Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

4. «Малыш».

— То-то, не устал. У двух обеден побывал да не устал. И опять скажу: доброе дело — молитва, а только в меру… Был со мной у ранней обедни, ну и довольно, ан нет, и к поздней пошел. Эх, Лексаша! Чудной ты, право! И добрый ты сын, и все такое, а все как-то… будто не от мира сего. Вон Константин — он и грамотей поплоше тебя, и сгрубит иной раз, в озорствах кое-каких с парнями попадался, а все ж, скажу правду, милей он мне — потому человек живой. А ты — этак середка на половинке будто…

Под ложечкой у капитана засосало. Он открыл следующую тетрадь и мигом забыл о голоде, потому что увидел строчку, от которой брови его прыгнули вверх: «Кажется, я нашёл выход из ледового…»

Александр молчал. Трудно сказать, слышал ли даже он слова матери. Его глаза так и впивались в страницы.

— Это чья? — Он помахал тетрадью.

— И еще скажу: тебе вот за два дня до зимнего Миколы без четырех годов три десятка будет, а ты все еще в холостяках болтаешься. Чуть заикнется отец — ты на дыбы.

— Барьерчика! — живо ответил Уточка.

Александр поднял голову.

Плавали-Знаем махнул было пальцем: «Барьерчика ко мне!», но тут услышал рокот, и брови его взлетели ещё выше. А все стоявшие на палубе так и приросли к месту.

— Не тянет меня жениться… — проговорил он.

— А нешто подобает быти человеку единому?

Прямо к судну рулил вертолёт. Под ним на стропах висела единственная на острове коза, которую Васька выпросил у хозяйки на главную козью роль, а шутники с вертолётной станции взялись побыстрее доставить.

— Могущий в себе вместити да вместит, сказано.

Под вертолётом, поспевая на бегущей упряжке, растрёпанный Васька держал одной рукой котелок, а другой доил дёргающуюся козу.

— Ну, да ты, я знаю, начетчик! — с досадой вскричала мать, — А мне вон все в уши жужжат: «Что ты, Марья Пахомовна, своего старшого не женишь?» Да, людей стыдно! Ну, да теперь держись! Отец высватать тебе невесту сбирается!.. Вертись — не вертись, порешил — поженит! — раздраженно говорила Марья Пахомовна.



Александр даже побледнел.

Вертолётчики сверху подмигивали: чего только не сделаешь, желая увидеть на экране хороший фильм про собственный остров!

— Склонности во мне нет.

Но скоро котелок был полон, вертолёт с козой отправлялся в обратный путь, а Васька махал вертолётчикам сорванным наконец противогазом.

— А уж там, есть ли, нет, не спросят! Женись, и шабаш! Что, в самом деле, в монахи ты и впрямь, что ли, готовишься?

— Точно, матушка, это ты — верно! Точно, желал бы сподобиться чин ангельский принять. О том и все думы мои. Господу хочу послужить — не людям, — проговорил Александр, вставая, и в его тусклых глазах засветился легкий огонек.

НУ ЧТО МОЖНО СДЕЛАТЬ ЕЩЁ?

— Та-ак! Слыхали мы. Не бывать тому! Женись, вот что!

В минуту молоко закипело, и хлебнувший несколько целебных глотков капитан сказал:

— Бог мне заступник! — тихо проговорил Александр и, взяв книгу, направился к двери.

— Барьерчика ко мне!

— Ладно! Женишься — переменишься… Женим беспременно! — крикнула вслед ему мать.

Постучав пальцами по тетрадке, он спросил у курсанта:

Он не обернулся.

— Так из чего вы нашли выход?

II

— Из ледового плена, — доложил Барьерчик.

Два солнца

— Значит, из плена… — с иронией сказал Плавали-Знаем. — И какой же это выход?

День стоял чудный. Было бы жарко, если бы легкий ветерок не умерял жары.

И едва Барьерчик изложил свою мысль, капитан сказал:

— Ерунда! Никакого выхода.

Весьма понятно было, что боярышне Пелагее Парамоновне, дочери боярина Парамона Парамоновича Чванного, надоело сидеть в душной горнице да еще без работы, так как день был праздничный, и она спустилась в сад. Впрочем, наше название «сад» тут было едва ли применимо. Ни подстриженных деревьев, ни куртин[8], ни усыпанных песком змейкой вьющихся дорожек здесь не существовало. Это попросту был остаток леса, некогда росшего на месте Москвы; немного расчищенный, местами вырубленный, он все-таки производил впечатление леса, растущего и ныне в сотне-другой верст от Москвы. Этому впечатлению не мешали даже и гряды с различными огородными овощами, и сильно разросшиеся кусты малины, и посаженные местами яблони; все это утопало в массе великанов-деревьев, подернутых по коре беловатым мхом, словно сединой лет. Дворня боярина, да и сам он, понимали характер этого сада и именовали его не иначе как «леском, что подле дома растет», или «нашим леском», или, наконец, «леском, в коем капуста и репа понасажена». Будь такой «лесок» у нас с вами, читатель, мы бы его назвали парком, но тогда это слово было неизвестно.

— Может быть, и ерунда, — сказал Барьерчик. — Но без этой ерунды вы и сейчас бы болтали ногами в проруби. Стоит попробовать.

Итак, ничего не было удивительного, что боярышня Пелагея захотела погулять в жаркий день под тенистыми деревьями сада-леска. Но удивительно было то, что она, тихо пройдя по сеням, медленно спустившись с крыльца, вдруг, едва вышла в сад, пустилась бегом с такой быстротой, с какою вряд ли бегивала и в детстве. Не менее удивительно было, что она, прибежав в самую удаленную часть сада, к забору, который выходил на одну из очень скудно населенных улиц Москвы, внезапно остановилась как вкопанная и, запыхавшись, пробормотала:

Но в ответ услышал давно не звучавшее:

— Слава Богу! Успела!

— Плавали, знаем! А чтобы ваши знания пришли в порядок, почитайте денёк-другой «Навигацию». Полезно.

Потом она с этого места ни шага: опустилась на траву и глаз с забора не спускает.

— «Навигацию», «Навигацию», — сказал Уточка, подталкивая своего товарища к двери кубрика.

Задумалась боярышня.

— Ты что делаешь? — спросил Барьерчик.

Она думала о том, как дивно судьба свела ее «с ним», с ее «соколиком», как она его звала в своих думах, с Константином Лазаревичем Двудесятиным, как звали его все иные люди. Давно слышала она о нем от подруг. Говорили, красавец он лицом, богатырь станом, а только «озорной»: что только парни молодые в городе ни напроказят, ищи его — он непременно из первых.

— Помалкивай, — шепнул Уточка. — Отзимуем, снимут кино! Финансы на бочку — и покупай брючата. А так сиди себе с заплатками на карманах. — И он подёргал Барьерчика за штанину, на которой светилась штопка.

Многие за это его осуждали, разбойником звали, «отпетым парнем», одна она, Пелагеюшка, всегда за него горой стояла: казалось ей, что все эти озорства он не со зла учиняет, а потому, что силы в нем непочатой много, — ну и требует сила эта выхода. И все ей хотелось увидать его хоть глазком одним. А где увидишь? Жизнь боярышни такова, что день за днем в четырех стенах в терему за пяльцами проходит. Разве летом вот в сад погулять пустят, благо в нем народу ни души. В разговорах с подругами только и душу отвести можно, да ведь они — такие же затворницы.

Барьерчик вскинул голову, сказал:

Так, может быть, и не пришлось бы ей век повидать молодого боярина, если б случая не приключилось.

— Лучше брюки в заплатах, чем совесть в дырах! — и захлопнул за собой дверь.

А Уточка выкатил грудь и вскинул голову, будто почувствовал себя штурманом.

Именины отцовские были. Бояр набралось видимо-невидимо. Ну, конечно, как всегда, хозяин с гостями веселится, пьют, едят — пируют, одно слово, а им, «бабам», как и в будни, приходится сидеть в своих горенках. Такова уж доля! Но на этот раз либо гости упились раньше времени, либо сам хозяин шибко захмелел, только захотел он гостей своих ублаготворить по горло: велел кликнуть «баб» и свершить «поцелуйный обряд». Пришлось ей с матерью выйти, обнести гостей кубком вина крепкого и поцеловаться с каждым. Всех обнесла она — ничего; конечно, смущалась немного, а вот как подошла она к последнему, младшему из всех, сердце у ней забилось так, будто выскочить хочет, и поднос в руках задрожал, и вино расплескалось.

— Как же так? — удивился наблюдавший эту сцену начальник училища. Он был смущён… Ведь лёд действительно под лучом ломался! Он это сам видел! Об этом звенела его песня — она и сейчас ещё доносилась откуда-то с края льдины, где лежали нерпы, будто музыкальные животные услышали его мысли.

Красавец гость был! Очи — что звезды, лицо белое и румяное вместе… Кто он, она того не знала. Поцеловал он ее — ожег. Всю ночь у ней потом от его поцелуя губы горели, а во сне он мерещился. Утром поднялась она, словно больная. Однако пересилила себя, нездоровье прошло, а только «он» все ее думы занял. Словно наважденье!

Но недавний ученик, которому он ставил пятёрки, сказал:

В обеденную пору пошла она в сад-лесок погулять. Идет себе тихонько-тихонько, голову опустив, забрела в дальний конец сада, вдруг слышит окрик негромкий;

— Боярышня!

— Песня — это одно, а навигация — другое. Вы тоже могли бы повторить «Навигацию»! — И, вложив в руки начальнику потрёпанный учебник, Уточка кивнул на кубрик и замурлыкал: — «Вперёд, вперёд, ломая лёд!»

Оглянулась, — а он стоит перед ней. Пелагеюшка так и обмерла. А он и говорит:

Начальник пожал плечами и отправился в кубрик. Может быть, он действительно чего-то не понимал, но вступать в дискуссии, когда в душе звенела песня, он не стал.

— Не осерчай, боярышня, за озорство мое. Хоть меня, Константина Двудесятина, все озорником славят, а только скажешь ты слово «уйди!» — уйду — не поперечу. Хоть, может, сейчас же отселе и в Москву-реку впрямь…

А у боярышни робость немножко прошла.

«Так вот он, Константин-то хваленый! Сокол!» — думает она.

А Плавали-Знаем, похлопав по тетрадям, сказал:

— Что ж, так уж и в Москву-реку? — спросила она, а сама глаз не поднимает.

— Дневников достаточно. — И, пройдя в столовую, постучал перед Супчиком пальцем: — Барьерчику никаких мисок! Ни одной кастрюли! Ни-ни!

— Потому… потому, что приглянулась ты мне очень: прогонишь — и жить не стоит, — ответил он, а у самого голос дрожит.

Супчик, не понимая, почесал в затылке и спросил:

— Это с одного-то раза приглянулась? Скоро больно! — сказала боярышня и уж настолько смелости набралась, что даже засмеялась.

— А что делать с камбалой?

— С одного? С сотни — это верней будет! Вчерашний-то это последний раз был, а до тех пор я тайком на тебя смотрел, когда ты в лесочке вот в этом гуляла.

— Уху! — решительно сказал Плавали-Знаем.

— Ишь ты какой!

Супчик развёл руками: одной камбалы мало.

— Осерчала? Прости! Говорили все, что у боярина Парамона Парамоновича дочка — красотка. Захотелось посмотреть. Взглянул раз, захотелось в другой… И так до сотого, думать надо, дошел.

— Поджарить, — предложил Уточка.

Потом Константин прибавил:

— Ещё меньше!

— Дозволь, боярышня, с тобой погулять?

— Компота давно не было! — вспомнил Васька.

— А как увидят?

— А что? Компот! — сказал Плавали-Знаем. — Конечно, компот. Супчик спросил:

— Ну вот! Кому увидать? Да я и убегу, коли что.

— Из камбалы?

— Погуляем, что ж, — промолвила боярышня, а сама думает: «Ай, батюшки светы! Да как же это так!»

— А что?

Ну и погуляли. А на другой день — то же, на третий — опять. И дошло до того потом, что если два дня подряд повидаться не придется — места ни тот ни другая от тоски не находят.

— С сахаром или с солью?

Нашлась и пособница, в зимнюю пору она свиданья их устраивала, — холопка Фекла, шустрая молодая бабенка.

— Компот на первое, соль на второе, сахар на третье, — подумав, сказал Плавали-Знаем. И собрался уже на корму, чтобы ликвидировать хитроумный прибор Барьерчика, но едва вышел на палубу, зажмурился и спрятал голову в воротник: в глаза плеснуло светом.

Занялась своими думами Пелагеюшка, а все глаз с забора не спускает и ждет с замираньем сердечным, когда же покажется из-за него голова милого.

На перекладине мачты сидел чёрный кот и вращал лапкой бутылку. Ту самую, последнюю, кефирную бутылку!

Вот он!

— Поставь! — крикнул Плавали-Знаем.

Поднялась она с травы, кинулась вперед.

Но кот вдруг так глянул вниз, что в воздухе прозвучало: «А кто взял мою рыбку?» «Слуховые галлюцинации», — подумал, оглядываясь, Плавали-Знаем и для верности спросил:

И лицо залилось яркой краской.

— Какую рыбку?

А он уже сжимает ее в объятьях и не говорит, а шепчет с легкою дрожью в голосе:

«Камбалу с камня», — послышалось снова. И кот опять пустил кефирной бутылкой десятки зайчиков.

— Заждалась, люба моя? Прости! Братан задержал, в церкви со мной был. Но все ж ускользнул… Ах ты, люба моя! Ах ты, голубка милая!

— Поставь! — приказал капитан. Но усатый так качнул бутылку, что у Плавали-Знаем на лбу заранее вспухла шишка.

И целует, целует…

— Ну, старая шапка! Ну, драный воротник, я тебе покажу! — проскрипел Плавали-Знаем.

В наружности Константина очень мало сходства со старшим братом Александром. Он ростом пониже, но в плечах гораздо шире, сложен крепко. Он строен. У него черты лица, быть может, и не совсем правильные, но это искупается здоровою свежестью и веселым выражением небольших серых глаз. Волосы у Константина темные, почти черные, маленькие, такого же цвета молодые усы прикрывают губу, борода еще чуть пробивается. У него и характер совсем иной, чем у брата. Если Александр удаляется от жизни, то Константин, наоборот, любит жизнь, стремится к ней всем своим существом.

И кот, оставив бутылку в покое, спрыгнул на ящик и, явно передразнивая Плавали-Знаем, стал с издёвкой пересчитывать лапой одну за другой кефирные посудины. И при этом щурился: «Посмотрим, кто кому покажет. Кто кому…»

— Как жаль, Костя, — промолвила Пелагеюшка, присев на траву рядом с Константином, — что ты замешкался: теперь скоро обедать кликнут.

Капитан встряхнулся и увидел перед собой сверкающую мачту, которую Васька непонятно когда успел уже разукрасить морскими звёздами и ежами.

— А и не говори! Сам на себя зол! А знаешь, что горю помочь можно…

«Ну вот и ёлка», — подумал Плавали-Знаем. И, залив из шланга трещины и выбоинки на льду, во всю грудь глотнул морозного воздуха и подмигнул сам себе и Уточке:

— Как?

— Можно ведь и того… и после обеда опять свидеться али вечерком. А? Можно? Так? Ты не прочь?

— Ну, кажется, сделано всё! Ну что можно сделать ещё? Ну что? И Уточка сказал:

— Я ли прочь! Я ли! Дорогой мой! И люблю ж я тебя!

— Больше — ничего!

И она припала своей русой головкой к его плечу, а он взял ее руку и целует.

И ни один, ни другой не представляли, что может найтись человек, который бы придумал что-либо ещё.

И над ними в выси на безоблачном небе сияет солнце и кидает золотой луч на них, пробившись сквозь чащу деревьев, и у них в груди тоже солнце, такое же жаркое, как и небесное, такое же светлое… нет, светлее! Потому что на небесном солнце есть пятна, а на том солнце, которое согревает их молодую жизнь, не приметно ни точки темной.

А между тем к острову со стороны океана приближалась какая-то блестящая точка. Скоро над Камбалой снова застрекотал вертолёт, и кто-то, обвешанный аппаратами, стал быстро спускаться по верёвочной лестнице.

«Ну, вот наконец и кино!» — обрадовался Плавали-Знаем и увидел, как сквозь расступившуюся толпу к «Светлячку» спешит толстенький, очень знакомый человек.

III

Кое-что о сватовстве и о том, кого сватают

САМОЕ КОРОТКОЕ ИНТЕРВЬЮ

Слова Марьи Пахомовны Двудесятиной, сказанные ею сыну Александру, что отец сбирается его женить, не были сказаны наобум. Правда, Лазарь Павлович напрямик ей еще ничего не говорил о своем намерении, но она видела, что дума об этом зреет в его голове.

Да, по льду Камбалы в сверкающей пыжиковой шапке торопился корреспондент Репортажик. Тот самый Репортажик, который первым сообщил миру о необыкновенной зимовке «Светлячка».

Кроме того, она знала, что обыкновенно добрый и уступчивый ее муж, когда что-нибудь «крепко надумывал», то становился упрям, как вол, и мешкать с исполнением своего желания не любил. Туг он был только на надумыванье, а коли надумал, то начнет действовать скоро, не мешкая — полетит, что на тройке.

Честно говоря, он чуть не забыл об этом сам, но услышал, как залетевший в Океанск рыбак за чашкой чая шепнул соседу:

Так было и в данном случае. Прошло месяца два, а о предстоящей женитьбе Александра не было сказано ни слова.

— А у нас на Камбале дела! Зимует «Светлячок», и про него снимают кино. Две серии!

Вначале обеспокоенный заявлением матери, «богомолец» — как звали Александра в семье — совершенно успокоился и с большим, чем прежде, рвением отдавался хождениям по церквам и монастырям и чтению церковных книг.

Репортажик бросился в аэропорт: он сделал открытие, он сообщил о зимовке, а снимать будет кто-то? Ну нет, он ещё кое-что сумеет сам!

Однажды, незадолго до обеда, в серенький октябрьский день, Лазарь Павлович отдал холопам приказ позвать Марью Пахомовну к нему из горницы, где она сидела за работой.

Под ногами Репортажика скрипела морозная пыль, и, щёлкая на ходу то одним, то другим фотоаппаратом, раскрасневшийся корреспондент спешил к ставшему известным в такой короткий срок «Светлячку».

— Скажи ей, — наказывал боярин холопу, — чтобы шла не мешкая: потолковать мне с нею надо о дельце немалом.

Сомнений быть не могло: на судне готовились к съёмкам. Пароход сверкал сказочным льдом: видно, декораторы поработали на славу!

Марья Пахомовна не замедлила явиться на зов и протолковала с мужем немало времени. Когда же она наконец вышла, то имела какой-то таинственно-торжественный вид, а встретясь в сенях с Александром, очень многозначительно посмотрела на него.

Несколько раз Репортажик споткнулся и отдёрнул ногу: лёд кое-где был прозрачным, и сквозь него глядела чёрная глубина.

Сына смутил этот взгляд.

Откуда ни возьмись, к корреспонденту подлетела собачья упряжка, Васька помог забраться в странный возок, и в несколько секунд они оказались перед приветственно машущим рукой Плавали-Знаем.

«Что-то матушка на меня смотрит? Уж не о сватовстве ли моем с батюшкой толковала?» — подумал он, и яркая краска залила его желтое лицо.

— А киногруппа здесь? — спросил корреспондент.

Однако он ничего не спросил у матери.

— Ждём, — сказал капитан.

Смутило его еще больше то, что отец, хотя был обеденный час, немедля велел оседлать коня и, нарядившись словно в праздник, куда-то уехал.

Репортажик был первым! Он расстегнул магнитофон и протянул микрофон капитану:

— Лександрушка! Подь-ка сюда! — прошамкал беззубым ртом дед Митрич, доверенное лицо Лазаря Павловича. — Надо мне тебе шепнуть кое-что.

— Маленькое интервью. Что бы вы хотели сказать нашим слушателям об этой необыкновенной зимовке?

Александр был в большой дружбе с этим дедом, благодаря тому, что Митрич был «богомольцем» не хуже самого Александра, не умея читать, знал на память целые главы из Евангелия и Библии и любил беседовать «о божественном» с молодым, начитанным в Святом Писании боярином. Со своей стороны, Александр с восторгом слушал рассказы старика о киевских пещерах, о Святой земле, где Митрич успел побывать за свою долгую жизнь.



— Что, дедушка? — тревожно спросил молодой человек.

При слове «интервью» Плавали-Знаем расплылся в улыбке, растерялся, от волнения приложил микрофон к животу. В желудке запело, и Плавали-Знаем смущённо замигал.

— А вот подь, подь… Скажу, — ответил старик, отводя Александра в угол сеней. — Знаешь, куда батюшка твой поехал?

Но Репортажик засмеялся и вскинул руку:

— А что! Такого оригинального начала ещё не было ни у кого. Коротко, зато ясно! А остальное потом, в каюте или в столовой, за обедом, — по-свойски сказал корреспондент, привыкший к флотским угощениям, не замечая, что бравый капитан снова смутился.

— Нет, а что?

Васька кашлянул. От смущения, казалось, скрипнула дверь. И тут из-за двери показался старенький, но чистый колпак Супчика, и кок сказал:

— А то, что не знаю, радость тебе это либо горе — поехал он свата искать.

— Прошу на компот и блины.

— Ну?!

Почувствовав приближение гостя, гостеприимный Супчик испёк сковородку блинов из остатков питательной смеси и козьего молока. Корреспондент распахнул дверь: «Идём! Конечно, идём!» — и потянул капитана за рукав. Но ноги Плавали-Знаем и сами тянулись на блинные запахи, как Васькин нос.

— Да. И сегодня ж поедет со сватом тебе невесту высватывать.

— Ахти! Вот напасть! — вырвалось у молодого человека с такою горечью, что даже Митрич заметил:

МАСШТАБЫ КОРРЕСПОНДЕНТА РЕПОРТАЖИКА

— Ну, полно, Лександрушка, какая напасть! Точно, теперь ты — вольный казак, а тогда простись с волюшкой, а только все ж напасти тут нет, и коли добрая жена попадется, так лишь радоваться можно.

— Ну, чем вы потчуете зимовщиков? — спросил Репортажик, опуская на пол магнитофон, аппараты и потирая руки.

— Ах, нет! Ах, нет! Напасть это! Напасть! Не земного ищу я счастья… Тлен здесь, суета… Богу служить желаю… Да! Жениться!.. Напасть, напасть! — проговорил Александр так горячо, что Митрич с удивлением посмотрел на него: ему первый раз пришлось видеть всегда спокойного Александра Лазаревича в таком волнении.

А молодой боярин прошел в комнату, взял шапку и, пройдя обратно через сени мимо все еще не пришедшего в себя от удивления Митрича, спустился с крыльца, перешел двор и вышел на улицу.

— Компотом, — сказал Супчик.

Часа через полтора быстрой ходьбы он был уже за городом, на берегу Москвы-реки, поросшем небольшим леском. Тут он остановился. Ему нравилась тишина и безлюдье этого места. Он часто хаживал сюда, когда «мирская сутолока» вконец надоедала ему.

— Из груш, яблок? — Репортажик предпочитал из абрикосов.

Набожность может проистекать от разных причин. Она может быть показною, тогда основа ее — фарисейское лицемерие, желание прикрыть наружным благочестием тайные мелкие и крупные грехи; набожность может иметь источником темный, неразвитой разум, и тогда она стоит бок о бок с суеверием: набожный такого сорта с одинаковым усердием будет исполнять и малейшие церковные требования, и какой-нибудь бессмысленный суеверный обряд вроде «опахиванья»; основа такой набожности, конечно, крепкая, слепая вера, но нуждающаяся в очень большой очистке; есть наконец третий род набожности, где причиною служит глубокая, светлая вера, захватывающая всего человека; здесь «верить» — равносильно «жить».

— Из камбалы! — сказал Супчик. Репортажик захохотал.

Такая вера не навязывается извне, она родится вместе с человеком, это — потребность души, алчущей света. Так верят немногие избранные, и они суть истинно верующие. Это — кроткие мечтатели, которых тяготит «мирская докука», потому что огонек, теплящийся в их душе, тянется ввысь, прочь от земли, к небу, к источнику света — к Богу.

— Прекрасно! — Он любил флотский юмор и тут же вскинул висевший на груди аппарат, чтобы сфотографировать для газеты остроумного кока.

К этим мечтателям принадлежал и Александр. В детстве он чуждался игр, потому что эти игры, основанные на телесной силе, ловкости или хитрости, не интересовали его. Зато он находил интерес в том, в чем не видели ничего занятного его товарищи.

— А рецепт есть? — спросил он.

Ребенком пяти-шести лет он наблюдал, как летает птичка, собирает корм, как кормит своих вечно жалобно кричащих птенцов, как она строит гнездо, неся в клюве то засохший листок, то соломинку, то пушинку.

— А как же! — вмешался Плавали-Знаем. — Лично мой!

— Кто научил ее? — задавал вопрос недоумевающий ребенок.

— А какой же?

— Бог! — отвечали ему взрослые.

— Сперва кипятим воду без камбалы, а потом с камбалой, — пояснил Супчик.

Он видел, как отцовские холопы взрыхляли землю, кидали зерна, прикрывали их, проехав раз-другой с бороною, тонким налетом той же земли и уходили, а через неделю-две темное раньше поле начинало зеленеть, и вот не по дням, а по часам вытягивалась трава, обращалась в длинный колос.

— Так это же уха, — пожал плечами Репортажик.

— Отчего она выросла? — спрашивал мальчик.

— Нет, — сказал кок. — Уха с перцем и солью. А эта без ничего.

— Засеяли… Знамо дело, и выросла. Потому зерно попало в землю, ну и выгнало колос.

— Интересно, — сказал Репортажик. — Это что-то новенькое.

— Да как же это? Из такого маленького зернышка и вдруг такой длинный колос?

— А у нас всё новое, — засмеялся капитан. — Лёд — новый, собаки — новые, ёлка — новая.

— А уж про то нам знать не дано. Так Бог Господь устроил для нас грешных!

Супчик внёс сковородку, на которой шипели тощенькие блины. И, заметив, что к ним протягиваются несколько рук, Плавали-Знаем схватил один и бросил его в рот. В ту же минуту он выкатил глаза, заахал: «Ах-ха, ах-ха, ах-ха!»

И чем бы мальчик ни заинтересовался, у больших ответ был всегда один: Бог! Бог все устроил, Бог весь мир создал. И чувство глубокого благоговения наполняло детскую душу Александра.

Наконец отдышавшись и смахнув слезу, Плавали-Знаем сказал:

Постепенно мысль его исключительно сосредоточилась на Боге. Он старался представить себе Бога и не мог и чувствовал, что Бог — это нечто непостижимое, необъятное, и что-то вроде священного трепета наполняло его сердце. Ему указывали на иконы, говорили:

— Помолись Боженьке.

— Блины тоже новые. — И, вспомнив, что первым надо было угостить гостя, подвинул к нему сковородку, но блинов уже не было.

Он молился, а в мозгу его шевелился вопрос: «Вот Бога нарисовали, значит, Его видели? Кто?»

Когда он спросил об этом, ему ответили:

На дне супницы ещё плескалось немного юшки, в которой плавал крохотный камбалий хвост, и, подхватив двумя пальцами, Репортажик спрятал его в рот:

— Святые люди.

И ему страстно захотелось быть святым. Чтобы стать святым, думалось ему, надо молиться, молиться…

— А знаете — ничего!

И он молился. Он удивлял взрослых своею набожностью.

По временам ему казалось, что уж он довольно молился, теперь Бог явится ему. Он бежал куда-нибудь в уединенное место и просиживал там часами, бледный, с трепетно бьющимся сердцем, прислушиваясь к малейшему шороху.

Компот пользовался успехом. Нужно заметить, что после этого угощения у автора рецепта появилось ещё одно прозвище — «Компот из камбалы», которое стало звучать гораздо чаще, чем «Плавали-Знаем».

Но Бог не являлся.

Наконец он удалялся с опечаленным лицом и думал:

Однако рассчитывавший на крепкий флотский ужин Репортажик сказал:

«Верно, я мало молился».

Когда его начали учить грамоте, он быстро постиг «книжное искусство» и жадно набросился на книги. Книги были только духовного содержания, да он иных и не желал: ему хотелось узнать побольше о Боге.

— Запить бы это теперь нарзанчиком. И Васька готов был погнать упряжку в единственный на Камбале ларёк, но Плавали-Знаем развёл руками:

Целый новый мир открылся ему. Он постигал Бога грозного и милосердного, Бога — Судью и Бога — Отца. Теперь уж он не мечтал увидеть Его, он осознал, что еще недостоин этого. Осознал он также, что доступ к Богу открыт и каждый, кто трудами на пользу ближних, молитвами и чистою жизнью заслужит милость Божию, улицезреет Его. И он решил этого достичь.

Цель жизни была найдена, но лежала она не в жизни, а за жизнью. Сама по себе жизнь была только средством, жизнь истинная должна была начаться только после прекращения земного бытия.

— Зимовка…

При таком мировоззрении наслаждения и радости житейские являлись только соблазнами, поэтому-то Александр и избегал их.

— Так чем же вы занимаетесь? — спросил Репортажик, подходя к нарисованному огню.

— Носимся на собачках, — выпалил Васька.

Жениться, по мнению молодого боярина, это значило пасть, прилепиться к земле, связать себя с жизнью крепкими узами.

— Собираемся у камина, — сказал Уточка.

Жизнь, едва терпимая, как средство, должна была обратиться в цель.

— Переносим вертолётами коров, — сказал Плавали-Знаем.

Мог ли с этим помириться Александр Лазаревич?

— Коз! — поправил Васька.

Известие, что отец окончательно решился женить его, потрясло молодого человека. Что отец непременно: приведет свое намеренье в исполнение, в этом «богомол» не сомневался: он хорошо знал, что старик, долго собираясь с духом, решившись, умел рубить с плеча. Просить отца бесполезно. Где найти защиту и помощь?

— Можно и коров, — сказал Репортажик, который любил сделать из большой мухи маленького, но слона.

Конечно, у Бога!

— Мёрзнем, как Амундсен, — вздохнул Супчик.

Александр едва успел перевести дух от быстрой и долгой ходьбы, стал на колени и начал молиться.

— Ну, у Амундсена всё промерзало насквозь, — сказал Репортажик и заключил: — А у вас хорошо! Хорошо! Но маловато размаха!

Он молился долго и усердно в этом обширном, как; мир, храме, где куполом служило небо, полом — земля. Поднялся он успокоенным.

— Маловато? А что сделали бы вы? — с усмешкой спросил Плавали-Знаем.

«Господь все устроит… Его святая воля!» — подумал он, крестясь в последний раз.

— Я? — Репортажик на секунду задумался и решительно сверкнул глазами: — Ну хотя бы межконтинентальный шахматный радиоматч:

Луч солнца пробился сквозь серую пелену облаков. Тусклый и одинокий, он все же сразу прогнал скучно-серый покров осени и выделил яркие краски. Запестрели желтые и красные осенние листья, засверкала темная вода Москвы-реки. Птичка-зимовка зашевелилась на ветке и чирикнула…

«Светлячок» — «Антарктида».

Александр поглядел вокруг себя, вдохнул полной грудью сырой, но душистый осенний воздух и промолвил:

— А что? — согласился Плавали-Знаем. В этом действительно был размах. — Но нет шахматной доски, нет шахмат.

— Благодать!

— Доски?! — спросил Репортажик. — А это что? — И, распахнув иллюминатор, он показал на раскинувшееся за бортом ледяное поле.

И совсем спокойно стало у него на сердце.

— А фигуры?

— Из льда! — воскликнул Репортажик, удивляясь, как у людей не хватает фантазии. — Из льда!

IV В доме князя Щербинина

— Гениально! — сказал Уточка и тут же доказал, что фантазии у него хоть отбавляй: — Нужно только, чтобы и фигуры были достойны зимовки. На месте короля не просто король или какой-нибудь Посейдон, а…

Молодой боярин, князь Алексей Фомич Щербинин собирался засесть за обед.

Репортажик вопросительно посмотрел на курсанта.

— Кто это у тебя там, Аленушка, — сказал он, помолясь и усевшись за стол, — монахиня, кажись, какая-то? Я, проходя, мельком видел.

— А, скажем, главный герой зимовки!

— Это ко мне инокиня-старушка забрела мимоходом. За сбором она в Москву прислана. Поклон от матери Максипатры тебе да мне привезла, — ответила Елена Лукьянишна.

— Оригинально! Стоит подумать. Стоит поискать!

— От матери Максипатры?

— Нашёл! — сказал Уточка, посмотрев на покрасневшего Плавали-Знаем. — Нашёл! — И бросился по трапу вниз выполнять замысел.

— Да, от Дуняши…

— Может быть отличный снимок! — крикнул вслед ему Репортажик.

— А-а! А я было сразу и не вспомнил. До сей поры не могу привыкнуть считать Дуняшу инокиней. Да уж теперь и Дуняши-то нет, а есть мать Максипатра, богомолица наша. Да! Как это дивно все Господь устроил! Давно ль Павел-то замуж Дуню брал? Думал ли тогда кто, что пройдет год-другой — и Павел пропадет бесследно, и Дуняша из боярыни Белой-Турениной матерью Максипатрой станет?

А Плавали-Знаем вздохнул:

— Павел-то Степаныч помер… Жаль его! Добрый человек был, а какою смертью жизнь окончил!

— Да, есть ещё настоящие люди. А есть чудаки. Вбили себе в голову, что могут вырваться из «ледового плена». Начитались фантастических проектов! Так вот теперь сидят и учат «Навигацию».

— Сдается мне все почему-то, Алена, что из Москвы-реки это не его вытащили, — задумчиво проговорил Алексей Фомич.

— Учат? Сейчас? — мгновенно откликнулся Репортажик.

— Он, он! Весь облик его.

— Именно, — усмехнулся Плавали-Знаем.

— Облик точно схож, а только лица-то не разобрать было.

— Так что же вы не сказали сразу! «Учёба на зимовке» — прекрасный кадр!

— Он, он!