Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Поль Феваль

Башня преступления

Часть первая

КЛАМПЕН ПО КЛИЧКЕ ПИСТОЛЕТ

I

УБИЙСТВО КОШКИ

Крохотное запыленное окно тускло освещало захламленную, но просторную лестничную площадку. На нее выходили три обшарпанные двери, к которым вела крутая винтовая лестница с запотевшей от влаги центральной опорой. Двери были расположены полукругом.

Справа и слева от узкой лестницы виднелись две ниши, забитые деревяшками и строительным мусором, кусками торфа и вязанками хвороста.

Вечерело. С нижних этажей, а было их всего три, доносился звон бокалов и различной посуды. Густые ароматные запахи поднимались из трактира и кабаре на первом и втором этаже и накапливались вверху.

На последнем этаже было сравнительно тихо. Из большой щели под правой дверью доносился едва различимый разговор, сдобренный аппетитным запахом свежего супа. За центральной дверью была полная тишина. А за левой дверью слышалось что-то совершенно необъяснимое. Обладая даже безупречным слухом, нельзя было с уверенностью сказать: за этой ли дверью или где-то совсем рядом ритмично стучал молот. При каждом его ударе вся лестница сотрясалась.

И все же оказалось, что стучали именно за этой дверью, но звук был приглушенным.

В нише по левую руку от лестницы ничего нельзя было разглядеть, кроме наваленного там, как попало, скудного бедняцкого топлива. Слабый луч от окна пробивался сквозь вязанки хвороста и освещал как раз то место, где преспокойно нализывал себя красивый пушистый кот.

На первой двери слева была только одна табличка с номером 7.

На средней двери, кроме номера 8, была карточка, прикрепленная сургучом. На ней чернилами было выведено имя: Поль Лабр.

Третья дверь под номером 9 была как раз той, из-за которой, как казалось, доносился загадочный ритмичный стук.

Внизу часы с кукушкой пробили пять раз. Что-то зашевелилось в левой нише. Кот, который был в нише напротив, сразу же насторожился в своем укрытии за хворостом.

Разговор в комнате номер 7 стал более отчетливым, говорящие подошли к самой двери.

Она распахнулась и сразу выпустила на свободу весь аромат супа, о котором мы уже упомянули. Комната была большой, в ней было намного светлее, чем на лестнице. Посередине стоял круглый стол, накрытый скатертью, а в глубине виднелся очаг, над которым была развешена всякая кухонная утварь. На пороге появились мужчина и женщина, продолжавшие свою беседу.

Женщина была немолода. В ее простом аккуратном платье было что-то от деревенской моды, отличавшейся прежде всего особой опрятностью. В молодости женщина была, наверное, очень красивой. Выражение ее лица вселяло доверие. Суровость и доброта одновременно угадывались в облике этой женщины.

Ее собеседник, мужчина лет 35—40, был пропорционально сложен, несмотря на свой маленький рост. Его энергичное лицо казалось добродушным и настороженным, как это случается у людей, чья профессия не соответствует их характеру. Он был чисто выбрит, смотрел прямо и очень проницательно своими черными глазами из-под густых бровей. У этого мужчины с открытой чистосердечной улыбкой был типичный костюм мелкого буржуа.

– Значит, генерал в Париже? – очень тихо спросила женщина, предварительно окинув взглядом лестничную площадку. – Зачем скрывать это от меня, месье Бадуа, – добавила она, заметив нерешительность своего компаньона. – Вы же знаете, что я не болтлива.

– Знаю, мамаша Сула, что лучше вас нет никого, – ответил месье Бадуа. – Но поймите, за этим кроются такие дела, что волосы станут дыбом! Я чувствую, что Приятель-Тулонец где-то совсем рядом.

– Месье Лекок! Черные Мантии! – еще тише сказала Тереза Сула без всякого опасения, скорее с любопытством. И продолжила, добавив нежности своему голосу: – Кис-кис-кис! Этот кот становится таким же гуленой, как месье Мегень. Ну иди, иди сюда драгоценный мой!

Бадуа протянул руку мамаше Сула:

– До скорой встречи, – сказал он. – Я буду к ужину, ровно в шесть… Странно, но все женщины испытывают что-то потаенное к этим гулякам и шалопаям.

Это был явный упрек, но Тереза добродушно засмеялась, по-прежнему держа протянутую ей руку.

– Кстати, у меня есть идея насчет этого юнца с бледным лицом, – шепнула она. – У меня… была дочь, ей примерно столько же лет, сколько и ему.

Она с грустью посмотрела на центральную дверь под номером 8.

– Я абсолютно не испытываю никакой ревности по отношению к месье Полю, – засмеялся Бадуа. Он был явно в хорошем расположение духа. – Если бы в нем была эдакая искрометность, он бы далеко пошел. Но это дело с генералом сразу же поставило на нем крест… Виною тому его застенчивость, стыдливость, предрассудки. До встречи, мадам Сула. Когда я нападаю на след, меня уже не удержать!

Он медленно начал спускаться по лестнице. Мадам Сула задумалась на мгновение и задержалась на пороге своей комнаты.

– Генерал! – сказала она про себя. – Моя дочь счастлива в его доме. Я знаю, что он любит ее так же, как свою вторую дочь!

Она позвала еще раз:

– Кис-кис-кис! Гулена! Кис-кис-кис!

Но упрямый кот превосходно чувствовал себя на куче хвороста и слышать не хотел, что его зовут.

Мадам Сула вошла в комнату и закрыла за собой дверь. Пока она находилась на лестничной площадке, размеренный и глухой стук, доносившийся из комнаты номер 9, прекратился. И как только мадам Сула ушла к себе, стук возобновился.

Теперь она сидела перед очагом и смотрела на большой медный котел, в котором вовсю кипело жаркое.

– Он и не знает, что я еще жива, – подумала она. – Ну и что? Я ведь никогда ничего у него не просила.

Она достала из-под косынки маленькую коробочку и открыла ее. Там лежал портрет красавца кавалериста в форме улана со знаками отличия командира эскадрона. Под портретом было написано: «Терезе».

Мадам Сула смотрела на портрет. На словах просто невозможно передать все чувства, охватившие ее в этот момент. Но одно можно сказать определенно: это не было чувство любви.

– Они говорят, что революции все изменили в этом мире, – тихо заговорила она. – Красавец, богатый, сильный, влиятельный приезжает в бедную страну. Встречает там красавицу и отбирает у нее всю душу, покой. Он уезжает полный счастья, а она остается бедной, опустошенной. Когда же все изменится? У меня было столько нежности, столько ярости! А теперь ничего не осталось, я думаю только о дочери. Изоль счастлива в его доме. Все, что я могла бы сделать для нее, я сделала бы от всего сердца.

Жаркое сильно кипело, из котла распространялись удивительные запахи, невыносимые для пресыщенных желудков и доводящие до экстаза скромный аппетит бедных поэтов.

Мадам Сула встала и подошла к столу, чтобы поправить приборы – полдюжины тарелок, у каждой из которых стояло по бутылочке, накрытой салфеткой, сложенной колпачком.

За этим столом ждали гостей.

Кто-то постучался и вошли два завсегдатая: месье Мегень, получивший уже характеристику гуляки, и месье Шопан, во всех отношениях серьезный мужчина.

Пришло время сказать, что с самого начала повествования вы знакомитесь только с полицейскими. Мадам Сула держала дешевую столовую для господ полицейских инспекторов. Бадуа был инспектором, месье Мегень, блистательный жуир[1], был инспектором, так же, как и месье Шопан, с повадками рантье и душой бухгалтера.

Поль Лабр, пока не известный нам, был единственным человеком в этой компании, который мог увести нас от прозы жизни в мир поэтических грез.

Эта загадочная лестничная площадка находилась в доме, так или иначе связанным с различными историческими событиями. Так, мы с вами на Иерусалимской улице, в самом центре квартала, занимаемого сыскной полицией. Трактир и кабаре, откуда доносился звон бокалов, принадлежали папаше Буавену, хозяину двух домов и башни на самом берегу Сены. Ее называли башней Тардье или башней Преступления.

Комната номер 9, из которой доносился приглушенный стук, находилась на последнем этаже этой башни.

На господине Мегене был синий сюртук с черными пуговицами. Ну просто Дон Жуан, отдаленно напоминавший служащего бюро похоронных услуг. Месье Шопан был одет в наглухо застегнутый редингот военного покроя. Он был маленького роста, сухощавый, с болезненным лицом серо-желтого цвета и отличался спокойствием и очень низким голосом.

– Рад приветствовать прекрасную даму, – сказал Мегень, грациозно приподняв на два дюйма над головой свою шляпу. – Не знаю, почему вас заинтересовал генерал, граф Шанма, но могу сообщить, что его доставили из Мон-Сен-Мишеля в Париж, где он предстанет свидетелем по делу о политическом заговоре.

– Где он предстал свидетелем, – уточнил Шопан. – Суд уже начался.

– Генерал был очень добр к моей семье, – как бы вскользь заметила мадам Сула и продолжила: – Какие такие таинственные дела привели вас всех в движение?

– Ах, вот как! – возмутился Мегень. – Этот Бадуа уже успел что-то выболтать! Да нет никакого дела, ни начала, ни конца, ерунда, несколько слов, да к тому же подслушанных жандармом! А жандармы, они ведь мастера все переиначить.

Шопан рассмеялся. Всем известно, что в те времена ни о какой священной дружбе между жандармами и полицейскими инспекторами и речи быть не могло.

– Во время путешествия из Мон-Сен-Мишеля в Париж, – продолжил Мегень, – дай Бог памяти, на какой же почтовой станции… к генералу подошел какой-то мужчина в рабочей робе и что-то сказал ему. Ну, а наш бравый жандарм уловил, конечно, только обрывок фразы: «…Готрон, помеченный желтым мелом».

– Вот и угадай! – перебил Шопан. – Тут же все мудрецы из сыскной полиции бросились на поиски! «Готрон, помеченный желтым мелом»! Вот это ребус, так ребус!

– «Готрон, помеченный желтый мелом»! – повторил господин Мегень, пожимая плечами. – А может это условный сигнал?

– Или способ разделаться с Готроном? – вставил Шопан. – Кто-то хочет уничтожить Готрона.

– И вот наш драгоценный Бадуа спешит на дело! – подхватил месье Мегень. – Он везде хочет быть первым! Его осведомитель, малыш Пистолет, которому только котов душить да слоняться по городу, все утро проторчал у дворца! Рыщет наш Бадуа! А я так скажу: будь Готрон под желтым крестом или под белым соусом, мы должны правительству ровно столько, сколько оно нам дает. Нужно же уважать профессию! И главное – никогда не нервничать! Вот мое мнение.

Когда пробило шесть часов, пятеро гостей сели за стол. Два места пустовали, не было месье Бадуа и соседа из восьмой комнаты, Поля Лабра, которого уже несколько раз приглашали к столу.

На лестничной же площадке, где стало еще темней, что-то бесформенное зашевелилось в нише справа от лестницы, а в левом углублении безмятежно раскинулся кот, который к тому времени уже завершил свой туалет.

– На-ка, выкуси! – сказал кто-то скрипучим, но тонким голоском. – Чтоб я не разделался с кошкой, быть такого не может! Месье Бадуа мне ничего не даст за то, что я услышал здесь эти удары, рядом или чуть дальше, черт его знает, где это скребут. И никого, и ничего. А мне нужно двадцать су. Меш, моя албаночка, ждет меня в Бобино со своими красотками. Хоть бы любимчик мамаши Терезы пробежал! Я могу и потерпеть несколько дней, если есть настоящее дело. А так, впустую, зачем лишать себя удовольствий в моем возрасте.

Нескладная тощая фигура медленно выплыла из темноты. В сумерках уходящего дня еще можно было разглядеть под выцветшей рабочей блузой появившегося незнакомца его угловатое, костлявое тело; на его узкой голове красовалась пышная белокурая шевелюра.

Незнакомец сделал один шаг и потянулся. Это был Клампен по кличке Пистолет. Свободный, как ветер, юноша, но при деле: он работал на месье Бадуа, на трактирщиков острова Ситэ и на многих других.

Кот насторожился на своей куче хвороста. Он почувствовал врага.

Могло показаться, что Пистолет был босиком, так беззвучно обогнул он лестничную клетку. В руках он держал предмет, похожий на крючок старьевщика. Это была самоделка, он смастерил ее из толстой хворостины и гвоздя.

– Кис-кис-кис! – нежно позвал он, подражая голосу мадам Сула.

В куче хвороста послышался шорох: кот пятился, чтобы глубже запрятаться.

– Ты ни в чем не виноват, – сказал ему Пистолет. – Ни к чему волноваться. Ты даже и заметить ничего не успеешь. Я ведь выжидал, ты не можешь этого отрицать. Мамаша Сула, добрейшая душа, готова приютить любого подзаборного кота… Увы, такие вот дела. Не все коту масленица! А знаешь, какой шум бывает, когда опаздываешь в Бобино… Ни с места!

Глаза кота горели в темноте, как два уголька, и точно указывали местонахождение его головы.

О, эти великие охотники! И почти у каждого из них есть что-то от хирурга. Клампен по кличке Пистолет прицелился и нанес удар своим гвоздем. Угольки сразу потухли.

– Ну вот и все, – буркнул он. – Я же говорил, что это пустяки.

Он не успел договорить, как за дверью номер 9 послышался скрип. За несколько секунд до этого удары прекратились.

Пистолет забрался за кучу хвороста, не обращая внимания на еще теплый труп своей жертвы, и насторожился.

Дверь под номером 9 открылась и то, что увидел Пистолет, показалось ему очень странным.

В комнате было светло. Когда дверь полностью распахнулась, то на ее обратной стороне Пистолет заметил прибитый матрац.

«Чтобы не было слышно ударов кирки, – подумал он. – Не глупо!»

На пороге появился крупный мужчина. Он вышел и что-то написал на досчатой двери.

«Пишет свою фамилию, – решил Пистолет. – Потом посмотрим».

На этом все кончилось. Мужчина вернулся в комнату и задвинул засов изнутри. Но когда он разворачивался, чтобы снова войти в дверь, Пистолету удалось разглядеть его профиль. Потрясенный и несколько напуганный своим неожиданным открытием он прошептал:

– Месье Куатье! Лейтенант! Надо взглянуть, что он там нацарапал на двери своей конуры.

Вспыхнула спичка. Пистолет приблизил пламя к двери номер 9 и прочел: Готрон.

Фамилия была выведена желтым мелом.

II

УГОЛОК СТАРОГО ПАРИЖА

Клампен по кличке Пистолет задул спичку и стал размышлять.

«Эта новость уж точно заинтересует месье Бадуа», – подумал он.

Тем временем глухой шум возобновился. Теперь Пистолет уже знал, почему эти размеренные удары кирки или молота казались такими далекими. Все это – из-за матраца.

Пистолет продолжил свои размышления:

«С Лейтенантом шутки плохи. Он прикончит любого так же просто, как я разделываюсь с котами, что те даже и пикнуть не успевают. Что же он там делает этой киркой? Весь дом сотрясается. Странно, что внизу, в кабинетах, ничего не слышат. У этих всегда все продумано. Может быть, в кабинетах сейчас только друзья».

Пистолет прицепил свой крючок к помочам под блузой. Для этого охотничьего приспособления не нужно было иметь разрешения на ношение оружия.

Затем он опять погрузился в свои размышления.

«Нет уж, дудки, чтоб я не пошел сегодня вечером в Бобино, к своей Меш, албаночке! – сказав себе это, он забрал с хвороста труп несчастного кота. – Теперь-то уж двадцать су у меня в кармане!» – обрадовался Клампен.

Он ощупал со знанием дела свою жертву и прошептал:

– Потянет на целых двадцать пять су! Здоровый котяра, а шерсть-то какая шелковистая. В «Белом Кролике» его так приготовят, что милорды пальчики оближут. А месье Бадуа я и завтра успею все сказать и про Куатье, и про фамилию, которую он написал на двери, обитой матрацем.

Как фамилия-то?.. Ну как же? Ну и память у меня… Гудрон… Готрон! Только бы не забыть до завтра! Мне нужно завести записную книжку с карандашом. Я бы ее купил, да она стоит целых сорок сантимов, а то и больше. Это что ж, ни есть, ни пить, ничего Меш не платить.

Несмотря на свою простоту, одежда парижского оборванца имеет огромное количество самых различных карманов. Они набиты всякими штуковинами, правда, цена которым меньше стоимости одной поездки на омнибусе. Пистолет порылся в карманах, ища хоть какой-нибудь клочок бумаги. Но бумаги не нашлось. Пистолет поискал на полу, опять не обнаружив ничего, на чем можно было бы записать странную фамилию.

– А все-таки я нашел кусочек угля, сойдет за карандаш, – буркнул себе под нос Пистолет. – Что же я совсем дурак, что ли? Вот же карточка месье Поля. Висит здесь неизвестно для чего. Прихвачу ее с собой на спектакль, чтоб не скучала.

Скользящей, бесшумной походкой Клампен по кличке Пистолет подошел к средней двери и содрал карточку Поля Лабра. На обратной стороне он записал фамилию «Готрон».

Теперь он был застрахован на случай, если память сыграет с ним злую шутку. Он спрятал под свою блузу дохлого кота и спустился по лестнице.

Настало время удовольствий. Пистолет, покинувший свой «рабочий кабинет», шагал по улице, высоко задрав голову и держа нос по ветру.

Загнав по давно установленному курсу бедного кота одному почтенному кулинару, готовившему из котятины отличное фрикасе из кролика под винным соусом, он купил хлеба на два су и еще на два су отварной свинины. И подкрепился прямо по дороге в театр Люксембургского сада. Не будучи представителем золотой молодежи, он без помех проходил в театр: на контроле его знали как неплохого клакера.

– Моя подруга уже на галерке? – спросил он. – Мы договорились с мадемуазель Меш.

Его Меш была на галерке. Он поднялся туда. Весь вечер Пистолет поражал верхний ярус своей щедростью. Он заплатил в порядке очередности за пиво по два су, за мусс из миндального молока, за яблоки, за галету и орешки.

В кармане обносившегося кавалера мадемуазель Меш еще кое-что осталось, чтоб подать голодающему. Но это не входило в его планы, он ждал удовольствий.

После ухода Пистолета лестничная площадка, где было совершено убийство, совсем опустела. У мадам Сула продолжался ужин, в мансарде Поля Лабра было по-прежнему тихо, и только в комнате № 9 вовсю кипела работа, шум от которой становился все сильнее.

Вдруг обе ниши и винтовая лестница осветились.

Открылась средняя дверь.

На пороге стоял Поль Лабр. Он прислушивался.

Глухой стук молота сразу же прекратился.

Из этого следовало, что тот или те, кто трудился в комнате № 9, каким-то образом знали, что происходит снаружи, за их обитой матрацем дверью.

Свет, падавший из окна комнатенки Поля Лабра, освещал его длинную фигуру, застывшую на пороге. Черты его лица нельзя было разглядеть. Но элегантный изгиб его силуэта, строгость и чистота профиля позволяли предположить, что он был очень красивым молодым человеком.

Вероятно он вышел из-за шума. Полная тишина его очень удивила. Можно было также предположить, что именно этот шум отвлек его от работы, требующей тишины. Он стоял в позе поэта, творческий порыв которого может быть нарушен любым, даже незначительным шумом.

Но Поль Лабр не был поэтом.

Сначала он посмотрел в сторону комнаты мадам Сула, где спокойно ужинали ее гости. Затем его вопросительный взгляд упал на дверь под № 9. Она не была освещена, и поэтому не было видно начерченной на ней желтым мелом фамилии.

Он провел рукой по лбу и тихо сказал:

– В такие мгновения теряешь самообладание. Я думал, что у меня хватит сил, а меня всего лихорадит. Мне даже мерещится шум, которого нет.

Он снова внимательно прислушался и добавил:

– Ничего не слышно! А мне показалось, что работают каменщики, колотят по стене. Я переутомился.

И он вернулся к себе в комнату.

Комната, в которую мы входим вместе с Полем Лабром, была маленькой. Форма у нее была совершенно неправильная, в плане она походила на сдавленный полумесяц. В центре наружной стены, которая описывала дугу, находилось сводчатое окно. Оба угла были усечены чем-то вроде шкафов или перегородок.

В комнате стояла кровать, три стула, комод и секретер. Стулья были в хорошем состоянии, похоже, что их принесли из парка или церкви. Комод развалился. Секретер из вишневого дерева, потемневшего от времени и невзгод, был единственным среди этой бедности предметом, походившим на дорогую вещь. Растрескавшаяся крышка секретера, на которой рядом с маленькой ликерочной рюмочкой, наполненной чернилами, лежали какие-то бумаги и перо, была подперта тростью.

На одном из стульев валялась черная шляпа, на ножке складной кровати висели еще новые черные брюки, черный жилет и черный сюртук.

Низкое сводчатое окно с козырьком выходило на большой сад, за которым виднелись различные массивные постройки.

Вместо того, чтобы сесть за секретер, из-за которого он только что встал, Поль Лабр как-то нерешительно подошел к окну и посмотрел на улицу. Кроме зданий, стоявших справа от сада, вдали виднелась прямая, как стрела, улица.

Слева, параллельно набережной, шла стена, за которой с этажа, на котором жил Поль Лабр, открывалась крохотная часть парижского пейзажа: Сена, за ней – набережная Огюстенов, ведущая к мосту Пон-Неф, а еще дальше – Монетный двор на фоне Института.

Открывавшийся вид был обрамлен справа высоким мрачным домом, к которому вплотную примыкала стена сада.

А теперь самое время дать, хотя бы приблизительно, топографические координаты окна, освещавшего бедную комнатенку Поля Лабра. Оно выходило на тыльную сторону домов по Иерусалимской улице, там, где она сходилась с набережной Орфевр. Сад, что был внизу, принадлежал Префектуре, управлению полиции, здания которого тянулись справа до церкви Сент-Шапель.

Прямой, как стрела, была улица Арле-де-Пале.

Сама же комната Поля Лабра находилась в пристройке к известной уже нам башне на углу Иерусалимской улицы и набережной Орфевр, одной из любопытнейших набережных Парижа.

Ничего этого теперь не сохранилось. Старинные места этого квартала можно сейчас увидеть только на фотографиях из коллекции, созданной по указанию месье Буателя. Лучшие снимки до сих пор хранятся у архивариуса Префектуры.

В 1834 году, с которого начинается наша история, башня, пристройка и примыкающий дом под № 3 по Иерусалимской улице принадлежали трактирщику Буавену. Имя его было достаточно широко известно среди бесцеремонных представителей парижских низов.

Папаша Буавен, конечно, не был ни историком, ни археологом, но гордился не меньше своей старой башней, бывшей когда-то частью фортификационных сооружений дворца, чем некогда владельцы не существующего сегодня великолепного здания.

Он с гордостью показывал всем следы от бургундских ядер, оставшихся в стене башни. Правда, при этом он точно не знал, в каком веке произошел этот обстрел.

Но зато он совершенно точно знал, что Буало-Депрео родился в соседнем доме, в доме каноника. «Буало – Буавен, почти что в рифму» – любил повторять трактирщик.

Он также знал, что детство Вольтера прошло рядом от его дома, в здании, где теперь располагалась контора типографии. Как много поэтических судеб было связано с этой крохотной улицей, насчитывающей меньше 15 туазов в длину!

Он также прекрасно знал, что в его башне когда-то жили королевский судья по уголовным делам Тардье с женой, два скупца, высмеянные Буало: что они были здесь убиты и что головы несчастных были подвешены к оконной раме на втором этаже. И до сих пор башню часто называли башней Тардье или башней Преступления.

Но Буавен недолюбливал таких людей, как Тардье, королевский судья по уголовным делам, за то, что они не дают спокойно жить добродушным весельчакам.

Но кроме дома каноника, дяди Буало, и особняка, в котором вырос Вольтер, было еще кое-что, чем гордился Буавен: арка Жана Гужона[2] и, конечно, церковь Сент-Шапель. И все здесь, рядом. Трактирщик считал, что такое архитектурно-историческое соседство придавало больше респектабельности его заведению. Он всегда охотно пояснял, что названия Иерусалимской улицы и улицы Назарет пришли до нас от паломников, которые перед отправлением на Святую Землю или после возвращения оттуда имели обыкновение собираться у часовни Сен-Луи, и добавлял:

– Они умирали от жажды, эти бездельники, после своих странствий по безводной пустыне. Сколько же им нужно было подавать, чтоб утолить их жажду. Моя харчевня берет начало от крестовых походов.

К зданиям же, принадлежавшим сыскной полиции, он не испытывал ни малейшего уважения, считая их инородцами, выскочками, появившимися здесь примерно в 1610 году.

В доме Буавена находилось еще и кабаре. Оно располагалось на втором этаже башни. Посетителей всегда хоть отбавляй, и как вы сами можете догадаться, им был совершенно чужд дворцовый этикет. Мужчины с рыцарскими манерами, не признающие физического труда, да и вообще, никаких других занятий, кроме охраны местных красоток, составляли его основную клиентуру и, признаться, не пользовались уважением в обществе.

Кроме них, были и жандармы, надзиратели, мелкие канцелярские служащие, пожарники, домушники, потерявшие всякое доверие в других трактирах острова Ситэ.

Башня была основной, наиболее любимой частью заведения папаши Буавена.

Поверьте, я без всякой охоты затрагиваю эту тему. И окажись целомудренная Венера в крохотных комнатушках главной башни, она бы спустила вуаль до колен.

И все же туда частенько заглядывали кухарки торговцев рыболовной снастью, чтобы по чести и совести скоротать время с какими-нибудь жандармами.

Несмотря на малые размеры, каждая клетушка вмещала две пары. А папаша Буавен, остряк, еще подтрунивал: «И восемь человек войдет, если потесниться, не развалится!»

На третьем этаже кабинетов не было, здесь, на самом верху, сдавались три меблированные комнаты: комната Поля Лабра, комната Терезы Сула и под самым коньком крыши башни Тардье комната, на двери которой желтым мелом было написано: «Готрон».

Следует тут же заметить, что в 1834 году дом под № 5, примыкающий к харчевне Буавена, был снят под службу безопасности сыскной полиции. Она тогда восстанавливалась после снятия небезызвестного Видока.

Поль Лабр обратил свой мечтательный взгляд на Сену, которая виднелась в просвете между домами. Его лицо на фоне темного окна, подсвеченное косыми бликами уходящего солнца, походило на медальон с изображением Давида. Это было благородное лицо, полное гордости и одиночества. В глазах месье Поля угадывалась поверженная храбрость и ушедшая жизнерадостность.

Вероятно, когда-то он жил очень счастливо, но сейчас на его лице было одно лишь страдание.

Он был бледен. Короткие вьющиеся волосы обрамляли его большой благородный лоб. В очертании его губ угадывались былая стойкость, упорство и нежность, подавленные большим несчастьем.

И если бы кто-нибудь увидел его в серой шерстяной блузе у окна жалкой бедняцкой комнатенки, то решил бы, что Поль – не в своей комнате и не в своей одежде.

Стена сада, шедшая вдоль набережной, образовывала прямой угол с двором дворца Арле. Она граничила с задними стенами нескольких домов. Почти все они сохранились до наших дней, кроме первого, самого большого, который во времена нашей истории закрывал все остальные здания.

В этом большом доме было всего три этажа, но два последних – очень высокие с мансардой под остроконечной крышей. В нем, должно быть, жили знатные люди.

На каждом этаже со стороны сада виднелись большие балконные окна.

В тот день окно на втором этаже было плотно закрыто жалюзи, а на третьем – чуть приоткрыто.

Красный шарф, привязанный к пруту балконной решетки, развевался на ветру.

Взгляд Поля Лабра упал на закрытое окно, и на губах его мелькнула печальная улыбка.

– Изоль! – прошептал он. – Всего лишь одно имя! Я увидел ее издали и сразу же был очарован. Она останется в моем сердце, пока оно бьется!

Он поднял руку к губам, как будто хотел послать воздушный поцелуй.

Но рука тут же опустилась. Он заметил красный шарф, развевающийся, как флаг, на балконе третьего этажа.

Слабое любопытство промелькнуло в его взоре.

– Вот уже третий раз, как я вижу этот шарф. Может быть, это сигнал? – прошептал он в недоумении.

Взгляд его оживился, но всего лишь на какое-то мгновение, и Поль Лабр сказал:

– Теперь мне все равно!

III

МАНСАРДА

Поль Лабр тяжело вздохнул, и его взгляд последний раз упал на закрытое жалюзи. Там, за этим окном, была его мечта. Он прикрыл ставни, и в его мансарде воцарилась ночь. Поль зажег на комоде лампу и сел за секретер. Нет, он не был поэтом, он не писал стихи. Лежавший перед ним лист бумаги был весь исписан ровным убористым почерком.

– Изоль! – повторил он, завороженный мелодичным звучанием этого имени. – Счастливая, с восхитительной улыбкой! Заметила ли она, как я останавливался, когда она шла мимо? Она должна быть доброй, доброй, как ангел, я уверен в этом. Если бы нам удалось сохранить хотя бы те крохи состояния, которое нажил отец, я смог бы подойти к ней. Если бы я был бедняком, она бы подала мне милостыню… Все, что ни делается, к лучшему. Если бы только моя рука коснулась ее руки, у меня бы не хватило смелости умереть!

С нижних этажей доносилось фальшивое пение с преобладанием эльзасского и марсельского акцентов: Пели хором. В кабинетах уже ужинали. Кто-то то и дело выкрикивал крепкие овернские выражения, сдобренные резким «эр». Затем три раза постучали в правую от входа в комнату Поля перегородку и приятный женский голос громко крикнул:

– Месье Поль, прошу вас, суп уже подан! Ваша порция на тихом огне. Месье Бадуа пришел.

В этот момент Поль Лабр макал как раз свое перо в чернила.

– Я сыт, добрейшая мадам Сула, – ответил он. – Ужинайте без меня.

– Нет, так не пойдет! – серьезно заметил месье Бадуа. – Я начинаю беспокоиться за нашего херувима. Держу пари, он заболел.

– Господин Поль, – сказала мадам Сула, – соберитесь с силами! Вы же знаете, что аппетит приходит вовремя еды.

Но перо Поля бежало уже по бумаге.

Мы назвали перегородкой стену, которая отделяла Поля Лабра от его собеседников. И на самом деле это была тонкая кирпичная перегородка, поставленная в момент перепланировки третьего этажа. Она перегораживала правую часть комнаты в том месте, где кончался изгиб наружной стены.

Противоположная стена была значительно массивнее, такая же широкая, как вся каменная кладка угловой башни.

Но, несмотря на это, в тот момент, когда Поль Лабр опять начал писать, знакомый уже нам глухой шум снова проник в его комнату. Он уже один раз оторвал Поля от работы.

Казалось, что кто-то делал подкоп под толстой стеной башни.

Перо Поля застыло в нерешительности. Он прислушался. И прошептал опять:

– Теперь мне все равно. И принялся за работу.

В комнате мадам Сула собравшиеся за столом спокойно беседовали. Говорили о Поле, то и дело повторялось его имя. Но он уже ничего не слышал. Его перо бежало по бумаге, оставляя на ней продолжение длинного письма.

А писал он следующее:

«…я, наконец, решаюсь на страшное признание. Я могу его сделать только теперь, когда настал мой последний час. Месье Шарль, к которому меня определил на работу месье Лекок, на самом деле был месье В… Я этого не знал.

У тебя добрая душа, Жан, и ты не станешь обвинять нашу мать в плохих намерениях из-за того, что она сама просила месье Лекока помочь мне. Я тебе уже о нем говорил и расскажу еще.

Она же старалась ради меня, мама меня очень любила.

Если бы ты был с нами, ты бы ей помог. Я тебе уже много раз говорил об этом. У нашей больной матери не осталось никаких средств для существования. Ее психическое состояние пугало меня. И я пошел на жертву, чтобы дать ей хотя бы кусок хлеба. Я тогда совершенно не подозревал, какими ужасными последствиями обернется для меня эта жертва.

«Скоро я испытаю вас», – сказал мне месье Шарль.

В тот вечер, определивший мою судьбу, шеф второго дивизиона полиции встретился с месье В… в его кабинете. Он отдал ему приказ. Но месье Шарль, который повиновался, когда хотел, сказал ему:

«Это меня не касается, я занимаюсь делами, связанными с воровством. В политике можно пулю в лоб получить. Я этого не люблю. У меня, правда, есть один юнец, непоседа, сорви-голова!»

«Хорошо, пусть это сделает он, – согласился шеф полиции. – Главное, чтобы генерал был арестован сегодня вечером тихо и профессионально».

Юнцом, о котором шла речь, был я.

Наша мать считала до самой смерти, что я работаю мелким служащим в коммерческой конторе.

Всевышний знает, что я только не предпринимал, чтобы найти достойную работу! Я знал все, чему учат детей богатых родителей, но одного не знал и сейчас не знаю – что нужно уметь, чтобы честно зарабатывать на жизнь.

Наша бедная мать никогда не теряла веры, что вот-вот сколотит огромное состояние. В приступах жара, в полусне она всегда говорила эти слова:

«Сорок седьмой розыгрыш подряд я ставлю одни и те же цифры в комбинации! Они выйдут. Почему бы Богу не смилостивиться и не исполнить мою мольбу? Месье Лекок все видит, все знает. Он выжидает повышения по моим испанским вкладам. Если бы у меня был достаточный капитал, чтобы крупно сыграть на повышение, мы бы купались в золоте!»

Она говорила все это так нежно и убедительно, будто отвечала мне на упреки. Да помиловал меня Бог, я никогда и ни в чем ее не упрекал.

В то время игра перестала уже быть для нее только страстным увлечением, она стала ее жизнью. В ней ничего больше не осталось, кроме игры, и, конечно, глубокой любви ко мне. Но даже любовь, отравленная ее манией, толкала ее на игру.

В ее понимании я был рожден, чтобы стать знатным сеньором. В своих мечтах она видела меня очень богатым, галантным кавалером, шикарным светским юношей, лучшим охотником и Бог знает кем еще… Один раз она сказала мне:

«Первый раз в жизни я по-настоящему плакала прошлой зимой, когда пришлось перелицевать твой костюм. Тогда я и ощутила весь ужас нашей бедности!»

То, что мы ели черствый хлеб, ей не казалось страшным. Но чтобы у меня! будущего кумира парижских салонов! не было безупречного, по последней моде костюма – это для нее ужасно!..

Не знаю, Жан, брат мой, почему я тебе все это рассказываю. Когда ты покинул Францию, я был еще совсем маленьким. И теперь, если я пытаюсь вспомнить тебя, передо мной встает образ улыбающегося энергичного молодого человека с темными вьющимися волосами. И все. Я забыл, какие у тебя черты лица. Только иногда, когда я еще был безусым юношей и любил смотреться в зеркало, мне казалось, что я похож на тебя.

Я хотел написать всего лишь несколько строк. Что-то вроде завещания, чтобы поведать тебе всю правду о моей жизни, чтобы ты понял, почему я умираю.

Однако из-под пера выходят длинные страницы!

Но это не из-за того, что меня страшит приближение решающего момента. Нет, я не ищу предлога, чтобы отдалить этот ужасный миг. Наш отец был солдатом, наша мать умерла с улыбкой на устах, мы не из трусливой породы.

Я тоже доказал, что не трус.

Для меня несказанное удовольствие поговорить с тобой, с братом, последней кровинкой нашей семьи, моим единственным другом и единственным родственником.

Да и неважно когда – часом раньше или часом позже. Все равно он будет последним часом в моей жизни!

Я прервал свое повествование на том, как месье Шарль предложил мою кандидатуру шефу второго дивизиона полиции для ареста генерала, графа де Шанма, странного особого заговорщика, желавшего объединить под одним знаменем и республиканцев, и карлистов, и бонапартистов. Во всем Париже говорили только о баррикадах, мостовая на улице Сен-Мерри не была еще восстановлена; во всех классах общества ощущалось неподдельное недовольство и желание действовать. У власти было мало сторонников.

«Что представляет из себя этот молодой человек?» – поинтересовался шеф полиции.

«Разорившийся дворянин, – ответил месье Шарль, – юный Лабр, настоящий молодой лев!»

«Кого вы дадите ему в подмогу?» – спрашивал шеф второго дивизиона полиции.

«Никого», – отвечал месье В…

«Как мы отметим его, если он исполнит миссию без шума и скандала, как мы этого хотим?» – полицейский был человеком аккуратным и заранее хотел уточнить все детали.

«Никак. Он мой инструмент и больше ничего, – заметил месье В… – Я одалживаю свой инструмент, чтобы им пользовались, а не портили».

Этот разговор был пересказан мне самим генералом буквально, когда уже позже я приходил к нему в тюрьму. Я ведь стал его другом. Согласен, что это трудно понять, так как я его арестовывал и он по сей день еще в тюрьме. Я умираю, но будь спокоен – моя душа и моя совесть чисты.

Ровно пять месяцев назад месье В… или месье Шарль, положил мне ровно по два луидора в неделю за ничегонеделание. Я редко видел месье В…

Я совсем не знал месье Лекока, который направил меня к нему и так сильно повлиял на судьбу нашей матери. Она была удивительно загадочной натурой. Мне кажется, она втайне догадывалась, что виновником ее разорения был прежде всего месье Лекок, но, несмотря на это, она доверялась ему. Правда, она стыдилась этого.

Месье Лекок и месье Шарль были мне представлены как «бизнесмены», патроны каких-то двух агентств по расследованию дел в коммерческой области.

Но однажды мне пришла в голову мысль, что месье Лекок и месье В… одно и то же лицо.

Теперь у меня уже не будет времени проверить это подозрение.

Как-то вечером месье В… сказал мне свое настоящее имя. Я побледнел.

Мне было 19 лет, но в Париже даже малые дети знали, чем занимался месье В…

Он пригласил меня в 10 часов вечера.

Месье В… был одет во фрак с белым галстуком, на груди у него красовалось несколько орденских лент. Он облачился в этот наряд специально для меня. Его совершенно не волновало, что я буду думать о нем на следующий день после этого маскарада. Главное было сразить меня в тот вечер, и это ему удалось.

Брат мой, я был агентом полиции, поэтому я кончаю с собой. Я обещал тебе рассказать о том единственном задании, которое я исполнил по долгу мучительно позорных для меня обязанностей полицейского. Но я все еще не решаюсь.

Смерть нашей матери освободила меня от необходимости оставаться на этом свете.

Стыд и разочарование охватили меня в тот момент, когда я увидел Изоль. Любовь пробудила мое сердце и я понял, что мне нужно умереть.

Я спросил себя: «Могу ли я быть любимым?» «Нет, это невозможно», – ответил мой разум.

И я решился.

Изоль никогда не узнает, как один жалкий человек оскорбил своими мечтами ее благородную и безоблачную юность.

Боюсь, что ты меня не совсем правильно поймешь. На первый взгляд план месье В… – втянуть меня в исполнение его целей – мог показаться абсурдным и даже наивным. Но он таким и был. Этот ловкий господин сознательно избрал этот абсурдный ход, так как я был полным профаном, наивным как дитя.

Он сказал мне:…»

После этого места Поль Лабр написал еще десяток слов. Но потом все эти слова вычеркнул. Что-то затрудняло его повествование, по сути напоминавшее дачу показаний в суде. Истина представлялась ему столь невероятной, что он не решался ее изложить.

И каждый, кто когда-нибудь писал книги или важные письма, знает, что пока перо бежит по бумаге, легко оградить мысль от всяких внешних раздражителей. Но стоит прекратить писать, как раздражители удваивают свою назойливость. Вступает в разговор внутренний голос и становится невыносимо навязчивым.

Шум рушащего каменную кладку молота вновь донесся до ушей Поля и стал его мучить. Ему даже показалось, что все ветхое строение сотрясалось от сильных ритмичных ударов.

В этом жалком мирке, где волею судеб оказался Поль Лабр, был хоть и узкий круг знакомых, но мешавший ему полностью вкусить свое одиночество. Здесь часто случались всякие странные мрачные истории. Жизнь этих слоев общества была безрадостной, и рассказы у очага были всегда с привкусом крови.

Можно догадаться, что близость Префектуры, сыскной полиции, не давала никакой гарантии безопасности. Англичане, в силу своего темперамента обратившиеся к анализу вероятности и дедукции, первыми поняли, что скрывающиеся преступники любят сойтись взглядом с теми, кто за ними наблюдает. Но на близком расстоянии мало что разглядишь, особенно если тебя интересует моральный и физический облик объекта. Разум, как и лорнет, имеет свое фокусное расстояние.

Ближайшие к парижской Префектуре кварталы не пользуются доброй репутацией, как и те, что окружают metropolitan police в Лондоне.

Как и искусство, преступность имеет свои течения, правда, повинующиеся зловещей моде. Во времена, о которых идет речь, самым жестоким считалось преступление, совершенное на улице Пьера Леско. Один несчастный провинциал был там замурован за посредственным барельефом Афродиты.

Слово «замурованный» было у всех на устах. Преступление, вернувшееся к нам из Средневековья, будоражило воображение любителей острых ощущений.

Поль Лабр опять прислушался.

Помимо своей воли он представил себе человека, замурованного в толстой стене башни.

Но эта мысль мгновенно покинула его. Он встал, подбежал к двери и вновь открыл ее. По винтовой лестнице, как по акустической воронке, вверх поднимался шум из трактира и кабаре вперемешку с резкими гастрономическими ароматами. Скрипели ножи и вилки, звенели тарелки, визжали женщины, ругались и горланили мужчины. В заведениях Буавена все шло нормально. Был самый час пик.

Ничего, кроме шума из трактира, нельзя было расслышать.

Поль Лабр бросил взгляд на дверь рядом, ту, которая располагалась слева от винтовой лестницы. Ничего. Все было тихо, только под дверью виднелась полоска света.

Он вернулся к себе. Как только он зашел в комнату и запер дверь, удары возобновились. Поль опять подошел к окну. Когда он стал его открывать, то заметил, что у него дрожат руки.

Он высунул голову в окно и его взгляд невольно упал на трехэтажный дом, прилегавший к стене сада Префектуры и фасад которого выходил на набережную Орфевр. Было уже совсем темно. На втором этаже горел фонарь, освещавший балкон. У балконного окна, со стороны комнаты, виднелся силуэт молодой женщины. Казалось, что она пристально смотрит на набережную за оградой сада.

– Изоль! – еще раз сказал Поль Лабр.

И в той печали, с которой он произнес это имя, трепетно звучала его огромная любовь, выстраданная в одиночестве!

Если бы вы видели этот женский силуэт, то без сомнения восхитились бы красотой юной особы. У нее была поза тех грациозных, независимых и уверенных в себе женщин, что вправе вызывать восхищение. В игре бликов света угадывались контуры ее прически и необычная элегантность ее тонкой талии; она или ждала кого-то, или предавалась мечтаниям. Иногда она прислонялась к стеклу, видимо, чтобы охладить свой пылающий лоб.

Теперь вся душа Поля отражалась в его взоре. Он уже и не помнил, что отвлекло его от письма.

Неожиданно юная красавица вздрогнула и обернулась, радостно бросилась вперед, с огромной нежностью раскрыв свои объятия.

Сердце Поля готово было вырваться из груди, так сильно оно стучало. Ему показалось, что за гардинами появилась тень мужчины.

Больше он ничего не увидел. В салоне второго этажа погас свет, и до этого прозрачная кисея гардин стала непроницаемой для его взгляда.

Но мужчина появился тут же на балконе третьего этажа. Он зажег сигарету и вернулся в дом.

Красный шарф больше не развевался на решетке балкона.

Поль смотрел на происходящее, как во сне.

В нескольких сантиметрах от его уха, внутри башни, раздался такой сильный удар, что увесистый кусок штукатурки свалился в сад Префектуры.

Поль не обратил на это никакого внимания, потому что взгляд его был по-прежнему прикован к дому, куда стремилась его душа.

По-видимому, это был последний удар. Внутри башни воцарилась тишина.

IV

ЗАСТОЛЬЕ ГОСПОД ПОЛИЦЕЙСКИХ ИНСПЕКТОРОВ

– Ну где же вы! Месье Поль! – крикнула еще раз мадам Суда, встав из-за стола, чтоб постучать в перегородку. – Все господа уже пришли, только вас нет. Приходите хоть поболтать, если вы не желаете ужинать. Это отдалит вас от ваших мрачных мыслей.

Месье Поль не ответил, и мадам Сула вернулась на свое место.

Без нее за столом сидело шесть человек: все инспектора полиции, все люди скромные, уравновешенные. Только месье Мегень был исключением. Правда, он был человеком уравновешенным, как и остальные, но вот со скромностью дело обстояло иначе. У месье Мегеня она просто отсутствовала.

Никто из господ, столовавшихся у мадам Сула, кроме Мегеня, не помышлял о высотах полицейской карьеры. Он, бесспорно, оказался самой яркой личностью в этом мрачном сообществе. И это обстоятельство пробуждало к нему ревностное чувство зависти. Тереза Сула не могла открыто восхищаться им, чтобы не провоцировать недовольство у остальных гостей.

Месье Бадуа отличался усердием и целеустремленностью, месье Шопан был приверженцем традиций, месье Марти постоянно угрожал начальству. Мегень же, представитель новых веяний, был прежде всего увлечен женщинами.