Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А какая ваша любимая? — спросил он.

— Мне тоже нравятся все. Он пишет о том, какой это дар — заблудиться в лесу. Я всегда находила в этом некое утешение. Может быть, ты действительно должен сначала совершенно потеряться, прежде чем сможешь найти себя.

Он прищурил один глаз и искоса посмотрел на меня, словно видел насквозь.

— Он про это и говорит, не так ли? — А затем: Знаете, я думаю, с вами все будет в порядке. Не переживайте об этом.

Парень говорил со мной очень свободно и удивительно сердечно. И какой бы беззащитной я себя ни ощущала, было огромное утешение в том, что меня понимают — пусть всего на миг и пусть совершенно незнакомый человек.

— Удачи тебе, — сказала я ему.

— Вам тоже, — откликнулся он и вернулся к книге.

Несколько минут спустя, когда я догнала Мэттьюса, у меня появилось странное ощущение, будто я только что видела призрака.

— Кто это был?

— Я даже его не знаю. Просто юноша. Находиться здесь — это что-то совершенно особое, правда?

— Да, побывать здесь очень важно. Мы не можем угадать, с чем столкнутся эти дети, но мы можем пройти свой путь, добраться сюда и посмотреть им в глаза.

— И увидеть, какие книги они читают.

— Да. Понимаешь, это одно из. правил журналистики, — продолжил он. — Не доверяй репортажам. Не позволяй другим рассказывать тебе, что произошло, если можешь сделать это сама. Ты должна пропустить все через себя. Писать о том, что ты видишь и чувствуешь.

Я задумалась на мгновение.

— А что насчет объективности?

— Забудь. Ее не существует.

— Именно это я и хотела услышать. Я думала написать о мальчике, которого убили у меня на глазах в Санто-Доминго. Но не уверена, что смогу это сделать без эмоций.

— Просто начни. С чего угодно.

— Может получиться ужасно.

— Может. Но это не самое страшное.

— Не самое, — согласилась я. И это правда было не самое страшное. Я уже усвоила, что самое страшное — это бояться пробовать.

В течение четырех дней мы ездили между батальонами и спали в лагерях в палатках рядом с солдатами, ели то же, что и они, делили с ними костер. Я знала, что многие из них были неопытны — как Фишер, канадский пехотинец, которого я встретила в госпитале в Мадриде, — и не держали никогда оружия в руках, пока им не пришлось пустить его в ход. У некоторых была гладкая, как у младенцев, кожа, широко распахнутые, испуганные и искренние глаза. И длинные ресницы. Поговорив со многими из них и увидев, как они живут, я поняла, что у них нет бесконечного запаса храбрости, потому что ни у кого его нет. Когда храбрость покидала их, они все равно находили способ выстоять и сражались только силой своего духа. В них было больше твердости, чем храбрости. И именно поэтому интернациональные бригады должны помочь выиграть эту войну. Они просто обязаны.

С наступлением темноты палатки наполнялись историями и красным вином, передаваемым в эмалированной чашке. Однажды ночью, когда мне стало не по себе, я ускользнула покурить. Лагерь располагался на склоне холма и был окружен высокими соснами. Я стояла под звездами в тишине, вдыхая свежий запах сосновой смолы, и наслаждалась ощущением одиночества. Затем полог палатки открылся, и рядом со мной оказался Эрнест.

— Тебе здесь не страшно? — спросил он.

— Здесь чудесно. — Я затянулась сигаретой, бумага, вспыхнув, зашипела.

Ночь была безлунной, склон холма и сосны окутывала густая чернота, как будто с большой высоты опустили длинные занавески. Из палатки доносился смех, но он, похоже, не имел к нам никакого отношения.

— То, что я сказал той ночью… Все так и есть. Для меня уже слишком поздно. Возможно, ты не хочешь этого знать. Может быть, я эгоистичный ублюдок, но сейчас я чувствую себя по-настоящему живым, живее, чем когда-либо. Марти. Марти, посмотри из меня.

— Нет.

— Не будь ребенком, черт возьми! Я люблю тебя!

В считанные секунды он пересек пространство между нами и навис надо мной, заслонив небо. Его руки залезли мне под куртку. Эрнест страстно поцеловал меня. Я не могла дышать, и мне было все равно. Земля ушла из-под ног. Деревья будто наклонились, ночное небо тоже. Та часть меня, которая обычно держалась за здравый смысл, растворилась. Я чувствовала горячие кончики его пальцев на спине, плечах, шее, под волосами. Повсюду. Я стянула его одежду, желая быть ближе, чувствовать его кожу, владеть им.

— Боже, — прошептал он где-то возле моей шеи. — Мы потеряли так много времени.

— Это не имеет значения. — Я снова поцеловала его, не желая останавливаться и одновременно тщетно мечтая, чтобы этот момент и все, что между нами, уже было в прошлом. Все произошло и закончилось, и привычный ход жизни восстановился, а мое разбитое сердце выздоровело. Потому что он разобьет мне сердце. Я уже знала это.

Но все еще только начиналось, мы мчались сквозь тьму навстречу друг другу под сотнями миллионов звезд и вот-вот должны были столкнуться. Логика не смогла нам помешать, как и знание, что впереди разлука. В нашем распоряжении было все время вселенной, чтобы совершить эту ужасную ошибку.

Глава 20

Ночной отель напоминал темные соты. Я научилась различать их во время походов в номер Эрнеста. Накидывала плащ поверх пижамы, надеясь, что никто не догадается, что мы стали любовниками. Одно дело причинять боль себе, и совсем другое — тащить за собой на дно других людей. Его жена не должна узнать. И моя мама тоже, я бы не вынесла выражения разочарования на ее лице: «Опять, Марти?» Нет уж. Достаточно и того, что мне трудно смотреть на саму себя.

Войдя в номер, я ничего не сказала, просто бросила плащ там же, где стояла. И разглядела Эрнеста в темноте. Наши зубы стукнулись друг о друга, когда мы поцеловались. Он притянул меня к себе, обхватил руками, капля его или моей крови упала мне на язык. Чувствуя, как голова идет кругом, я задавалась вопросом, не влюбляюсь ли я в него в ответ. Или, может, именно это и означало очнуться ото сна. Нервы мои были настолько раскалены, что мне казалось, будто вокруг меня образовался светящийся кокон, и я парила в нем. Чувства рвались наружу, и какая разница, была ли причиной этому война, Испания или Эрнест? Возможно, причины и вовсе не было.



В тот день, когда мы вернулись с поля боя, я наконец-то начала писать. Не верилось, что этот момент настал. Просмотрев блокноты, я постаралась детализировать все впечатления и ситуации: звук артиллерийского обстрела, который услышала, находясь в кровати во «Флориде», нелепость трамваев, которые ездили вверх и вниз по Гран-Виа, почти до самой линии фронта. Я описывала ядовитые завесы дыма после атак и очереди за хлебом, соседствующие с очередями на фильм «Новые времена» Чарли Чаплина. Вспоминала парфюмерные лавки, где запах кордита смешивался с запахом гардений в бутылках, и оперный театр, куда все еще продавали билеты. Упомянула и красивого молодого тенора, который был добровольцем и часто приходил на дневной спектакль прямо из окопов, со следами крови на ботинках.

Я писала и писала до тех пор, пока не поняла, что история, которую я больше всего хотела рассказать и которой больше всего боялась, — о мальчике и окровавленной шали, напоминающей воздушного змея. Это была история моей встречи со смертью. В тот день война перестала быть абстрактным понятием, став моей личной болью. Я все еще видела руку ребенка, сжимающую шаль матери. Что с ней случилось? Как она теперь живет?

Думая о них, я чувствовала себя беспомощной: каждая клеточка тела вибрировала от ярости, граничащей с отчаянием. Но, упав духом, писать тяжело. Может быть, объективности и не существует, как сказал Мэттьюс, но по-другому эту историю не рассказать. Необходимо каким-то образом взять себя в руки и, стиснув зубы, писать.



В тысяча девятьсот тридцать четвертом году, когда я была молоденькой журналисткой, только что поступившей на службу в Федеральное управление по чрезвычайным ситуациям, хладнокровие стало моим единственным оружием. Как и многие программы «Нового курса» Рузвельта, FERA была молодой и непроверенной.

Меня вместе с горсткой других писателей нанял Гарри Хопкинс, один из старших советников президента, чтобы исследовать влияние Великой депрессии на обычных людей. Я должна была ездить из штата в штат, собирая данные о помощи семьям, и затем отправлять отчеты. Хопкинсу нужны были истории и впечатления, а не статистика, и я отчаянно хотела быть полезной.

Я только что вернулась в Штаты после неудачного романа с Бертраном и ощущала некую безысходность. Мне удалось избавиться от разочарований в отношениях, написав первый роман «Безумная погоня». Я испытала прилив надежды и чистой материнской гордости, когда держала в руках экземпляр моей книги, представляя, как она будет храниться в библиотеках. Но моя радость была недолгой. Негативный отзыв отца задел больнее, чем другие рецензии, даже те, в которых героев называли «взбалмошными», а все мои старания — «юношескими попытками».

Я даже не представляла, как это неприятно, когда тебя вот так критикуют. Мне хотелось спрятаться где-нибудь в пещере и зарыть голову в песок от стыда. Но вместо этого я устроилась в FERA, посчитав это предложение даром свыше. Хоть и не получилось забыть про разбитое сердце, уязвленную гордость и разрушенные надежды, но все же у меня появился шанс выкинуть все из головы и работать на благо страны.

С тридцатью пятью долларами в неделю и талонами на автобус я отправилась сначала в Северную Каролину, а затем в Новую Англию. Но чаще все же меня подвозили социальные работники, показывая самые печальные города на свете. Я думала, что могу быть объективной в отчетах, но, день за днем наблюдая несчастные семьи, раздавленные нищетой, я начала впадать в отчаяние. В Лоуренсе, штат Массачусетс, я посетила шерстяную фабрику, где скелетообразные девушки выстаивали над дергающимися прялками по восемь или десять часов в день без отдыха, их кожа была бледной и почти прозрачной. Они ели стоя. В уборной я наткнулась на трех девушек, которые пытались уснуть на ледяном бетонном полу. У одной из них был платок цвета увядших васильков и такая безысходность в глазах, что мне пришлось ухватиться за стену, чтобы не упасть.

Я старалась навещать по пять семей за день, женщины и дети часто стыдились выходить из дома, потому что на них была дырявая одежда, а обуви и вовсе не было. Семья из четырех человек спала на односпальной кровати, и у всех был сифилис, даже у маленькой дочери, болезнь которой зашла настолько далеко, что ее парализовало. Они не пытались ее лечить, потому что мать считала, что это «дурная кровь», а все знали, что от этого нет лекарства.

В другой деревне я сидела в разрушенной кухне со стенами, обклеенными клеенкой, это помогало сохранить тепло и не пропускать ветер в дом, а уголь давно закончился. Десятилетняя девочка по имени Алиса стояла на коленях на куче тряпья, прижимая к груди белую утку. Отец выиграл ее в лотерею, в которой шансы были почти равны нулю.

— Я рассчитывал, что мы ее съедим, — сказал он. — Но вы видите: она хочет играть только с уткой.

Он проводил меня, и на улице я спросила, как, по его мнению, они со всем этим справятся.

Мужчина слегка пожал плечами:

— Если бы мне кто-то сказал хотя бы год назад, что мы можем обойтись тем, что имеем сейчас, я бы назвал его лжецом.

— Вы делаете все, что можете. И даже больше.

На самом деле я ничего не могу сделать. — Он посмотрел мимо меня, мимо мокрой от дождя улицы в изрытое облаками небо. — Иногда я молюсь, чтобы ангел забрал нас во сне. Но пока никто не услышал моих молитв.

В тот вечер в поезде, направляющемся в Бостон, мне пришлось выпить несколько порций виски, прежде чем я смогла начать отчет. Выполняя задание, я столкнулась с такими вещами, о существовании которых даже не подозревала, но и они были лишь каплей в море человеческих страданий. Как можно писать об Алисе и ее утке, не впадая в отчаяние? О девушке с платком на голове, о сифилитических младенцах, у которых нет никаких шансов? Конечно, отчаяние никому не поможет. Я понимала: чтобы что-то изменить, FERA и Гарри Хопкинс должны узнать именно то, что видела я, не больше и не меньше. Мне нужно научиться работать как фотокамера: хладнокровно и объективно. Один снимок — одно предложение.

Когда я в Вашингтоне передала отчеты Хопкинсу, он устроил мне встречу с Элеонорой Рузвельт. Когда-то вместе с моей мамой она работала над социальными проблемами, и я ею всегда восхищалась на расстоянии. Я с такой страстью пересказывала ей увиденное, что удивительно, как она меня не вышвырнула. Но она слушала, по-настоящему слушала и задавала умные вопросы, ее ручка бегала вдоль листа, пока она делала записи. На ней было темное мешковатое платье, седеющие волосы кое-где выбились из прически. Возраст плохо сказывался на внешности. В ней исчезла стать, зубы стали неровными, но я никогда не видела никого красивее. Дело было в благородстве, которое чувствовалось в ней, несмотря ни на что.

Спустя несколько месяцев я снова приехала в Вашингтон. Меня только что уволили за подстрекательство к восстанию против нечестного подрядчика горстки шахтеров в Айдахо. Они разбили все окна в офисе FERA, и меня отправили паковать вещи. Но Рузвельты решили, что я поступила правильно, и предложили на время остаться в Белом доме.

Меня поселили в простенькую комнату с узкой, обитой ситцем кроватью и шатким угловым столиком. Миссис Рузвельт была настолько чувствительна к бедственному положению страны, что предпочла бы переломать себе руки, чем жить в роскоши, в то время как другие страдают. Еда была простой, в основном консервированной. Вино подавали редко, да и то глоточек, а более крепкий алкоголь — никогда. Но президент иногда уводил более либеральных и веселых гостей в гардеробную, чтобы угостить их одним из своих убийственных мартини и хорошей шуткой. Он считал меня очаровательной и забавной, похожей, наверное, на выдрессированного пекинеса, а миссис Рузвельт любила расспрашивать меня о новостях и узнавать «мнение молодого поколения» о стране.

Она мне нравилась. Точнее, я почти сразу полюбила ее. Никогда не встречала никого такого же доброго, смиренного и неустанно заботящегося о других. Иногда миссис Рузвельт позволяла мне помогать ей отвечать на письма, которые часто были довольно интересными, а иногда душераздирающими. Люди просили ее о помощи, когда не знали, к кому еще обратиться. Например, было письмо от молодого человека из Миннесоты, потерявшего руку на охоте и больше не способного заботиться о своих братьях и сестрах. У них не было подходящей одежды для школы, и они отчаянно нуждались в лошади. Получится ли у нее найти хотя бы одну для них?

Я примостилась на стуле рядом с ее письменным столом из вишневого дерева. Миссис Рузвельт, в бесформенном голубом платье, сидела, склонившись над письмом. Ее руки, очень сильные, красивые — самая прекрасная часть ее тела, — сжимали листок.

— Вы дадите им лошадь?

— Попробую найти кого-то, кто поможет. Можно хотя бы попытаться. Прекрасное письмо. Сколько же времени ему потребовалось, чтобы написать его.

Я смотрела на нее с восхищением, как и всегда, когда оказывалась рядом. В миссис Рузвельт жил никогда не угасающий свет, подпитываемый порядочностью и мудростью. Она помогала мне становиться лучше.

— Я подумываю над тем, чтобы проработать некоторые из отчетов и сосредоточиться на характерах этих людей, — сказала я ей. — Если я напишу рассказ или роман, они могут стать настоящими, живыми героями, а не цифрами и отметками на каком-нибудь графике, который никто не увидит. Я хочу помочь им. Во всяком случае, хочу попробовать, и это мой способ.

— Ты хочешь помочь им, — повторила она, глядя на меня своими ясными, голубыми глазами, которые могли быть и застенчивыми, и полными одиночества, но в то же время стальными и пугающими. Я знала, что она никогда не согласится на то, чего ей самой не нужно.

— Да, хочу.

— Тогда ты поможешь.



Вскоре после этого я покинула Белый дом и отправилась в дом Филдса в Коннектикуте. Это решение сильно потрясло мою семью. Но шанс поработать не отвлекаясь того стоил. Каждый день в течение следующих четырех месяцев, пока падал снег, росли, а потом, с приходом весны, таяли сугробы, я писала, вдохновленная совершенно новым взглядом на литературный труд. Мне пришло в голову, что причина, по которой «Безумная погоня» провалилась в коммерческом плане, была той же самой, по которой мой отец презирал ее. А именно: выбор темы. Теперь я поняла, что персонажи были не просто «взбалмошными». Они были банальными и самовлюбленными. Кому помогла эта книга? Никому! Новая же идея была чем-то совершенно другим: она не имела ничего общего с эго или самомнением, а также с Мартой Геллхорн. В тот раз я была лишь неопалимой купиной[7].

Я очень гордилась второй книгой, которая хорошо продавалась и получала отличные отзывы. Элеонора Рузвельт дважды написала о ней в своей колонке «Мой день», назвав ее «прекрасной» и «полезной». Единственное, о чем я жалела: что отец не дожил до моего искупления. Мне хотелось почувствовать его гордость и одобрение, хотя я и понимала, что это невозможно. Наверное, именно поэтому вектор сместился и указывал на других людей: Мэттьюса. Джинни Коулз. Тома Делмера и Эрнеста. Я хотела, чтобы они уважали меня как писательницу. Но больше всего на свете я хотела уважать себя сама.

Мне не хватало той святости, которая была в Коннектикуте, — тогда получилось слиться с персонажами. Алиса в своей печальной кухне соединилась со всеми другими девочками, которых я встретила, чтобы стать Руби. И хотя я изменила детали и додумала то, чего не могла знать, вся правда осталась.

Помнила ли я, как гореть? Могла ли повторить это снова ради убитого мальчика? Ради Мадрида?

Да.

Глава 21

Я проснулась в номере Эрнеста под утро, откинула одеяло, отвернулась и начала одеваться, а он, приподнявшись на локте, наблюдал за мной.

— Уходишь работать, да? Ты пишешь что-то? Я хотел бы посмотреть.

— Пока мне немного страшно показывать.

— Да?

— Мне слишком нравится. Выходит нечто совершенно новое. Как будто я что-то преодолела. Не знаю, как объяснить.

— Покажи мне.

— Я могу. Но вдруг ошибаюсь и на самом деле получается ужасно? Что тогда?

— Знаешь, пока ты молода, важно научиться слушать мнение других и сравнивать со своим. Я рассказывал тебе о Стайн[8], помнишь? Она отчитала меня и разбила в пух и прах, но именно это мне и было нужно.

Я наклонилась за ботинками и почувствовала, как кровь приливает к лицу. Он последний, от кого бы я хотела услышать критику моей работы. Не существовало писателя, которым я восхищалась бы больше. Да и дело не только в этом. У него получалось преодолеть все ежедневные ужасы происходящего, в то время как другие превращались в запуганных котят. Я постоянно задавалась вопросом: кто этот человек? Который ходит в грязных коричневых брюках и дырявой синей рубашке. Тот, кто боготворит клавиши пишущей машинки, бурбон и правду больше всего на свете. Который перешагивает ямы от снарядов там, где земля разверзлась до самых канализационных труб. Тот, кто ловит мой взгляд, когда потолок начинает дрожать, и говорит мне без слов, что я в безопасности, потому что он со мной. Какой путь надо пройти, чтобы оказаться с таким человеком?

Я не знала всех ответов, но со мной что-то происходило. Я влюблялась. Это было чудесно и это было ужасно. Мне хотелось убежать не оглядываясь. И одновременно хотелось закрыться с ним в номере и остаться там навсегда.

— Дай мне немного времени, ладно? — наконец ответила я, выпрямившись и глядя ему прямо в глаза. — Скоро покажу. Обещаю.

— А разве у нас осталось время?

— Наверное, уже не в Испании.

Он замолчал. У меня оставалось еще дней семь или десять. У него — немного больше. Мы старались не говорить об этом, но теперь, похоже, у нас не было выбора.

— Отсюда все, что осталось дома, кажется ненастоящим, — помолчав, сказал он. — У меня нет ни жены, ни трех сыновей, ни начатого романа. У меня нет счетов за квартиру и людей, которые рассчитывают на меня. Вообще ничего нет, кроме ежедневных корреспонденций и желания не получить пулю. И кроме тебя.

— Но как только ты вернешься в Ки-Уэст, это ощущение исчезнет, — закончила я за него, в то время как внутри все бушевало. — Именно это ты и имеешь в виду. Все поменяется местами, и Мадрид станет тем, что нереально.

— Похоже на то.

Я ждала, что он так ответит, но все равно удивилась. Его слова в точности соответствовали тому, чего я боялась. Он разобьет мне сердце, случайно, и не было ни шанса, что он станет моим. Эрнест вернется к Паулине, это было очевидно с самого начала. Но я пыталась убедить себя, что между нами каким-то образом останется крепкая дружба. Разве мы не были друзьями? Я не могла поверить, что мы просто исчезнем из жизни друг друга после всего, что было, но он, похоже, предлагал именно это. Мы были мимолетным явлением, интерлюдией. Чем-то несущественным. Я знала, что скоро стану для него никем. Было невыносимо больно осознавать, что он отдаляется от меня, и как раз тогда, когда я начала понимать свои чувства.

— Ты удивительный человек, — сказала я ему, стараясь говорить так, чтобы голос не дрожал. — Я буду по тебе скучать.

Его взгляд смягчился.

— У нас еще есть несколько дней.

— Я так не могу. — Я наклонилась к нему, коснулась лбом его лба и замерла, запоминая запах кожи, тепло хлопковых простыней, каждую деталь комнаты, словно все это готовилось исчезнуть и превратиться в призрак. Потом встала, расправила плечи и вышла не оглядываясь.

Пока я шла в свой номер, чувство одиночества и страх расползлись по всему телу. Они плотно и знакомо накрыли меня. Наполнили карманы и все свободное пространство внутри и снаружи, мне срочно надо было на что-то облокотиться, чтобы не упасть. За считаные минуты я осталась одна и без любви.

«Он никогда и не был твоим», — услышала я тихий внутренний голосок. Но разве это имело значение? Я все равно потеряла его.

Часть 3. По дороге домой

(Май 1937 — февраль 1939)

Глава 22

Уже позже я поняла, что мне надо было вернуться в Сент-Луис, повидаться с мамой и пожить в своей старой спальне под крышей дома на Макферсон-авеню. По крайней мере, пока не удастся излечиться от Мадрида, как от лихорадки. Но вместо этого я решила поехать в Нью-Йорк, туда, где вместо очередей за хлебом и грузовиков, набитых ранеными с перепачканными лицами, были цветущие каштаны, розовые облака и потоки желтых такси. А вместо танков на улицах и «юнкерсов», ревущих высоко в небе, дорогие машины везли веселые компании на коктейльные вечеринки. Витрины магазинов сверкали всевозможными, никому не нужными вещами: вечерними платьями, сапфировыми часами и пирожными, настолько изысканными, что их было жалко есть. Все было так красиво, и все было так неправильно.

А еще Нью-Йорк означал, что я могу помочь Джорису Ивенсу. Там он заканчивал работу над «Испанской землей»: монтировал отснятый материал и накладывал звук, который нужно было сделать таким же проникновенным и захватывающим, как и сам видеоряд. Для этого требовалось воображение. В течение нескольких недель мы встречались в специальной студии в кампусе Колумбийского университета с группой инженеров. Они пытались воспроизвести артиллерийскую стрельбу с помощью воздушного шланга, футбольного мяча, щелчков пальцев, топота ног и стука ногтей по проволочной сетке.

Мы не уходили из студии, пока от полученного результата у меня и Ивенса не побежали мурашки.

— Мне кажется, я смогу устроить нам просмотр в Белом доме, — сообщила я Ивенсу, когда работа над фильмом завершилась. — Миссис Рузвельт очень интересуется нашим фильмом. Она тебе понравится. Она всем нравится, хотя может быть и ужасно свирепой.

— Если у тебя получится, то мы можем встретиться в Вашингтоне в июле или в августе. Я напишу Эрнесту. Он будет на седьмом небе.

— Я тоже ему напишу, — сказала я, как будто это было так просто. Я думала о нем почти постоянно, а потом ругала себя за это. Было глупо продолжать так дальше, скучать по тому, чего у нас, возможно, и вовсе не было. Помимо Эрнеста, сама Испания лишила меня покоя — война проникла в мое сознание. Там я остро ощущала, каким важным, живым и настоящим был каждый день и какой нужной и значимой была я. Наконец-то нашлось место, куда получилось идеально вписаться, а люди вокруг были такими, о которых нравилось заботиться и переживать. Но все это закончилось, и как дальше жить?

Я начала засиживаться допоздна, слишком много курить и подолгу смотреть в темные окна, думая об Амелии Эрхарт[9]. Все следили за ее полетом, отмечая маршрут в заголовках ежедневных газет, и представляли, каково это быть свободными. А потом она пропала, радиосигналы поначалу были слабыми и прерывистыми, а затем исчезли вовсе. Президент Рузвельт пошел на неслыханные расходы и отправил на поиски половину Военно-морских сил США. Но пока все было тщетно: казалось, что море или небеса разверзлись и поглотили ее.

Это окончательно выбило у меня почву из-под ног и заставило чувствовать себя ужасно одинокой. И вспоминать Испанию еще острее. Все в этом мире, включая меня, может исчезнуть, если рядом нет людей, которые по-настоящему тебя понимают. Они встретятся на твоем пути в нужный момент, даже если жизнь будет жуткой и мрачной. Узнают тебя, даже если ты сам перестанешь узнавать себя в зеркале.



Мы решили, что восьмого июля покажем фильм Рузвельтам. Договорились встретиться на Пенсильванском вокзале в Ньюарке. Я приехала первой и ждала под сводчатым потолком, выложенным голубой плиткой, чувствуя одновременно и возбуждение и раздражение. Когда приехали мальчики, сначала Ивенс, а потом Эрнест, я попыталась замаскировать свою нервозность шутками о еде в Белом доме. Смеялась, что нам понадобится целая куча контрабандных бутербродов. Когда мы сели в поезд, я, дурачась, изобразила, что засунула один в ботинок. Без умолку болтала о том, как великолепна миссис Рузвельт во всех отношениях, кроме планирования меню. Никак не могла перестать шутить, потому что понимала, что если остановлюсь, то могу разрыдаться.

В тот вечер мы поужинали сквобом, который напоминал подошву, безвкусным молочным супом неизвестного происхождения и салатом, обильно сдобренным влажными ломтиками ананаса. Мы с Эрнестом ни разу не остались наедине, чему я была очень рада. Мне никак не удавалось понять, что нужно чувствовать, говорить и желать.

Фильм отлично отвлекал от этих мыслей. Президент и миссис Рузвельт казались очень заинтересованными, они задавали вдумчивые, проницательные вопросы о нашем пребывании в Мадриде, как и Гарри Хопкинс, которого я не видела много лет. Все они согласились, что фильм получился по-настоящему сильным и полезным. Единственный их совет заключался в том, чтобы повествование было менее сдержанным. Они ждали сильной антифашистской пропаганды и не видели смысла в художественных изысках. Но поскольку фильм уже был доделан, пламенную речь можно было произнести для аудитории перед показом.

Ивенс был рад, что все прошло так гладко. Нас всех пригласили остаться на ночь, и пока Ивенс и Эрнест допоздна корпели над речью, я постучала в дверь миссис Рузвельт.

— Не знаю, как вас и благодарить, — сказал я, усаживаясь в одно из ее спартанских кресел. — Вы с президентом были очень добры к моим друзьям.

Она посмотрела на меня, и ее взгляд пронзил меня раньше, чем слова:

— Надеюсь, ты не потеряешь голову. Хемингуэй кажется сложным человеком.

Я хотела было возразить или солгать, но она легко увидела то, что я изо всех сил старалась скрыть даже от самой себя.

— Он такой. Я не питаю никаких иллюзий относительно него, если вас это беспокоит. Да и как я могу? Но когда рядом кто-то вроде него, особенный, гений, а ты нет, это оставляет пустоту внутри, не правда ли?

— Возможно. Но никто другой не сможет заполнить ее. Ты же понимаешь это, правда? — Она внимательно посмотрела на меня, а затем опустила взгляд. — Должно быть, я говорю, как твоя мать.

— Я всегда рада узнать ваше мнение… И вы это знаете. Вы очень проницательны.

— Не во всем. — На ее письменном столе стояла баночка, из которой она достала немного вазелина и начала втирать в руки. Миссис Рузвельт была очень закрытым человеком и никогда бы не стала обсуждать свою личную жизнь, но всегда ходили слухи о президенте и его женщинах. Его секретарша, ее секретарша, иностранные принцессы, дальние родственницы. Если хотя бы половина из этих романов была правдой, то она, должно быть, испытывала ужасный стыд и чувствовала полное поражение. Пережить такое непросто, это изменило ее. То, что было между ней и Ф. Д., стало просто партнерством, а не браком. Не любовью.

— Я совсем ничего не знаю о браке, — попыталась я объяснить. Мне было важно, чтобы она правильно поняла меня и мои намерения. — Эрнест женат. И здесь нет скалы, с которой я могла бы сброситься, если бы захотела. Но мне этого и не хочется.

— Как я могу судить тебя? Каждый должен сам сделать свой выбор, а затем найти способ жить с ним. И если не получается, то это признак того, что пора что-то менять.

Я поблагодарила ее за совет и пожелала спокойной ночи. А позже засиделась допоздна в своей комнате, делая вид, что читаю, хотя на самом деле просто смотрела на тени на стене. Она сказала, что никто другой не сможет заполнить пустоту внутри нас самих. Наверное, так и есть, но, может быть, она просто устала от бесконечных попыток. Ее сердце было разбито, хоть она и скрывала это от других. И потом, когда миссис Рузвельт сказала про принятие своего выбора, я почувствовала, что она делится со мной чем-то очень сокровенным, тайной печалью, сожалением. Она была сильнее меня в сотню раз, она — самая сильная женщина из всех, которых я когда-либо знала, настоящая, с чувством собственного достоинства. Но спала эта женщина в одиночестве.



На следующее утро Эрнест и Ивенс отправились в Голливуд, чтобы показать фильм там, где был шанс привлечь внимание, а я поехала в Коннектикут, чтобы работать над романом о войне, с героиней, очень похожей на меня, но с более мудрым сердцем. Но, прежде чем я успела приступить к книге, редактор из «Колльерс» сообщил новость: они решили опубликовать статью, которую я написала в Мадриде. Теперь миллионы людей прочтут ее и увидят то, что видела я.

Той ночью, полная восторга, я позвонила маме, ошущая каждой клеточкой своего тела, что наконец-то спасена.

— Теперь ты настоящая журналистка, — сказала она.

— Да! Еще они пообещали рассмотреть и другие статьи, если я захочу вернуться и снова писать от их имени.

— Ты хочешь вернуться?

Я услышала отчаяние в ее голосе и поспешила добавить:

— Если бы ты только знала, что это за люди! Как храбро они сражаются и как трудятся вместе! Такой войны еще не было прежде. Я должна быть там.

— Ты поедешь одна?

Я не рассказывала ей о нас с Эрнестом, но его имя было в каждом письме, отправленном из Испании, а мама была очень догадливой.

— Пока не знаю.

— Что ж, делай так, как будет лучше для тебя.

Ее слова напомнили слова миссис Рузвельт. Я хотела верить им обеим, но, честно говоря, это было мне не под силу. Да, то, что Эрнест женат, не вызывало у меня желания броситься со скалы. Но какое это имело значение, когда любовь сама по себе была океаном, в котором можно утонуть даже в штиль?

Я сосредоточилась на фактах.

— «Колльерс» пришлет мне удостоверение, бейдж корреспондента и все остальное. Я в предвкушении, мам. Знаю, ты волнуешься, но все эти испытания — именно то, чего я хочу. Пожалуйста, порадуйся за меня.

— Конечно. Я рада.

Как только я повесила трубку, мне захотелось позвонить Эрнесту и рассказать про «Колльерс». Он верил в меня с самого начала. Что бы ни происходило между нами, он хвалил мою работу и видел во мне потенциал журналиста задолго до того, как я сама в себе его увидела. И еще я хотела рассказать ему о возвращении в Мадрид. Между нами все было сложно, но правда заключалась в том, что мне не удавалось представить себя в Испании без него. Я долго стояла с телефонной трубкой в руке, слушая громкие гудки, так и оставшиеся без ответа. Потом осторожно опустила ее на рычаг и отправилась на прогулку, надеясь хоть немного проветрить голову.



Не прошло и двадцати четырех часов, как пришла телеграмма от Эрнеста, словно он прочитал мои мысли или ощутил в воздухе мои метания, как ощущают надвигающийся шторм моряки. Фильм оценил весь Голливуд. Куда бы они ни приходили, знаменитости выворачивали карманы и выкладывали кучу денег. Они собрали двадцать тысяч долларов. Он писал:

«ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ НА ЛИНИИ ФРОНТА БУДЕТ 20 МАШИН „СКОРОЙ ПОМОЩИ“. ТОЛЬКО ЧТО ДОГОВОРИЛСЯ ВЕРНУТЬСЯ В ИСПАНИЮ ИЗ НЬЮ-ЙОРКА 17 АВГУСТА НА КРЕЙСЕРЕ „ШАМПЛЕЙН“. И ТЫ ТОЖЕ ЕДЕШЬ НА ДРУГОМ КОРАБЛЕ. СКАЖИ „ДА“».

Глава 23

В конце августа я встретилась с Эрнестом в Париже в кафе «Де ля Пэ». Он нашел Мэттьюса и привел его с собой. Мы набросились друг на друга, говорили без умолку, рассматривали друг друга и смеялись как ненормальные. Они заказали на стол две дюжины устриц и столько красного вина, что хватило бы напоить быка. Мы просидели плечом к плечу так долго, что официанты и все остальные готовы уже были нас выпроводить.

На этот раз, чтобы добраться в Испанию, нам не пришлось ловить попутные машины или тащиться пешком по холодным грунтовым дорогам, потому что имелся нормальный цивилизованный транспорт. Добравшись до границы с Андоррой, мы сели на небольшой самолет, перевозивший грузы, и направились сначала в Валенсию, а затем к лоялистам на Арагонский фронт. Львиную долю Испании уже контролировал Франко. Бильбао пал, и Сан-Себастьян, и все Баскские земли на западе. Было несколько небольших побед и с нашей стороны, но слишком дорогой ценой: в недавних боях под Сарагосой лоялистам удалось освободить город Бельчите, точнее, то, что от него осталось.

Когда мы приехали, еще не улегся дым. Он окутал развалины города, придавая нереальный вид всему, что мы видели. А то, что мы видели, было ужасно. Лоялисты выиграли эту битву, но теперь мертвых нужно было доставать из-под обломков, в основном вручную. Мужчины должны были отнести тела в условленное место, выложить их в ряд и ждать, пока будут готовы траншеи, достаточно большие, чтобы вместить их всех. В одном месте тела с искаженными лицами, пыльными ногами и руками, торчащими под неестественным углом, были свалены в кучу высотой восемь футов. И запах… Я наделялась, что забуду его, когда буду описывать этот день. От всего этого я почувствовала себя больной, испуганной и маленькой. Но была рада, что я не одна.

На узких улочках в результате артобстрела дома словно отделились от своих каменных фундаментов и теперь кренились друг к другу. Мы шли под палящим солнцем позднего лета сквозь густой и оранжевый от пыли воздух. Вокруг нас летали клочки бумаги, и нам приходилось постоянно через что-то перешагивать: через сорванные ставни, сломанный велосипед. Стулья из кафе превратились в щепки. Посреди дороги я увидела тяжелую черную швейную машинку; лежащую на боку, казалось, что она выползла на улицу умирать.

Роберт Мерримэн каким-то образом выстоял. Дома он был профессором истории в Беркли, а в Испании стал начальником штаба Пятнадцатой бригады, взявшим на себя командование в последнем бою. Его не менее полдюжины раз задело осколками гранат: раны были на лице, шее и руках, но, похоже, он не замечал их. Мне же они казались страшными, похожими на сырое мясо. В госпитальной палатке Мерримэн рассказал нам, как он и его люди пришли из Квинто, как потом пришлось ползти на брюхе, чтобы окружить Бельчите. Они защищали его своими телами, силой воли и сумели продвинуться дальше, в сторону центра города.

— Дом за домом, — рассказывал он нам. Его одежда все еще была черной от сажи, дыма и пыли. — Отвоевывая дом за домом, пробивали себе дорогу вперед. Мы должны были взять собор, это все, о чем я тогда мог думать.

— Ты потерял много крови по дороге, — сказал Эрнест, глядя на него с нескрываемым уважением.

— Это ерунда. Вот мои парни — они показали, на что способны. Они были великолепны!

Мы и сами это видели. Они отчаянно сражались, а теперь должны были позаботиться о своих мертвых товарищах, что они и делали с почти священным трепетом. Ниже по склону, вдоль узкого мелкого ручья стояли несколько солдат. Они разделись до пояса и пытались смыть кровь и грязь с лиц и рук. Это были американцы. Я узнавала в их речи акцент Огайо, Нью-Джерси и Калифорнии. Пока Эрнест и Мерримэн разговаривали, проникаясь все большим взаимным уважением и погружаясь в воспоминания о прошлых битвах, я спустилась к реке и подошла к молодому человеку, стоящему немного в стороне от своих товарищей.

Нам потребовалось совсем немного времени, чтобы узнать, что мы из одного района Сент-Луиса и что его мать была пациенткой моего отца. Я спросила у него, по чему он больше всего скучает вдали от дома, и он ответил без колебаний:

— Крив Коер. Перед самым отплытием мы с моей девушкой устроили там пикник, прямо у озера, где просидели весь день.

— Это одно из моих самых любимых мест. Ты знаешь водопад? Под плакучей ивой.

— Да! — На его лице отразилось сто эмоций сразу. — Это было наше место.

Я живо представила: самый ясный день года, солнце как растопленное масло, мама рядом со мной в высокой траве, мириады насекомых в воздухе — и не смогла сдержать улыбку.

— Ты вернешься.

— Конечно вернусь.

— Ты приедешь, — настаивала я, — и проведешь чудесный весенний день на пикнике, с лимонадом и корзинкой, полной сэндвичей с яичным салатом. Может быть, соберешь букетик ландышей. Вот что я бы сделала.

— Я должен был сделать ей предложение, — сказал он, и его взгляд затуманился.

— Все в твоих руках. Придешь к ней с ландышами. Она скажет «да».

Его губы задрожали:

— Прекрасная картинка.

— Это не просто картинка, — вещала я, надеясь всей душой, что я права и что он доберется домой целым и невредимым и будет счастлив. — Так все и будет.

Спустя некоторое время я вернулась в госпитальную палатку и ощутила странную смесь счастья и печали. Мне вспомнилось, как однажды отец сказал, поднимая человеческий череп, который стоял на одной из книжных полок в его медицинском кабинете:

— Именно эта кость отдаляет нас друг от друга. Мы никогда не сможем по-настоящему узнать другого человека, никогда не сможем дотянуться до него, как бы ни пытались.

Должно быть, я еще тогда усомнилась в его словах, но только сейчас я узнала то, чего не знал он: как тесно мы друг с другом связаны, как важна жизнь и как, прикоснувшись друг к другу хоть раз, мы уже не можем оставаться прежними.

— Куда ты ходила? — спросил Эрнест, когда я подошла.

— В Сент-Луис.

Он подумал, что это шутка.

— Пешком?

— Он ближе, чем ты думаешь.

Глава 24

В Мадриде мы заселились в те же самые номера в отеле «Флорида» и погрузились в привычную рутину, как будто и не уезжали. Без всяких объяснений мы с Эрнестом снова стали любовниками. Он никогда не говорил про Паулину, я тоже. Письма от нее и трех их сыновей валялись на столе, и он не пытался их прятать. Они напоминали мне о границе, которую он установил в телеграмме, о которой мы тоже никогда не говорили:

«И ТЫ ТОЖЕ ЕДЕШЬ, НА ДРУГОМ КОРАБЛЕ. СКАЖИ „ДА“».

И я сказала «да». А согласие всегда имело свою цену.



И все же у нас было наше настоящее. Вечером я мчалась к «Телефонике», чтобы отправить сообщения, снаряды свистели у меня над головой, глаза были прикованы к ногам и пыльной дороге — больше ни к чему. Редактор из «Колльерс» сообщил, что ему нравятся статьи и что мое имя включили в выходные данные журнала. Мы отпраздновали в «Чикоте», потом ужасным хересом в «Гейлорде», а затем еще более ужасным джином. Позже остатки нашей компании направились в номер Эрнеста, чтобы поесть чего-нибудь теплого из консервной банки, например маслянистые сардины с привкусом соленого моря, картофельный суп, бобы или солонину. Кофе разбавили сгущенным молоком, прилипшим к краю эмалированной чашки. Консервы открывали перочинным ножом.

А поздно вечером начали пересказывать друг другу сплетни из Голливуда, которые успели услышать или выдумать. Мы почти никогда не обсуждали прошедший день — ни отряды, ни наступление, ни грязь, ни дым. Ни поле боя, где тела поливал дождь. Ни город, превратившийся в руины, ни дом, который стоял здесь утром, а теперь превратился в груду кирпичей и щепок. Ни стекло, ни лохмотья, ни бумагу, ни штукатурку, превратившуюся в жижу и белую пыль.

Сразу после полуночи началась бомбардировка. Эрнест поднялся с кровати и открыл окна, чтобы не вылетели стекла. Я подошла к маленькому граммофону в углу и, заведя его, поставила Шопена. Когда прозвучали первые несколько тактов «Мазурки» си мажор, Мэттьюс произнес:

— Мне нравится эта мелодия. — Он сидел, обхватив руками колени, и выглядел очень юным и полным надежд.

— Эта музыка не для войны, — отметил Эрнест.

— Именно, — ответил Мэттьюс.

— Я хочу послушать ее снова, — попросила я.

— Она все еще звучит, — сказал Эрнест, слегка улыбаясь.

— Да, но когда она закончится, я хочу еще раз.



В один из вечеров мы разговорились о наших дальнейших планах. Мне было невыносимо думать об отъезде из Мадрида и о том, что он будет означать для нас, но Эрнест, казалось, был уже на чемоданах. Его новый роман «Иметь и не иметь» вот-вот должны были выпустить, и он уже предвкушал объемы продаж и множество рецензий.

— На этот раз отзывы будут лучше, — сказал он.

Эрнест имел в виду лучше, чем на «Зеленые холмы Африки» — его длинный, документальный отчет о поездке по Кении, на страницах которого было столько же литературных отсылок, сколько и охотничьих историй. Я тоже видела некоторые отзывы и помнила, как Джон Чемберлен высмеивал книгу в «Таймс»: «Таким образом, мистер Хемингуэй убил журавля и весь символизм „Моби Дика“ одним выстрелом». Я уже тогда была так предана работе Эрнеста, что молча пылала от негодования.

— По крайней мере, никто не игнорирует твои книги, — отметил Мэттьюс. — Именно с этим сталкивается большинство писателей, верно?

— На самом деле почти все писатели, — согласилась я. — Сначала пишешь, потом отчаянно пытаешься опубликовать, чтобы написать что-нибудь еще. В итоге продаж нет, никто тебя не читает, и ты понимаешь, что сам себя загнал в капкан.

— Теперь у тебя есть журналистика для подстраховки, пока «Колльерс» на твоей стороне, — заметил Эрнест. — Такая же подстраховка всегда была и у меня.

— У нас с тобой совсем разные ситуации. Здесь у меня есть шанс написать что-то значимое, но дома мне снова предложат «женскую колонку». У тебя всегда будет выбор. — Я услышала раздражение в своем голосе, но не могла остановиться. — Ты никогда не напишешь книгу, которая не станет бестселлером, что бы в рецензиях ни говорилось.

— Разве я этого не заслужил? — В его глазах был вызов, и вдруг я поняла, что на самом деле мы говорим о будущем, о его будущем — блистательном, как и всегда, и о моем, полном неопределенности. Он назвал книгу «Иметь и не иметь» — и этим все сказано.

— А что ты собираешься делать? — спросил меня Мэттьюс, пытаясь сменить тему.

— Одно агентство предложило мне читать лекции про Испанию в Штатах. Они хорошо платят, и я буду при деле.

— Ты шутишь? — спросил Эрнест.

— Я должна отказаться?

— Нет, конечно. — Его голос стал пугающе ровным. — Если ты охотишься за деньгами, то все в порядке.

Я моргнула, не веря в то, что его отношение могло так быстро измениться. Эрнест говорил со мной так, словно мы были врагами, а не друзьями. Уж точно не любовниками.

— Зачем вообще притворяться честной? — продолжил он. — Шлюха в военное время все равно шлюха, не так ли?

Мэттьюс пытался остановить меня взглядом, но было слишком поздно — не раздумывая, я влепила Эрнесту пощечину.

Его глаза сверкнули, как будто он добился того, чего хотел, или ждал, что я снова его ударю. Вместо этого я развернулась и выскочила из бара. Я бежала, не останавливаясь, пока не оказалась за дверью своего номера. Не стала включать свет, просто налила себе выпить и трясущимися руками взяла стакан, затем услышала стук в дверь.

— Марти, открой! Впусти меня.

Я сидела на краю кровати неподвижно, словно камень. Мне не хотелось выходить к нему, после этого представления я даже подумать об этом не могла. Но его голос стал громче. Эрнест начал стучать в дверь, выкрикивая мое имя, и я поняла, что в его нынешнем состоянии он не станет думать о такте и осторожности.

— Прекрати, — прошипела я, распахивая дверь.

Но это было лишь начало. Эрнест стал осыпать меня оскорблениями. Он заявил, что считал меня настоящей писательницей, но теперь ему стало ясно, что я только хотела набраться опыта. И вероятно, просто использовала его все это время.

— Я использую тебя? — Не в силах остановиться, я снова замахнулась на него.

Он перехватил мою руку. Затем швырнул лампу на пол. Она взорвалась десятками осколков, а мы стояли и смотрели то на нее, то друг на друга, оба испуганные тем, как быстро вышли из себя.

— Наверное, мне лучше уйти, — сказал он.

Я стояла, закипая от злости, а в комнате, казалось, продолжали расходиться волны возмущения.



На следующий день я проснулась с ощущением такой тяжести, словно плечи и шею залили бетоном. Кое-как заставила себя встать с постели и выйти из отеля. Я провела весь день, разъезжая по Мадриду с небольшой командой архитекторов и каменщиков, которые пытались определить, какие из разбомбленных зданий еще можно спасти. Они проверяли фундамент, оценивали ущерб и прикидывали риски.

Я делала то же самое, все еще не избавившись от злости, вызванной словами Эрнеста. Он хотел сказать, что я карьеристка, что охочусь за успехом и поэтому использую его. Эта мысль заставила меня почувствовать себя беспомощной и кровожадной одновременно. И, кроме себя, мне некого было в этом винить.



— Надо это прекращать, — сказала я Эрнесту, когда мы остались одни после ужина в его номере.

— Ты о прошлой ночи? Прости, Марти. Не знаю, что на меня нашло.

— Это уже неважно. Я пообещала себе, что больше никогда не окажусь в такой ситуации.

— Я тоже. Забавно, что некоторые люди ничему не учатся. Плохо, что у меня такая чуткая совесть и такая хорошая память, иначе я бы спал намного лучше.

— Я не живу для забвения, — сказала я. — И никогда не жила.

— А для чего ты живешь?

— Я изо всех сил пытаюсь в этом разобраться, но пока только путаюсь.

Он молчал. Было очень тихо, мне казалось, что я слышу, как тени расползаются по углам.

— Хотел бы я на тебе жениться. И я бы женился, ты знаешь. Не думаю, что на свете есть другая такая женщина. — Его голос стал низким, а затем затих.

В комнате снова стало спокойно, и я не могла этого выносить. По правде говоря, я много раз представляла себе это. Я придумала для нас место на карте, оазис, где мы будем писать и говорить о книгах, заниматься любовью, пить херес и спать под солнцем. Но это была лишь фантазия. А уж брак, о котором можно было бы лишь шептаться в темноте, был просто выдумкой, ведь он уже женат на другой. Все это было мечтой, миражом. Он принадлежал Паулине, а я никогда никому не принадлежала.

— Мне пора, — сказала я.

— Пожалуйста, не бросай меня. Я люблю тебя и знаю, что ты тоже меня любишь.

— Лучше бы не любила. — У меня сжалось горло от сдерживаемых слез. — Любовь ничего не меняет. Это не ответ и не какой-нибудь светящийся маяк, указывающий путь. Ничего подобного.

— Нет. Не маяк. Но что еще у нас осталось? — Он поцеловал меня, я не могла дышать.

«Ничего!» — хотелось крикнуть ему, но все и так уже было ясно.

Глава 25

Иногда единственный способ излечиться от боли — истязать себя еще больше. Последние несколько недель в Мадриде мы занимались любовью каждый день, иногда дважды в день, отчаянно пытаясь прикоснуться к тому, до чего никак не дотянуться. Его кровать была операционным столом, а занятия любовью — операцией на сердце. Это было ужасно. Все закончилось слишком быстро.

— Расскажи мне что-нибудь. — Я попросила шепотом, не глядя на него. Ночь стояла такая тихая, что было слышно, как кровь течет по жилам, как начинается и заканчивается каждый вдох. Стены над нашими головами словно образовывали раму картины. — Расскажи что угодно.

Опустив свою большую голову на смятую наволочку, он затих. А затем наконец сказал:

— Сегодня я думал о том, как было бы замечательно, если бы мы могли проснуться в Париже. — Его голос, казалось, терялся в глубине горла. Простыня была обернута вокруг груди. — Мы могли бы провести годы в тесной, но светлой квартирке в Сен-Жермене. Ноу нас никогда не будет Парижа. Не будет того, что должно быть.

— У нас не будет ни Ниццы, ни Санкт-Морица, — добавила я, понимая, о чем он. Это была игра на поражение. Мы разбрасывались нашим будущим. — Не будет и коктейлей с шампанским и кусочками розовых фруктов. Или Монако. У нас точно никогда не будет Монако.

— Или Кубы. Ты должна увидеть Гавану, разноцветные здания, Морро и Гольфстрим. Я бы показал тебе, как сделать настоящий дайкири с большим количеством лайма и без сахара. Мы бы провели всю ночь под пальмами на теплом ветру.

Я замолчала, глядя на высокий потолок, покрытый трещинами, которые с каждым днем становились все шире. Время на все оказывает влияние, так было всегда и так всегда будет. Бесконечно. Но мы сами бросили любовь в огонь, прежде чем пламя до нее добралось и поглотило.

— У нас никогда не будет дома с кучей книг и двумя удобными креслами рядышком, — добавил он.

— Мы не будем по утрам валяться в постели в пижамах. У нас не будет ничего, чем занимаются обычные счастливые люди. Даже времени, чтобы узнать все друг о друге. И детей.

— Иногда мне кажется, что мы уже прожили вместе целую жизнь. Потому что мы никогда этого не сделаем. Я не жду, что ты меня поймешь.

Но я понимала. Именно это я и чувствовала из-за всего происходящего вокруг. Испания сдавалась — и мы вместе с ней. Но поражение смешалось с мгновениями невероятного счастья, чувством, что тебя видят и понимают. Ты не потерян. Может быть, будущего нет, вообще никакого, и время сжалось в один незабываемый момент. Возможно, это единственная версия вечности, к которой стоит стремиться.

Что бы ни случилось дальше, Эрнест, Мадрид и эта ужасная, эта удивительная война слились воедино во мне, стали частью моей жизни.

Я не хотела удерживать их и не могла. Но все равно они принадлежали мне.

Глава 26

Теруэль был самой холодной провинцией в Испании — снег валил со всех сторон, а ветер завывал, как раненый зверь. Выглядывая из-за нагромождения валунов, холодных, как сталь, Эрнест вместе с Мэттьюсом и Делмером, пригнувшись, наблюдали за нападением лоялистов. Первой мишенью была Муэла — «Зуб» — неровный и странного вида холм за пределами деревни. Усыпанный минами и танковыми ловушками, он был окружен с флангов войсками националистов. Оставалось лишь надеяться, что ненадолго.

Это было внезапное нападение лоялистов, хотя на самом деле назревало оно уже давно. И в такую бурю вряд ли закончится быстро. Было так холодно, что время от времени, пока этот мучительный штурм продолжался, им приходилось нырять в вагон в заброшенном туннеле, чтобы глотнуть бренди и немного отогреть руки. Там, без холодного ветра, было почти сносно. А еще в вагоне лежал мешок с замороженными апельсинами, которые, чтобы съесть, нужно было подержать над открытым огнем, пока они не размягчатся. Потом, вернувшись на гребень и заняв свои позиции, можно было уловить аромат цитрусового масла на руках и вкус апельсинового сока на языке. И это было почти так же хорошо, как бренди.

На четвертый день наступления лоялисты наконец освободили Теруэль. Эрнеста вместе с Мэттьюсом и Делмером доставили в деревню в конвое танков и грузовиков. Он никогда раньше не видел капитуляции и поначалу не нашел в ней ничего схожего с победой. В городе люди медленно выходили из своих домов, они выглядели смущенными и испуганными, но, когда до них дошло, что их не застрелят, начали хлопать солдат по спине. Пожилая женщина достала керамический кувшин, наполненный терпкой самодельной риохой, и стала разливать по всем пустым чашкам, улыбаясь беззубым ртом.



После капитуляции Эрнест отправился в Барселону на рождественский ужин с Марти. Она отплывала домой на следующий день, и он понятия не имел, что ей сказать. Все, что могли, они уже сказали друг другу, и ничто не могло смягчить тот факт, что они расстаются, возможно, навсегда. Эрнест обнял ее, запустил руку в волосы, вдыхая их запах, и очень тихо попрощался, уткнувшись ей в шею. Он сказал это раз пять или шесть, но все же и этого было мало, чтобы по-настоящему с ней проститься.

Неделю спустя в Париже, по дороге домой, он узнал, что Файф ждет его в отеле «Элисис». На улице бушевала метель, почти такая же сильная, как в Теруэле, и Файф, проведя там уже несколько дней и посылая телеграмму за телеграммой в Мадрид, где, по ее мнению, он находился, нервничала и переживала все больше и больше. Только заглянув ей в глаза, он сразу понял, зачем она приехала. У многих людей, проезжавших через Мадрид по пути в Нью-Йорк, были длинные языки и маленькая совесть. Она, без сомнения, слышала сплетни. Хотя неважно, кто проговорился, важно, что она все знала, и теперь его ждала битва, в которой он вынужден участвовать не по своей инициативе. На самом деле битва началась раньше, когда она, всю дорогу думая о том, как встретится с ним лицом к лицу, раскалилась до предела. Файф хотела знать, сознается ли он. Если нет, она бросится с балкона.

Эрнест стоял у кровати, когда Файф начала угрожать. Он смотрел, как она распахнула стеклянные двери и в одних чулках взобралась на чугунные перила. Снег падал густо и быстро, цепляясь за ее темные волосы. В глазах читались боль и безумие, а он чувствовал себя одновременно и загнанным в угол, и сломленным. Эрнест не думал, что она действительно прыгнет, но кто знает, на что способен человек, когда он на пределе. Разве его собственная жизнь не была тому подтверждением?

Файф долго стояла, пошатываясь. Не плакала, не говорила больше ничего ужасного, просто ждала его действий. Они противостояли друг другу секунды или годы, но в любом случае он осознал, что должен врать. Эрнест клялся, что Файф все не так поняла, что все это сплетни, а девушка, о которой шла речь, была всего лишь другом, товарищем по окопу.

— Товарищ по окопу? — Файф усмехнулась. — Думаешь, я не знаю, о ком мы говорим? Она слишком молода для тебя. К тому же, по моему мнению, она бездарна.

Он вспомнил тот вечер на Уайтхед-стрит, когда они все вместе сидели в саду и болтали за выпивкой. Это как будто были совсем другие люди, не имеющие ничего общего с настоящим моментом. Он упорно стоял на своей лжи. И медленно, хотя ее взгляд так и не смягчился, она слезла с перил и ушла в ванную. Умылась, переоделась и вышла оттуда спокойная, как ребенок, затем забралась под одеяло и заснула.

Следующий день был напряженным, а за ним еще один. Эрнест паршиво себя чувствовал и пошел к врачу, который сказал, что он не в лучшем состоянии и его печень тоже и что нужно прекратить пить вообще или хотя бы наполовину сократить количество выпивки. Врач выписал ему что-то под названием «Хофитол», который на вкус был адски горьким, но должен был помочь очиститься, и какой-то «Драйнохол», который был еще хуже. Почему-то Файф решила поверить ему, по крайней мере, сделала вид. Что бы она ни думала, они провели в Париже двенадцать дней в абсолютно молчаливом затишье, а после, несмотря на непогоду, отплыли домой на «Грипсхольме». По иронии судьбы это был тот самый корабль, на котором они отправились в Африку четыре года назад. Все теперь было совсем иным, особенно у него в душе.

В каюте морская болезнь приковала Файф к кровати, он же наверху, на палубе, позволил ветру прижать себя к поручням, а соленым брызгам хлестать по лицу. Эрнест размышлял, как выбраться из этой передряги. Или хотя бы как пережить ночь, ведь единственное, что могло помочь, это выпивка, стаканов шесть.

Теория о том, что Бог никогда не дает тебе больше, чем ты можешь вынести, была самой бессмысленной из всех, что он когда-либо слышал. Если бы он был умен, то просто бросился бы за борт и покончил с этим. Ему приходилось не только тащить на себе больше, чем можно вынести, но и идти по жизни в обратном направлении. Как еще можно смотреть на это, если подобное уже случалось несколько лет назад с Хэдли[10].

Наверное, Файф тоже это чувствует. Она должна все понимать: тогда она была любовницей и хотела добиться Эрнеста, неважно, каким способом. Ей было все равно, через кого придется перешагнуть. Какие бы сейчас моральные ценности она ни переосмысливала, он должен дать ей эту возможность. У Эрнеста были свои проблемы и очень мало ответов. Раз подобная история случилась с ним дважды, значит, с ним что-то не так, возможно, с самого начала. Может быть, это мать с отцом погубили его, а может быть, он сам. Возможно, ему не дано быть счастливым только с одной женщиной, или он просто не нашел ту единственную.

Кто знает ответ? Кто, если уж на то пошло, знает хоть что-нибудь о любви?

Глава 27

Лекции должны были быть посвящены тем урокам, которые я извлекла из войны, — вот на что я соглашалась. Но, когда я вернулась в Америку и начала разъезжать на поезде из штата в штат, дико петляя по стране и читая двадцать две лекции в месяц, я поняла, что никто не хочет слушать о мужественных и благородных добровольцах интернациональных бригад — всем только и нужно было, чтобы я называла Франко палачом и сумасшедшим или выказывала сомнения в выбранной Америкой политике нейтралитета. Одним словом, они не хотели правды.

Вскоре я поняла, что чтение лекций — самое одинокое занятие. Я переезжала из города в город, где говорила с людьми, которые никогда не отвечали. У меня был час, всего один час, для того чтобы поделиться всем, что я узнала, и сделать это надо было быстро и страстно, чтобы разбудить в них интерес к происходящему в мире. Но в то время, когда я испытывала отчаяние, слушатели только кивали, слушая мои речи. Потом они жали мне руку и говорили, что я их вдохновляю, но я-то хотела их напугать. Приходилось объяснять, что ситуация в Испании ужасна, и если не вмешаться, причем быстро, война, вероятно, придет за всеми нами. Но они просто продолжали жевать бутерброды с кресс-салатом, а потом тщательно подкрашивали губы.

Мне хотелось кричать, но кто меня услышит? С каждой лекцией ставки казались все выше, а энергия все более безумной и отчаянной. Я похудела на четырнадцать фунтов — еда для меня превратилась в песок. Я не могла сомкнуть глаз и постоянно звонила маме поздно ночью, угрожая все бросить.

— Геллхорны не разрывают контрактов, Марти, — настаивала она. — Ты найдешь выход.