Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Мама! — воскликнул мальчик просительно. И чувствовалось, он был уверен, что мать уступит ему.

И мать уступила.

— Хорошо, — тихо и коротко произнесла она.

Быстро темнело, и серая сумеречность уже перетекала, переливаясь медленно в темноту. Серая сумеречность дня становилась темнотой вечера…

Элиас вернулся скоро. Он подал Андреасу маленький серебряный кораблик. Теперь в кораблике не было ни соли, ни перца, кораблик стал просто игрушкой, такой красивой игрушкой. Мальчик обрадовался, большие темные глаза просияли радостно. Тут Элиас обратился к Елене, не смея взглянуть на нее:

— Я дам фонарь, стемнело рано… — он говорил неуверенно.

— Не надо, мы дойдем, — ответила она со своей обычной мягкостью, но совсем отчужденно.

И у него вдруг возникло острое желание, чтобы этой отчужденности не было, не стало; чтобы ее мягкость и ласковость снова принадлежали бы ему!..

Элиас погладил мальчика по щеке. Андреас не отстранился, охотно принял ласку отца.

— Я так давно ничего не дарил ему, — тихо проговорил Элиас, обращаясь к Елене, но по-прежнему не смея взглянуть на нее. — С тех пор, как мы не живем вместе, — тихо прибавил он.

Но она ничего не ответила. Подхватила мальчика на руки проворно и легко, повернулась… Элиас не заметил, как она сошла с крыльца, спустилась по ступенькам, но вот она быстро пошла. Уже смутные очертания единства женщины с маленьким мальчиком на руках различались. Иглистой блесткой сверкнул серебряный кораблик в сжатых пальчиках маленькой руки, заведенной за шею матери…

Элиас еще постоял на холодном каменном крыльце. Он стоял в домашних туфлях, в распахнувшемся темном халате, отороченном мехом. Под халатом распахнувшимся виднелись штаны и длинная рубаха из светлого полотна. В сочетании с темными с проседью волосами, темными большими глазами и смуглым от природы цветом лица эта одежда придавала человеку, стоявшему в унынии и тоскливой потерянности на крыльце, какой-то совсем восточный вид. И казался он каким-то странным, странной темной фигурой в сером воздухе каменного холодного города…

* * *

Но когда Элиас вернулся в комнаты, его окружила нарядная, почти праздничная обыденность. Жена не встретила его с видом уныло-озабоченным и всячески выражающим сочувствием. Подобное сочувствие лишь продлевает твое страдание. Но в то же время она и не делала вид, будто ничего не произошло, это тоже было бы неприятно Элиасу. Но нет, она вся выглядела такой понимающей, нарядной и необходимой ему, что женщина с мальчиком на руках словно бы погрузилась в туман серый почти небытия, пропала в нем… Элиас подумал, что, пожалуй, Елена никогда не понимала его так хорошо, как Амина. А мальчик… Что в нем необычайного? Какой особенный ум? А эти большие темные глаза и темные волосы — что ж, таких мальчиков много в еврейском квартале. Мелькнула мысль, что следовало бы, пожалуй, давать его матери хотя бы раз в месяц небольшую сумму денег на содержание ребенка. Но почти тотчас же эта мысль сделалась маленькой, как муха, случайно очнувшаяся от зимнего забытья в теплой комнате, пожужжала докучно и затихла, неведомо где…

* * *

Темнело быстро. Елена торопилась домой. Она прижимала маленького Андреаса к груди. Ей не было тяжело нести ребенка. Напротив, было легче идти, когда она несла его на руках. Когда она ощущала это детское тело живое у себя на руках, на своей груди, и эти ручки, обвившие ее шею, эту головку на своем плече, тогда она шла легко и уверенно. Ей легко было идти вперед.

Андреас было задремал, но скоро проснулся и поднял головку. Мать посмотрела с любовью в эти огромные темные глаза, такие милые, чуть растерянно глядящие, и таинственные после смутного легкого сна, и сказала нежно:

— Мое солнышко!..

Супружеская пара в темных меховых плащах шла совсем близко от нее. Мужчина нес фонарь, освещая дорогу.

— Кто же это здесь солнышко? — шутливо спросила женщина, оборачиваясь.

В зыбком свете фонаря нежно озарилось лицо мальчика, глаза…

— И вправду солнышко, — женщина улыбнулась приятно…

Какое-то время они все шли рядом, но молчали, потому что мальчик снова склонил головку на плечо матери и задремал. Но вот они дошли до дома, где жила Елена. Она поблагодарила своих нечаянных попутчиков и прошла во двор.

Во дворе и на лестнице было темно и холодно. После она прошла по коридору, прижимая к груди спящего ребенка. В темной комнате она уложила его на постель, но пока не стала раздевать. Трутницу она обычно клала на полку у печи, и сейчас легко нашла трутницу и зажгла осторожно свечу, прикрывая огонек ладонью, чтобы свет не разбудил мальчика. Изразцовая печь остыла. Она снова растопила печь углями и щепой, вынимая растопку и угли из оловянного ведерка. Затем тихонько сняла верхнюю одежду. В задумчивости постояла над мальчиком. Надо было и его раздеть, но матери жаль было будить его. В пальчиках правой ручки он все сжимал серебряный кораблик. Надо бы снять с него сапожки… Но он может проснуться… Нет, пусть сам проснется, она не будет будить его. Это еще не сон, а только легкая дремота, он скоро проснется.

Она приготовила на ужин вареные яйца, молочный суп, слегка поджарила две круглые белые булки, вскипятила сладкое питье с корицей. Вкусные густые запахи разбудили мальчика. Он сел на постели, увидел, что он одет и обут, и рассмеялся, совсем проснувшись. Мать подошла к нему с улыбкой и помогла раздеться. Снова он остался в шерстяной рубашечке, в коротких штанишках и длинных чулочках.

Оба проголодались и ели молча. Но маленький Андреас опять начал думать о словах соседки, о резчике; ведь это, конечно, резчика Ганса прочила соседка ему в новые отцы. Снова сжалось сердечко и сделалось мальчику тревожно. Но он никак не решался заговорить об этом с матерью прямо. Когда он был рядом с отцом, казалось, что все чужие слова — это вздор. Но теперь Андреас вновь тревожился. Он посмотрел на мать и она увиделась ему очень милой и красивой. Но он не хотел отдавать ее чужому человеку. Только отец мог быть рядом с ней.

После ужина мальчик взбодрился, ему не хотелось спать. Хотя тревога и не оставляла его, он уже хотел поиграть в свои игрушки.

— Кораблик! — вспомнил он.

Но маленький серебряный кораблик лежал спокойно на постели, будто плыл по зеленому покрывалу. Мальчик подбежал к постели и остановился, склонил головку чуть набок, посмотрел на кораблик. Появились у него разные мысли, как играть. Он принес из-за ширмы пестро раскрашенные деревянные брусочки, из которых строил дома и башни, принес и волчок — подарок сапожника.

Андреас придвинул к большой кровати стул и принялся на его гладком сиденье возводить замок с высокой башней. Такой замок он видел, когда вместе с матерью навещал ее сестру в деревне. Они ходили в лес за ежевикой, много прошли, и видели издали замок. Серебряный кораблик плыл по зеленому морю. А навстречу ему плыл другой, совсем волшебный кораблик, этот волшебный кораблик был волчок…

Елена убрала со стола и смотрела на мальчика, увлеченного игрой. Он мог показаться веселым и довольным. Он хорошо поел, она даже отдала ему половину приготовленной для себя поджаренной булки, увидев, что он еще не насытился. Но все же она чувствовала, что его тревожит что-то. Она взяла прялку и села работать. Мальчик то становился на коленки у кровати, то присаживался на постель, то останавливался чуть поодаль, заложив ручки за спину. Играя, он тихонько приговаривал разные словечки и фразы.

Но что может его тревожить? А мать чувствовала, что он все еще встревожен, хотя вроде бы и увлечен игрой.

Может быть, он чувствует себя виноватым? Ведь он ушел со двора, не спросившись. Пожалуй, она должна показать ему, что он поступил дурно. Ведь рядом с ним нет строгого отца, и она обязана сдерживаться и не баловать мальчика чрезмерно. Но как трудно его не баловать, такого славного, милого…

И все же она заговорила, стараясь, чтобы ее мягкий голос звучал укорительно:

— Может быть, это какого-то чужого мальчика я привела домой? Разве мой Андреас мог бы так поступить: уйти со двора, не спросив у меня разрешения, и после даже не попросить у меня прощения!.. Нет, это, должно быть, какой-то чужой мальчик…

Пальцы ее проворно сучили нить, она говорила будто бы сама с собой и тихонько поглядывала на маленького сына. Казалось, мальчик отдался игре и не слышал, что говорила мать. Но внезапно он подбежал к ней, потянулся, обхватил ручками за шею, нагнул к себе и заговорил быстро и возбужденно:

— Мама! Это же я! Я не могу быть другим, чужим мальчиком! Посмотри, видишь, у меня родинка там, сзади, на шее, — он быстро повернулся спиной и тотчас же снова тянулся к матери, — У тебя ведь тоже такая. Это я! Как же ты не видишь!..

Мать почувствовала себя виноватой. Он совсем еще маленький ребенок.

— Да, Андреас, конечно же это ты! Ну, прости меня. Это ты, я знаю. Я говорила просто в шутку. Не сердись на меня…

Андреас отстранился и внимательно на нее посмотрел. Личико его сделалось совсем серьезным, детское возбуждение ушло.

Он вдруг решился, и легко выговорилось все, о чем он еще совсем недавно не знал, как заговорить с матерью.

Он быстро, но не сбиваясь и не возбужденно уже, рассказал ей слова соседки, и как он тогда побежал к отцу, потому что не мог, очень тяжело было… Мальчик говорил, рассказывал, но ни о чем не спрашивал, не просил мать. Она поняла, почувствовала, как много пережил он за этот день, и ей стало больно.

— Прости меня, Андреас, прости меня, сыночек, сынонька миленький!.. Я никогда ни за кого не выйду замуж, никогда не оставлю тебя! Я любила твоего отца, а теперь только тебя одного люблю. И резчик никогда больше не придет к нам!..

Андреас задумался и молчал. Затем сказал тихо:

— Но он хороший человек…

— Но он больше не придет к нам, больше не станет тревожить тебя. И я, я не хочу, чтобы он приходил. Мне этого не хочется!..

Мальчик перевел дыхание. Мать оставила прялку, обняла его крепко, прижала к себе…

Теперь все прояснилось, и стало совсем легко и весело разговаривать. Мальчик описал матери прихожую и столовую — то, что он увидел в доме отца. Она вспомнила, что было при ней, и с любопытством, но спокойно, сравнивала. Мальчик почувствовал, что можно теперь говорить и о жене отца, об этой госпоже Амине, мать не обидится, не обеспокоится. Но он презрительно называл госпожу Амину «эта тетка». Однако подробно описал ее одежду и повадки. Мать слушала, спокойно улыбалась, и гордилась его наблюдательностью.

— И знаешь, что еще я там видел?

— Не знаю, — мать ласково улыбнулась ему.

— Но если я скажу, ты мне все равно ведь не поверишь!

— А ты скажи. Вдруг и поверю.

— Нет, не поверишь. Но я все равно скажу.

И он сказал. На лице матери выразилось непритворное изумление. Но она сдержалась и даже не воскликнула, что это не может быть правдой, что просто и не может быть такого. Она боялась показать свое недоверие, мальчик мог обидеться. Но ведь это не ложь и даже чувствуется, что он это не придумал, не вообразил. Он не играет, не фантазирует, он говорит правду. Но ведь не может быть!.. Нет, это, конечно, его богатое воображение…

— Да, это очень странно, — сказала мать.

— Но ты мне веришь? — мальчик поглядел испытующе.

— Стараюсь поверить, хотя мне очень трудно. Уж очень это странно. И ты лучше не говори, не рассказывай об этом никому.

— Я и сам не хочу говорить. Подумают, что я просто выдумщик, или еще того хуже — обманщик. Никому не буду говорить, только тебе сказал.

Он сидел на постели. Мать уже снова принялась за свою работу. Они засмеялись и стали дальше мило и доверительно беседовать.

Но вот уже и ночь.

Мать оставила прялку и встала со стула.

— Будем спать, Андреас?

И ему уже хотелось лечь, вытянуться в теплой постели, но как многие маленькие дети, он не любил сам этот момент, когда пора укладываться, и потому капризно протянул:

— Не-е!.. Еще рано…

Но мать понимала, что он противится лишь для виду.

— Пора, маленький, пора ложиться…

Она велела ему пойти за ширму — справить малую нужду в ночной горшок. После умыла мальчика перед сном, умылась и сама. Вдвоем они быстро прибрали игрушки. Мать сняла с постели и аккуратно сложила на стуле покрывало, откинула шерстяное одеяло. Теперь она ушла за ширму, разделась там и надела ночную длинную сорочку из плотного светлого полотна. Мальчик стоял у печи, поближе к свече, и смотрел на мать. Она заплела свои русые светлые волосы на ночь в одну косу — до пояса. Затем она и мальчика переодела в длинную белую рубашечку, взяла его на руки и уложила на постель. Погасила свечку, сильно дунув на маленькое пламя, и сама легла рядом с сыном.

Мальчик привычно провел мохнатенькими кисточками, бахромкой одеяла, по губкам своим, потянув одеяло на лицо.

— Спи, Андреас. Покойной тебе ночи.

— А сказка? — голосок его вдруг сделался бодрым, совсем не сонный стал.

— Ах, пора спать, Андреас…

— Нет, сказка! Ты обещала, что будешь мне перед Рождеством каждый вечер одну сказку рассказывать!..

Она не могла нарушить данное сыну обещание, особенно сегодня, когда он пережил такой тяжелый, трудный день, так перемучилось его маленькое сердечко…

— Хорошо, я расскажу тебе сказку.

Радостно предвкушая удовольствие от интересной сказки, мальчик поерзал головкой на зеленой длинной подушке.

— Скорее! Скорее начинай рассказывать!..

Мать перекинула косу на грудь и, лежа навзничь, начала говорить присказку. Эту присказку она помнила еще с детства своего; и слова этой присказки прилагала невольно почти, прикладывала к маленькому сыну. Делалось ей тепло и нежно, но и тревожно немного…



— Засни, моя деточка милая!
В лес дремучий по камушкам Мальчика с пальчика,
Накрепко за руки взявшись и птичек пугая,
Уйдем мы отсюда, уйдем навсегда.
Приветливо нас повстречают красные маки.
Не станет царапать дикая роза в колючках…
Засни, моя деточка милая!
Убегут далеко-далеко твои быстрые глазки…
Резное оконце в красном пожаре…
Светлое личико ангела краше.
Веют и греют тихие сказки…
Полночь крадется…
Ветер… ты меня не покинешь?
Деточка… милая…[1]



Мать напевно и чуть дрожащим голосом выговаривала слова старой присказки. Певуче говорила и мягко. Маленький Андреас — сияющие глаза — поводил головой по зеленой подушке — предвкушение — о Мальчике с пальчике любил сказку, и о Грете и Гансе — немножко страшные… Прижимался к матери — и было защищенно и тепло…

* * *

— Жила маленькая девочка. Матери у нее не было. А отец ее был волшебник. Жили они в башне высокого дворца. В темном лесу на большой-большой поляне стоял дворец и никто никогда не появлялся там…

— А почему?

— Потому что давно-давно отец девочки поссорился с одной злой колдуньей и пригрозила, что страшно заколдует его дочь. Но это волшебник знал, что когда девочке исполнится пятнадцать лет, колдунья уже не сможет заколдовать ее, злое колдовство потеряет силу…

— А тоже — почему?

— Девочка не знала этого, и я не знаю…

— И отец ей не говорил?

— Думаю, нет…

— И потому и ты не знаешь?

— Да.

— Тогда рассказывай…

— Тогда слушай, что же было дальше…

В башне, где жила девочка, были две маленькие комнатки и один большой зал. Весной и летом ставни узких стрельчатых окошек бывали распахнуты и в комнатах всегда пахло молодыми древесными листьями, дикими шиповниковыми цветами, а после — ягодами лесными сладкими. А осенью и зимой ставни затворялись, зажигались свечи из воска лесных пчел, и за окнами проливались дожди и падал, падал снег большой лесной.

А в большой зал девочке не позволяли ходить. И никаких занятий не было у девочки, не учили ее ни прясть, ни ткать, ни шить. Отец жил в нижнем этаже дворца и редко навещал дочь. Вниз, на лесную поляну, девочку не пускали…

Но кто же это не пускал ее, спросишь ты. А не пускала девочку и сторожила нянька и кормилица, волшебная коза. Эта коза носила человеческую, женскую одежду, платье и плащ, но из головного платка у нее выглядывали два острых кривых рога, и было у нее длинное козлиное лицо, и острая козлиная борода. А глаза у нее были большие…

— Она была зверь и как будто человек?

— Да. Но она была добрая и волшебная.

— А бывают и злые звери, которые как будто люди?

— Думаю, бывают.

— А та…

— Что ты?

— Нет, ничего…

— Ты… о ком-то?

— Нет, рассказывай дальше…

Сказка еще только началась, а уже будто заколдовывала и женщину-рассказчицу и маленького мальчика, который ее слушал; будто сказка заставляла их думать, чувствовать и говорить не так, по-иному, чем они обычно, обыденно думали, чувствовали и говорили. И теперь все было ритмически как-то, и не было изумления самым странным странностям, предчувствиям и догадкам. Как во сне…

Мать рассказывала дальше…

— Коза приносила в башню еду и рассказывала девочке разные сказки. Вечерами девочка слушала сказки, а днем глядела в окно и видела внизу лес. Летний лес был, весь из самых разных красок, оттенков зеленого; и светлый зеленый весенний. Желто-красный осенний. И зимний, радужно-сверкающий снегами белыми. Такой был за окном, далеко внизу этот лес. А коза тоже никогда не шила, не ткала, не пряла. И, может быть, и не умела.

Одежда девочки очень простая была. Одна только длинная белая рубашка. Девочка ходила босая, и волосы не заплетала в косы, волосы падали ниже плеч. Она была худенькая…

— А рубашка откуда бралась? — спросил мальчик, как обычно спрашивают дети, — что-то вроде бы совсем маловажное и даже ненужное для взрослых, но для детской логики почему-то нужное и важное.

— Рубашку тоже приносила коза, — ответила мать. — Когда одна рубашка изнашивалась, коза приносила девочке другую…

— А откуда приносила?

— Девочка не знала.

— И потому и ты не знаешь? — мальчик уже принимал эти вопросы и ответы как игру.

— Да. Потому и я не знаю.

— Тогда рассказывай дальше.

— Тогда слушай…

Однажды девочка смотрела вниз, на лес, из окна смотрела, и увидела мальчика. Одежда на нем была рваная и грязная, и лицо и волосы грязные, кожа темная от летнего солнца жаркого. Кто он был, конечно, не знала девочка. Но когда рядом с ней выглянула в окно коза, он не испугался, а рассмеялся только. После девочка и коза отошли от окна, а когда девочка снова подошла, уже не было мальчика. Она рассказала отцу, когда отец поднялся в башню — навестить свою дочь.

— Этот мальчик — безумный, — сказал отец. — Потому этот мальчик бродит, где хочет, и на нем грязная одежда, и он темный от солнца. И потому он не испугался козы…

— А разве ее надо бояться? Разве она страшная? — спросила девочка.

— Она — необычная для людей. Любой небезумный человек испугается ее.

Но девочка не могла поверить.

— Не верю!.. Не могу поверить, — смеялась она.

Тогда отец сказал, что сделает так, чтобы какой-нибудь небезумный человек заблудился бы в лесу и вышел бы к этой башне. И тогда девочка увидит, как этот человек испугается, пусть только покажется коза.

— А как ты сделаешь, чтобы какой-нибудь небезумный человек пришел сюда? — спросила девочка.

— Я сделаю так, чтобы он видел перед собой деревья, кусты и поляны, которых на самом деле нет. Так он и будет бродить, блуждать среди настоящего леса и леса, который ему только будет казаться. Пока не заблудится…

— А какой отец был у девочки? — спросил Андреас.

— Об этом я чуть после расскажу…

— Хорошо. Тогда сейчас рассказывай дальше.

— Тогда слушай…

Отец исполнил свое обещание. И через три дня появился на поляне всадник в железных золоченых доспехах. Он откинул забрало шлема и стало видно лицо. Это было совсем обычное лицо, но ничего дурного не было в нем. Но когда этот человек увидел козу, его лицо исказилось от страха. Его конь тоже испугался, вскинулся на дыбы и громко заржал. Всадник осадил коня, резко поворотил, и быстро скрылся в лесу. Тогда уж девочка поверила всему, что говорил отец. Но скоро забыла она о безумии и небезумии. Она ждала, когда же ей исполнится пятнадцать лет. Ведь после этого злая колдунья уже не сможет сделать ей ничего плохого, и девочка будет жить совсем иначе, не так, как она живет теперь в лесной башне. Девочка представляла себе, что у нее будет другая одежда, красивая, и она будет жить в красивых покоях. И что-то еще будет, красивое тоже и занятное. Но что же это будет — девочка не знала…

Между тем, все приближался день, когда ей должно было исполниться пятнадцать лет. Ночами она подолгу не спала, но засыпала радостно, видела во сне что-то веселое, сверкающее, доброе, и утром радостная просыпалась. Наконец настал долгожданный день. Девочка знала (ей отец говорил), что родилась она вечером, когда солнце зашло. Значит, сегодня вечером, как только зайдет солнце, ей исполнится пятнадцать лет, и жизнь ее изменится радостно.

Время долгожданного дня прошло в ожидании. Вдруг делалось тоскливо и сердце сжималось от болезненного нетерпения. И так же внезапно становилось легко и хотелось кружиться, привстав на цыпочки и раскинув тонкие руки с опущенными плавно книзу длинными растопыренными пальцами. Девочка подходила к этому стрельчатому окну, вновь отходила, перекидывала волосы на грудь и приподнимала одной рукой, удерживая на весу.

Была самая середина лета. Вот медленно-медленно начала спадать летняя жара. Девочка почувствовала. И вот уже скоро совсем свежо станет в воздухе, и дневные насекомые смолкнут, и запоют тихо таинственные ночные. Вот уже и небо чуть-чуть порозовело. Скоро закатится солнце. Тогда она родилась, пятнадцать лет назад, и злое колдовство больше не будет властно над ней.

Совсем еще немного осталось подождать. Но не было сил просто недвижимо стоять, или сесть на стул, бросив на колени руки. Хотелось двигаться, идти легкими шагами, браться легкими пальцами за ручки дверей…

Девочка сделала несколько шагов по комнате, в которой жила. Как тоскливо здесь! У нее нет больше сил оставаться здесь… Здесь все ее существо превращается в одно томительное болезненное нетерпение…

И тут девочка заметила (совсем вдруг), что маленькая дверь, ведущая в большой зал, незаперта и чуть приоткрыта. И тотчас девочке показалось, что ее смутные мечты уже начали сбываться. Не помня себя, в предвкушении радостном, она подбежала к приотворенной двери. И вошла…

В зале чуть поблескивал темно-светлый пол, весь из таких маленьких гладких деревянных прямоугольничков сложенный. Окна были стрельчатые тоже и высокие. И ставни были раскрыты, и видно было, как тепло и нежно розовеет вечернее небо. А в самом дальнем, далеком от окон, уголке сидела на маленьком табурете коза. Девочка даже не сразу ее заметила, а когда заметила, обрадовалась. Коза сидела; сучила, скручивала нить, и наматывала на какой-то деревянный, продолговатый и округлый, пестро выкрашенный предмет…

Тут мальчик снова прервал мать.

— Значит, она умела прясть! А это было веретено! — воскликнул он. — И у тебя ведь есть веретено; я знаю, какое оно бывает… И знаю, что будет дальше. Девочка захотела попробовать прясть, взяла веретено, укололась и заснула. Она долго-долго спала в лесу, после пришел прекрасный принц и разбудил ее. Такую сказку ты мне уже рассказывала…

— Да, такую сказку я тебе уже рассказывала. Но это совсем другая сказка. Хочешь ее послушать?

— Хочу!

— Тогда буду рассказывать дальше.

— Тогда рассказывай!

— Слушай…

Девочка радостно подошла к своей кормилице.

— Вот где ты спряталась! — сказала девочка. — А я весь день одна!..

Но ей вовсе не было скучно в этот день, последний день ее прежней жизни, вовсе не хотелось видеть козу или отца, и никого не хотелось видеть. А даже хотелось быть одной, пока все быстрее шла к концу одна жизнь, и вот-вот должна была начаться совсем другая… И девочка сама не знала, зачем она так заговорила с козой.

А коза молчала. Ничего не говорила. Смотрела на девочку своими какими-то смутными, странными, большими продолговатыми глазами на шерстистом вытянутом лице, и странно молчала. Девочка посмотрела на острые рога, выдававшиеся из белой складчатой головной повязки, и вдруг они увиделись ей какими-то опасными. На мгновение девочке показалось, будто коза, которую она знала, должно быть, с самого своего рождения, совсем ей чужая и страшная. На одно мгновение девочке стало страшно и жутко. Но быстро прошло.

Девочка смотрела, как быстро и сноровисто коза сучит нить. У козы были не пальцы, а копыта; но как-то так ловко она приноровилась работать, неведомо как; и нить, такая темная, так и летала в воздухе.

Сначала девочка смотрела, но не подходила близко. После все-таки подошла. Уже не было страшно, хотя коза все так же молчала и глядела, будто сквозь подошедшую, странно и смутно. Девочка протянула руку и тронула пальцем нить, летящую в воздухе. Нить летела упруго и наматывалась на веретено. Только девочка не знала, что это веретено. Девочка снова тронула эту летящую нить, и упругая нить подалась немного, и чуть потеряла свою упругость, немного провисла. Девочка снова тронула ее, уже сильнее. И, сама не зная зачем, стала трогать нить и то накручивать ее на пальцы, то отпускать; и почему-то все это заняло ее, она даже забыла о том, о чем думала неотступно весь день — сегодня ей исполняется пятнадцать лет, сегодня начнет изменяться ее жизнь… И вот она забыла об этом, внезапно и непонятно увлеченная странной и ненужной игрой с этой летящей в воздухе темной нитью…

И солнце зашло.

— Солнце зашло, — хриплым голосом произнесла коза.

И девочка сразу все вспомнила!

Солнце зашло! Значит, ей уже исполнилось ровно пятнадцать лет. И сейчас, сейчас же должна начать изменяться ее жизнь! Вот сейчас, сейчас…

Но ничего не происходило. Коза молчала. И нить, спутанная тонкими длинными пальцами, повисла в воздухе мертво.

Но если само по себе ничего не произошло, значит, надо самой что-то делать, сделать. Девочка лихорадочно огляделась. Вот увидела дверь, которая вела обратно в ее комнату, где она прожила всю жизнь, всю свою, теперь уже прошлую, прежнюю, давнюю жизнь… О нет! Нет. Не туда только. Не туда! Только не возвращаться… Но вот в другом углу большого зала еще одна маленькая дверца. Что там, за ней? А не все ли равно! Лишь бы не возвращаться обратно!..

И девочка побежала к маленькой темной стрельчатой дверце, быстро открыла ее и быстро прикрыла за собой. Дверца была незаперта.

По винтовой узкой лесенке с темными железными ступеньками девочка побежала вниз. Быстрая возникла мысль, что ведь там, внизу, какие-то комнаты, и, быть может, что-то таящие; там, должно быть, идет таинственная жизнь ее отца…

Но внизу было только темно. Сначала девочка совсем ничего не могла различить в темноте. Но решила хоть что-то найти, хоть какой-то выход, куда-то. И решительно принялась искать. Шла решительно, касалась пальцами стен. И вскоре поняла, что здесь все двери накрепко заперты, и можно только блуждать бесцельно по лабиринту коридоров, извилистых и темных.

Но вот смутное свечение. Это путь к винтовой лесенке с темными железными ступеньками, это дорога обратно, путь назад. Но для нее нет ничего страшнее возвращения. Нет. Лучше пусть этот безысходный лабиринт, эти запертые двери, эта темнота! И девочка побежала прочь от смутного свечения. И скоро погасло, поблекло свечение.

Девочка металась по извилистым темным коридорам. Вдруг делался припадок удушья от этой безысходности, от этой темноты. Тогда она останавливалась, задыхаясь; хваталась обеими руками за шею, вскрикивала громко, но никто не слышал ее, никого не было. И вдруг ей начинало казаться, будто в безысходной темноте за ней кто-то (или, что еще страшнее, что-то) гонится, хочет коснуться, овладеть ею; она не знала, как это, но знала, что это страшно для нее, когда будут владеть ее телом или душой, когда будет несвобода. И она шла быстрее, бежала, кричала и плакала от страха. Но никого не было. Была только темная пустота, путанность извилистого безысходного пути, и она сама, одинокая и не понимающая, не знающая себя саму.

И сколько прошло времени, она не знала, не могла бы определить, да и не думала она об этом. Но вдруг снова забрезжил слабый свет. Но это был другой свет, не сулил он ей страшное для нее возвращение назад, но какой-то неведомый путь вперед. И она кинулась вперед, протянув руки навстречу слабому свету.

Запахло давно забытыми, словно из другой (да так и было: из другой, из прежней, из прошлой жизни), да, из другой жизни потянуло давно забытыми запахами разогревшейся на летнем солнце, светлой, разных оттенков зеленого, древесной и кустарниковой листвы. Девочка словно бы очнулась. Значит, она не так уж долго пробыла в темноте. Наверное, всего лишь одну ночь. И вот сейчас день, летний теплый день. Ей только вчера исполнилось пятнадцать лет. Но за ночь она устала, ноги и руки ноют, немного болит голова, и глазам все время хочется щуриться от яркого солнца.

И была еще одна отпертая дверь. И девочка вышла из нее. Увидела солнце, свет и зелень, деревья и траву. И дикие пчелы жужжали в цветах шиповника.

Она немного прошла вперед и остановилась. После обернулась и посмотрела назад. Но ничего там не было. И, может быть, и никогда не было. Не было ни дворца, ни высокой башни, и отца ее не было, и кормилицы козы не было. А, может быть, не было и ее пятнадцатилетия, и совсем не было ничего такого, что зовется этим словом: «время». И она теперь будет всегда. В этом светлом летнем лесу ей будет хорошо. Ей больше ничего не нужно.

И она стала медлительно бродить, вдыхая чистый сладкий воздух, рассматривая дикие лесные цветы, летящих и ползущих лесных насекомых, и стелющиеся и тянущиеся вверх травинки…

Но вот ей показалось, что и здесь, среди светлого теплого дня, подстерегают ее, хотят погнаться, хотят овладеть ею… Но кто? Или (что еще страшнее) — что? Что за силы?..

Ей показалось, что уже и погнались, уже спасаться ей надо. И опять она побежала, заметалась.

И будто увидела того всадника в железных золоченых доспехах. И он будто хотел причинить ей какое-то зло. И она бросилась бежать, а он тогда исчез.

И теперь уже и никто не гнался за ней. Но она очень устала. Руки дрожали и ноги подгибались. Она села на траву.

Вокруг был все тот же, будто бесконечный, теплый и светлый день летний. Она сидела на траве, отдыхала, и ей полегчало. Она вспомнила всадника, но уже больше не боялась; она знала, что он не вернется. После вспомнила, как давно когда-то, в прошлой давней ее жизни, почти незапамятной, этот всадник испугался козы. Это все так давно было, и было нестрашно совсем. Не хотелось туда возвращаться, да теперь и невозможно было вернуться туда. И, пожалуй, и вспоминать ей особенно и не хотелось. Но было нестрашно вспоминать. И она засмеялась.

И вдруг смутно вспомнилось какое-то ощущение теплоты. Мягкое такое ощущение, такое хорошее. Было ли оно прежде? Когда она это ощущение испытала? Почему? Или ей сейчас лишь чудится, будто это ощущение было испытано ею? Но она не могла определить, узнать. Встала и пошла дальше.

Опять шла долго. И стало темнеть. И она вспомнила, с каким радостным нетерпением ждала, когда же закатится солнце. Ведь ей должно было исполниться пятнадцать лет, и жизнь ее должна была измениться. И ведь жизнь изменилась. Разве нет? Разве это прежняя жизнь? А почему кажется, что нет, жизнь еще не изменилась. Да, это не прежняя жизнь, но нет, жизнь еще только должна измениться…

Небо краснеет. Солнце скоро должно закатиться…

Она все шла и шла. И вот наконец закатилось солнце. И еще быстрее стало темнеть. Но ей не стало страшно. И она все шла и шла…

Уже совсем стемнело. Она шла по темному лесу. Были в этой лесной темноте ночные огоньки. Может быть, болото было там, и от болота они появлялись, но ей не было страшно. Ей только удобно было идти, потому что ночные лесные огоньки освещали ей дорогу. Путались лесные тропы, но она легко переходила с одной тропы на другую, и не было страха, что она может заблудиться.

Но вот совсем рядом с ней вдруг раздались шаги. И снова она не испугалась. Она знала, что это мужские шаги; знала, что мужских шагов надо бояться, они сулят несвободу; но этих шагов (она знала) бояться не надо было.

Она повернула голову и посмотрела на идущего рядом с ней. Он был в шерстяной серой одежде. Пожалуй, и его можно было бояться. Всех мужчин можно было и надо было бояться, и всех женщин, и всех их детей, и всех людей. Но в этом человеке она ощущала какую-то близость к ней, и она его не боялась. Она не видела его лица, и не пыталась разглядеть, и не хотела разглядывать, и не боялась его.

Но ей захотелось заговорить с ним. И она с ним заговорила.

Она почему-то знала, как надо говорить, и заговорила, как надо. Или ей только чудилось, казалось, будто она говорит, как надо?..

— Кто вы? — спросила она.

— Я близкий тебе, — ответил он мягко.

Ей понравился его голос. Но в этом слове «близкий» она почувствовала что-то пугающее; что-то ее пугало в этом слове, что-то грозило ей из этого слова.

— Я и сама не знаю, хочу ли я иметь близких, — задумчиво сказала она. — Мне вдруг показалось, что в близких есть нечто страшное. Близкие — ведь это несвобода… — она не договорила, и было неясно, хотела она спросить, или же хотела утвердить свою высказанную мысль.

— Да, близкие могут быть несвободой, — согласился он. — Но только не я для тебя.

— О! — ей стало радостно. И тотчас она вспомнила, что уже испытывала подобное радостное чувство. Тогда, в тот день, когда ей должно было исполниться пятнадцать лет. Радостное чувство жажды и предвкушения перемен… Но почему кажется сейчас, будто это было совсем давно? Ведь прошло всего… Да, одна ночь и один день. И наступила еще одна ночь. И пятнадцать лет ей тогда исполнилось. И вот жизнь ее начинает изменяться… — О! — воскликнула она. — Я счастлива. Наконец-то моя жизнь начнет изменяться. Прошло всего… Да, одна ночь и один день. И наступила еще одна ночь… Совсем немного… Но я была так нетерпелива. И я так устала от этого своего нетерпения. И мне теперь почти все равно. Я так устала. Мне даже кажется, будто все пришло слишком поздно. Я так устала… Но нет, все равно я счастлива. И я благодарна вам… Ведь это благодаря вам переменяется моя жизнь…

Она почувствовала, что он слушает ее внимательно. Тогда собственные слова показались ей несвязными, и она смутилась. Но ей легко говорить с ним.

— Простите меня, я чувствую, что говорю несвязно. Мне легко с вами, потому я легко признаюсь вам в этом. Но мне так не хочется, чтобы вы подумали, будто я глупа…

— Я не думаю так. Я знаю, как сильно ты устала…

— Благодарю вас…

— Ты хотела бы отдохнуть?

Голос его оставался мягким и добрым, но почему-то ей сделалось страшно. Однако она по-прежнему могла свободно и легко говорить с ним.

— Мне почему-то стало страшно, когда вы это сказали. Я не знаю, хочется ли мне отдохнуть. Даже если и хочется, то еще больше мне хочется прогнать это желание отдыха. Нет, нет, не надо. Я еще не хочу, мне еще рано отдыхать. Еще прошло только… Да, один день и одна ночь… И вот идет еще одна ночь…

Он молчал. Она почувствовала в его молчании, что он жалеет ее. Ей захотелось заплакать, стало жаль себя. Она заплакала. И сказала сквозь слезы:

— Я чувствую, вы что-то знаете обо мне. Это страшное для меня знание. Но я прошу вас, скажите мне, откройте мне хоть немного. Я прошу вас! Я чувствую, что я все равно это узнаю. Но лучше будет, если вы скажете мне это…

— Я скажу, если ты просишь, но подумай прежде, не лучше ли тебе согласиться и отдохнуть. И тогда ты не узнаешь ничего такого страшного. Только отдых будет, будет хорошо. Я клянусь тебе, что будет хорошо. Лучше согласись. Будет хорошо… — он внезапно смолк. Она почувствовала, что он в темноте смотрит на нее, но она почему-то понимала, что ей не надо видеть его, и она не смотрела на его лицо. — Я понял, что ты не согласишься, — грустно сказал он, — а, значит, и не надо тебе пока соглашаться.

— Да, — она всхлипнула. — Я тоже знаю, что пока не надо мне соглашаться. Не надо. Но тогда скажите мне все то страшное…

Она вдруг почувствовала, что не испугается, что заранее готова, ей даже интересно… Слезы пересохли…

— Ты говоришь, — начал он, — что прошло всего лишь…

— Да, — подхватила она. — Один день и одна ночь. И еще один день идет… Но… — она вдруг поняла, но не хотела сама говорить и осеклась. И как это она давно уже не смогла понять все это! Ведь все так понятно.

Он молчал, будто испытывая ее.

— Ты… — снова начал он.

— Нет, нет, — она поспешно перебила. — Я не хочу говорить. Говорите вы. Даже если я о чем-то и догадалась, то вы все равно знаете все лучше и скажете правильнее. Говорите вы.

Она почувствовала, как напряглось все ее существо, почувствовала свое тело. Вот сердце бьется, и это больно…

— Говорите, — почти прошептала она.

— Ты уже все поняла. Да, прошло гораздо больше времени для тебя. Почти вся твоя жизнь прошла. А ты…

Она почему-то не выдержала и перебила его, как ребенок, который хорошо выучил слова урока, пусть даже и враждебного для него, и спешит с гордостью повторить, сказать эти слова справедливому учителю…

— А я еще и не жила, еще и не начинала жить. Ведь так? Ведь это хотели вы сказать мне? Видите, я не боюсь!

И она почувствовала себя такой легкой и сильной, и бесстрашной. И такой юной. Именно теперь, когда она узнала, что жизнь ее почти прошла, она вдруг поняла, что бывает юность и почувствовала себя совсем юной…

— И вы хотели бы, чтобы я умерла, — торопилась она. — Вы думали, что для меня будет лучше умереть. Этого вы хотели для меня, когда предлагали мне отдохнуть?

Она говорила совсем радостно. И ждала радостно его ответа. Она увидела в темноте, как наклонил он голову, он кивнул утвердительно.

— Но посмотрите на меня! — она почувствовала, как радостно и звонко и легко звучит ее голос. — Я ничего не боюсь! Я все узнала и я ничего не боюсь. Не испугалась. Видите! Я хочу жить дальше. Нет, я не стара, не прозябание ждет меня, а жизнь. Посмотрите на меня!

Она вдруг почувствовала, что она красива. Теперь, когда она узнала, что жизнь ее почти прошла, она почувствовала, что она молода и красива.

Должно быть, он посмотрел на нее. Но она не почувствовала его взгляда. Только что она попросила, чтобы он посмотрел на нее. Но поняла, что на самом деле ей все равно, посмотрит он на нее или нет. Но почему ей все равно? Она поняла. Потому что для нее важно вовсе не то, что он увидит, а то, как думает о себе она сама, как она сама видит себя внутренним своим взором.

Но он, кажется, задумался немного. Затем сказал спокойно, мягко:

— Я хотел бы показать тебе тебя. Если ты согласна, если ты хочешь…

Она сразу поняла, что это будет плохое зрелище. Но возникло какое-то странное состояние, как будто она хотела причинить себе эту боль.

— Да, ответила она. — Я согласна. Я хочу увидеть себя. Покажите мне меня.

Они пошли дальше и все была ночь. После в темноте матово засиял темный гладкий пруд. Она увидела деревянные мостки. Ее спутник остановился. Она знала, что она должна подойти к воде. Она прошла по мосткам, подошла к самому краешку, встала на колени, и сквозь подол рубашки ее колени ощутили шершавость досок. Она вцепилась в доски пальцами обеих рук, потому что вдруг ей стало страшно упасть. И с этим страхом она наклонила голову. Она просто вдруг испугалась, что упадет, и не потому упадет, что увидит страшную себя.

В темной воде появилась она. Как бы вдруг беззвучно вынырнула и с какой-то страшной гримасой смеха подалась она в воде к ней на мостках. И вправду стало страшно и тотчас стало невозможно смотреть. У той, в воде, были растрепанные посекшиеся седые волосы — космы, глаза глядели с какой-то бессмысленной, почти шутовской и отчаянной тоскливой печалью, были большие губы и все лицо какое-то вытянутое и тяжелое.

Она знала, что там, в воде, это она. Это нельзя было изменить, это, наверное, и было то, что принято называть неоспоримой правдой. Она отразилась в гладкой воде, иначе быть не могло, никого кроме нее там не было.

Но она просто быстро и резко, толчком, словно она сама себя толкнула, откинулась назад. Она не захотела видеть дальше такую себя. Ведь если она не будет видеть такую себя, значит, ее такой как будто и нет.

Она поднялась и пошла к нему навстречу. Он все стоял поодаль.

— Я видела, — тихо сказала она и вздохнула. — И я знаю, что это такая правда. Но ее как будто и нет для меня. И пусть будет так…

Она не могла разглядеть в темноте, но почувствовала, что он улыбнулся. Она была спокойна. Подошла к нему.

— Теперь, — сказала она, — скажите мне, кто вы, и почему такое случилось со мной. Я знаю, что старость должна прийти, но ко мне старость пришла как-то неправильно, она пришла прежде жизни, прежде, чем пришла ко мне жизнь. Почему?

Ей было совсем спокойно и хотелось послушать его объяснения, интересно было.

Они остановились чуть подальше от пруда и пока не шли дальше.

— Ты запутала нить своей судьбы, — спокойно и чуть иронически произнес он, и продолжил тотчас. — Но тебя нельзя винить за то, что у тебя возникло такое желание. Ведь это желание прикоснуться к нити судьбы говорит о твоей одаренности…

— Но я не знала, что это нить моей судьбы, — она все же сумела перебить его. Ей было интересно и нетревожно.

— Ты не знала. Но я знал и хотел уберечь тебя. А мне помешали. Я не предусмотрел всего. Я многое понял, когда уже поздно стало…

— Вы знали, вы хотели уберечь. Кто вы?

— Ты не догадываешься?

— Нет, — она и вправду не могла догадаться, хотя чувствовала, что разгадка совсем проста.

— Я — твой отец. А ты не узнала меня. Ты забыла меня…

— Мне жаль. Но что в этом удивительного? Дети всегда забывают отцов и матерей, это так естественно, что следует возводить в добродетель незабывание… Но теперь я рада, — она и вправду обрадовалась.

Он молчал. Это вдруг удивило ее. Ей казалось, он должен был сразу что-то сказать. Он не сказал, и потому ей уже казалось, что он молчит слишком долго. И эта протяженность кажущаяся времени уже испугала ее. Она хотела задать простой вопрос: «Почему вы молчите?», попросить: «Скажите что-нибудь». Но вдруг все ее существо стало охвачено ощущением чуждости и страшности для нее этого человека. И она не могла заговорить. Она не могла двинуться, не могла посмотреть на него. Но она знала, что надо сделать это, одолеть себя. Сделала над всем своим существом мучительное усилие и заставила себя посмотреть на него.

Он не двинулся с места, но как будто отдалился от нее, потому что сделался каким-то зыбким, начал терять четкие очертания. Руки вытягивались книзу, ноги как-то странно подогнулись, укоротились и мгновенно вытянулись. Вытянулось лицо и с мгновенной резкостью выдалась, выбросилась вперед нижняя челюсть, приоткрылся рот — зубы страшно сверкнули — длинные. Туловище как-то странно, пружинисто присело. И серая шерстяная одежда стала настоящей живой звериной шерстью. Это волк был.

И сразу она поняла, что это не волшебный, наделенный человеческим сознанием зверь, но зверь настоящий, у которого нечеловеческие чувства и желания. Она ощутила ужас и мучительную беззащитность. Она знала, что единственная попытка спастись — это бежать. Но не могла двинуться. Но вдруг ей показалось, что он сделал резкое, нечеловеческое движение. Ужас тотчас прихлынул, подступил к горлу, и чтобы не умереть в страшной муке удушья, она побежала. Но одного бега мало было всему ее существу, этот ужас еще как-то должен был выплеснуться. И она начала кричать, так отчаянно и громко — А-а!.. А-а-а!.. А-а!.. А-а-а!.. От крика засаднило в горле.

Но она не могла спастись от зверя. Было страшно, потому что он был зверь, не человек, и его звериное существо никак не соотносилось с ее — человеческим. Его нельзя было просить о пощаде, он был зверь.

И вот он догнал ее. Был один шаг… Она знала, что сейчас почувствует больно эти когти, раздирающие ее тело, эти сильные шерстистые лапы, это сильное — крупными мышцами — движение утробы зверя под его кожей, покрытой шерстью… на ее теле движение… Она кричала, вся превратилась в один хриплый, срывающийся крик…

Но в самый последний момент все же пришло спасение. Вспыхнул — но тотчас она поняла, что это не враждебно, — яркий солнечный день. Она легко и мягко упала на траву. Зверь подбежал, но не был такой страшный, потому что жил сам по себе, не хотел терзать ее тело, она вовсе не нужна была ему, он даже хотел уйти от незнакомого существа, и он ушел, бежал легко и сильно. Но это был другой зверь, красивый, сильный. И оттого что она не нужна была ему, он казался ей добрым. Не волк это был — олень.

И сразу же он вышел из леса — человек в шерстяной одежде. И она сразу все поняла; ей показалось, что она поняла все, что случилось.

— Зачем ты это сделал? — спросила она. И сама удивилась, как быстро прошел страх, и все мучения забылись, и было светло от солнечного дня, и тепло и мягко на траве. Ей казалось, что она знает, зачем он это сделал, но все же она спросила его. Зачем? Зачем спросила — пожалуй, и не знала. Зачем он это сделал? Наверное, хотел испытать ее. И теперь она, должно быть, выдержала испытание, и все теперь будет хорошо для нее…

Она спокойно сидела, он подошел и сел рядом. Теперь она его узнала, вспомнила, что это ее отец, таким он был…

— Я не могу объяснить, зачем это сделалось, — сказал он. — Существует одно обычное объяснение, что каждый из людей — немного звериного имеет в себе, а иные полагают, что и много. Но ведь это не объяснение. Ты не должна была видеть нить своей судьбы. Но ты ее увидела. Я не смог уберечь тебя. Я думал, что опасность грозит извне, от злого колдовства. Опасность же была рядом с тобой. Колдунья преобразилась в твою кормилицу, в козу…

— Моя кормилица, значит, лгала? Всегда притворялась?

— О нет! Преобразившись, колдунья утратила знание о своей злой сути, осталась лишь искренняя подательница пищи. Она не понимала, зачем она стала прясть так близко от тебя, зачем пустила тебя так близко к этой нити твоей судьбы. Неодаренный человек не тронул бы нить. Но ты не такова. А я ничего не мог сделать.

— Человек не знает о зверином в своей сути, не может определить это, не может почувствовать в себе волка или оленя, или козу или корову, пока он человек… Или вдруг чувствует в себе только звериное и тогда совсем не знает о человеческом, злом или добром, в себе. И это вся тайна? А ведь это просто… Нет, это не вся тайна.

— Да, — он улыбнулся. — Это совсем не вся тайна. Всю тайну узнать невозможно.

— Но ведь это из тех обычных слов, которые стерты почти до невидимости, оттого что люди слишком много говорили их. Я знаю, есть еще хорошее. Я хочу узнать; хочу жить, хочу жить, чтобы испытать это хорошее.

— Но будет очень больно, — сказал он с жалостью.

— Но я ведь все равно не могу представить себе этой боли, какой она будет. И мне кажется, я смогу перенести ее. Наверное, я не права. Но я все равно не могу сейчас воспринять твои слова. Я хочу испытать то, хорошее. Я знаю, от него тепло, и свет хороший такой, чистая радость. Но я не могу вспомнить… Но я хочу испытать это! — и вдруг она поняла сразу, что он может помочь ей. Не словами, не утешениями, а может сделать так, что все случится… — Помоги мне, — попросила она. — Только не говори опять, что мне будет больно, плохо. Просто помоги мне. И не отказывай мне. Я знаю, ты можешь помочь.

— Идем тогда, — сказал он просто. Больше не уговаривал, не советовал ничего, не отговаривал, не объяснял.

И она, радостная, легкая, пошла рядом с ним.

Они шли все дальше, все глубже в сказочный лес. Она перестала чувствовать своего спутника рядом с собой и увидела, что его нет. Но не удивилась и не заметила, когда же он исчез. Но он никуда не отходил, не обгонял ее, не отставал, не то чтобы растворился вдруг в воздухе. Но вот его нет. И она даже обрадовалась, теперь ей хорошо было идти одной. Тропинка словно тянула, влекла, увлекала вперед извилисто. Ноги легко, радостно бежали почти.

Снова стемнело. И она вышла на поляну. Посреди поляны она увидела колодец, он был почти вровень с землей устроен, но она знала, что это колодец. Слабо светилось вокруг. Может быть, гнилушки какие-то. Увидев колодец, она сразу вспомнила ярко тот пруд, в котором видела свое отражение. Ей не хотелось бы снова такое увидеть, она уже для себя решила, какая она, и отражения ей не нужны. Сам вид колодца, это напоминание о воде, в которой можно увидеть свое отражение, стали ей неприятны. Но у колодца, на траве темной, лежал человек. Она сразу почувствовала, поняла, что это человек лежит, а не зверь. Она почему-то заволновалась радостно и тревожно, хотя еще не разглядела его.

Она вдруг заторопилась, быстро подошла к нему и стала смотреть на него. Смотреть на него — это был такой восторг, такая радость. Юноша, почти мальчик, он лежал на траве и спал. Лицо его было с такими красивыми чертами, но измученное, одет он был совсем бедно, в лохмотья. Она узнала его. Это он когда-то, целую ее жизнь тому назад, не испугался козы и засмеялся. Она удивилась, как же она тогда не захотела найти его; нет, как же это она не захотела сразу выбежать из башни и пойти за ним… И почему она не думала о нем, не искала его? Как могло такое быть? Она чуть склонилась и тронула подушечкой пальца его губы. Такая нежность в них была, и холод. Ему холодно! Стало так жаль его, так больно… Как же согреть его? Чем укрыть?

И она не удивилась, когда снова увидела рядом с собой своего отца.

— Вот, — сказала она, — то самое. Но ему холодно. Как помочь ему? Как согреть? Скорее!..

— Нет, не торопись, — ответил отец. — Я тебе все скажу, но ты не торопись.

— Я помню, ты его безумным назвал. Ты не обидишь его? Не относишься к нему плохо?

— Нет, я никогда не обижу его. Но его не согреть нужно, а оживить. Он мертвый.