной, закричал ребеночек, а Пульхерия сидела, не в силах выйти из комнаты, и думала, что хорошо, что их не было дома, — и думала, что же это с ней происходит!
Теперь каждый вечер она семенила домой, на работе сидела как во сне и как во сне пребывала дома, делала все то же, то есть стирала, убирала, готовила, бегала по магазинам, но все в полной отключке, потому что каждый вечер приходил Он — то на час, то на пятнадцать минут, сидел, что-то говорил, приносил все время одни и те же пирожные «картошка», они ели, пили чай, он читал ей иногда вслух, иногда писал в тетрадке цифры типа, формул, потом исчезал. Пульхерия сильно похудела, все вещички с нее сваливались, она почти ничего не ела, с работы старалась улепетнуть как можно быстрей и незаметней. Еще большую роль играло то, что Пульхерия жила сравнительно недалеко от работы — она как будто придавала огромное значение тому, что именно в назначенное время, минута в минуту он должен был появиться, и пропустить это время было нельзя. Молодежь очень быстро привыкла к гостю, его не стеснялись, хотя и никаких бесед не происходило, только здоровались и прощались, если он попадался им на своем целеустремленном пути, а вид у него был именно целеустремленный, такой же как у Пульхерии, когда она торопилась домой.
На работе Пульхерия очень много трудилась, почти не поднимая головы, и Оля к ней быстро охладела, тем более что она внезапно как бы набралась сил (какие-то результаты закулисных переговоров), объединилась вдруг с начальницей, и они обе совместно стали выживать с работы молодую Камиллу, которая действительно и опаздывала, и брала часто бюллетень, и грубила, хотя работа ее продвигалась, статью она написала, и очень дельную. Но все разрешилось на том, что Камилла, как выяснилось, уйти с работы не имела права, она, это выяснилось, ждала ребенка, муж привозил ее на машине и раньше времени увозил. Результат был такой, что начальница и Оля еще при наличии Камиллы начали активно искать ей замену прямо в ее присутствии, и Камилла грубила им обеим еще с большим чувством, но пухла и увеличивалась на глазах и уже с трудом таскала ноги. Кто-то им всегда был нужен как предмет борьбы, и хорошо, что это была Камилла, однако Пульхерия чувствовала, что недалек и ее час. По институту прошел слух, что у Пульхерии не все в порядке с головой: Пульхерия явно опаздывала со сдачей в срок ежегодного листажа, на обед не ходила, а бегала по магазинам. Никто не знал, что все ее время занимает Он, каждый вечер к ней приходил ее Каменный гость и неслышно сидел как камень, и не могла же она при нем писать свои труды! Она и делала это по ночам, а утром тащилась на работу, ничего не успевая, и там сидела сиднем и что-то корябала на своих карточках, не видя в своих занятиях смысла.
Дело разрешилось на том, что спустя два месяца такой жизни ее гость пропал. Проживши три ужасных дня, Пульхерия опять пошла обедать в институтскую столовую и села за столик, где восседали начальница и Оля. Они-то встретили ее радушно, посоветовали обратиться к хорошему врачу (Оля вызвалась даже устроить консультацию), начальница похвалила статью Пульхерии, наконец-то сданную, Оля похвалила Пульхерину фигурку («у тебя что, диета»), и затем они продолжили свой разговор, от которого Пульхерия оцепенела.
— Значит, завтра до обеда меня не будет, — сказала Оля значительно.
— Как скажет ваша милость, — сказала начальница шутливо. — Можешь быть уверена.
— Положили в беспокойное отделение, — сказала Оля. — Это — буйное отделение. Там его убить запросто могут. Да те же санитары. Надо переводить его во второе, как обычно. Там его знают, там его любят. А то в этом беспокойном его заколют совсем, вообще больным придет дебилом или импотентом.
Начальница при этом сделала рот как для поцелуя и пошлепала сочувственно губами:
— В буйном да, сделают.
— А очень просто, — сказала Оля. — Я когда вызвала психоперевозку, он начал скандалить, не шел, а от этого зависит. На улице кричал громко «помогите!» и извивался. Санитары прямым ходом отвезли в беспокойное.
— Это кто? — спросила Пульхерия.
— Мой, — ответила Оля. Щеки у нее были сизо-алые. — Ведь что кричал? Что я его враг, додумался! Типичный бред. Кидался в окно, разбил стекло головой, весь порезался, все было залито кровью, еще кошка эта поганая пришла, я его держу, как Иван Грозный, а она лижет с пола… Веником выгнала, нализалась человеческой крови, как людоед!
— А с чего это началось? — спросила Пульхерия участливо. Сердце ее стучало.
— Опять начал пропадать из дома на сутки, на двое, возвращался ободранный… Голодный, грязный…
«Врет», — подумала лихорадочно Пульхерия.
— Еще что: ну как это у них, не спал, ни с кем не разговаривал, одичал… На работу, слава тебе Господи, он вообще раз в неделю ходит… Одну статью в год пишет, они и рады… Одну статью, а они после этой статьи диссертации защищают… А он до сих пор кандидат… Конечно, он гений. Доморощенный. Я на работу, обратите на странности поведения, они отвечают, директор, спасибо, ему надо отдохнуть, дадим путевку… А он тут же бросается из окна головой в стекло… Я одна, я одна только знаю… Присосались к нему какие-то пиявки опять.
— Ну ты подумай, — вставила начальница.
— Не работал, ни одной формулы, я смотрела, обычно он исписывает пачками бумагу…
Пульхерия вспомнила, что Он иногда писал что-то в тетрадке. «Опять врет», — подумала она.
Оля вытирала со щек щедрые слезы, не обращая ни на кого внимания.
Пульхерия теперь все знала. Оставалось выяснить, в какой больнице он лежит. Как-то все сразу соединилось, встало на свои места. Огонь горел в Пульхерии чуть выше желудка, как будто зажгли лампочку и именно на том месте, где обычно ухает, когда человек проваливается или видит чужую рану.
— Ничего, пройдет, — сказала она. — У меня брат лежал в Кащенко, ничего, выпустили.
— В Кащенко мы не лежали, — ответила Оля задумчиво. — Мы лежали в своей, там его знают с первого раза, с этой Ани начиная. Чуть не кирпич из стены выпал, так он бил по стене кулаком.
— Ничего, выйдет и опять все путем, — сказала начальница.
— Но сколько можно на одного человека! — воскликнула Оля. — Сколько можно! Эта его девушка, я имею в виду сына, опять она его подсылает разменять квартиру! Настропалила сына подавать в суд! Ему же говорят языком: она получит квартиру, которую мы тебе дадим, сами останемся на бобах с психически больным отцом и она тебя погонит. Отдай сыну квартиру, не будет ни сына, ни квартиры!
И дальше потекла ее речь одинокого в своей огромной квартире человека, всех раскидавшего, безудержного, страстного и непобедимого.
Пульхерия сидела окаменев за этим столом над пустыми грязными тарелками.
— Главное, — продолжала Оля, — всегда находятся бабы, которые на него клюют. Вечно навещают его в больнице, носят ему домашние пирожки с капустой, передают бульоны, черта-дьявола. Я говорю нянечке: никаких передач, кроме меня, мало ли они ему намешают в тот бульон. Чтобы не тревожили его, не беспокоили. Слава Богу, сейчас в больницах карантин, вообще никого не пускают из-за гриппа. Так только, передачи принимают или письма. Он ведь там, его держат, он ничего не ест.
— Как моего брата, — сказала Пульхерия задумчиво. — Но его брали как диссидента, он голодовку объявил, Кормили через зонд.
— Уж не знаю, — раздраженно сказала Оля, — через что его там кормят. Врач сказала, что у шизофреников это такая форма самоизлечения, все эти голодовки. И не надо вмешиваться в организм. Но голодовка именно в буйном — это страшно. Они там не церемонятся, сразу пускают электрошок. Как через электрический стул проводят, только электрический стул это раз и навсегда, а тут повторяют.
Пульхерия держалась изо всех сил, она понимала, что Оля вызывает ее на реакцию, что Оля за ней наблюдает, как за подопытным животным.
На этом обед завершился, Пульхерия вернулась за свой стол в свою проходную комнату, теперь кончились, как ни странно, ее страдания на протяжении всех этих трех суток, проведенных абсолютно без сна, теперь начались только его страдания, его жизнь там, в тюрьме, его одиночество в толпе буйных зверей. Страдания брошенной женщины превратились в страдания насильно разлученной женщины, а это разные вещи, как разные вещи горе вдовы и горе покинутой, подумала Пульхерия, наблюдая за собой. Лихорадка, знакомое еще со времен проколотых фотографий чувство, оставила ее. Пульхерия даже с некоторым торжеством думала о покинутой Оле, о победительнице, не нужной никому.
— И если бы не мои любовники, я бы вообще повесилась, — сказала Оля, входя последней в отдел.
— Ой, не говори, — откликнулась из комнаты начальница Шахиня. — Иной раз любой хорош.
— Нет, я этим брезгую, у меня люди преданные, семейные, я всех собираю на день рождения и на всех смотрю.
Так сказала Оля, задерживаясь за стулом Пульхерии.
Так она пыталась уменьшить победу Пульхерии, и Пульхерия все поняла и осталась спокойна.
Она размышляла. Тоска еще не захлестнула ее, не накрыла с головой, Пульхерия отдыхала после смертельного ужаса, и волны любви и преданности носили ее над этим грязным полом, над стулом, над столом, голова кружилась, Пульхерия как бы шептала что-то о своей любви над пыльными письмами, старалась послать всеми силами Ему поддержку.
Когда-то Его страдания должны будут кончиться, надо будет Ему помочь, надо будет действовать с предельной осторожностью, передать весточку, надо будет жить, все рассчитав, до полной победы, до освобождения, до свободы, хотя опыт Пульхерии с ее братом-диссидентом подсказывал, что все очень непросто, и яростным усилием освободить человека — это еще не все. И дело не в формальностях, не в правах человека, грубо нарушенных и потому легко восстановимых. Стронуть человека с его места, даже с такого места, — это большой риск, думала пока что спокойно, как шахматист в начале партии, Пульхерия. Нельзя трогать человека, думала Пульхерия, нельзя, нельзя, он все должен сделать сам. Все, кто до сих пор его освобождали, все эти переносчицы пирожков и бульонов ушли в тень, исчезли, а Пульхерия знала, что должна остаться в его жизни — остаться верной, преданной, смиренной, жалкой и слабенькой немолодой женой, Бавкидой.
Пульхерия за одну секунду превратилась в какого-то полководца, знающего силу отступления, ухода в тень, силу молчания. Надо будет ждать. Он вернется, — думала Пульхерия. — Он сам прорвет эти цепи. Он сильный. И слишком велико беззаконие, ему помогут. Ему поможет сын. Победа придет, но без меня. О ужас, ужас, — подумала Пульхерия, — не видеть его, ничего не знать.
— Ты не желаешь поехать со мной в больницу? — подошла сбоку к ней Оля. — Ты ведь за столом, помнишь, с ним сидела, вы так мило толковали, забыв прямо обо всех!
— Это был твой муж? — ровным голосом спросила Пульхерия.
— Ты что! Он ведь тебя поехал домой провожать, я ведь его попросила, помнишь? Перед чаем.
— Он проводил да, до автобуса, — сказала Пульхерия, — я ведь откуда знала, что он больной. Я их боюсь после брата, я и брату в Америку редко пишу.
— Интересно, — сказала Оля и вся как-то затуманилась, выпрямилась, взор ее обратился вдаль, упершись в грязные обои над Пульхериным столом. — Интересно, какие бывают суки, приманивают больного человека.
— Я не приманивала, — холодно ответила Пульхерия, — он сам меня пошел провожать. Там пять минут ходьбы, автобус сразу подъехал, у меня и никаких подозрений не было, что он больной.
— Ну, поехали со мной? Лидочка нас отпустит. Мне одной страшно.
— Ты извини, у меня ведь внук…
— Так это в рабочее время!
— Ты извини, мне как-то неудобно, кто я такая.
— Да он меньше на меня орать будет при постороннем человеке, — сказала Оля.
— Ой, да я боюсь, — ответила Пульхерия и достала из ящика очередной пакет писем.