Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лидия Раевская Сухое дерево 





Григорьевне было 85 лет. Про как она, в народе говорят: «Сухое дерево долго скрипит». Всех радостей в её жизни было – походы по воскресеньям в церковь, да квадрат давно немытого окна.

 Жила Григорьевна в коммуналке. В соседях у неё была молодая семья с двумя детьми и лохматой собачонкой Мишкой.

 Мишка, правда, появился чуть позднее, уже при ней. Несуразный чёрный щенок с большой бородатой головой и круглыми, пуговичными глазами. Мишка гадил под облезлой дверью комнаты Григорьевны, и оповещал её о тоненьким визгом.

 Тогда бабараня, опираясь сухими, узловатыми руками на подоконник, тяжело поднималась, доставала из-за шкафа старую тельняшку, и шла открывать дверь.

 В коридоре было темно, а бабараня плохо видела. Очки у неё были старые, купленные ещё в 60-е годы. Дужки у них отсутствовали давно, поэтому бабараня пользовалась резинкой от трусов. Резинка от трусов была незаменимой вещью в хозяйстве Бабы Грани: на ней держалось практически всё её имущество. резинкой был перехвачен её старый фланелевый халат, и большой запас резинки лежал в её шифоньере под скомканными жёлтыми тряпками. Всё, что беспокоило бабураню – это то, чтоб запас резинки не иссяк.

 Пенсию ей платили исправно, еды ей много не требовалось, поэтому стопка зелёных и голубых пятёрок, перехваченная всё той же резинкой от трусов, лежала практически нетронутой за иконой Николая Чудотворца.

 Поправив резинку от очков, бабараня наклонилась с тельняшкой к порогу, и щуря выцветшие голубые глаза, провела полосатой тряпкой по полу. Потом распрямилась, и поднесла тряпку к носу. Принюхалась. Удовлетворённо кивнула, и закрыла дверь.

 Она прошла мимо жёлтого дивана с торчащими пружинами, опёрлась на железную спинку кровати, и немножко постояла. Дотянувшись до шифоньера, кинула за него скомканную тельняшку. Потом двинулась дальше, к окну. Села на кривую шаткую табуретку, накрытую куском шерстяного платка, и провела сухой ладонью по подоконникувоих детей у бабы Грани не было. Может, не успела, а может, не смогла – об этом никто не знал.

 С

 Муж у неё был. Но недолго. Замуж бабараня вышла поздно, в 40 лет. А через год началась война.

 Похоронка пришла уже в августе 41-го, и легла в ящик старого комода рядом с тремя письмами от мужа, подписанными «Всегда твой, муж Иван» и его фотокарточкой.

 Каждый день, сидя у окна, бабараня шептала еле заметными на морщинистом лице бескровными губами: «Господи, Христе, да когда ж ты меня уже приберёшь-то?»

 Она лукавила. Больше всего на свете, кроме страха за иссякающий запас резинки от трусов, она боялась смерти.

 Она пряталась от неё за дверью своей комнаты. Она пряталась в дырявой, в пятнах от мочи, перине. Пряталась за жёлтыми сальными шторами, и за немытым окном.

 Иногда бабе Гране казалось, что смерть про неё забыла. И тогда она одевала побитую молью меховую жилетку, брала свою шаткую табуретку, и выходила на улицу.

 Там она садилась возле подъезда, и угощала пробегавших мимо ребятишек сушёными бананами и печёными яблоками. Дети угощались неохотно. Брали гостинцы скорее из вежливости, и, отойдя в сторону, незаметно выбрасывали мокрые яблоки и твердокаменные бананы в кусты.

 Но бабараня этого не видела.

 Иногда к ней присоединялась бойкая баба Катя с четвёртого этажа. Баба Катя была моложе Григорьевны лет на двадцать, и выходила на улицу, чтобы хоть с кем-то посплетничать, и за гуляющим внуком Борей.

 Баба Катя раскрывала складной брезентовый стул, грузно на него обваливалась, и заводила разговор:

 - Ну, что, Груша, как твои молодые-то? Не мешают? , клюют тебя, выживают? Я-то знаю, что это такое. Только у меня дети-то родные, а ты с живёшь. От кровных ещё и стерпеть можно, а с чужими жить – всё не под крылом у мамки-то, да. Жила ты вон, как барыня – одна, да в трёх комнатах, и никто тебе не указ был. А сейчас что? Подселили молодёжь ведь ничего не поделаешь – законы у нас такие. Не положено, тебе, Груша отдельной квартирки-то. Вот так-тоеперь, небось, молодые твои только и ждут, когда ты окочуришься, чтоб комнатку-то твою к рукам прибрать!

 И заливалась каркающим смехом.

 Бабараня, щурясь на солнце, и не глядя на товарку, отмахивалась ладошкой:

 - Да Бог с тобой, Катерина. тебе. Никто меня не выживает, сама себе хозяйка. Не меня. Вот помру – пусть комнату забирают. У них две ещё растут. А мне лишь бы угол свой – да и хватит. Нажилась я уже, Катерина. Я ж девятисотого года, мне скоро 86 стукнет, а всё скриплю…

 Соседка, вывязывая на спицах очередной свитер для Борьки, продолжала:

 - Ну а я ж чём, Груша? Вот и говорю: смерти твоей там ждут. Сама видишь – молодым тесно скоро будет, с двумя детьми да в двух комнатах ну как третьего родят? А ты помирать-то не спеши. Все там будем. им такие подарки делать. Помрёшь ты – выкинут тебя сразу на свалку, вместе с твоими пожитками, и даже государство о тебе не вспомнит! Ты деньги-то на книжку кладёшь? Али дома прячешь?

 Спицы замелькали ещё проворнее.

  Григорьевна поджимала губы:

 - Кладу, Катерина, кладу. С соседкой уже договорилась, она меня похоронит как надо. И вещи я уж приготовила чистенькие. Всё будет, Катя, как у людей.

 Баба Катя зябко дёргала плечами, и продолжала вязать.



 Так пролетело лето. Наступила осень. Как положено, с дождями и сырым ветром. Бабараня затыкала щели в окнах размоченной в воде газетой «Правда», и наблюдала, как за стеклом теряет последнюю одежонку рябина.

 По вечерам к ней стала заходить в гости старшая девочка-соседка. Она забиралась на её, бабы перину, и прыгала как на батуде, заставляя тяжко скрипеть старые пружины железной кровати... Они пили с ней жёлтый чай из кукольного сервиза, и бабараня разрешала девочке залезть в свой комод.

 Каждая вытащенная из его нафталиновых недр вещь, сопровождалась восторженными криками, а бабараня слепо щурилась, и говорила:

 - Это, моя, Екатерининский пятак… Тяжёлый очень. Такими вот пятаками однажды Ломоносову заплатили. На трех телегах деньги свои увозил. А это что? О.. А это коробочка из-под ландрина. Ну, конфеты такие знаешь? Вкусные были. . А это, деточка, не трогай. Этому голубю уже сто пятьдесят лет, он мне от матушки на память остался гладила скрюченными артритными пальцами фарфоровую голубку, с намотанной на клюв резинкой от трусов.

 И

 Бабараня читала девочке стихи, вытаскивая их из уголков склерозной памяти. Бог знает, кто их сочинил, и почему они сами так ярко всплывали голове. Девочка внимательно слушала, и пыталась запомнить их наизусть. Бабараня тихо смеялась, и гладила соседку по русой головёнке.

 Умирать по-прежнему не хотелось.



 Тем временем молодая хозяйка бегала по собесам и юристам, пытаясь добиться ордера на бабы комнату. Ей то говорили, что надо ждать естественной смерти соседки, то говорили, что надо поместить её в дом , и тогда оформлять документы. Хозяйка слушала советы, а делала по-своему.



 Бабараня ложилась спать на свою перину, не снимая войлочного чепца и халата, и засыпая, улыбалась.



 Молодая соседка уже отнесла старухину карту к Главврачу шестьдесят восьмой больницы.



 Бабараня смотрела в окно, и иногда, отковырнув ножом газету из щелей, открывала форточку, и сыпала на землю пшено голубям.



 Главврач направил к бабе медсестру.



 Бабараня пекла в духовке пятнистую больную антоновку, и радовалась вечернему чаю из кукольного сервиза.



 Невидимое кольцо вокруг бабы Грани сжалось. А она пила чай, и гладила старого фарфорового голубя.



 А потом к ней пришла молодая медсестра, которая улыбалась, и мерила ей давление. Потом, виновато улыбнувшись, уколола палец иголкой, и всосала в стеклянную трубочку каплю бабы крови. Бабараня рассказывала сестричке про своего голубя, про девочку-соседку, про чай из сервиза, и угощала печёной антоновкой.

 А вслед за сестрой пришли 2 молодых мальчика в белых халатах, и сказали, что ей, Григорьевне , надо немножко полежать в хорошей, уютной больнице. Что там большие светлые палаты, и много других старушек, с которыми ей о чём поговорить.

 Бабараня растерянно улыбалась, и собирала в пакетик необходимые вещи: пластмассовую чашечку, 2 мотка резинки от трусов, меховую жилетку и пачку чая со слоном. Голубя ей с собой взять не разрешили.

 Она вышла из подъезда, и увидела бабу Катю, которая крикнула:

 - Ну что, Груша, с новосельем тебя!

 И засмеялась лающим смехом.



 Бабараня лежала в машине «Скорой помощи», прижимая к груди узелок с вещами, и ей уже очень хотелось назад, домой.



 В это время в её комнатке настежь распахнули дверь и окно, и начали ломать и выкидывать комод.



 В больнице было холодно, и плохо кормили. И очень не хватало перины и голубя. И ещё было страшно.



 А в комнате шёл ремонт. Обдирались старые рыжие обои, и клеились свежие, в голубой цветочек. На место комода очень удачно встал шкаф, а на место кровати – торшер с жёлтым абажуром, и два кресла.



 Бабараня не спала ночами. Она не могла уснуть. Она привыкла к перине, и к тишине. А вокруг стояли узкие солдатские койки с колючими, тонкими одеялами, и стонали соседки по палате.



 Девочка-соседка приводила в бабы комнату подружек, и они все вместе пили чай из кукольного сервиза.



 Одинокая слеза скатилась по морщинистой щеке, и впиталась в проштампованную больничными печатями наволочку.



 В комнате раздался хрупкий звон. Упал со шкафа, и разбился фарфоровый голубь.



 Бабараня закрыла блёклые глаза, сжала в кулаке под одеялом моток резинки от трусов, и выдохнула: «Господи, Христе… Ванечка пришёл.»

 Вдохов больше не последовало.