— Вы знаете, — сказала она отцу Понсу, — если я осталась в живых, то лишь потому, что надеялась снова увидеть Руди.
Когда он предложил мне записаться в хедер, традиционную еврейскую школу, чтобы подготовиться к бар-мицве,[10] я не задумываясь отказался.
— Ты не хочешь отмечать свою бар-мицву?
— Нет.
— Ты не хочешь научиться читать Тору, писать и молиться на иврите?
— Нет.
— Почему?
— Я хочу стать католиком!
Ответ не заставил себя ждать: я получил ледяную, резкую, яростную пощечину. За истекшие несколько недель это была уже вторая. Сперва от отца Понса, теперь от собственного отца. Как будто освобождение принесло мне лишь свободу получать затрещины!
Он позвал маму и потребовал, чтобы я повторил свои слова в ее присутствии. Что я и сделал: недвусмысленно объявил, что желаю принять католическую веру. Она расплакалась, он раскричался. В тот же вечер я сбежал.
Тут уж я сам крутил педали велосипеда по дороге в Шемлей, несколько раз сбивался с пути, но все-таки к одиннадцати часам вечера добрался до Желтой Виллы.
Я даже не стал звонить у ворот. Пройдя вдоль ограды, я толкнул ржавую калитку у опушки и направился прямо к заброшенной часовне.
Дверь была открыта. И люк тоже.
Как я и предполагал, отец Понс был в крипте.
Увидев меня, он раскрыл мне объятия. Я бросился к нему и выложил, как на духу, все свои беды.
— Ты вполне заслужил еще одну пощечину, — сказал он, ласково прижимая мою голову к своему плечу.
— Да что вы все, сговорились?!
Он велел мне сесть и зажег несколько свечей.
— Жозеф, ты один из последних уцелевших сыновей великого народа, который только что подвергся уничтожению. Шесть миллионов евреев были убиты… Шесть миллионов! И хочешь ты того или нет, ты в долгу перед этими мучениками.
— Но что же у меня с ними общего, отец мой?
— То, что они дали тебе жизнь. То, что тебе грозила гибель вместе с ними.
— Ну и что? Разве не могу я думать по-другому, чем они?
— Разумеется можешь. Тем не менее ты обязан свидетельствовать о том, что они существовали, — в час, когда их больше не существует.
— А почему я, а не вы?
— И я тоже, каждый по-своему.
— Я не хочу отмечать бар-мицву. Я хочу верить в Иисуса Христа, как вы.
— Послушай, Жозеф, ты должен отпраздновать свою бар-мицву, хотя бы из любви к матери и из уважения к отцу. А насчет веры — там будет видно. Потом.
— Но…
— Сегодня самое главное для тебя — это признать, что ты еврей. Религиозные верования тут совершенно ни при чем. А позже, если ты по-прежнему будешь настаивать, ты сможешь стать евреем, обращенным в христианство.
— Так что же, я по-прежнему останусь евреем? Навсегда?
— Да, Жозеф, ты останешься евреем навсегда. Отпразднуй свою бар-мицву. Иначе ты разобьешь сердце родителям.
Я чувствовал в глубине души, что он прав.
— По правде говоря, отец мой, мне даже нравилось быть евреем вместе с вами.
Он расхохотался:
— Мне тоже, Жозеф, мне очень нравилось быть евреем вместе с тобой!
Мы с ним еще хорошенько повеселились. Потом он взял меня за плечи:
— Отец любит тебя, Жозеф. Быть может, он любит тебя неловко или не так, как хотелось бы тебе, однако же он любит тебя так, как никогда не полюбит никого другого и как никто другой никогда не полюбит тебя.
— Даже вы?
— Жозеф, я люблю тебя так же, как и других ребят; быть может, несколько больше… Но это совсем другая любовь.
По тому облегчению, которое я испытал, мне стало ясно, что за этими словами я к нему и пришел.
— Ты должен освободиться от меня, Жозеф. Моя миссия выполнена. Теперь мы с тобой можем быть друзьями.
Он широким жестом обвел рукой крипту:
— Ты ничего не замечаешь?
Несмотря на полумрак, я разглядел, что подсвечников больше не было, свитка Торы тоже и фотографии Иерусалима… Я подошел поближе к книжным полкам:
— Как!.. Это уже не еврейские книги!
— Это уже не синагога.
— Что случилось?
— Я начинаю собирать новую коллекцию.
Он погладил корешки книг с непонятными мне буквами.
— Сталин может уничтожить русскую душу. Я собираю произведения преследуемых поэтов.
Но ведь это измена! Отец Понс нас предает!
Он явно прочел в моих глазах этот упрек.
— Нет, я не предаю тебя, Жозеф. Евреями придется заняться тебе. Отныне Ной — это ты.
Я заканчиваю эту повесть на террасе, в тени, и передо мною простирается целое море олив. Вместо того чтобы предаться послеполуденному отдыху вместе с остальными, я предпочел не избегать жары, ибо солнце привносит радость в мое сердце.
Со времени этих событий прошло пятьдесят лет. В конце концов я отпраздновал свою бар-мицву, унаследовал дело отца и не обратился в христианство. Я с увлечением изучал религию моих отцов и передал ее моим детям. Однако встреча с Богом так и не состоялась…
Ни разу за всю мою жизнь еврея — сначала благочестивого, а затем равнодушного — мне не удалось обрести вновь того Бога, присутствие которого я ощутил в детстве, в той маленькой сельской церкви, среди волшебных витражей, ангелов, несущих гирлянды, и гудения органа, того благосклонного Бога, который парил над букетами лилий, дрожащими язычками свечей и запахом вощеного дерева, созерцая укрываемых от беды детей и помогавших их прятать сельчан.
Я по-прежнему продолжал видеться с отцом Понсом. Я приехал в Шемлей в 1948 году, когда муниципалитет решил назвать одну из улиц именем мадемуазель Марсель, так и не вернувшейся из нацистского лагеря. Мы были там все — дети, которых она приняла, накормила и снабдила фальшивыми документами. Прежде чем снять покрывало с посвященной ей мемориальной доски, бургомистр произнес речь о доблестной аптекарше, упомянув и ее отца-офицера, героя предыдущей войны. Увеличенные фотографии отца и дочери возвышались среди груды цветов. Я не сводил глаз с портретов Черт-Побери и полковника: они были похожи как две капли воды, одинаково и чудовищно уродливые, и единственная разница между ними заключалась в усах полковника. Три дипломированных раввина восславили память и отвагу той, что ради нас пожертвовала собственной жизнью; затем отец Понс повел их осматривать свою прежнюю коллекцию.
По случаю моей свадьбы с Барбарой отец Понс получил возможность побывать в настоящей синагоге, где с явным удовольствием проследил за порядком исполнения ритуала. Впоследствии он часто бывал у нас дома по самым торжественным поводам — на Йом-Кипур,[11] или когда мы праздновали Рош-Ашану[12] или дни рождения детей.
Однако я все же предпочитал наведываться в Шемлей, чтобы вместе с ним спускаться в крипту часовни, где неизменно царил успокаивающий душу, гармоничный беспорядок. За тридцать лет мне частенько приходилось слышать от священника сакраментальную фразу: «Я начинаю собирать новую коллекцию».
Ничто, разумеется, не могло уподобиться катастрофе еврейского народа во время войны, но каждое зло ужасно по-своему, и всякий раз, когда из-за людского безумия какой-нибудь народ на земле оказывался под угрозой уничтожения, отец Понс начинал собирать предметы, которые могли бы свидетельствовать об оказавшейся в опасности душе. Поэтому в его Ноевом ковчеге скопилось множество самых разнообразных вещей: там была коллекция, посвященная американским индейцам, вьетнамская коллекция, а также коллекция, связанная с тибетскими монахами.
Читая газеты, я в конце концов научился предугадывать, когда при моем следующем посещении отец Понс вновь объявит мне: «Я начинаю собирать новую коллекцию».
С Руди мы дружим по-прежнему. Каждый из нас внес свою лепту в строительство Израиля. Я дал денег; Руди там поселился. Отец Понс пользовался любым случаем выразить свою радость по поводу того, что иврит — священный язык — возрождается и вновь становится живым.
Иерусалимский институт «Яд Вашем» учредил звание Праведников Мира для тех, кто во времена разгула нацизма воплощал в себе лучшие свойства человечества и, рискуя собственной жизнью, спасал евреев от уничтожения. Звание Праведника было присвоено отцу Понсу в 1983 году.
Он так об этом и не узнал, потому что умер незадолго до того. Этому скромному человеку наверняка бы не понравилась церемония, которую собирались устроить мы с Руди, и так же наверняка он стал бы протестовать и утверждать, что его вовсе не следует благодарить, что он всего-навсего выполнял свой долг, прислушиваясь к велению собственного сердца. Вообще-то говоря, больше всего удовольствия от такого праздника получили бы мы — его дети.
…В то утро мы с Руди отправились на прогулку в рощу, которую в Израиле назвали его именем. Роща Отца Понса состоит из двухсот семидесяти одного дерева, каждое из которых олицетворяет спасенного им ребенка.
Теперь у подножия деревьев постарше уже росли молодые деревца.
— Смотри-ка, Руди, деревьев становится все больше, и скоро их число не будет означать ничего…
— Все правильно, Жозеф. У тебя сколько детей? Четверо. А внуков? Пятеро. Спасая тебя, отец Понс уже спас еще девять человек А в моем случае — двенадцать. В следующем поколении получится еще больше. И дальше — все больше и больше. Через несколько веков окажется, что он спас миллионы людей.
— Как Ной.
— Ты еще помнишь Библию, злодей? Ничего себе!..
Точь-в-точь как прежде, мы с Руди разнимся во всем. И точно так же, как прежде, любим друг друга.
Мы можем спорить и ругаться до хрипоты, а потом, обнявшись, пожелать друг другу спокойной ночи. Всякий раз, как я приезжаю к нему, на его палестинскую ферму, или он приезжает ко мне в Бельгию, мы сцепляемся по поводу Израиля. Я хоть и поддерживаю это молодое государство, но отнюдь не всегда одобряю его действия, в отличие от Руди, который оправдывает и с горячностью отстаивает любые порывы израильского режима, даже самые воинственные.
— В конце концов, Руди, любить Израиль вовсе не означает одобрять все решения Израиля! С палестинцами надо заключать мир. У них столько же прав жить здесь, сколько и у тебя. Это и их земля тоже. И они жили здесь еще до создания Израильского государства. Вся история преследований нашего народа должна была подвигнуть нас обратиться к ним именно с теми словами, которых мы сами ждали от других на протяжении стольких веков!
— Да, но наша безопасность…
— Мир, Руди, мир — это то, к чему нас учил стремиться отец Понс.
— Не будь наивен, Жозеф. Иногда лучшим способом добиться мира является война.
— Не согласен! Чем больше ненависти накапливается между двумя сторонами, тем менее возможным становится мир.
За разговором, по дороге к масличной роще, нам пришлось проехать мимо палестинского дома, только что разрушенного гусеницами танка. Разбросанные вещи валялись в пыли, столбы которой еще поднимались к небу. Две стайки ребятишек яростно дрались посреди развалин.
Я попросил Руди остановить джип.
— Что тут произошло?
— Наши репрессии в ответ на вчерашний теракт палестинского смертника. Погибло три человека. Пришлось реагировать.
Не отвечая на его слова, я вылез из машины и пошел по обломкам.
Еврейские и палестинские мальчишки швыряли друг в друга камнями. Промахнувшись, один из них схватил толстую палку, бросился на ближайшего из противников и ударил его. Ответные меры не заставили себя ждать. Через несколько мгновений мальчишки из обоих кланов уже вовсю лупили друг друга обломками досок.
Я с воплем ринулся к ним.
Испугались ли они? Или просто воспользовались подвернувшейся возможностью прекратить драку? Так или иначе, они тотчас разбежались в разные стороны.
Руди не спеша, степенно приблизился ко мне.
Наклонившись, я заметил на земле предметы, которые потеряли драчуны. Я подобрал еврейскую ермолку и палестинский головной платок. Затем сунул ермолку в правый карман брюк, а платок — в левый.
— Что ты делаешь? — удивленно спросил Руди.
— Начинаю собирать коллекцию.