Кони святого Марка
Кровать на троих
(перевод Е. Кузнецовой)
I
Пришло время действовать. Джеффри отключил насос, приводимый в действие машиной, и отчаянно закричал:
— Берегись Анджелара,
[1] его имя лжет! — говорили мне коллеги по университету.
— Артур, поди сюда!
— Если лжет коза, не лжет рог, — возражали студентки. Это происходило в то время, когда ногти растут быстро. Мои всегда были обкусанными, а про Анджелара говорили, будто ногти ему грызут женщины. Пока мы еще встречались в доме Капитана Миши,
[2] в его кучерявых волосах было полно перьев, карандашных стружек и трамвайных билетов, которыми мимоходом осыпали его девушки. Он всегда ел (даже в «Трех шляпах»
[3]) собственной вилкой, которую носил в кармане, ею же он расчесывал бороду. От него оставалось впечатление, которое было смесью некой странной привлекательности и страха, который он в нас пробуждал. На втором курсе нас возили в Дубровник для знакомства со старинным архивом. Мы наняли тогда рыбацкое судно и отправились в Цавтат, но по пути попали в непогоду. Почти всех на корабле тошнило, и тогда Анджелар принялся насвистывать какую-то мелодию, его свист успокоил нас, и тошнота прошла. Анджелар научил нас, что такое «пьяный хлеб» и как его едят. Если хочешь быстро что-то забыть или избавиться от душевного потрясения, можно в мгновение ока напиться до беспамятства.
— Для этого, — объяснил Анджелар, — достаточно опустить два-три кусочка хлеба в стакан с ракией и проглотить их. Моментально опьянеешь, но это опьянение проходит быстрее обычного и напоминает непродолжительную потерю сознания.
Через несколько секунд Кросс появился в дверях каюты. Вид у него был измотанный, лицо желтое, как старый пергамент. Но он по-прежнему сжимал в руке пистолет. Он перегнулся через борт, и его вырвало. Затем он выпрямился и оперся спиной о дверной косяк.
Анджелар приходил на лекции без ремня. Нижнюю пуговицу рубашки он обычно пристегивал к верхней петле брюк, то есть, по существу, носил брюки на шее. Нередко он проводил время в компании двух старших друзей, которые называли его «сынок». Одного звали Максимом, и родом он был из Сремской Митровицы, а второй, Василий Уршич, родился в Белграде. Василий и Максим жили на Дорчоле, у Уршича, на углу улиц Скандербега и Капитана Миши, в квартире на втором этаже дома, до которого с факультета зимой можно было быстро добраться по гололедице, царившей в это время года на улице Братьев Югович, а потом по улицам Симиной, Евремовой, Йовановой, Страхинича, Бана и Душановой. В их комнату с тремя окнами на каждую улицу и чуть приподнятым угловым балконом нас пригласили праздновать новый 1972 год. Точнее говоря, пригласили на «фасоль с мясом без мяса», а это значило, что фасоль приготовили вчера и вчера же съели из нее все мясо. Нас предупредили, что компания будет разношерстная, но мы не знали, кто там окажется и кто с кем уйдет.
— Чего ты орал? — спросил он.
Собравшись, мы увидели, что комната напоминает по форме букву Г. На застекленном балконе на ступеньку выше комнаты (в дождь с него можно было услышать Дунай) стояла плита, возле нее суетился Максим. В одном конце комнаты был накрыт стол со свечами, воткнутыми в две старые трубки. Когда кто-нибудь хотел в туалет, где не было освещения, он брал трубку в зубы, зажигал свечу и отправлялся туда. У противоположной стены стояла старинная кровать на троих со встроенными часами, из которых давно уже вытекло время. Кровать с шестью маленькими столбиками и латунными шариками на них была железная, размером никак не меньше, чем три на два с половиной метра.
— Когда кто-то ложится в нее, — шепнула мне одна из девушек мимоходом, — это как если бы сатана плюнул в Дунай.
— В нас чуть не врезался огромный пароход. Видишь, как море бурлит — это волна от него. Как Памела?
Поговаривали, что Анджелар (у него не было постоянного жилья) иногда спал в ней с парами подружек. Сам он, однако, заметил с улыбкой, что однажды (в отсутствие хозяев) так и случилось, но он поспорил, что ни одну из них не тронет. Спор он выиграл, а девушки проиграли.
— Она без сознания.
— Кровать для Жаклин Кеннеди, — заметил кто-то в шутку, на что Анджелар возмутился и добавил, что о Жаклин Онасис следовало бы хорошенько поразмыслить.
— Не кажется ли вам, — спросил он у присутствующих, — что православная церковь вправе объявить Жаклин Онасис святой XX века? Все объясняется просто. Разве жена римского императора Констанция, Елена, не перешла после смерти мужа в православие и не стала тем самым святой? Почему же, в таком случае, жена одного из самых известных католических президентов главной западной империи XX столетия, которая оставила римскую веру своего мужа и перешла в православие, обвенчавшись с Онасисом по восточному обряду, не заслуживает такого же отношения? Разве она сделала что-либо менее вызывающее для своего тогдашнего окружения, чем Елена? Подумайте сами…
— И ты все еще хочешь плыть в Голландию?
— Смотрите на него, да он свою тень перепрыгнуть хочет! — изумленно воскликнул Василий, но в тот же момент разговор был прерван. Лиза Флашар, одна из тех девушек, что особенно бросалась в глаза за ужином и на которую явно рассчитывали в тот вечер (а может, и на более долгий срок) хозяин и его друг Максим, неожиданно и несколько преждевременно раскрыла карты, вероятно, из страха, что ее опередят. Еще во время разговора она весело и не таясь запускала руки в карманы присутствующих и уже знала, у кого в случае необходимости могла найти чистый платок, зажигалку и понравившиеся ей сигареты. Вдруг она достала из кармана Анджелара вилку и, воскликнув: «Давайте ужинать!» — ткнула его вилкой в плечо. А чуть позже, когда гостям вынесли заправленную ложкой меда фасоль, под столом можно было заметить, как Лиза разулась и тайком от нас пытается пальцами ноги отстегнуть рубашку Анджелара, на которой держались штаны. Поначалу Анджелар ел спокойно, но вдруг отодвинул тарелку и, обернувшись к Лизе, воскликнул:
— Да, — сквозь зубы проговорил Кросс.
— Скажи на милость, что тебе все-таки от меня нужно?
Мы все на мгновение перестали есть, а Лиза хладнокровно ответила:
— Тогда откачивай воду. Насос отказал, нас заливает.
— Тебе это прекрасно известно.
Тогда Анджелар гневно швырнул салфетку в тарелку и прошипел:
— Хорошо, тогда раздевайся!
Кросс взялся левой рукой за ручку помпы и начал вяло ее крутить, не спуская глаз с Джеффри. Грохот прибоя приближался. До погибшего судна оставалось не больше четверти мили. Джеффри дал полный вперед. «Беглянка» летела, ударяясь носом о волны с такой силой, что казалось, у нее сейчас разломится корпус. Джеффри впился глазами в белую полосу и весь напрягся в ожидании удара, мысленно поручив душу всевышнему. Услышав, как взревели моторы, Кросс перестал качать помпу и устремился взглядом вперед. Вот он что-то закричал, потом шагнул вперед. «Скорей, скорей», — подгонял яхту Джеффри. Осталось несколько ярдов, не больше.
— Прямо сейчас? — спросила Лиза.
— Прямо сейчас, — ответил Анджелар.
Лиза посмотрела на него долгим взглядом, словно высасывая из него все то, что он только что съел, встала из-за стола, подошла к постели и у всех на виду принялась, не отводя от него глаз, раздеваться. Она стояла в углу комнаты, как дерево, медленно заполняющее свою тень листвой, а Анджелар выглядел, как заяц, попавший в полосу, очерченную двумя лучами фар, из которой ему не вырваться. Максим, желая, очевидно, смягчить растерянность, наступившую за столом, подошел к плите на балконе и открыл простоквашу. Лиза уже снимала чулки, они оказались разного цвета. Анджелар безмолвно сидел за столом, спиной к постели, рядом с Василием, а Максим нарезал в простоквашу огурцов и положил на огонь нож, чтобы раскалился. Потом очистил головку чеснока. Одетая в наши взгляды, Лиза снимала лифчик; две его половинки застегивались спереди. На одной было написано: Да, а на другой вай! Как будто лизины груди носят имена — одна мужское, другая — женское, но прежде чем она расстегнула лифчик, на нем можно было прочесть:
И тут «Беглянка» на скорости в десять узлов врезалась в отмель. Ее нос ударился о подводный кряж, как о стену. Джеффри услышал хруст ломающегося дерева, увидел, как упала за борт их мачта. Он стоял по колени в воде. Удар бросил Кросса в дверь каюты. Джеффри ринулся следом, уже не думая о пистолете. Или он сейчас победит, или погибнет. Он увидел плечо и вцепился в него одной рукой, а в мокрые волосы — другой. Кросс ударил его в лицо, но Джеффри едва почувствовал удар. Он даже не знал, где борется с Кроссом — на полу или на потолке каюты. Кругом был хаос, грохот, всюду, лилась вода. Джеффри увидел поднятый пистолет и схватил кисть руки, которая его держала, — тонкую обессилевшую кисть. В дверь каюты ворвалась волна, и несколько секунд они оба были по пояс в воде. Когда волна откатилась, Джеффри и Кросс рухнули на стол и сломали его. Потом их швырнуло в кухонный отсек, затем назад в каюту. В затопленной каюте судорожно дергавшейся яхты было невозможно за что-нибудь ухватиться. Кросс отбивался как бешеный, выкручиваясь из рук Джеффри. И вдруг, когда яхта на секунду выровнялась, Джеффри увидел перед собой лицо Артура и со всей силой ударил в него кулаком. Кросс упал в воду, Джеффри прыгнул на него и схватил за горло. Каюту опять залило водой, но Джеффри уже ничего не видел и не слышал, ни о чем не думал. Сжимая горло Кросса пальцами, он мстил за страдания всех этих двенадцати часов. Джеффри вжимал желтое лицо в воду. Кросс дергал ногами, но движения его становились все медленнее, и вдруг он обмяк.
ДАВАЙ!
Кросс был мертв.
А потом читать было незачем. Сначала Лиза откинула одну половинку лифчика, потом другую, и мы увидели, какого цвета ее соски. Анджелар по-прежнему не смотрел на нее, никто не притрагивался к еде, а Максим у окна раскаленным ножом начал резать чеснок, и его запах разнесся по комнате, смешиваясь с запахом тела и волос Лизы. Затем Максим добавил в простоквашу с огурцами редьки и оливкового масла. Пока он крошил в салат укроп и жимолость, Лиза освободилась от последней детали одежды. Максим подошел к столу и поставил миску перед Василием и Анджеларом, а Лиза, откинув покрывало, легла в кровать. Лишь ее босая нога торчала из-под покрывала. Кровать заскрипела под ней как раз в тот момент, когда Анджелар потянулся вилкой к салату. Он замер на полпути и почувствовал, что мы на него смотрим. Мне стало ясно, что все мы в комнате выбираем между двумя «не буду». Тогда Анджелар отложил вилку, встал и подошел к кровати. Он не раздевался, только снял кольцо с руки и надел его на безымянный палец Лизиной ноги. Потом расстегнул ту пуговицу, к которой были пристегнуты брюки, и шагнул в кровать. Раздался крик. Всем сразу стало понятно, что вскрикнула не только Лиза. Вскрикнули все женщины в комнате. Анджелар и Лиза лежали, укрывшись, и пока она своими рыжими волосами вытирала ему рот от еды, Максим в другом конце комнаты снова подошел к плите у окна, как будто ничего не происходит. Он прибавил огня, обильно посолил раскаленную поверхность плиты, взял несколько небольших острых перцев и длинный нож, и тут в комнате послышалось, будто кто-то жует. За столом, однако, никто не ел; это Лиза в поцелуе жевала язык Анджелара. Максим разбил прямо на плиту несколько яиц, которые сразу схватились на жару, и в каждый желток воткнул по перцу. Перцы, коснувшись раскаленной поверхности, выпустили острый сок в желтки. Позади нас Анджелар и Лиза старались дышать в одно дыхание, а передо мной сидел Василий, брал одну за другой фасолины и давил их языком, но не глотал, а держал во рту. Максим длинным ножом снял яйца с плиты на тарелку и принес их ка стол. Лизу стало слышно громче, чем Анджелара, и мы на мгновение подумали, что она поет, но тут же поняли, что это не пение, что ее голос, как горная река, следовал за тем, что происходило глубоко под ним, на дне течения. Река пела на два голоса. Один был постоянный, светлый, журчащий, другой — глубокий, угрожающий, подвижный. Светлый голос принадлежал водоворотам, руслу, пене, краскам, которые река не в силах смыть и унести с собой; они не меняют места и облика. Второй, глубокий голос был голосом воды, что протекает под водоворотами, эта вода всегда разная; она несет птиц, задушенных ветром, и бревна, глухо врезающиеся в отмели или выскакивающие, как рыбы, из реки. В этих голосах можно было услышать даже мох с берегов и ивы, спустившиеся к воде.
А потом за столом никто не мог больше выдержать. Максим наконец покинул свое место на балконе, торопливо направился к столу, отломил кусок лепешки, обмакнул его в стакан ракии и жадно проглотил «пьяный хлеб». Вскоре все кончилось. И за столом, и в постели. Мы не спеша оделись и вышли на улицу. Выяснилось, что нас семеро и что я остаюсь без пары. «Ничего страшного, — пришло мне в голову, — дождусь момента, когда Анджелар и Лиза расстанутся, и попробую снова». Впрочем, так же, несомненно, думали и другие, праздновавшие новый 1972 год на углу улиц Капитана Миши и Скандербега. Но долгое время казалось, что женщины, присутствовавшие на том ужине, никогда не простят Анджелару того, что той ночью Лиза сделала с ним и с ними.
Во всяком случае, в тот раз мы увидели, как едят «пьяный хлеб».
II
Глава 18
Прошел год, и мы иногда проводили время вместе, но в комнату с балконом на Дорчоле больше не заходили. Зато мы с Анджеларом и Лизой часто гуляли по улице, где она снимала комнату с двумя однокурсницами. Улица шла параллельно Дунаю, но с другой стороны Нового кладбища. У нее было три названия, и заканчивалась она коленом, которое защищало ее от кошавы.
[4] Сначала она называлась улица Воеводы Браны, затем (хотя никуда не сворачивала) Воеводы Саватия и, наконец, Хаджи-Мустафина. Она была из числа тех, на которых ночью слышно, как соседи бьют в кровати комаров. Здесь мы писали на тротуарах похабные стишки, сидели ночью на корточках по углам и курили или искали самый маленький дом в Белграде, о котором Анджелар говорил, что он стоит на этой улице и что его дверь, открываясь, закрывает окно. Мы не читали ничего, кроме текстов на конвертах грампластинок. Анджелар и Лиза иногда водили нас в рассветный час в безлюдные садики с качелями между деревьев и показывали, каким необычным способом можно на этих качелях заниматься любовью. Анджелар держал качели с Лизой в объятиях, легонько притягивал их к себе и отпускал. Порой мы ходили на Новое кладбище, готовились там к занятиям на скамейках и целовались с песком во рту, размышляя о смерти.
Изредка кто-нибудь из нас тайком от Анджелара подходил к Лизе и спрашивал:
Поднявшись на ноги, Джеффри увидел, что Памела, которую Артур привязал веревкой к койке, все еще без сознания. Джеффри ничем не мог ей пока помочь, главное было не потерять сознание самому. Он знал, что «Беглянку» скоро разобьет в щепки. Одна за другой на нее набегали волны, каждый раз поднимая на добрые шесть футов и затем в хрустом бросая на твердую, как железо, песчаную гряду. Моторы, затопленные водой, не работали. Яхта превратилась в игрушку для разъяренного моря. У нее то поднимался вверх нос, и вода с палубы лилась через борт, то задиралась корма, и тогда казалось, все море заливалось внутрь судна. Треск ломаемого дерева не прекращался почти ни на минуту. Рундуки пооткрывались, и их содержимое вывалилось в плескавшуюся на полу воду. Лампы разбились вдребезги, повсюду разлетелись осколки стекла. Свинцовый балласт крушил днище. Джеффри рухнул на мокрую койку в ногах у Памелы, уперся ногами в койку напротив, чтобы его не швыряло по каюте, и стал ждать.
— Ты все еще носишь это?
— Что?
— Сама знаешь что, кольцо Анджелара на ноге.
Никогда в жизни время не тянулось для него так медленно. От изнеможения он не мог думать. У него даже как будто началась морская болезнь. Он заткнул уши, чтобы не слышать треска и грохота. Когда же это кончится? Вода быстро отступала с отливом — ее уровень понижался на три дюйма каждые пять минут. Три фута в час. Когда волны перестанут перекатываться через судно, они с Памелой будут вне опасности до начала прилива. Джеффри с трудом сохранял сознание. Ему приходилось напрягать все силы, чтобы не сползти с койки на пол.
— Я его не снимаю, — отвечала Лиза, и разговор на этом заканчивался.
Только зимой мы вновь отправились к Уршичу отмечать Новый год. Было много смеха, который поначалу был мне непонятен, а потом одна из наших сокурсниц (та, что после того ужина на Дорчоле осталась с Василием) открыла мне секрет. Девушки сидели на кровати и что-то, скрывая от мужчин, вязали. Спицы и вязанье они принесли с собой тайком. Невероятным было то, что появлялось в их руках. Та зима 1973 года началась сильными морозами, и они (по совету одной из их бабушек) вязали своим юношам что-то вроде гульфиков, которые надевают зимними ветреными ночами, когда надолго выходят из дома. Девушки вязали их из своих волос, собранных в течение года, спряденных и смотанных в клубки. Футлярчики получались разными по цвету и размеру. По цвету волос, из которых их вязали, они были вороные, льняные и рыжие, как тот, что вязала Анджелару Лиза. Было видно, что ради него ей пришлось обрезать волосы. Девушки украдкой бросали взгляды на работу соседок, глядя в сторону озаренной снегом крыши, на то, какую форму (по образцу, который у каждой был в голове) принимают гульфики. Когда одна из девушек рассмотрела Лизино вязание, она из зависти тайком оборвала под кроватью нить, из которой вязался футлярчик для Анджелара. Невозможно было проследить, что было дальше, потому что начался новый, 1974 год, и мы все поднялись поздравить друг друга. В темноте осталась лишь оборванная в прошлом году и не вплетенная в новый год нить из клубка Анджелара.
— Держись, — говорил он себе, — не век же это будет продолжаться. Скоро яхта окажется на, суше. Волны перестанут по ней дубасить. Какое это будет блаженство! Вроде уже становится тише. Боже, как я устал!
III
Мы заснули на рассвете, а под вечер меня разбудили запах жареных колбасок и полупьяные голоса, звучавшие все громче.
По-видимому, он задремал, а очнувшись, осознал, что волны уже не бьют по яхте. Море отступало, и «Беглянка» осела на косу. Вскоре, собравшись с силами, Джеффри выполз из каюты и огляделся.
— Я создан калекой, а вы хотите, чтобы я был немым, — слышалось, как Анджелар кричит Максиму и Василию, продолжая в новом году какой-то давний, неизвестный мне спор. Лизы и остальных девушек не было, Максим у окна жарил колбаски, и его волнение было заметно по тому, как сильно он прибавил огонь, так что колбаски то и дело подпрыгивали над сковородой и ударялись в оконное стекло. За столом сидели Василий и Анджелар. Василий едва слышно говорил:
— Разве ты не видишь, что и лицо на тебе не твое? Взгляни на любую фреску, на любую картину, ты сразу же его найдешь. Тебе дали его на хранение, на время поносить, словно чужую шляпу, и оно перейдет дальше. То же самое — с твоим голосом и со свистом. Впрочем, обернись к своей тени на стене, она росла и полнела вместе с тобой. В нее ты однажды ляжешь в последний раз, и она переживет тебя. Далеко не все равно, на каком огне ты кормишь свою тень. Ты обязан выбирать, где ее пасти. Подумай об этом, сколько раз я советовал тебе не всякому огню доверять. Я знаю, сын никогда еще не помог отцу, но ты все время третий, тот, кто лишний. Пришло время вывернуть подкладку в карман…
Василий взял вилку Анджелара и протянул ему.
На свежем воздухе голова у него прояснилась, а открывшаяся взору картина даже порадовала. Ловко же он посадил яхту на мель! В двадцати ярдах по носу возвышался остов старого судна. Это была носовая часть, остальное волны, видимо, смыли после того, как судно разломилось пополам. Нос возвышался над отмелью футов на двенадцать и был покрыт темно-зеленым илом. Из-под воды уже показался серо-бурый песок. «Беглянка» почти не вздрагивала, хотя вокруг нее все еще пенилась вода. Она сидела на песчаной гряде носом, и с уходом отлива можно было ожидать, что ее корма опустится и вода выльется из помещений судна.
— Причеши бороду, — сказал он вполголоса, но Анджелар отказался. И словно неким доводом в этом непонятном споре на стол упала
ВИЛКА АНДЖЕЛАРА.
Джеффри вернулся в каюту. Боже, как тихо! Памела лежала все в том же положении. Джеффри вдруг вспомнил, что в аптечке должно быть немного коньяку. Аптечка была в шкафчике, висевшем на стене камбуза. Джеффри пробрался через обломки и мусор в кухонный отсек. Шкафчик был разломан, его содержимое оказалось на полу. Но склянка с коньяком не разбилась. Джеффри отхлебнул из нее сам и принялся приводить в чувство Памелу. Он влил ей в рот несколько капель коньяку, растер си руки и похлопал по щекам. Лицо Памелы слегка порозовело, и она открыла глаза. Она обвела взглядом каюту и вдруг резко приподнялась на руках.
— И вилка твоя, — продолжал вполголоса Василий, — не всегда была с четырьмя зубцами, как сейчас, но была, как и все вещи и существа о двух концах. Надеюсь, ты это признаешь. Только позже, соединением двух таких вот двузубых вилок, появилась четырехзубая. Все ее зубцы имеют определенное значение. Видишь, первый зуб, угловой, он создает, а не создан, это принцип или символ отца. Второй зуб принадлежит тому, кто создает, но и сам создан. Это Слово. Третий зуб создан, но ничего не создает, как ты, например, сынок. Четвертый зуб, снова угловой, принадлежит тому, кто не создан (как и первый) и не создает. Это первый зуб в состоянии отдыха, ибо тот, кто может создавать, может и не создавать. Он вновь принадлежит отцу как концу пути, завершающемуся там же, где и начался.
— Успокойся, — сказал Джеффри. — Спешить некуда. На-ка выпей еще.
Соединение двузубой вилки в четырехзубую, согласись, выражено в современных системах исчисления по-разному. Короче говоря, два плюс два на Востоке — это не то же самое, что в Европе. Возможно, разница проистекает из того, что к понятию числа «два» в Китае пришли вовсе не тем путем и не в тот момент, когда в европейских языках появилось двойственное число
[5] (как и в нашем языке), а в математике — понятие двоичности. Число два, самое важное число, сводится, впрочем, к единичности, ведь оно — лишь отражение нашей двуглазости, подобно тому, как двузубая вилка двузуба только в мясе и однозуба в держащей ее руке. Из единственности происходит множественность, поскольку неспособный воспринять могучее содержание Единичности дух (как и наш желудок) измельчает его, делит на куски, пережевывает и превращает Единственность во множественность, чтобы ухватить ее по частям.
— Джеффри, — проговорила Памела, схватив его за руку. — О, Джеффри! Где мы? И где он?
— Вам хочется от меня избавиться! — внезапно воскликнул Анджелар, перебив Василия с возбуждением, ничуть не соответствовавшим смыслу и мирному тону только что сказанного. Непривычно было слышать его испуг и видеть, как он возбужденно поворачивается к Максиму, продолжавшему жарить колбаски в белом вине.
— Он мертв, — сказал Джеффри. — Бояться больше некого.
Памелу начало трясти, и вдруг она неудержимо разрыдалась. Джеффри крепко держал ее в объятиях, гладил и успокаивал, как ребенка. Постепенно она затихла, но Джеффри продолжал прижимать ее к себе и отпустил, только когда она глубоко вздохнула и откинула с лица прядь мокрых волос.
— Тебе известно, — спокойно продолжал Василий, — что мы подняли тебя из ничего. Каждый носит свою смерть во рту и может, когда пожелает, выплюнуть ее, но нельзя ставить под сомнение то, чем все живы. Все дело в этом.
— Мне лучше, — сказала она. — Прости, что я так разревелась. Ой, я, наверное, похожа на мокрую курицу!
— Но ваша кровать на троих, — говорил Анджелар нервно, — разве в ней нет места и для моего слова?
Она все еще держалась за его руку.
Он дрожал так, что пальцы его барабанили по столу, и оглядывался на меня и Максима, расставлявшего у окна тарелки. Очевидно, Анджелар сразу же почувствовал в разговоре какой-то скрытый, опасный для него смысл, поначалу мне непонятный.
— Джеффри, мне хотелось умереть! Правда-правда, я больше не хотела жить. Какой страшный человек! Да еще этот шторм. Где он?
Джеффри указал на пол. Памела глядела на мертвое лицо расширенными глазами.
— Скоро все будет ясно, — продолжал между тем Василий. — Греческая, а потом и византийская система, в которой для обозначения чисел использовались буквы и которая на протяжении тысячелетия употреблялась среди славян, включает нас в эту процессию математических расколов. Поэтому и нам необходимо переливание памяти. Упомянутая система идеальна, поскольку, используя буквы вместо цифр, она единственная дает всегда два точных результата.
— Что произошло?
Если записать простейшее арифметическое действие вычитания арабскими цифрами: 441-20=421, получится только один результат. То же самое действие, изображенное греческими (и славянскими) буквами, дает, однако, два решения. Первое совпадает с арабским:
— Я выбросил яхту на мель, это застало его врасплох. Он захлебнулся. Он до последней секунды не выпускал пистолет из руки. Ничего другого мне не оставалось.
Количественное значение выражения:
дает результат (как и в случае арабских цифр) 421, но если прочитать его как буквенное выражение, получится слово два. Это слово связано с первым результатом, поскольку цифры этого числа (два) содержатся каждая в предыдущей: единица в двойке два раза, двойка в четверке два раза. Таким образом, поскольку все цифры в этой части мира имеют свои буквенные обозначения, все результаты имеют соответствующий смысл. И наоборот. Каждое слово в нашем разговоре имеет свое числовое значение. Например, год назад на лифчике Лизы было написано слово «Давай!»,[6] как мы все помним. Его числовое значение составляет 1145, а это наверняка объем ее груди в миллиметрах, что ты, Анджелар, должен знать лучше меня. К нам, забывшим двойственное число и уже несколько веков использующим в речи только единственное и множественное, оно вернется однажды в язык и полезет из ушей.
— Не понимаю, какое отношение вся эта ваша математика имеет ко мне, — снова перебил Анджелар Василия.
— Разумеется, — сказала Памела. — Ему еще повезло. Он заслуживал куда худшей смерти. Он тебя не ранил, Джеффри? Вид у тебя ужасный.
— Скоро поймешь, что имеет, и еще какое. Если не к тебе, значит, к твоей вилке. Ты не приручил ее, смотри, не сломай об нее зуб.
— Ты и сама, не блистаешь красотой. Куда девалась эффектная женщина?!
— Мне так стыдно, что от меня было мало толку.
Итак, в промежутке между двумя правильными (но различными) решениями одного и того же арифметического действия скрыты огромные незаполненные области, неосуществленные возможности, неисчерпаемые источники энергии. Этот дополнительный, неучитываемый и уточненный результат, который мы перестали принимать во внимание (подобно тому, как наш язык забыл двойственное число), выбрав современную систему числовых обозначений, и есть тот зазор в пространстве, в котором можно жить здесь, на Балканах, на границе двух систем исчисления, где результаты по греко-славянскому варианту обогащаются забытыми и неожиданными резонансами. Говоря коротко, два и два сегодня на Востоке ровно столько, сколько два и два будет на Западе завтра. А это вовсе не одно и то же. По крайней мере, не в тот же день. В подобной ситуации невозможно игнорировать эти невозделанные, неисчерпанные и неиспользованные промежутки пространства, которые следует заселить и эксплуатировать. Доводы таковы, что ты обязан принять их во внимание, если не как свои собственные, то как способ нашего существования, как formulae, по которым только и можно выжить на этой земле… А вместо этого ты ведешь себя как человек, который (чтобы не состариться) бежит за днем…
— Ерунда! Ты поступила наилучшим образом. Когда ты потеряла сознание, мне уже не надо было о тебе беспокоиться. Слушай, я затащу Артура на другую койку и накрою его одеялом. Если не хочешь на это смотреть, отвернись.
— Да что это вы в последнее время вселенский собор какой-то проводите, осуждая меня?! — воскликнул Анджелар запальчиво, в приступе отчаяния. — Совсем перестали со мной разговаривать как обычно. На рынке, на улице, на трамвайных остановках оба твердите какие-то непонятные вещи. Ведь сейчас не 336 год, а 1974! Спросишь, сколько платить за лук — а вы философствуете о рожденном и нерожденном; хочешь узнать, почем хлеб, отвечаете: «Отец дороже сына!» Поинтересуешься, свободна ли ванная, Максим отвечает: «Сын произошел из ничего!», а Василий: «Три динара менее ценны, чем два динара!» Как будто я гвоздь у вас в тесте. Это Белград, а не Сингидунум![7]
— Вот еще. Я совершенно оправилась, — с некоторым негодованием заявила Памела.
— Конечно, — спокойно ответил Максим, — но и фасоль с рынка Байлон, та, что сейчас перед тобой, куплена только что описанным способом, по промежуточной цене. То есть по двойственной цене, одна из которых уничтожает другую.
— Вид у него вполне мертвый, — заметила она, глядя, как Джеффри взваливает тело на койку и накрывает его мокрым пледом.
И в тот же момент он ударил Анджелара так, что тот стукнулся головой об стену, а потом о тарелку на столе. Так начался ужин.
— Теперь можно про него забыть. Я попробую вскипятить чай. Есть хочешь?
IV
— Умираю с голоду. Только разве нам не надо что-нибудь предпринять? Что будет дальше?
Максим быстро размял на балконе два вареных баклажана, залил их козьим молоком, добавил петрушки, масла и сыра и как следует перемешал. Потом все это тихо поперчил и громко посолил, хлопнув ладонью о ладонь, чтобы отряхнуть пальцы. Потом вынес миску на стол. Когда Анджелар потянулся за вилкой, скорее для того, чтобы загладить размолвку, чем для еды, Максим сказал ему:
— Потом скажу — время еще есть. Сначала я займусь чаем.
— Тебе давно пора стать рыжим, как Лиза, а ты об этом вовремя не позаботился. Сейчас я это исправлю.
— Мы промокли насквозь, — сокрушенно заметила Памела, когда Джеффри пошел на камбуз.
Он схватил его своими сильными руками за бороду. Разделил ее на две части и с силой дернул вниз, подставив ногу так, что Анджелар ударился лицом о его колено. Затем отошел к плите и принес в глиняных мисках приготовленную фасоль с колбасками, завернутыми в запеченный перец. Когда он поставил их на стол, усы и борода Анджелара медленно краснели от крови, которая лилась на них. Он стал рыжим. Когда ему предложили фасоль, Анджелар рухнул на пол. Максим поднял его и отнес в кровать, а его тарелку с вилкой поставил передо мной.
— Мокрее некуда, — весело отозвался он. — Только высушиться нам негде. Придется побольше двигаться.
Памела услышала, как зашумел примус.
— Ешь, — сказал он тихо, увидев, что со мной происходит что-то странное, что страх охватывает меня. Очевидно, то были последние мгновения, когда Анджелару еще можно было помочь. Максим отошел к плите и надрезал несколько лепешек, которые пек, и положил в них, как в карманы, сметаны. Лепешки были твердые и хрустящие, как орехи, и постукивали у него в пальцах. Анджелар тем временем попытался подняться с постели, но к нему подошел Максим, снял свой ремень и привязал его голову к пруту кровати, как привязывают вола. За это время одна лепешка подгорела. Можно было закричать, но зубы у меня лязгали, как будто я жую. Мои зубы сдавили колбаску Анджелара, и из нее мне в рот брызнуло несколько струек теплой жидкости. В этот миг было видно, как в комнате, в зеркале напротив окна, идет снег. Анджелар в последний раз попытался освободиться. Максим потерял терпение, подошел к кровати и поставил ее вместе с Анджеларом вертикально. Анджелар остался висеть на ремне…
— Дела не так уж плохи, — сказал Джеффри, выглядывая из камбуза. — Бутылка с метиловым спиртом цела.
Больше я не могла выдержать. Я отломила кусочек хлеба и опустила его в стакан с ракией. Хлеб в мгновение ока впитал в себя алкоголь, и я проглотила его. Другой кусок «пьяного хлеба» был уже не нужен. Ни мне, ни Анджелару. Теперь я могла спать спокойно с кем угодно. Единственного человека, который по-настоящему привлекал меня, больше не было.
Он увидел, что Памела отыскала сумочку и подкрашивает губы, и засмеялся.
Василий, Максим и я остались наконец без третьего, который лишний.
— Вот теперь я вижу, что ты в самом деле пришла в себя.
Конница
Он вернулся к примусу.
(перевод Е. Кузнецовой)
Через десять минут они сидели рядом на койке и перед каждым стояла миска с супом и лежала горка галет.
— Надо поесть как следует, — сказал Джеффри. — Может быть, нам придется провести здесь всю ночь.
— На яхте?
С годами приходит время, когда мы все чаще выбираем себе в спутники для прогулок не тех, с кем нас связывает молодость и старая дружба, а тех, с кем нас сближают болезни. Так и я полтора года тому назад, страдая от давления, двойной болью отдающегося в затылке, начал ходить с Зораном Мишичем на долгие вечерние прогулки, рекомендованные нам обоим врачами, и эти прогулки открыли мне наконец, где я живу. А жил я тогда на улице, пересекающей улицу Рузвельта у Нового кладбища. Улица Рузвельта, как известно, идет по виадуку над оврагом, в котором некогда протекала Соловьиная речка, а сейчас расположена улица Димитрия Туцовича. На склонах оврага находится множество странных улочек, на которые во время дождя устремляется вода с Нового кладбища, и они дышат воздухом с берегов Баната, ведь здесь, на высоте птичьего полета, взгляд не встречает преград от Гайдуцкой могилы и Карабурмы, где когда-то расстреляли мятежников, до Звездары, где свадебные процессии по сей день идут пешком. Во время долгих прогулок я изучил этот край, раскинувшийся по одному склону оврага, вокруг церкви Лазарица, где лунный свет виден и тогда, когда нигде в городе его нет, и по другому, ниже рынка Джерам, где продается лучшая в городе рыба. Здесь на склонах можно увидеть домишки, соединенные задними стенами, балконы, заложенные кирпичом, так что на них нельзя выйти, дворики меньше комнаты, сросшиеся трубы, дым из которых смешивается, потерянные улицы (вроде Баньской), с одного конца заканчивающиеся тупиком, а с другого незаметные, так что ночью их можно найти разве что случайно или спрашивая через окно у кашляющих в кроватях жильцов. Здесь шумит горячая канализационная вода в люках, и у них зимой собираются замерзшие собаки, отогревая шерсть на теплом пару, что, словно белые кусты, растет по углам. До сих пор здесь сохранились фальшивые фасады с дверьми-близнецами, ведущими не в дом, а во двор, шелковицы, окрашивающие улицу, словно чернила, и крылечки на куриных ножках, каждая доска на которых скрипит по-своему, исполняя мелодию, одну — когда поднимаешься, другую — когда спускаешься. Из дома в дом перекликаются настенные часы, словно они голодны, на рассвете разносится запах из пекарен, и пьяницы приносят домой теплый хлеб и кладут в изголовье женам, надеясь, что его аромат приведет тех перед пробуждением в добродушное настроение. Там же стоит постоялый двор с выложенной галькой террасой на втором этаже, в туман он испускает смрад, какого нет ни в одном другом доме. Ночью, преображенное лунным светом, все это выглядит так невероятно, что однажды мы на вывеске «Автомеханик» прочитали:
— Нет, не на яхте. Там есть еще одно судно. Только не радуйся раньше времени. Плавать оно уже не может. Взгляни.
А В ТОМ ХАН И ЧАРЫ.[8]
Джеффри указал на иллюминатор.
Памела поглядела и сказала:
Недавно начали расширять улицу Димитрия Туцовича, и многие домики там были снесены за государственный счет. Как-то вечером, во время привычной прогулки, я заметил среди развалин дома на разломанном полу бывшей комнаты возвышающуюся в ночи одинокую белую изразцовую печь. Она была стройна, хороша собой, с украшением наверху, небольшим алтарем в центре для плошки с водой, с дверцами, которые могли бы вести во дворец, а вели в полную пепла топку. Сезонные рабочие из деревень, которые сносили дома и строили новую дорогу, наверняка с умыслом сохранили печь, оставив и часть трубы, чтобы ею можно было пользоваться. Тем вечером, непривыкшие сидеть (а только работать или лежать), они отдыхали, развалившись вокруг печи, топили ее, пекли на огне перец, грелись, потому что октябрь выдался холодный, и не спеша готовились ко сну. Они лежали — казалось, работа не утомила их, а ранила — и тихо разговаривали. Привлеченный светом огня в одинокой печи, пережившей дом, я завернул на рынок, купил у сонных крестьянок несколько перцев, принес в качестве входной платы и подошел к огню.
— Не очень-то комфортабельная гостиница. И тесновато.
Я попросил рабочих испечь перцы, и этого оказалось достаточно для того, чтобы они среди развалин приняли меня, кутающегося в дождевик, без подозрений. Разговор за перцем, фаршированным сыром, давно угас, кое-кто дремал, а говорил только один человек, я не успел застать начала его истории. Лица рассказчика не было видно, он лежал, прислонившись головой к основанию стены, при свете печи виднелись только его ноги. У него были очень широкие колени, как будто их замесили такие же широкие ладони, и сильно выгнутые ступни, казалось, он, словно ладонью, сгибает ими изнутри обувь. С сожалением вынужден признаться, что не смогу передать его рассказ так, как услышал. Все, что в моих силах, это пересказать описанные в нем события так, как я их понял. Не знаю и того, когда происходило действие рассказа — рассказчик сообщил об этом (если вообще сообщил) до того, как я к ним присоединился. Голос у него был горловой, но не от природы, а оттого, что горло было сдавлено, поскольку он лежал, опершись головой о стену, и эта поза искажала голос. Судя по всему, это не мешало ни ему, ни его слушателям, никто не придавал особого значения его рассказу. Привыкшие к тому, что главное делается руками, ногами и горбом, они спокойно вставали, отходили в темноту, мочились поверх высокого фундамента, переворачивали перец на печи и собирали дрова, не боясь пропустить что-то в рассказе, а потом возвращались, садились к огню и слушали дальше.
— Надо тебя ввести в курс дела, — начал Джеффри. — «Беглянка» прочно сидит на отмели, и ее уже порядочно поломало. Сейчас обнажилось дно, и отлив еще не закончился. Ветер утих, и стало теплее, но через пару часов стемнеет. К тому времени опять начнется прилив. Море тоже стихает, но пока еще волнение сильное. Если до темноты к нам никто не придет на помощь, то придется забираться на эту развалину.
* * *
— А нас с нее не смоет?
— Женщины лучше всего готовят, когда они злы, а мужчине легче всего умереть в гневе. Упомянутый Витомир Ямомет, — рассказывал незнакомец из своей тени, — спустился к Дунаю не в лодке и не пришел пешком, однажды утром он прискакал верхом и не сумел проговорить ничего, кроме имени. Он умер прямо на коне, не вынув ног из стремян. То, что, умирая, он был разгневан, было ясно по той скорости, с которой он прискакал, и по пыли, покрывшей три конских пота, а это значит, что он мчался несколько дней подряд. В двух переметных сумах он привез двух малышей (было неизвестно, сыновья ли они ему, да и про имя осталось неизвестным, его оно или убийцы, за которым он гнался, но нашел не то, что искал, а то, что само всегда нас находит). Кроме детей, при нем была сабля, ею в пути играл старший ребенок, которого конь нес в левой суме, и большой колокол, в котором сидел второй ребенок. Саблю и коня селяне забрали себе, а детям досталось каждому по половине имени, так что старшего назвали Витом, а младшего — Омиром. Ямометов вверили заботам попа, ему же отдали колокол, потому что в том краю, где испокон веков жили белые черепахи, не было ни колоколов в церквях, ни церквей в селах. Вот так, говорят, зазвонили в первый раз колокола на Дунае.
— Надо будет, конечно, привязаться.
— Что, меня опять скрутят веревками?
Мальчики росли, сея по каменистым речным берегам горох и лук там, где на Дунае бьет родниковая вода. Старший рано повзрослел, у него появились ранки в уголках рта из-за старых дев, которые давали ему, совсем мальчишке, свои груди позабавиться. Вскоре он почувствовал себя спутанным одеждой, закованным в пуговицы и охомутанным своей косичкой. «Кто знает, какая ночь в нем», — говорил поп, а Вит отговаривался тем, что «не будет больше ложкой сеять». Однажды он нашел у кого-то из селян под подушкой отцовскую саблю, которой играл ребенком, сидя в переметной суме. То ли он узнал ее, то ли она ему понравилась, но он ее украл и прямо без ножен, которых и не заметил, унес в мир, следуя за ней, пока она сияла перед его глазами.
— Ну это будет совсем другое дело. А может быть, и вообще не понадобится.
У младшего, Омира Ямомета, время было замкнуто в камне. Говорили, что птицы могли свить в его волосах гнездо, таким он был спокойным. Поп учил мальчика читать по книге, переплетенной в кожу, так что измучились отбивать ее от собак, чтобы не обглодали. У Омира была такая длинная косичка, что он мог ею пол в церкви мыть. Немного овладев грамотой, он стал ловить черепах, писал им на панцире буквы и отпускал, чтобы они сами слагали слова, а на Духов день прилеплял им на спину свечи и гнал вниз, к реке. Со временем в селе стали поговаривать, что он трижды опоясан бородой, надышался света огня и что быть ему знахарем, если часы остановятся на его числе и если он не наткнется на девушек-перевозчиц, а то они перевезут его на другую, царскую сторону воды и отнимут посреди реки то, что мужчины способны отдать лишь ненадолго. Поскольку ему не доводилось покидать родные места, он, одетый в повязанные кнутом на поясе волосы, ходил по лесу, читая ту единственную книгу, что была у попа. Ум его бежал быстрее языка, еще необученного словам, но, как собаки, сворачивающие перед ним с дороги, не знал, куда припустить, и стегал плетью в свою сторону. Так приходилось ему возвращать мысли к книге и собирать их после каждой точки. Покуда он был молод и неискусен в грамоте, наткнулся он, бродя по лесу, на такое место в книге, где, если вкратце, говорилось о том, что любую вещь следует рассматривать, направляясь от нее к самому себе, от Бога к человеку, а не наоборот. Точно так же человек по-разному чувствует себя, когда он в плаще и когда видит этот плащ на ком-то другом.
Памела опять взглянула через иллюминатор на «развалину», и на лице ее не; отразилось ни малейшего энтузиазма.
— А какова вероятность, что к нам придут на помощь?
«Таким образом мы можем поставить себя на верное место, — размышлял Омир Ямомет. Когда юноша прочитал это, или, по крайней мере, ему показалось, что прочитал, он сильно испугался. — Сердце окрасит мне глаза и уши и все будет выглядеть не так, как прежде, — подумал он и тут же попытался отправиться навстречу самому себе по дороге от Дуная и увидеть себя по-новому. Но в крохотном пробеле между книжными словами оказалась пропасть. — На это способен только Бог, — думал он, — который со своего места смотрит на свое тело на кресте».
— Довольно большая. Нас наверняка уже ищут. Я тут подставил яхту под пароход так, что он в меня чуть не врезался. Я уверен, что он сообщит об этом случае. А сейчас за дело! Главное — забрать с яхты все, что нам может пригодиться. Почему бы тебе не выйти наружу и не прогуляться по песочку?
Спустя год или два, став старше и искуснее в словах и языке книги, вчитываясь вновь в ее страницы, Омир Ямомет не смог уже отыскать тот отрывок, что так его потряс. Он искал и искал, листал книгу, оставлял ее на ветру, чтобы страницы сами открылись, в надежде, что узнает нужное место, но все напрасно. Честно говоря, он нашел несколько фраз, напоминающих то, что когда-то прочитал, но они говорили о чем-то другом, и дорогого неверного значения, что открылось ему, пока он не вполне владел языком книги, больше не появлялось. Тогда он перестал читать и стал спасать прочитанное от написанного. Он занялся знахарством и пошел по стопам своего учителя — попа, который и сам, покуда был молод, занимался целительством.
На полу каюты уже стало сухо, и они вышли на палубу. Линия прибоя, где по-прежнему грохотали волны, была от них ярдах в пятидесяти. Солнце садилось в ясном небе, и воздух стал значительно теплее.
«Знахарь, — думал он, — подобен укротителю зверей, что ведет на веревке рысь, козу и птицу. Он не может кормить их всех одной пищей, ибо одно и то же семя по-разному принимается разной почвой. От одной и той же болезни не излечишь одним снадобьем того, у кого волосы соленые, того, у кого они пресные, и того, у кого борода горчит. Все зависит от людей, а не от их недугов. Как иной раз испугает нас бездна в дождевой луже, в которой разве что чуть намокнет обувь, так же опасны и небывалые высоты в нас самих — с них можно сорваться в такую пропасть, по сравнению с которой обрыв на Дунае — ничто. Все зависит от того, куда мы шагнем. В воду — лишь замочим подошвы, в бездну под водой в той же луже — разобьемся. В зависимости от этого шага наши болезни могут оказаться смертельными или безобидными».
— Чудесная погода, — заметила Памела. — Кто бы мог подумать, что все так быстро переменится!
— И у нас будет наш собственный необитаемый остров.
Церковь постепенно наполнялась больными, и по праздникам он прикладывал руки, умащенные травами, на глаза немощных или велел им замкнуть в челюстях немного света свечи и хранить его до следующего праздника, чтобы свет этот много раз переночевал во рту. Иногда он встречал людей со страшными ранами, про которые ему говорили, что они нанесены саблей его брата, но в тех глубоких порезах, не щадящих даже кость, он не мог узнать слабую руку мальчика, с которым вырос. Со временем раны становились все мельче и мельче, как будто рука, наносящая их где-то там далеко, устала или колебалась во время удара.
Памела вдруг вздрогнула.
«Что происходит с моим братом?» — спрашивал себя Омир Ямомет, перевязывая раненых. Так продолжалось пять лет, и вот однажды Омиру сообщили, что в село вернулся Вит. О нем и раньше доходили порой разные слухи — что он погиб, что ест с сабли, что просфору берет копьем, что он из тех, кто в один день бывает на свадьбе, на похоронах и на завершении строительства дома, когда возводят конек. Омира Ямомета иногда звали спуститься вниз по течению и взглянуть на имперские укрепления с другой стороны воды и на мир, в котором бродит страх, посеянный его братом, но он упорно отказывался. А слухи о брате не иссякали. Говорили, что он скачет на коне, как отец — если это вообще был их отец, — что за ним идут другие, такие же, как он, что он получил наследство и стал господином, что глаза накормил он по миру, что сидит в высоком седле, так тесно к нему прижавшись, что женщины удивляются, где у него, такого крупного, помещается в такой тесноте кожаное копье.
— Немного похоже на ту ужасную историю про Гудвин, помнишь? Про матросов, которые были живы, но считай, что погибли. Как они нас отсюда снимут?
Вит Ямомет действительно в тот же вечер появился в селе.
— Найдут как, — ответил Джеффри. — Мы в лучшем положении, чем те матросы. Море успокаивается. Я буду выбрасывать на песок вещи, а ты их относи к обломку, ладно? Заодно и согреешься.
— Я знаю, в какую чашу не наливают: в полную, — сказал он, с трудом слезая с коня на ступени церкви. — А ты? — обратился он к брату насмешливо. — Слышал я, что ты до сих пор женского хлеба не пробовал. Никак не научишься смотреть третьим глазом?
Джеффри нырнул в каюту и через несколько секунд вернулся с двумя спальными мешками.
— И остановленные часы показывают иногда точное время, — отвечал ему Омир, впуская его в комнату под церковью.
— Совершенно сухие, — крикнул он. — Они в водонепроницаемых чехлах. Будем сегодня спать вместе.
Так у братьев с самого начала не сложились те отношения, что были между ними раньше. Когда легли спать, Омир понял, что сны Вита тяжелее его руки. Тогда же ему стало ясно, что Вит приехал вовсе не для того, чтобы повидаться с ним, а чтобы у него исцелиться. Как первая половина их имени отправилась в мир и разлетелась, так и вторая, подобно эху, разнеслась и привлекла к себе первую. Голос вернулся к эху. Вит нашел Омира не по любви, а по его славе целителя.
— Вместе так вместе, — философски отозвалась Памела. — Нести?
— Неси, только смотри, не урони их в лужу. И приходи опять.
«Вижу я, брат, — думал той ночью Омир Ямомет, глядя, как Вит во сне борется с постелью, — душу не родить телом. Кажется мне, что души наши — не от тех же самых земных родителей, что, допустим, ноги; душа возникает из другого источника и идет по жизни за своей волной, ищет свои уши, и не слышат друг друга брат и сестра, и не родные они, даже если родные их руки. Откуда пришла твоя душа? Во сне посадили цветок, а наяву вырос репей. Тот же, кого я жду, тих голосом и дорог истиной. Мой брат в душе и мужчина телом. Я не видел его, но знаю, что он есть, и красота его не дает мне заснуть. Идет он в мою судьбу, навстречу мне, сильный и знающий, и соединятся в нем милость и истина…»
К тому времени, когда Памела вернулась, Джеффри собрал на палубе кучу вещей. Среди них был электрический фонарик Артура, фляжка с коньяком, несколько пачек галет и два мотка прочной веревки.
Наутро воины Вита оседлали коней, но Виту Ямомету уезжать не хотелось.
— Заберем все это, — сказал Джеффри. — Как тебе понравилась гостиница?
— Ты, брат, какой-то слишком добрый, — сказал он наконец. — Если плюнешь в соседний двор, все курицы сдохнут.
— Кошмарная, покрытая водорослями развалина, и повсюду шмыгают крабы. Такие противные, зеленые.
— А что? — спросил Омир Ямомет.
— Самое главное, чтобы было за что уцепиться.
— Да так, — отвечал брат, и страдание собралось у него между глазами, а пот заструился по косичке и стал капать на землю позади него. Внезапно он вскочил и одним взмахом сабли отрубил ноги козе, привязанной во дворе. Потом задрал штанины и сказал брату:
Они свалили вещи около обломка корабля, Джеффри обошел его кругом и осмотрел со всех сторон. Это действительно была носовая часть, хотя название судна давно стерли волны. Борта были покрыты густым слоем водорослей. Деревянная палуба оставалась цела и представляла собой крутой и скользкий скат.
— Смотри!
Джеффри обратил внимание на две железные тумбы, тоже покрытые илом, на самом верху этого ската, на носу. После нескольких неудачных попыток он сумел накинуть на них веревочную петлю и вскарабкаться наверх.
На его икрах, примерно в том месте, где он отрубил козе ноги, виднелась белая, медленно исчезающая отметина. Тогда Вит Ямомет рассказал наконец брату, зачем он приехал.
— Здесь не так уж плохо, — провозгласил он оттуда. — Правда, пол уходит из-под ног, но ничего, сойдет. Эти тумбы — как раз то, что нам нужно.
Все началось восемь лет тому назад, во время осады крепости на том берегу Дуная. Спать ему не хотелось, дело было днем, видно было хорошо. Ему захотелось набрать бобов, он взмахнул саблей по стеблям и в тот же миг почувствовал боль, как будто порезался о траву. Он огляделся, но ничего не нашел. Боль быстро прошла, он забыл о случившемся, но в первой же схватке все повторилось и гораздо хуже. В тот день он настиг в битве врага, задел саблей его левую руку и тут же почувствовал, что кто-то ударил его по руке. Он обернулся, чтобы отбиться, но там никого не было. Только бледная белая полоса указывала на его левой руке то место, которое он повредил врагу. Это стало повторяться, и Вит невероятно страдал: в схватке, вместо того чтобы беречь себя, ему приходилось следить за тем, где и как поразить противника, потому что наносимые им раны повторялись на его теле. С тех пор Вит Ямомет потерял сон, его отряд, грабивший по Дунаю, стал разбегаться, и Вит вынужден был сражаться немилосердно, не щадя ни себя, ни других. Сильнейшие боли в голове и в костях, одолевавшие его после таких боев, он лечил подолгу и с большим трудом, почти так же, как исцелялись раны, наносимые им. Так он страдал за нескольких человек сразу. Это было невыносимо, и он стал расспрашивать, кто лечит пострадавших от его сабли раненых, и вскоре услышал имя некого Омира, умевшего, по слухам, снимать паутину с глаз. Вит отправился через реку на поиски, и только на полпути догадался, что это, может быть, его брат…
Он закрепил веревку и соскользнул вниз.
— Смени саблю, эта — не для тебя, — сказал Омир Ямомет брату, выслушав его рассказ.
— Все будет хорошо, дорогая. Но мы полезем наверх только тогда, когда это станет совершенно необходимо. Пойдем сходим на «Беглянку». Мне надо там кое-что сделать. А ты погуляешь по косе.
— Менял дважды — не помогает. Эта у меня — уже не отцовская, — ответил страждущий.
Вернувшись в каюту, он принялся за работу. В другое время у него сердце разорвалось бы от горя, что он теряет яхту — он видел у нее в борту две зияющие дыры. Спасти ее было невозможно. Из рундука на корме Джеффри вытащил канистру с керосином и облил им все, что было в каюте. Затем молотком сшиб с бака крышку и выпустил дизельное топливо. Ему нужно было что-нибудь сухое, чтобы разжечь огонь. Он вспомнил про аптечку, где видел большой сверток марли. Она должна легко загореться. Джеффри слез с яхты, поджег марлю зажигалкой и забросил ее через борт в каюту. Затем отошел подальше.
— В таком случае брось ее, ты не для нее.
— Ты что, решил сжечь яхту? — спросила подошедшая Памела.
— Этого я не могу.
— Нам она уже не нужна, но зато огонь будет видно издалека.
— Тогда тебе поможет только тот, что на стене, — и Омир указал брату на Христа, распятого на деревянной доске, с кровавыми следами на ладонях и ступнях. На том они и расстались, не проронив больше ни слова.
Он оставил открытым все иллюминаторы, и ветер быстро раздул пламя. Через несколько минут над яхтой взлетел огненный столб.
Но спустя три дня Вита привезли в перевернутом седле, привязанном между двух коней. Он был без сознания. Ресницы его поседели, глаза неподвижно замерли не в силах от чего-то избавиться. На ладонях и стопах виднелись грубые шрамы, будто его руки и ноги прибивали гвоздями, оставившими след и после того, как раны зажили. Омир немедленно велел одному из воинов вернуться туда, где они разбойничали, и копьем прекратить мучения того несчастного, которого его брат прибил к кресту возле Дуная, сам же занялся Витом, пытаясь его исцелить. Но кровавые отметины болели все сильнее, и Вит уверял, что слышит свою боль, что она хочет ему что-то сказать. Все старания Омира были напрасны, раны открылись, в них показалась кровь, а на груди Вита появился белый шрам, как от удара копьем: вероятно, посланный воин как раз прибыл на Дунай и выполнил поручение Омира, и его удар копьем, словно эхо, повторился на теле Вита.
— Если даже мы с тобой доживем до ста лет, — сказал Джеффри, взяв Памелу за руку, — всё равно ничего подобного никогда больше не увидим.
Это была чистейшая правда. Солнце скрылось за горизонтом, оставив на небе зеленовато-розовую полосу. На фоне бледного заката пламя полыхало густым красным цветом. Песок под ногами и их лица тоже отливали красным, Испуганные огнем чайки носились в небе с пронзительными криками. К горящему судну снова подступали волны, быстро сокращавшие песчаный пятачок суши.
Когда больной немного поправился, братья решили поискать спасения в больших крепостях на том берегу Дуная. Бродяги и нищие приносили из-за реки вести о городах, которые, подобно колодцам, жили в камне. Ходили слухи о купальнях, посыпанных разноцветной галькой, с полами в виде четырехлистного клевера, о павлинах, что не едят ничего, кроме глаз людей и скота, о рыбах, питающихся ушами и пальцами, и Омир думал, что там наверняка найдутся мудрецы, которые исцелят его беспамятного брата. Так они и отправились, посадив Омира на коня позади Вита, потому что он не умел ездить верхом. Уже в пути Омир понял, что и Вит Ямомет не бывал в городах и знает их не изнутри, а лишь снаружи, словно чужую шапку. Они оставили всадников Вита Ямомета в лесу, взяли все деньги, что нашлись в кошелях, и в опанках[9] из мочала вошли в город. Они искали храм Иоанна Евангелиста, который им посоветовали и как место для ночлега, и как больницу, но среди каменных улиц отыскать путь оказалось нелегко. Улицам не было конца, но ни на одной не было храма Иоанна Евангелиста, и вскоре они утратили всякое представление о том, где находятся. Вит больше не думал о том, куда идти, а, закрыв глаза, читал свои раны.
— Слушай! Опять они говорят мне, — вскрикивал он. — Шрамы надо перевязать необрезанными женскими волосами! — шептала ему боль, и он вторил ей…
Глядя на огромный факел, Джеффри сказал:
Устав и отчаявшись, понимая, что и в лесу вокруг крепости, и в воде реки уже темно, они принялись искать корчму, но там выяснилось, что всех их денег хватит разве что на один ночлег. Тогда Омир уложил Вита, ослабевшего в городе не только телом, но и духом, под какую-то лестницу и оставил денег, чтобы его до рассвета не тревожили, а сам, пока брат отдыхал, отправился искать целителей.
— По крайней мере, это не заметить нельзя.
— Далеко ли до храма Святого Иоанна Евангелиста? — спрашивал он всех подряд на своем пути.
Памела вдруг засмеялась с истерическими нотками в голосе.
— А знаешь, сколько переночевало под моими волосами? — спросила его одна женщина, вместо ответа предлагая ему себя.
— А я думала, что ты просто решил устроить ему погребальный костер.
— Не знаю, — сказал Омир оторопев.
— Ему? — Джеффри покачал головой. — Я думаю только о нас. Все суда в радиусе десяти миль увидят, как горит «Беглянка».
Они стояли, зачарованно глядя на огромный костер. Вот провалилась, взметнув столб искр, крыша каюты. Вокруг раскаленного докрасна корпуса начала шипеть вода и с дымом мешался пар. Сумерки сгущались.
— Нам надо побольше двигаться, — сказал Джеффри, с трудом отрывая взор от горящей яхты. — Если б только у нас было во что переодеться.
Он поглядел на Памелу.
— Я и сама не знаю, — отвечала женщина и попросила у него за ночь с ней столько, что ему стало ясно, что если столько же просят все женщины, ему придется всю жизнь прожить одному и никогда не стать мужчиной. Он повернул назад и побежал на первый свет, который заметил. Оказалось, что дверь вела на клирос, где как раз гасили свечи. Слабоумный пономарь, на безбородом лице которого время остановилось в возрасте пятнадцати лет, а ноги и горб добрались до шестидесяти, собирал с аналоев книги и забрасывал их на полки, потому что не дотягивался до них. «Голова как бочка, а ума — с вошь!» — прошептал Омир Ямомет, пораженный мыслью о том, сколько этот убогий мог бы прочитать в книгах, но так и не прочитал. Он прошмыгнул в темную церковь, где освещен был один алтарь. И там, на высоте, которую, как он раньше видел, достигали только птицы и деревья, на мозаичной фреске, сверкающей так, словно она в слезах, увидел преследовавший его образ. На фреске был изображен город, точно такой же, как и окружающий его, и город этот рушился, и видно было, что художник смотрит на вещи от них к себе, а не наоборот, как простой смертный, так что дальние части крыши и края падающих столов и стен были шире тех, что ближе. Все было наоборот, подобно тому, как когда-то Омир прочитал в книге то, чего в ней не было…
— Платье пропало. Все разорвано.
— Разорвалось, когда я пыталась отнять у него пистолет, — сказала она. Зачем ему знать, что платье на груди разорвал Кросс? Да она уже сумела заколоть порванное место булавкой.
— Я мог стать умнее книги! Я мог стать кем-то, кем не стал! — понял он и в ужасе поспешил назад к брату. Но ему никак не удавалось найти обратный путь. Темнело, он видел людей, идущих с зажженными лучинами по улицам. К ним подходили девушки, брали лучину, и они удалялись вместе обнявшись; он понял, что они продаются за язычок пламени. Он и сам зажег лучину и побрел дальше, но ни одна девушка не подошла к нему. Его огонь явно был иным, и все, кроме него, с первого взгляда это понимали. Вдруг он понял, чем мужчины отличаются от женщин, словно они принадлежат к двум разным видам существ, как, употребляя одни и те же слова, они говорят на совершенно разных языках и как одна и та же пища приобретает у них во рту разный вкус. Он проходил мимо мраморных зданий, мимо огня, заключенного в стекло, мимо озера с мощеными берегами, в котором плавали рыбы, мимо окон в каменных цветах и, завороженный, усталый и голодный, нашел наконец лестницу, где оставил Вита, по его голосу, что был слышен издалека:
Джеффри обнял ее рукой за плечи, и они пошли от горящей яхты.
— Когда колокола звонят наоборот, слушай внимательно имя, которое они произносят, и берегись, человек с этим именем убьет тебя! — читал Вит Ямомет свою боль.
Вода быстро прибывала. Волны перехлестывали через обгорелый остов «Беглянки» и прокатывались по отмели почти до самого обломка, на котором они собирались искать спасения.
Омир прилег рядом с братом, прислонившись головой к стене, пожевал сухой лепешки, которую они привезли в седле. В животе его было полно пота, морщин от прожитых лет, слез и хлебных крошек, падающих по его члену, набухшему и ни разу не утоленному. Он чувствовал себя старым, бедным, несчастным, ненасытившимся, потерянным и обманутым настолько, что пища стала комом у него в горле. Ему следовало что-то предпринять. Вдруг Омир Ямомет вскочил, достал саблю брата, оставив незамеченные ножны под его головой, и стремительно покинул город. Он добрался до леса, оседлал коня Вита и повел конницу на крепость. В стремительной атаке они снесли ворота, вошли в город, пробивая ступени подковами, разорили и сожгли его, а наутро Омир Ямомет приказал, чтобы кони топтали руины церкви и чтобы под копытами не осталось ни кусочка мозаики, словно они молотят хлеб.
— По-моему, пора забираться наверх, — сказал Джеффри. — Давай я тебя подсажу. Не спеши и ни на мгновение не выпускай из рук веревку. Нам только не хватает сломанной ноги.
* * *
Он забросил наверх спальные мешки, забрался следом за Памелой и вытащил за собой конец веревки.
Рассказ был окончен, от белой печи исходило тепло, никто больше не подбрасывал дров. Почти все слушатели спали.
— Попробуй залезть в спальный мешок, — сказал он Памеле. — По крайней мере до пояса будешь в тепле. Я тебя привяжу, а то еще сползешь вниз.
Уходя, я рассматривал человека в тени, рассказавшего эту историю, и размышлял, предчувствует ли он что-то во всем этом и что он об этом думает. В темноте у стены видны были только его колени, широкие, как лбы, словно их замесили такие же широкие ладони, а стопы были так выгнуты, будто он изнутри ногой держал смятый опанок. Лица его не было видно, но сигарета горела в темноте перед ним, и на мгновение мне показалось, что я знаю, о чем он думает. Над ним постепенно гасли огни в универсамах Палилулы и голубовато светился из-за домов бульвар. Он лежал в темноте, курил и мечтал о зеленом лесе за городом и о коннице в нем.
Он обвязал Памелу под мышками, закрутил веревку несколько раз вокруг скользких тумб, пропустил ее через ржавое кольцо на палубе и закрепил конец на торчавшем обломке шпангоута.
— А себя не собираешься привязывать? — спросила Памела.
Ангел в очках
— Пока буду держаться за тебя. Я все еще надеюсь, что кто-нибудь придет нам на помощь прежде, чем нас начнет заливать. Так удобно?
(перевод Е. Кузнецовой)
— Я бы не сказала.
I
— Обопрись об меня спиной. Я тебе скажу, когда у меня затечет нога.
Джеффри обнял Памелу.
В 1771 году первый сентябрьский экипаж, отправившийся в восемь часов утра из Триеста в Вену, миновал завесу ливня в венском Новом Городе и въехал с другой стороны дождя в солнечную и царственную австрийскую столицу. Мокрые кони лоснились на солнце, от их грив валил пар, а дождевые потоки еще струились по столичным улицам, и кучер любезно подал на Фляйшмаркете экипаж к разноцветным окнам гостиницы «У белого волка» и распахнул дверцу у самого входа. Так что единственный выходивший здесь пассажир, не коснувшись земли, шагнул с подножки экипажа прямо в корчму. Сначала появился его сапог цвета фиалок в росе, который под серебряной застежкой нес свой груз на каблуке совсем иного цвета, после чего появился и сам «груз» с подушкой под мышкой и кожаным саквояжем, сводчатую крышку которого украшала железная ручка. Щеки у путешественника были мягкие, с ямочками, исчезающими, когда он улыбался, о волосах невозможно было сказать, мужские они или женские, в блестящих ногтях отражались столь же блестящие фарфоровые пуговицы его наряда. Нос оседлали очки для верховой езды, на которые ниспадали густые брови, так что он смотрел на них сквозь стекла, как на траву. Он был в голубом одеянии из тонкого английского сукна, заправленном, чтобы не запачкать, в сапоги. На старом Мясном рынке, вблизи церкви и деревянной улицы, называющейся по церкви Греческой, приезжего никто не знал. Хозяин гостиницы, сообразивший, что прибывший — православный монах, был поражен, приняв от неизвестного следующий заказ: вареные в вине раки, жареная на меду рыба и фасоль с молотыми грецкими орехами. Оказалось, что приезжий не очень хорошо знает язык и здешние порядки и ищет в Вене жилье. В ожидании ужина он достал из саквояжа собственный прибор: нож, вилку и стакан — прибор, которым давно не пользовались, начищенный последний раз еще на Корфу песком Ионического моря. Все это он разложил вокруг тарелки с улыбкой, которую забыл убрать с лица в Триесте, при отправлении, и улыбка эта устала в пути вместе с ним. Облокотившись, он слушал, как за окном шумят дети, которые выбежали на улицу умыться под дождем и догоняли мыло, выскользнувшее от них и поплывшее по ручейку вниз по улице в сторону Санстефанскирхе и Теферграбена так быстро, что им было не догнать и не поймать его. После ужина прибывшего направили к греческому священнику на Штайергофе, отцу Антимосу Газису, который «живет здесь недалеко, трубку табака не успеешь выкурить, пока дойдешь».
— Можно тебя поцеловать?
— Вот уж целоваться сейчас совсем не хочется.
Монах шел и нес свой саквояж, другой рукой он размахивал шляпой, словно разгоняя темноту, наконец он нашел латунное яблоко звонка, в котором отражалась удалявшаяся улица с фонарями в глубине. Вскоре он сидел на втором этаже за рюмкой коньяка, под часами, показывавшими двум мужчинам, сидевшим рядом с гостем, буквы вместо цифр. С одной стороны от него сидел приходской священник, к которому посоветовали обратиться в гостинице, с другой — хозяин дома, одетый в собачью шерсть, которая словно повторяла цвет его глаз, усов и бакенбард. Отец Николас Димитрис не стал откладывать дело.
— Мне тоже не очень, но, по-моему, поцеловать тебя надо.
— Не только жилье, — уверял он нежданного гостя, обращаясь к священнику, как будто гостя и не было, что служило знаком особой любезности, — не только кров над головой, но и трапезу с нами пусть разделит, пока не познакомится со здешними порядками и не устроится как следует.
Он прижался лицом к ее мокрым волосам.
— Ты выйдешь за меня замуж, когда мы выберемся отсюда?
После этого важного заявления разговор сразу же оживился. Трудно сказать, было ли это следствием коньяка, в котором отблескивал дождь с окна, освещенного с улицы фонарем, или облегчения, которое испытал гость, оттого что ему не надо было больше, как он в шутку выразился, искать «четыре ноги для своих двух». Гость рассказывал об Афоне, Корфу и Венеции, где он побывал; разговор шел на греческом, этот язык и их беседа здесь, в Вене, сближали людей за столом, и они не чувствовали, что оказались вместе впервые. Однако хозяин продолжал потирать ручку своего кресла, будто гладил собаку. Услышав наконец, чем занимается новый жилец, он, словно в сеть, поймал своим взглядом священника Антимоса, взялся за ухо с серьгой под волосами и принялся усердно потирать камень серьги двумя пальцами.
— Сначала я хорошенько отосплюсь, — ответила Памела. — Я так устала, что, кажется, могу заснуть даже здесь.
— Ну что ж, — без отлагательств обратился к гостю священник, — вы приехали в самое время. Как знали! Нельзя сказать, что у нас нет здесь учителя греческого. Напротив! И здесь не падают по ночам яблоки, распугивая куриц. Но видит Бог, — тут священник Антимос Газис вдруг надел кольцо, которым до этого играл, надевая на пуговицы жилета, — видит Бог, что нынешний учитель у нас землей причащен. Все время у него день, даже ночью! Сверх всякой меры любит он вино, да к тому же и соня…
— Ну и спи. Я тебя разбужу.
— Не только год-другой, — задушевно вступил в разговор отец Димитрис, согревая тыльные стороны ладоней у огня так, что только они и были видны, а он говорил из тени, которую отбрасывала его тяжелая, годами полнеющая фигура, — вы и всю жизнь можете в Вене приятно и сладко провести, ежели только будете обладать волей и усердием преподавать здешним детям эллинский, дабы не забыли они родной язык. Коли Бог Саваоф и святой Димитрий дозволят и в свое порабощенное отечество они когда-либо вернутся, язык им будет нужен так же, как и слезы, которые мы храним и прольем, если Богородица пожелает, чтобы этого счастливого дня дождались мы на свободе, со своим хлебом и солью…
Видя, что гость принимает его предложение, отец Димитрис написал на бумажке несколько слов и имен и протянул ему. Тот открыл серебряную крышку карманных часов, положил записочку внутрь, и под его рукой раздался щелчок быстро захлопнувшейся крышки. Это словно означало успешное завершение разговора.
Было уже совершенно темно. Волны добегали до подножия их обломка. «Беглянка» скрылась под водой. На юго-востоке, с другой стороны отмели, Джеффри видел слабый отблеск плавучего маяка. Три вспышки через каждые пятнадцать секунд. Он смотрел на маяк и вдруг заметил какой-то другой огонек, ниже к воде. Он мелькнул раз, другой, и вдруг Джеффри приподнялся.
— А вы наверняка с самих Альп пыль принесли, — вступил отец Димитрис, — а мы вам, в такой дождь, и воды не предложили.
— Нам сигналят! — возбужденно воскликнул он и чуть не скатился по наклонной палубе. Он схватил фонарик и стал им размахивать. Вспышки света приняли упорядоченный характер. Джеффри читал сигналы вслух:
И хозяин направился к дверям, уверенный, что остальные последуют за ним. Решительным шагом, утонувшим в темноте, он шел перед ними, невидимый, тихонько напевая, чтобы гости знали, куда идти по темным коридорам, которые пахли оливковым маслом и влажными волосами детей, расчесанными перед сном.
— «Держитесь… на помощь… вышел… спасательный буксир…»
Он опять помахал фонариком в знак того, что понял, и крепче обнял Памелу.
— В вашей комнате четыре окна, но, пользуясь ими, будьте внимательны, — предупредил он гостя, когда они пришли. — Вот это, с латунной ручкой, открывают весной; вон то, в толстой стене, с крюком, — осенью; третье, эркер, — зимой; четвертое, с колокольчиком, — летом. Кровать у вас, как видите, повернута к часам на башне, той, что на рынке, куда вы приехали на экипаже. А теперь — спокойной вам ночи, и будьте в добром здравии, открывая все четыре окна.
— Невероятно, — тихо проговорила она. — Джеффри, какой ты умница. — Она посмотрела вниз, на бурлящую пол ними воду. — Хоть бы они поторопились. Это похоже на старый кинофильм, где негодяй привязывает героиню к столбу во время прилива, и ты смотришь, как вода поднимается все выше, закрывает ее по горло, а как она спасается — покажут в следующей серии через неделю.
Когда гость наконец остался в комнате один, он сразу же лег, достал книгу из своего саквояжа, открыл ее и прижал к стене рукой, чтобы не уставать, удерживая ее на весу. Но читать ему не довелось. Часы на улице начали бить, и он вместо чтения принялся считать удары. Потом с удивлением обнаружил свою голубую одежду, висящую на незнакомой стене, и стал рассматривать, как сильно на ней отвисли живот, грудь и бедра. Очевидно, он толстел. Он захлопнул книгу перед свечой, потушив огонь. Потом повернулся на бок и перед сном удостоверился, что в комнате действительно открыто осеннее окно, то, что с крюком. До него доносился бой часов, и монах считал с закрытыми глазами, уже во сне. Но не на греческом. Как он сообщил хозяину в самом начале разговора, он не был греком.
— Героиню всегда спасает герой, — сказал Джеффри. — Погляди-ка!
II
К западу от них, совсем недалеко, в воздух взвилась ракета, в небе рассыпался столб белых искр.
— Унтере Беккерштрассе? — повторил однажды утром священник Антимос Газис вопрос и внимательно осмотрел сквозь перстень, как сквозь лорнет, левое ухо под волосами собеседника. — Кровь не водица. Хотите познакомиться со своими соплеменниками здесь, в Вене?
Джеффри включил фонарик и помахал им.
— По протоке идет какое-то судно, — сказал он. — Вижу зеленый фонарь на правом борту.
И объяснил монаху дорогу совсем просто и коротко, вернув перстень на место, сказал номер дома. Так монах оказался в доме Харисиуса Декономуса, на Нижней Беккерштрассе, в квартире своего земляка, приходского священника сербской церкви на Штейергофе и цензора книг, Атанасия Димитровича Секереша. В квартиру он поднялся по деревянной лестнице, оставлявшей эхо его шагов в закрытых пространствах под ней. Окна квартиры выходили во двор, целиком занятый одним-единственным стволом грецкого ореха, последние листья с которого влетали в окна или, подобно крупным птицам, громко обрушивались с верхушки дерева, сбивая в падении другие листья, еще более тяжелые. Священник церкви Святого Георгия в Вене, цензор Секереш встретил гостя, стоя в небольшой гостиной, закрытой четырехстворчатыми дверями, с зеркалами вместо стекол, с ручками в виде колодок скрипичных смычков, что свидетельствовало о том, что некогда комната служила для музицирования. Сейчас она была полна книг и рыжей шерсти. Шерсть была повсюду: на оттоманках, на коврах и на спине хозяина, по которой ниспадала огромная рыжая грива, нередко пропитанная табачным дымом, который цензор с удовольствием сгонял в крупные завитки на лбу, похожие на узор из медной проволоки.
Он продолжал размахивать фонариком.
Он протянул гостю руку с обкусанными ногтями, напоминающими точно такие же узкие изглоданные зубы. Он стоял посреди комнаты и держал левой рукой одновременно трубку и пояс, рассекающий живот, как дорога — горы. Глаза его были бесцветными и глубокими, глубже комнаты, и глубина эта вела к неизвестному дну где-то снаружи, в просторе вне дома, где мрак погружался в травы. Как будто глаза не грузного человека, коим, несомненно, был цензор Секереш… У него была репутация гурмана, и нередко он разборчиво выписывал для друзей на белых салфетках длинные меню, которые достаточно было отдать трактирщикам, чьи имена цензор указывал в каждом рецепте, чтобы салфетка превратилась в настоящий пир.
Прошли, казалось, тысячелетия, и наконец зеленый огонек поравнялся с их убежищем. Буксир остановился сразу за линией прибоя, и Джеффри услышал грохот якорной цепи. Большое судно, конечно, могло здесь сесть на мель, но маленькое не уцелело бы в таком бурном море. Вдруг вспыхнул прожектор и ярко осветил их обломок. Джеффри и Памела замахали руками.
Перекрывая рев моря, раздался усиленный мегафоном голос:
Когда монах уже расположился в предложенном ему кресле, полном пуговиц и тепла, он заметил, что в помещении есть кто-то еще. Сначала из полумрака комнаты появилась высокая, рыжая, как хозяин, борзая, ходившая на когтях, так что только они и были слышны. За ней вышел человек с маленькими злыми глазами, они немилосердно сжимали его загнутый нос и старились быстрее, чем безобидное, совершенно беззлобное лицо, на которое были осуждены. Его уши покоились на высоком жестком воротнике, словно разрезанные снизу до половины, а нос свистел, будто в комнате кипел чайник. Будучи представленным как «наш дорогой соплеменник, слушатель юриспруденции Йоан из Мушкатировых, из Сенты в Бачке», незнакомец шагнул к гостю, при этом слегка подбрасывая ногу, как будто хотел скинуть на ходу левый башмак.
— Мы попробуем перекинуть к вам канат! Слышите?
— Все мокрые курицы смердят одинаково; каждый мокрый пес воняет по-своему, — брякнул он неожиданно и нюхнул немного табака, отчего глаза его покраснели. — А вы откуда, monsieur abbé? Из Баната? — спросил он, обернувшись к посетителю…
Джеффри помахал фонариком: «Слышим». Задача у спасателей была нелегкая. Он увидел, как с буксира взвилась ракета, описала в небе параболу и упала в море, не долетев до них. Вторая попытка была более удачной — ракета упала совсем близко, но все равно вне сферы досягаемости.
Джеффри был в тревожном напряжении. Сумеют ли они попасть в такую маленькую цель?
Так это началось, в музыкальной гостиной, заставленной до потолка книгами, так что на верхних полках они оставались в темноте, когда внизу над столом горела лампа. Так что-то началось тем вечером рядом с часами с музыкой, стрелки которых задевали друг друга, нарушая свою механическую утробу и путая польки и кадрили. Так началась тем вечером дружба в креслах с ушами, перед пузатым буфетом для коньяка, со сферическим стеклом, чтобы внутри, среди бутылок, все было видно. Так началась эта дружба втроем, в четверг в комнате со двора, на Нижней Беккерштрассе, и цензор Секереш в такие вечера с удивлением следил за тем, как монах ловко делает разные дела каждой рукой в отдельности и одновременно. Левой рукой он мог разливать чай в чашки, а правой в это время гладить под столом собаку, находя время вытащить ее голову из-под скатерти на свет и заглянуть в глаза, и к тому же наверху над скатертью не пролить ни капли. При этом он непрерывно говорил. С неменьшим удивлением цензор, посасывая полные пунша усы, замечал, что из них троих все чаще говорит этот необычный собрат, любезный, жаждущий науки и любви. Как случилось, что они подружились втроем, в четверг, в пять часов вечера, трудно было бы объяснить, не будь этих вечерних разговоров с собакой и коньяком на Унтере Беккерштрассе. Монах часами велеречиво рассказывал о своей жизни и путешествиях, соревнуясь с бьющими и играющими мелодии часами, глядя мутными глазами в бутылку вина на столе, на горлышко которой по обычаю нижнего Подунавья была надета пресная лепешка.
— Попробуем еще раз, — раздался мегафонный голос. — Готовы?
Цензор сидел, откинувшись, так что его жилет отставал на плечах от тела, а пальцы, соединенные кончиками ногтей перед подбородком, производили впечатление, будто он, слушая, дважды улыбается: своими ровными зубами — друзьям, а ногтями — куда-то в неопределенном направлении, потолку.
— Вижу и слышу я, брат, — растроганно говаривал он в таких случаях гостю, — умеете вы сладко говорить, словно яблоко чистите. Есть пот ума и пот тела, и тот, и другой вам, безусловно, известны. Но согласитесь, безмолвие, — при этом цензор ухватывал прядь своих рыжих волос и откусывал самый кончик, — безмолвие, дражайший мой, самая сильная ваша страсть и огромная сила. Вы обладаете даром молчания, Божьим даром! Я не слышал никого, кто умеет так мощно молчать, как вы. Каждый вечер я слушаю, как вы вкрапляете молчание, словно рассказ, между строк божественных слов ваших. Целые царства умолчали вы, любезный наш, в окружении своих медовых слов… Жаль, не записать ваше молчание, но то, что вы говорите, стоило бы записать и отдать в печать, дабы и другие, помимо нас двоих, счастливцев, пользовались…