— Как вы думаете, Иветта красивая?
От удивления священник пробормотал нечто нечленораздельное.
Мари настаивала:
— Красивая, правда?
— Я не рассматриваю своих прихожан с этой точки зрения.
Его голос окреп. Мари верила искренним словам аббата, но ее ярость все еще бурлила подобно супу, который продолжает кипеть даже после того, как огонь под кастрюлей убавят.
— Но, святой отец, я полагаю, вам известно, чем занимается Иветта?
— Что вы хотите сказать?
— Она местная проститутка. Неужто она это от вас скрыла?
— Она ничего не скрыла, и она действительно большая грешница, иначе я не стал бы уделять ей столько времени.
— Ее грехи вас занимают?
— Вовсе нет. Однако меня направили в Сен-Сорлен, чтобы я исцелял души страждущих. Поэтому мне приходится больше времени уделять грешникам, чем праведникам, хоть это и парадоксально.
Последние слова аббата изумили Мари. Так вот в чем дело? Аббат Габриель просто-напросто заботился о грешниках? И как ей это раньше в голову не пришло?
— Святой отец, я могу исповедаться?
Они вошли в маленькую исповедальню из полированного дерева. Теперь их отделяла друг от друга лишь тоненькая решетка, и Мари казалось, что она может к нему прикоснуться.
— Несколько лет назад меня обвиняли в убийстве нескольких человек. Вы что-нибудь слышали об этом?
— Да, дочь моя.
— Меня обвинили в том, что я отравила троих своих мужей и расправилась еще с одним мужчиной, якобы моим любовником.
— Я знаю, мне рассказывали о ваших мучениях. Но человеческая справедливость вас оправдала?
— Да. Поэтому я и не доверяю человеческой справедливости.
— Не понимаю…
— Я уважаю лишь справедливость Господа нашего.
— Вы правы.
— Ибо, хоть я и оправдана перед людьми, Богу известны все мои грехи.
— Конечно. Как и грехи всех нас.
— Да, но дело в том, что…
Она наклонилась к священнику и прошептала:
— Я действительно их убила.
— Кого?
— Моих супругов.
— О господи!
— И моего любовника Руди тоже.
— Несчастная…
— И его русскую подружку Ольгу тоже, — добавила Мари с нездоровым возбуждением в голосе. — Вы будете смеяться, но в этом меня даже не обвиняли, потому что ее исчезновения просто-напросто не заметили. Одним муравьем больше, одним меньше.
— Иисус, Мария, Иосиф, придите к нам на помощь, молю!
Молодой священник перекрестился скорее из страха, чем в порыве любви к Богу, — он был сильно напуган исповедью преступницы.
А Мари Морестье с наслаждением смаковала его ужас. Какая уж там Иветта! Мари переплюнула ее по всем статьям.
В тот день Мари поведала Габриелю о своем первом убийстве. Хотя, чтобы не слишком шокировать молодого священника, она представила отравление как проявление сострадания: ее бедный муж Рауль так мучился, что она действовала скорее из жалости, была медсестрой, а не убийцей; послушать Мари, так она просто-напросто применила эвтаназию.
Габриель, бледный как полотно, слушал Мари, и на его лице отражались осуждение, отвращение, паника.
Он оставил ее, не сказав ни слова, а лишь осенив крестным знамением.
На следующий день, явившись к семичасовой мессе и увидев священника, Мари тотчас догадалась по темным кругам под глазами, что Габриель плохо спал, а может, и вовсе не сомкнул глаз.
После обеда, когда они встретились в исповедальне, аббат признался, что ему не спалось.
Мари обрадовалась: она завладела его мыслями; ворочаясь в постели, он не мог уснуть, думая о ней. И поскольку она скоротала ночь примерно так же, с некоторой натяжкой можно было сказать, что они провели ночь вместе.
В тот день она снова говорила о своем первом убийстве — об убийстве Рауля, но теперь, сама не зная почему, инстинктивно она описывала отравление более реалистично, акцентируя внимание на своем отвращении к старику и ласкам, которых он от нее требовал. Представляя себя в образе юной девушки, страдающей от домогательств похотливого старика, она обнажала перед Габриелем свою темную душу, свою расчетливость, свою жажду крови; она подробно рассказала о том, как девять месяцев подмешивала мужу в пищу мышьяк, пока яд наконец не подействовал; о своем облегчении, когда муж умер; о том, как изображала на похоронах скорбящую вдову, о радости, которую испытала, получив дом, деньги и полную независимость.
Каждый день она приходила в церковь, чтобы рассказать о своих преступлениях. И каждую ночь молодой священник, мучимый тягостными воспоминаниями об убийствах Мари, страдал бессонницей.
Возможность выговориться доставляла Мари удовольствие, ей хотелось поделиться воспоминаниями, но она и представить себе не могла истинных причин своего поведения. Внезапно она поняла, что одно и то же преступление имеет в ее сознании множество мотивов. Тогда который из них на самом деле объясняет ее поступки? Тот, что пришел ей в голову во вторник, в среду, в пятницу или, может быть, в субботу? И ответ был прост: все. Осознав это, Мари стала сходить с ума от многообразия своего внутреннего мира; годами она взращивала, пестовала в себе идею невиновности, тогда как виновность открывала огромное пространство для изучения самой себя, своих намерений, настроений, своей глубины и талантов… Оказалось, что Мари обладает сверхъестественными способностями, ведь она не только распоряжалась жизнью и смертью других людей, но еще и вершила суд над собой — докапывалась до правды, заново пересматривала, интерпретировала свои действия, разрушала схемы, творила сюжет собственного романа.
Мари укрепляла свою власть над молодым аббатом. Он больше не спал. Не в силах заставить себя заниматься чем-то другим, он каждый день с интересом и страхом ждал встреч в исповедальне. Он стал увядать на глазах. Казалось, Мари тащит его за собой — в свой мир, в свой возраст, обременяя молодого человека своей усталостью и дряхлостью… Впрочем, она этого не замечала и любовалась Габриелем, как и прежде.
Для священника, как и для самой грешницы, самый захватывающий момент исповеди оказался связан с Руди, сёрфером и единственной настоящей страстью в жизни Мари, до него она не могла и вообразить сокрушительную мощь сексуального влечения. Удивленная тем, что какой-то мужчина владеет ее мыслями с утра до ночи, Мари сперва приняла свои чувства за любовь, но вскоре поняла, что ее просто-напросто физически тянет к нему, что она мечтает о его ласках, о светлых волосках на его груди, о его запахе, представляет тяжесть его тела. В Руди было что-то дразнящее, притягивающее, щекочущее нервы; он умел создать вокруг себя ауру исключительной чувственности, которая наполняла Мари, пока любовник был рядом, и опустошала, когда тот уходил. Рассказ об эротических фантазиях, связанных с Руди, вызвал у Мари что-то вроде тропической лихорадки, приятного и неловкого ощущения, в котором прошлое смешивалось с настоящим; закончив рассказ, она покинула исповедальню, страстно желая поцеловать молодого священника в губы, сорвать с него сутану и прикоснуться к его коже. Ее страсть к Габриелю только усиливалась.
Тем временем вовсю цвела весна и посиделки в тесной душной исповедальне становились пыткой. После исповеди священник и грешница расставались бледными как мел и совершенно обессиленными, однако на следующий день вновь приходили на место встречи.
Мари веселилась, испытывая нервы Габриеля, словно молодой аббат был ее любовником, которого возбуждали подробности смелых, неожиданных и даже запретных действий. Она рассказывала о том, как топила Руди, подчеркивая жестокость и грубость своего поступка. Впрочем, в тот вечер Руди выпил лишнего, а потому ему не хватило ни ловкости, ни проницательности, чтобы помешать Мари утопить его в ванне. Наслаждаясь каждой деталью, грешница поведала о том, с каким хладнокровием она заметала следы; с особенным удовольствием она рассказала, как они с сестрой завернули труп в ковер, уложили в багажник краденой машины, помчались за семьсот километров, сели на судно, отплывающее в Бретань, по дороге выбросили тело с привязанным грузом в воду, а потом ранним утром возвратились домой, отмыли машину, вместе с ключами бросили ее на парковке, чтобы какие-нибудь проходимцы оставили на ней свои отпечатки пальцев. Все это происходило вдали от Сен-Сорлен, в Биаррице, где Мари на деньги своих покойных мужей снимала дом.
Впервые в жизни она призналась в убийстве Ольги, постоянной любовницы Руди, к которой он возвращался всякий раз, закончив роман с очередной пожилой дамой. Обеспокоившись пропажей любовника, Ольга нагрянула прямо к Мари, обвинила ее в убийстве ненаглядного сёрфера и пригрозила, что обратится в полицию. Ни на секунду не выдав ни волнения, ни страха, Мари заявила, что Руди сбежал за границу и передал ей деньги для Ольги. Упоминание о возможности сорвать куш остановило Ольгу, она приняла ложь за правду и отложила свой поход в полицию. Мари назначила ей свидание поздно вечером, на террасе одного бара, где собиралась местная молодежь. Она вручила девушке конверт с несколькими купюрами, подмешала в коктейль яд, пообещала передать оставшуюся сумму следующим утром и оставила Ольгу в компании пьяных весельчаков.
Несмотря на то что пресса умолчала об исчезновении Ольги, Мари была уверена, что девушка умерла, — иначе она непременно пришла бы за своими деньгами.
Слушая, как Мари повествует об убийствах, воровстве, шантаже и разврате, Габриель был близок к обмороку. Мари нравилось замешательство священника, ей казалось, будто она открывает для него реальный, жестокий, враждебный мир. Она словно лишала его невинности.
Отныне Иветте оставалось плакать в полном одиночестве, и стоило ей появиться перед священником, как он отсылал ее назад, обещая выслушать, как только будет свободная минутка. С другими кающимися аббат разбирался еще быстрее. И хотя он служил мессу с прежним тщанием, теперь Габриель уже был не свободен, его преследовали признания убийцы, одержимой своими преступлениями. Мари Морестье победила. Она властвовала над ним и над всей деревней.
Мари ликовала, радуясь, что священник умеет хранить тайны, но еще большее удовольствие ей доставляло видеть, как он врет старым перечницам, которые не жалеют своих высохших связок, чтобы крякающими голосами осведомляться:
— Скажите, аббат, значит, Мари все-таки виновна? Иначе с какой стати она поселилась в вашей исповедальне?
— Эта душа претерпела много несправедливости, и вы, дочь моя, в данный момент несправедливо обвиняете ее, предав забвению человеческое милосердие.
Из духовника Габриель превратился в соучастника. Отныне с Мари их объединяла не только правда, но и преступление. Разве не вдвоем они его совершили? И осознание этого буквально пьянило Мари.
Через пять недель исповедей Мари поняла, что исчерпала запасы грехов. Оставалось еще несколько низостей, совершенных во время двух судебных процессов, но, говоря о них, Мари чувствовала, что расстреливает последние патроны и скоро останется безоружной.
Она боялась, что ее власти скоро придет конец.
В ту среду молодой священник объявил прихожанам, что завтра и послезавтра его не будет. Вот так! Коротко и ясно! Прямо в лоб! То же он сказал и Мари.
Что произошло?
Неужели Габриель избегал новых встреч из-за того, что у грешницы иссяк запас шокирующих и любопытных историй? Как бы то ни было, не придумывать же новые! Не превращаться же в Шахерезаду, чтобы удержать аббата!
Томительные часы разлуки с Габриелем показались Мари невыносимыми. Она страдала. Что же это! Обнажить перед священником душу, а в ответ получить молчание, бегство… Решительно, аббат ничем не лучше остальных.
В пятницу вечером, в седьмом часу, обезумев от усталости, отвращения и уныния и обнаружив на своих лодыжках пятна экземы, Мари положила ноги на табурет и в наказание за свою тоску по Габриелю расчесала их до крови. В доме царила тоска и пахло клеенкой. Мари ни на чем не могла сосредоточить внимание: ни на ржавой лошадиной подкове, валяющейся на подоконнике, ни на календаре, что принес почтальон, ни уж тем более на газетах с рекламными объявлениями.
В восемь часов в дверь позвонили.
Это был он.
Она радостно вскочила. Если он и покинул прихожан, то возвратился раньше всех к Мари. Она прикрыла разодранные ноги, впустила его и предложила что-нибудь съесть или выпить. Он отказался и с видом величайшей серьезности остался стоять посреди комнаты.
— Мари, я много думал о том, что вы мне рассказали, об ужасных признаниях, для которых я стал хранилищем, молчаливым хранилищем, ибо никогда не нарушу тайну исповеди. Эти два дня я провел в размышлениях. Я посоветовался со своим епископом и со священником, который был моим наставником в семинарии. Разумеется, я не упоминал вашего имени, но объяснил ситуацию в целом, чтобы мне подсказали, как себя вести. Я принял решение. Это решение касается нас обоих.
Торжественно, словно делая предложение, священник приблизился к Мари и сильно сжал кисти ее рук. Она вздрогнула.
— Вы покаялись перед Господом.
Он стиснул ее пальцы:
— Теперь вы должны открыть свои грехи людям.
Мари отдернула руки и попятилась.
Габриель принялся настаивать:
— Вы должны это сделать, Мари! Ради правосудия. Ради семей погибших. Ради истины.
— Да мне плевать на истину!
— Нет. Она для вас важна, иначе вы не открыли бы ее мне.
— Вам! Только вам! Больше никому!
Мари с ужасом осознала, что священник ничего не понял. Она не служила истине, напротив, она воспользовалась истиной! Истина была нужна, чтобы завлечь и соблазнить священника. И открывалась она вовсе не Богу, а Габриелю, ему, и только ему.
Он покачал головой:
— Я хочу, чтобы вы сняли грех с души перед людьми. Пойдите и расскажите все судье.
— Судье? Ни за что! Я годами отстаивала свою позицию! По всему видать, вы не знаете, что такое пережить два судебных процесса и… выиграть, понимаете? Выиграть!
— Выиграть что, Мари?
— Честь, мою репутацию.
— Ложную честь… Ложную репутацию…
— В таких вещах важно, как выглядишь со стороны.
— Но вы ведь пожертвовали своей честью и репутацией, открыв мне душу, отягощенную страшной ношей?
— Вам. Только вам.
— И Богу.
— Да…
— Бог, как и я, принял вас вместе с вашей виной. Он, как и я, продолжает вас любить.
— Да?
Он снова прикоснулся к ее рукам и накрыл их своими теплыми, нежными ладонями.
— Расскажите правду, Мари, расскажите правду всем. Я вам помогу, я вас поддержу. Отныне это моя главная цель. Я живу в Сен-Сорлен только ради вас, ради вашего горя; вы смысл моей жизни, моих молитв, моей веры. Мари, я считаю ваше спасение своей миссией. Я расшевелю вас, я докопаюсь до вашей глубоко христианской сущности. От пламени моей веры возгорится ваша. Вдвоем мы преодолеем все трудности. Вы сделаете это ради меня, ради себя и во имя Господа.
Священник предстал Мари в новом свете. Миссия? Может, ей послышалось? Он считал ее спасение своей миссией?
Мари улыбнулась, и Габриель подумал, что убедил ее.
Это лето было самым счастливым в жизни Мари. Габриель с ней не расставался. Утром он вставал, чтобы ее увидеть, открывал двери церкви, чтобы ее встретить, торопливо ел, чтобы проводить с ней больше времени; он исповедовал ее каждый день, а потом в ризнице или у нее в гостиной подолгу разговаривал с Мари, излучая вдохновение, энергию и пылкое стремление спасти грешницу.
Мари цинично наслаждалась своими привилегиями. Еще бы! Ведь ей удалось отбить Габриеля у остальных. Победа! Уже вторая победа в ее биографии! И священник мог хоть захлебнуться своими бесконечными улыбками, неопровержимыми аргументами, дружескими жестами и пламенной речью, — она все равно ему не поддастся. Да и зачем, ведь это он уступил.
В своем блаженстве Мари недооценила блестящий дар убеждения, которым обладал аббат.
Мари сама не заметила, как втянулась в обсуждение и переосмысление своих поступков. Она была в ловушке. Начиная с июля она совсем осмелела, стала рассуждать и делиться со священником своими мыслями. Однако в ораторском искусстве Габриель оказался сильнее. Постепенно, не отдавая себе в том отчета и уверенная, что противостоит священнику, Мари подпала под его влияние, изменилась, стала мыслить иначе, признала важность ранее чуждой ей морали.
Она по-новому увидела Бога.
Раньше Бог был частью ее арсенала; произнося имя Господа, она словно стреляла из карабина; благодаря своему громкому и четкому «Господи Иисусе!» она немедленно восстанавливала вокруг себя тишину и прогоняла посторонних. Порой, когда надо было на чем-то настоять или что-то доказать, Мари пускалась в беспорядочное цитирование Евангелий и Отцов Церкви, кидая камни в огород своих противников, чтобы их оттолкнуть, задеть, а то и вовсе убить, и делала это метко, хлестко и верно. В конце концов при помощи Бога ей удалось восстановить свою репутацию и пережить всеобщее злопыхательство.
Теперь Господь казался ей не пугающим и мстительным, а источником нежности. Когда Габриель произносил: «Отец наш небесный» — он всегда так величал Бога, — воображение рисовало животворящий источник, лучшее вино или лекарство от всех болезней. Рядом со священником Мари начинала обращаться в новую веру, отказывалась от старого шерифа с карабином, очаровательного, милосердного бога любви, ростом метр девяносто пять, точь-в-точь как Габриель и с лицом Габриеля.
Раньше вера Мари была ограниченной, замкнутой и скучно-успокоительной. Отныне она серьезно вдумывалась в содержание проповедей и молитв, а по вечерам порой даже читала Евангелие.
Мари не понимала, что теперь полностью зависит от Габриеля. Поначалу сексуальная, ее зависимость теперь превратилась в духовную. Мари мечтала о добродетели, умилялась, слушая истории о прощении грешников, восторгалась, когда Габриель рассказывал о судьбах святых, особенно святой Риты, — Габриель писал о ней исследование в семинарии.
«Покровительница в безнадежных ситуациях? Значит, это моя заступница», — думала Мари, ложась спать.
Мари и Габриель проводили в спорах долгие часы, изнурительные для него, но благотворные для нее.
Она все еще была уверена в том, что контролирует ситуацию, однако священник все укреплял свою власть. Рядом с Габриелем она трепетала.
«Сломай меня, сделай из меня все, что захочешь!» — словно говорила она ему.
Впервые в жизни она чувствовала себя счастливой, подчиняясь чужой воле. Не важно, что молодой священник не овладевал ею в сексуальном смысле, зато он владел ее мыслями; и Мари не возражала, как мазохист, которому нравится быть связанным по рукам и ногам. Мари наконец нашла выход своей ожесточенности. Годы напролет играя роль повелительницы, она совершенно не подозревала, что может оказаться рабыней. Теперь она словно отдыхала от самой себя, расставаясь с прежним образом. Желание держать все под контролем уступило место покорности; опьяненная словами Габриеля, Мари страстно, с жаром и восторгом отдавалась во власть Габриеля.
Как-то раз, раздраженный тем, что Мари злоупотребляет его терпением, пунцовый от гнева Габриель, ткнув в нее пальцем, воскликнул;
— Вы дьявол, но я сделаю из вас ангела!
В этот день Мари почувствовала, как ее тело, от бедер до макушки, пронзила молния, оргазм, который повторялся всю ночь, стоило только вспомнить эту сцену.
Отныне Мари ослабила оборону. Она думала, как Габриель, чувствовала, как он, дышала, как он.
— Мы с вами находимся во власти добродетели, — сказал он как-то раз.
И хотя про себя она решила: «С тобой я согласна и на добродетель, и на зло, потому что ты мною управляешь», вслух она этого не произнесла.
Она все еще не соглашалась, все еще сопротивлялась. По вечерам, оставаясь в одиночестве и входя в экстаз, Мари уговаривала себя признаться в преступлениях, рассказать людям правду и пожертвовать своим комфортом ради справедливости. Но к утру ее смелость отступала.
— Если я соглашусь, вы будете навещать меня в тюрьме?
— Каждый день, Мари, каждый день. Если мне удастся вас убедить, мы будем связаны навеки. Не только перед людьми, но и перед Богом.
В каком-то смысле брак… Ну да, как ни крути, он практически предлагает пожениться.
Все чаще и чаще она представляла себе, как рассказывает об их союзе всем на свете: телевизионщикам, журналистам, полиции, судье. «Благодаря аббату Габриелю я призналась в убийствах. Если бы не он, я продолжала бы их отрицать. Если бы не он, я унесла бы истину в могилу. Габриель научил меня верить не только в Бога, но и в человека». В собственном воображении молчаливая Мари становилась красноречивой, готовой часами рассуждать о своем волшебном превращении, которым она обязана юноше. Она надеялась, что ее сфотографируют с Габриелем — или в зале суда, или в кабинете.
Разумеется, Мари отдавала себе отчет в том, что они в этой ситуации будут не равны: он — на свободе, она — в тюрьме. Можно ли быть свободным, если ты священник? Нет. Стоит ли отчаиваться, если тебя каждый день навещает любимый человек? Тоже нет. Разве не предполагает любовь подчинение другому?
— Жертва — это мера любви.
Так сказал Габриель в одной из своих проповедей. Вскоре Мари поняла, что он обращался к ней, и решила воплотить его изречение в жизнь: да-да, она принесет себя в жертву! Она признается во всем, лишь бы люди знали, какой великий священник Габриель. Она понесет наказание, лишь бы миру открылась власть Габриеля над ней. Она согласна покаяться, лишь бы люди запомнили их с Габриелем как самую необычную пару. Вместо ребенка она подарит аббату славу, шумиху в прессе, судебный скандал и место в истории; их двойной успех запомнится людям надолго — ее виртуозная ложь на всех судебных процессах и его духовный подвиг по обращению грешницы в праведницу. Без него Мари никогда не исправилась бы. Она была безнадежна. Спасибо тебе, святая Рита, вдохновляющая падших. Когда история нравов пересекается со Священной историей… Ни больше ни меньше. А впрочем, кто знает? Вдруг это приведет Габриеля в Рим?
Ее возбужденная фантазия рисовала все новые и новые картины.
Невероятное, мучительное и очень волнующее лето закончилось, и на подходе осени Мари поняла, что изменилась.
В то воскресенье, собираясь к мессе, она была тиха и сосредоточенна. После службы, не в состоянии проглотить ни крошки, она отдала свой обед кошке и к двум часам явилась в ризницу к аббату Габриелю, чтобы сообщить, что сделает признание.
— Клянусь вам, отец мой. Клянусь перед Богом и перед вами.
Он обнял ее и прижал к себе. Мечтая продлить момент нежности, Мари попыталась заплакать, но у нее вырвался какой-то странный, резкий всхлип.
Габриель поздравил ее, сто раз повторил, как ею гордится, как восхищается твердостью ее веры и тем, сколько сил она приложила, чтобы изменить свои взгляды; затем он предложил ей встать на колени и поблагодарить Бога.
Пока они произносили молитвы, у Мари кружилась голова. Она уже ощущала на себе груз принятого решения и одновременно не могла отделаться от радости пребывания рядом со священником — плечом к плечу, от запаха его кожи и волос, от чувства неожиданной близости. Она думала о том, что теперь он будет каждый день навещать ее в тюрьме, молиться вот так, вместе с ней, и она будет счастлива.
Покинув Габриеля, Мари отправилась домой через холмы. Последний вечер на свободе она провела, созерцая Сен-Сорлен сверху, со стороны виноградников; сиреневый закат сменялся фиолетовым, меланхоличное солнце отбрасывало лучи на обширные поля, и Мари чувствовала умиротворение. На черепичных крышах собирались десятки котов — они ждали заката и на фоне угасающего неба напоминали загадочные силуэты, украшающие китайские фонарики.
Итак, на этой неделе она отправится в Буран-Брее, к судье, который несколько лет назад вел ее дело; тогда он был еще молодым и буквально ненавидел Мари, потому что ее оправдание срывало его повышение, гарантированное в случае обвинительного постановления суда. Теперь он вряд ли откажется ее принять.
Тут и там темноту пронзали лучи света, выхватывая из сумрачного пространства крышу, чью-то комнату или угол какой-нибудь улицы. У Мари за спиной, лежа под качелями, сука лабрадора лизала своих щенков; сад был напоен мягким ароматом лип, словно где-то поблизости подавали липовый чай. «Эй, деревенщина, завтра слава Сен-Сорлен вырастет еще больше, завтра вы проснетесь в местечке имени Мари Морестье, дьяволицы, ставшей ангелом, убийцы, презревшей всех, кроме Бога, Мессалины, которая превратилась в святую». Мари испытывала огромное желание поделиться своим внутренним светом, этим бесценным подарком Габриеля, со всеми жителями деревни. «Дамы и господа, я встретила священника, который творит чудеса. Он не человек, он ангел. Без него я никогда не предстала бы перед вами». Она расскажет о Габриеле и об их близких отношениях всему миру. Как это будет прекрасно!..
Она любовалась звездами и просила Бога даровать ей смелость и смирение или, скорее, смелость для смирения. К себе она возвратилась глубоко за полночь.
Когда она поворачивала ключ в замке, из окна соседнего дома высунулась хозяйка и, обращаясь к Мари, крикнула:
— Вас искал аббат! Он приходил дважды.
— Правда? Спасибо, что сказали. Пойду в ризницу.
— Думаю, его там уже нет. Он только что уехал на машине.
На машине? Но у аббата нет водительских прав, да и нет у него никакой машины.
Мари отправилась в ризницу. Казалось, что задернутые занавески скрывают пустое, обреченное пространство. Она постучала, потом снова и снова, до тех пор пока стук не превратился в грохот. Напрасно. Никто не ответил.
Она вернулась домой, решив не беспокоиться. Решение было принято, и аббат его одобрил. Наверняка он заходил к ней, чтобы еще раз выразить восхищение или предложить отвезти ее в Бур-ан-Брес, иначе и быть не могло. Она заснула, уверенная в том, что на следующий день все прояснится.
И точно, телефон зазвонил уже на рассвете. Мари с радостью узнала голос аббата Габриеля.
— Дорогая Мари, произошло нечто невероятное.
— Господи, что случилось?
— Меня призывают в Ватикан.
— Как это?
— Папа прочитал мое исследование о святой Рите, и оно ему так понравилось, что он предложил мне присоединиться к группе теологов, работающих в папской библиотеке.
— Но как же…
— Да. Мне придется вас покинуть. Вас и Сен-Сорлен.
— А как же наше дело?
— Мой отъезд ничего не меняет. Ведь вы уже приняли решение.
— Но…
— И вы все сделаете, потому что обещали мне. Мне и Господу.
— Но ведь вас со мной не будет! Когда я окажусь в тюрьме, вы не сможете навещать меня каждый день.
— Вы сделаете это, потому что обещали мне.
— Вам и Господу, да-да, знаю…
Она повесила трубку, озадаченная, чувствуя, как восторг предыдущего дня сменяется гневом. «Значит, в Ватикан… Благодаря мне он отправился бы в Ватикан. Благодаря моим признаниям он добился бы расположения папы. Надо было только подождать. Слава досталась бы Габриелю за совершение невозможного, за то, что он наставил убийцу на путь истинный, а не за писульку о какой-то малоизвестной святой. Что с ним такое, в самом деле? Как он может меня предать?»
Два дня спустя старая карга Вера Верне, скрюченная, как виноградная лоза, возбужденным голосом сообщила о прибытии нового аббата.
Мари отправилась в церковь.
Новый аббат, по всей видимости с трудом волокущий на себе тяжелую серую сутану, подметал паперть, болтая с прихожанами.
И когда Мари увидела красную толстую физиономию, грубые черты лица и куцую фигуру пятидесятилетнего священника, у нее больше не осталось сомнений в том, как она проведет последующие годы. Она будет разводить цветы, кормить кота, изредка наведываться в церковь и молчать до конца своих дней.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
[2]
— Грег…
— Я работаю.
— Грег…
— Оставь меня в покое, мне еще двадцать три цилиндра драить!
Склоненная над второй турбиной мощная спина Грега с выступающими под трикотажной майкой буграми мышц отказывалась поворачиваться.
Матрос Декстер не отставал:
— Грег, тебя капитан ждет.
Грег развернулся так резко, что Декстер аж вздрогнул. Торс механика, от голых плеч до впадин возле крестца, сверкал от пота, и это делало его похожим на языческого идола: в рыжих огнях котельной окруженное облаком испарений блестящее тело казалось лакированным. Благодаря техническим талантам этого здоровяка изо дня в день, час за часом грузовое судно «Грэндвил» бесперебойно двигалось вперед, бороздя океаны и перевозя товары из порта в порт.
— Что, ругать будет? — сдвинув широченные, с палец толщиной, черные брови, спросил механик.
— Нет. Он тебя ждет.
Грег опустил голову уже виновато. И с уверенностью повторил:
— Ругать будет.
Декстеру стало так жалко друга, что по спине даже побежали мурашки. Он, гонец, знал, зачем Грега вызывает капитан, но не имел ни малейшей охоты сообщать ему об этом.
— Не сходи с ума, Грег. За что ругать? Ты пашешь за четверых.
Но Грег его уже не слушал. Он подчинился приказу капитана и теперь вытирал тряпкой руки, почерневшие от въевшейся смазки: он готов получить выговор, потому что гораздо важнее собственной гордости была для него дисциплина на борту: если начальник за что-то ругает, значит, он прав.
Грегу нечего было раздумывать, сейчас он все узнает от капитана. Грег вообще предпочитал не задумываться. Он был не по этой части, а главное, он считал, что платят ему не за это. Грег даже полагал, что размышлять — это предательство по отношению к чиновнику, с которым он подписал контракт, пустая трата времени и энергии. В сорок лет он работал так же, как вначале, когда ему было четырнадцать. Проснувшись на рассвете, до поздней ночи сновал по судну, драил, ремонтировал, отлаживал детали моторов. Казалось, он одержим стремлением делать хорошо, неутолимой самоотверженностью, которую ничто не может поколебать. Узкая койка с тощим матрасом служила ему лишь для того, чтобы передохнуть, прежде чем снова приняться за работу.
Он натянул клетчатую рубаху, надел непромокаемый плащ и двинулся за Декстером по палубе.
Море сегодня было недобрым: не то чтобы разбушевавшимся или неспокойным, а именно в дурном расположении духа. Изредка, точно исподтишка, швырялось пеной. Как это часто бывает в Тихом океане, все вокруг казалось одноцветным; серое небо передало миру свой свинцовый оттенок: волнам, облакам, дощатым палубам, трубам, брезенту, людям. Даже рожа Декстера, обычно отливающая медью, напоминала набросок углем на картонке.
Борясь с завывающим ветром, мужчины добрались до рубки. Стоило двери захлопнуться у него за спиной, Грег заробел: вдали от ревущих машин или океана, вырванный из привычной атмосферы едких запахов мазута и водорослей, он утратил ощущение, что находится на корабле, а не в гостиной на суше. Несколько человек, среди них старпом и радист, вытянувшись в струнку, стояли возле начальства.
— Капитан… — Готовый капитулировать, Грег опустил глаза.
В ответ капитан Монро произнес нечто нечленораздельное, прокашлялся, и наступила тишина.
Грег молчал в ожидании приговора.
Покорность Грега не помогла Монро заговорить. Он вопрошающе взглянул на своих подчиненных. Тем явно не хотелось оказаться на его месте. Поняв, что если будет слишком медлить, то потеряет уважение экипажа, капитан Монро совершенно бесстрастным тоном, никак не вяжущимся с той информацией, которую ему предстояло сообщить, спотыкаясь на каждом слове, сухо произнес:
— Нами получена телеграмма для вас, Грег. Проблема, касающаяся вашей семьи.
Грег с удивлением поднял голову.
— В общем, плохие новости, — продолжал капитан, — очень плохие. Ваша дочь умерла.
Грег вытаращил глаза. В это мгновение на его лице отразилось лишь изумление. И никакого другого чувства.
Капитан продолжал:
— Так вот… С нами связался ваш семейный врач, доктор Сембадур из Ванкувера. Больше нам ничего не известно. Примите наши соболезнования, Грег. Мы искренне вам сочувствуем.
Грег даже не переменился в лице: на нем застыло изумление, чистое изумление, и никакого переживания.
Все вокруг молчали.
Грег поочередно посмотрел на каждого, точно ища ответа на вопрос, который задавал себе; так и не получив его, он в конце концов пробормотал:
— Моя дочь? Какая дочь?
— Простите, что? — Капитан вздрогнул.
— Которая из дочерей? У меня их четыре.
Монро покраснел. Решив, что плохо передал смысл сообщения, капитан дрожащими руками вынул телеграмму из кармана и вновь перечитал ее.
— Гм… Нет. Больше ничего. Только это: вынуждены сообщить вам, что ваша дочь скончалась.
— Которая? — настаивал Грег, не понимая смысла сообщения и поэтому раздражаясь еще больше. — Кейт? Грейс? Джоан? Бетти?
Словно надеясь на чудо, капитан вновь и вновь перечитывал послание, как будто ждал, вдруг между строк появится имя. Незамысловатый, краткий текст ограничивался лишь констатацией факта.
Понимая беспочвенность своих надежд, Монро протянул листок Грегу, который тоже прочел сообщение.
Механик вздохнул, потеребил бумажку в руке, а затем вернул капитану:
— Спасибо.
Капитан чуть было не пробормотал «не за что», но, сообразив, что это глупо, выругался сквозь зубы, замолк и уставился в горизонт по левому борту.
— Это все? — спросил Грег, подняв голову. Глаза его были ясны, словно ничего не случилось.
Матросы просто опешили от его вопроса. Может, они ослышались? Капитан, которому предстояло ответить, не знал, как реагировать. Грег настаивал:
— Я могу вернуться к работе?
Подобное бездушие вызвало в душе капитана протест, он ощутил потребность придать этой абсурдной сцене немного человечности:
— Грег, мы будем в Ванкувере только через три дня. Если хотите, мы свяжемся с доктором отсюда, чтобы он вас проинформировал.
— Это возможно?
— Да. У нас нет его координат, поскольку он назвал адрес компании, но, хорошенько поискав, мы найдем его и…
— Да, так было бы лучше.
— Я лично этим займусь.
— Действительно, — продолжал Грег, точно автомат, — все же мне было бы лучше знать, которая из моих дочерей…
Тут он умолк. В то мгновение, когда он произнес это слово, до него дошел смысл случившегося: его ребенок ушел из жизни. Он замер с открытым ртом, лицо побагровело, ноги подкосились. Чтобы не упасть, ему пришлось ухватиться рукой за стол с разложенными на нем картами.
Оттого что он наконец стал страдать, окружающие испытали чуть ли не облегчение. Капитан подошел и похлопал механика по плечу:
— Беру это на себя, Грег. Проясним ситуацию.
Грег внимательно вслушивался в скрипящий звук, с которым по мокрому плащу скользнула ладонь начальника. Капитан убрал руку. Оба были смущены и не решались взглянуть друг другу в глаза. Механик — из боязни показать свое горе, капитан — из боязни встретиться с несчастьем лицом к лицу.
— Если хотите, возьмите выходной.
Грег насупился. Его страшила перспектива безделья. Чем ему заняться вместо работы? Испуг вернул ему дар речи.
— Нет, лучше не брать.
Все находящиеся в рубке представили себе муки, которые предстоит пережить Грегу в ближайшие часы. Запертый на корабле, молчаливый, одинокий, раздавленный тоской, тяжесть которой сравнима с грузом их судна, он будет терзаться страшным вопросом: которая из его дочерей умерла?
Грег ворвался в машинное отделение, как бросаются в душ, чтобы отмыться. Никогда еще цилиндры не были начищены, надраены, натерты, смазаны, закреплены с такой энергией и тщательностью, как в этот день.
И все же, несмотря на тяжелую физическую работу, Грега неотступно мучила одна укоренившаяся в его мозгу мысль. Грейс… В его воображении возникло лицо второй дочери. Неужели Грейс умерла? Пятнадцатилетняя Грейс, так жадно любившая жизнь; ее сияющее улыбкой лицо. Грейс, веселая, забавная, отважная и нерешительная. Кажется, она была самая болезненная? Не веселость ли дарила ей ту нервическую силу, которая создавала видимость здоровья, не делая его ни более крепким, ни более устойчивым? А может, заразившись от своих товарищей, она принесла из школы или лицея какую-то болезнь? Слишком добрая по натуре, Грейс была открыта для всего: игры, дружбы, вирусов, бактерий, микробов. Грег представил себе, что больше не будет иметь счастья видеть, как она ходит, двигается, склоняет головку, поднимает руки, смеется во весь голос.
Это она. Нечего и сомневаться.
С чего вдруг такая мысль? Может, интуиция? Или он получил телепатическую информацию? На мгновение Грег прекратил с остервенением тереть металлическую поверхность. Нет, честное слово, он и сам не знал; он боялся. Он прежде всего подумал о ней, потому что Грейс… была его любимицей.
Он присел, ошеломленный своим открытием. Раньше ему никогда не случалось выстраивать эту иерархию. Так, значит, у него была любимица… Неужели другие замечали это? Или она сама? Нет. Его предпочтение гнездилось в глубине души, смутное, подвижное, непостижимое даже для него самого до сегодняшнего дня.
Грейс… Воспоминание о девочке с взлохмаченными волосами и тонкой шейкой растрогало его. Ее так легко было любить. Сияющая, не такая серьезная, как старшая сестра, гораздо живее остальных, она не знала скуки и во всем находила что-нибудь занимательное. Сообразив, что нужно прекратить думать о том, что она исчезла из его жизни, иначе он будет страдать, Грег с жаром набросился на работу.
— Только бы не Грейс!
Он так затянул винты, что у него выпал ключ.
— Лучше бы Джоан.
Точно, утрата Джоан опечалила бы его меньше. Джоан, резкая, немного скрытная, угловатая, с блестящими черными волосами, скрывающими виски, и густыми, точно копна сена. Крысиная мордочка. С этой дочкой у Грега совсем не было душевного родства. Да и то сказать, она была третья, так что не имела никаких привлекательных для родителей качеств: ни новизны первенца, ни обретенного со вторым ребенком спокойствия. Так уж получается, что третьему ребенку уделяется минимум внимания, им занимаются старшие сестры. У Грега и возможности увидеть ее, когда она только родилась, не было, потому что это произошло, когда он только начал работать в новой судоходной компании, совершавшей рейсы в Эмираты. Да к тому же он ненавидел ее расцветку: цвет кожи, глаз, губ; глядя на нее, он не находил в ее лице сходства ни со своей женой, ни с дочерьми; она казалась ему чужой. Да нет, он не сомневался, что она от него, потому что помнил ночь, когда зачал Джоан, — по возвращении из Омана. Да и соседи часто говорили, что девочка похожа на отца. Шевелюра как у него, это уж точно. Возможно, в том-то все дело: его смущало, что это девочка, но с чертами мальчишки.
Потому что Грег делал только девочек. Его семя не было столь мощным, чтобы заставить чрево Мэри зачать что-нибудь другое, кроме женского потомства. Оно оказалось не способно произвести самца. Грег винил в этом себя. Именно он, мужчина, отвечает за мужское в семье; и ему, колоссу, по неизвестной и, главное, незримой причине недоставало необходимой мужественности, чтобы заложить мальчика в эту форму для производства девочек.
По правде говоря, Джоан совсем чуть-чуть не хватило, чтобы родиться мальчиком… Получившись несостоявшимся мальчиком, она засвидетельствовала слабость Грега. Так что он никогда не любил слушать комплименты по поводу своего девичьего выводка, считая их скрытой насмешкой.
— Какой вы счастливчик, месье Грег! Четыре девочки! Девочки любят папочку. Должно быть, они вас обожают.
Еще бы они его не любили! Он гробится ради них, вечно вне дома: по морям, по волнам, чтобы добыть денег на жилье, еду, одежду, учебу… Еще бы они его не любили! Это было бы страшной неблагодарностью с их стороны. Его зарплата целиком поступала им, он оставлял себе лишь самую малость. Еще бы они его не любили…
Любовь представлялась Грегу обязанностью или долгом. Он жертвует собой ради дочерей, за это они должны любить его. А он свою отцовскую преданность доказывает упорным трудом. Ему бы и в голову не пришло, что любовь может выражаться в улыбках, ласках, нежности, смехе, играх, участии, проведенном вместе времени. Так что ему казалось, что у него есть все основания считать себя хорошим отцом.
— Значит, это Джоан умерла.
Такое предположение облегчало его страдание, несмотря на полную неспособность осознать это.
Вечером, когда капитан снова вызвал его в рубку, Грег надеялся, что Монро подтвердит его подозрения.
Вытянувшись перед начальством, Грег поймал себя на том, что мысленно произносит что-то вроде краткой и настойчивой мольбы: «Главное, чтобы он не произнес имя Грейс. Не Грейс, а Джоан. Джоан, Джоан».
— Бедняга Грег! — воскликнул капитан. — Нам ничего не удалось узнать. Из-за непогоды связь очень плохая. Короче, неизвестно, которая из ваших дочерей…
— Спасибо, капитан.
Грег отдал честь и вышел.
Он бросился в свою каюту и заперся там. Уши его горели от стыда. Он только что пожелал смерти одной из своих дочерей? Выбрал, которую у него можно отнять? По какому праву? Кто позволил ему подсказывать капитану имя Джоан? Ведь, указав на нее, он повел себя как убийца. Достойны ли отца подобные убийственные мысли, которые рождаются в его мозгу? Преданный отец бился бы за спасение своих дочерей, всех дочерей…
Отвратительный самому себе, он метался по тесной каморке, обрушивая удары кулаков на металлическую переборку.
— Стыд! Стыд-то какой! Если тебе говорят: «Ваша дочь», ты думаешь о Грейс. А если тебе объявляют: «Ваша дочь умерла», ты готов бросить в могилу Джоан. Тебе бы сдохнуть от стыда!
Разумеется, никто не слышал его рассуждений, но он-то сам… И теперь он считал себя ничтожеством, подлецом. Ему вовек не залечить этой кровоточащей раны.
— Я не имею права любить Джоан меньше остальных. Я не имею права любить Грейс больше остальных. А почему я не подумал о Кейт или Бетти?
В беспамятстве Грег укорял себя вслух. В дверь забарабанил Декстер.
— Как дела, Грег?
— Нормально.
— Не болтай ерунды. Иди-ка сюда. У меня есть одна штука, она тебе поможет.
Грег толчком распахнул дверь и почти со злостью бросил:
— Никто не может мне помочь.
Декстер кивнул и протянул Грегу книгу:
— Бери.
— Что это?
— Моя Библия.
Грег так удивился, что на несколько секунд даже забыл о своем горе. Его руки, отказывающиеся взять книгу, его глаза, неприязненно разглядывающие обложку из ветхой и нечистой холстины, — все в нем кричало: «На кой черт мне это надо?»
— Возьми. На всякий случай… Может, наткнешься на какой-нибудь текст, который тебе поможет.
— Я не читаю.
— Открыть Библию не значит читать. Это значит размышлять.