Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ну хватит трепаться! — внезапно взорвался Мишка, будто думал о том же и это его раздражало.

Я обследовал доски. Трухлявые, искривленные, сплошь изъеденные древоточцем, все — черные, как сажей обмазаны, ничего не разобрать...

— Познакомился сегодня с одним клиентом, — оглянувшись на дверь, поведал Михаил. — Оттуда. Кэмпбэлл зовут. По-русски соображает. Ну везу его, значит. Разговор. Спрашиваю: как вы, мол, к русской старине? Положительно, говорит. А насчет иконок вообще конкретный интерес имеется. Ну, короче, без обиняков... Я, говорит, математик, сюды приехал на месяц, так что будут предложения — плиз, не стесняйся.

— С иностранцами, конечно... — выразил я сомнение.

— А с кем еще?! С нашими, с отечественными?! — снова завелся Михаил. — Коллекционерами! Да они или рвань, или Рублева им подавай, не меньше. Да и надуют тебя наши-то, так надуют — шариком будешь. Один мне тут заломил цену: за мешок — четвертной. Ха-ха! Да в этом мешке моих трудов... там уже стольник торчит! А мне дом нужен. До-ом! — Он выразительно потряс руками. — Телевизор. Холодильник. Элементарные вещи, понял? Что предлагаешь — вкалывать, копить, недоедать? Это, знаешь, скорбная жизнь. Или левачить? Пробовал. Больше изнервничаешься. А потом, чего тебе объяснять, у тебя то же самое.

— Пока не то же, — возразил я, — но...

— Но к этому мы неотвратимо приблизимся, — закончил Михаил. — Не все же папа с мамой... Пиджачок-то, — он перегнулся через стол, брезгливо пощупал мой пиджак за плечо, затем, откинувшись, оценил все меня облачающее взглядом тоже брезгливым. — Мамочка небось сыночка одевает?

— Плохой пиджачок?

— Хороший. Камзол. В стиле «ренессанс». Откуда, из исторического музея? Вкусы предков, чего там...

— Ну почему, — забормотал я, вставая. — Вот маман штаны сообразила, вельветовые.

— Штаны сойдут, — подмигнул Михаил. — Узки только.

— Узки?! — Я, демонстрируя, присел. Что-то треснуло.

— Чего-то сзади, — констатировал товарищ. — Стрекочет, как у кузнечика. На такие дела идем — тебя же надо принарядить...

— Ну ладно, — оборвал я его, доедая кусок торта и вспоминая, что мать просила купить пирожных или конфет к чаю. — Иконы беру и пробую связаться с реставратором. Что за торт, кстати? Вкусный.

— Не знаю, — рассеянно произнес Михаил. — Будешь уходить, в прихожей крышка от коробки...

На этом разговор наш закончился. Я взвалил мешок за спину и, дубея от мороза, поплелся к остановке автобуса. По пути встретил Мишкиного папаню — судя по походке, перебравшего лишку. Папаня служил механиком в колхозном гараже.

— Здрасьте, — процедил я.

— Кар-ртошка, — указуя на мешок, отозвался он бессмысленно. — Пр-ромерзнет... — И попер дальше.

Совершенно очумевший от холода, заиндевелый, как лось, я с мешком все-таки заглянул в булочную. Выбил чек. Встал в очередь. За конфетами.

— Будьте добры, двести граммов «Вечернего звона», — сказала девица, стоявшая передо мной. — Или нет... лучше «Вдохновение» за три рубля.

Я, внятно хмыкнув, посмотрел на нее. И — обмер. И сразу влюбился. Насмерть. До упора. И понял: без нее теперь не прожить, она — все. Она была красива, да, но не просто красива, она была прекрасна каждой своей черточкой, каждым движением. Холодный блеск серых глаз, высокий лоб, нежный, беззащитный подбородок... Такой бы только в кино королев играть. Я стоял, не в силах пошевелиться. Наваждение какое-то. Аж колени подгибались.

Она взяла свое «Вдохновение» и, ни на кого не глядя, торопливо вышла. Продавщица выдернула чек из моей руки.

«Значит, живет где-то здесь, — соображал я. — Рядом...»

Мешок я чуть не оставил в магазине. Я был в трансе, в шоке и вообще не в себе.

Пришел домой. Что-то отвечал родителям, думая о ней... Где-то рядом, где-то рядышком ведь!..

Попил чайку. С конфетами. Потом уселись смотреть телевизор. Художественный фильм. Ну и — здрасьте! Легкая оплеуха насмешливой моей судьбы. Непродолжительный нокдаун. С экрана на меня смотрело ее лицо. Крупным планом. Так, значит, актриса... Впрочем, чему удивляться? Такое добро зазря не пропадает. Но как же так? Только что, в магазине... Может, ошибка? Я хотел, чтобы была ошибка, но нет, с ошибкой не получалось.

— Вот... женщина, — кивнув на экран, сказал папаша.

Я встал и пошел в свою комнату. Унижен и неутешен. Я был жалким, маленьким человечком, ничего не добившимся, ничего не имевшим, кроме разве горбатой «Победы» в кирпичном ящике стандартного гаража, обывателем, непонятно во имя чего и чем живущим, неудачником, и уж куда мне до нее...

Я презирал и жалел себя. Я был несчастен.

Владимир Крохин

К обеду горячка визитов и звонков ослабевает. Я расправляюсь с последней рукописью, заполняя бланк отказа, отношу конверты в отдел писем и следую в столовку.

Самочувствие удовлетворительное. Душевной и физической бодрости не наблюдается, но и мук также. Боль в голове усыплена лекарством, изжога пропала. Вспоминаю о зубе. Он не болит.

Приступаю к трапезе, способной быть охарактеризованной как седьмая вода на киселе: бульон с куриными костями, шашлык в холодном сале и томатном соусе, пресный, с разваренными вишенками компот. Кормят у нас неважнецки.

После обеда, утирая на ходу рот салфеткой, отправляюсь обратно. Все дела переделаны, но ехать, в общем, некуда. Впрочем, я люблю сидеть на работе. Даже в состоянии бездействия. Люблю свой уютный кабинет, обшитый древесностружечными плитками, с рекламными плакатами на стенах, с двухтумбовым столом, где красуется табличка «Место занято» (ее я увел из ресторана), с мягким креслом на хромированной ножке, чистым паркетом, большим окном с алюминиевыми рамами...

Звонок.

— Товарищ Крохин? — спрашивает трубка утвердительно.

— Да? — говорю я мило.

— Мне б с вами потолковать... Свиридов я...

Наверняка графоман, но пропуск заказываю. Делать все равно нечего.

Через пять минут является Свиридов. Дубленка, мохеровый шарф, ондатровая ушанка... Красноморд, толст и дышит носорожьим здоровьем. Кровь с коньяком.

— Из металлоремонта я, — сообщается мне грубым басом.

Вспоминаю. О деятельности подчиненной ему мастерской был написан разгромный фельетон, но фельетон зарубил главный — то ли написано было небрежно, то ли не подошла тема... Короче, дела минувшие. Я механически достаю из стола папку. Точно, фельетону каюк. Над заглавием «Сколько стоит ключ от квартиры?» — резолюция редактора: жирный минус. А писал сатиру друг Козловский.

Свиридов что-то лопочет. Доносится: меры, мол, приняты, виноват-расправлюсь, давайте не будем. О том, что визит его сверхабсолютно напрасен, он не догадывается.

С какой-то торжественностью, а может, всего лишь с затаенной опаской он кладет на стол конверт. Это взятка. Интересно, сколько в конверте? Конверт большой и пухлый.


«И приступил к Нему искуситель... И говорит Ему: все это дам Тебе, если падши поклонишься мне».


Я смотрю куда-то мимо. Я произношу речь. Идея речи проста: чтоб больше такого... На стене у меня зеркало, и в нем я наблюдаю Свиридова в профиль. Его распирает чувство облегчения, уверенности в себе, в своем умении обращаться с людьми... Сейчас он наверняка приходит к пошлой мысли, что все продается и покупается. Он не прав. И как-нибудь на этой своей уверенности погорит. А может, и нет.

Я заканчиваю речь, беру конверт за краешек и кидаю его на колени всепонимающего человека из металлоремонта.

— Положение ваше, — подвожу итог, — отяготилось во многом тем, что пришли вы сюда не с раскаянием в сердце, а со мздой в руке. Таким образом, целесообразность фельетона очевидна. Так что... ждите воскресного выпуска.

Секунду Свиридов сидит выпучив глаза. Соображает. Затем встает и уходит, правда, вместо прощальных слов цедит матерные и хлопает дверью так, что она открывается вновь. Мелкое его хамство воспринимается мной холодно. Единственное, о чем думаю, — как убедить главного вернуться к материалу. Особой принципиальностью не отличаюсь, но слепо убежден, что граждан, подобных Свиридову, следует давить, как сытых клопов. Они — зло социальное, рождающее зло нравственное, что калечит бесчисленное множество людей слабых. Чума.

Дверь открывается, и на пороге возникает Козловский. Рыхлое лицо, рыжая бороденка, потертые джинсы, прожженная сигаретой синтетическая рубаха, пуловер в катышках свалявшейся шерсти...

— Салют из трех берданок! — Он садится на стол, прямо на свою рукопись. Ноги у него до отвращения тощие. — Какие планы?

— Ммм? — говорю я, думая, что этот прозаик-юморист сам по себе гораздо смешнее всех своих сочинений.

— В общем, так, — сообщает он. — Колька Внедрищев приглашает немедля к себе. Меня и тебя. Будут два каких-то эстрадника из Сибири. Нуждаются в сценарии концерта... Дело стоящее. С нас коньяк и сухое. Ты... при монетах? Я, понимаешь, поиздержался...

Колька Внедрищев — завотделом на телевидении. Это сила серьезного масштаба, и халтура у него всегда надежная, без осечек. Размышлять тут не приходится.

Я одеваюсь, гашу свет и запираю дверь на ключ. В этот момент звонит телефон. Мне представляется, что это — моя жена. Пока мы идем коридором и спускаемся в лифте, я думаю, как же ей тяжело со мной — лгущим, слабовольным и ненадежным. Впрочем, каков я есть, знаю лишь я, она менее пристрастна, поскольку и менее осведомлена.

Мы чистим снег с машины, прогреваем движок и, покуривая, слушаем мою передачку.

— Радио — большой унитаз, — говорит Саша. — В этом его прелесть. Но платить там стали меньше, согласись, отец...

— Угу, — отзываюсь я, думая, что сегодня надо попасть домой. Я сознаю глупость такого желания, детально представляя, как вхожу, вру о командировке в область, цапаюсь за чаем с тещей, потом с женой — без этого ни дня не обходится, это закон, пробираюсь в потемках в комнату, где спит сын, целую его и ложусь спать. Все. Но почему-то хочу домой. Вероятно, угнетает безнравственность нынешнего положения.

— Сегодня я должен попасть домой, — говорю я.

— Ну и попадешь, — вздыхает Сашка, блаженно, как кот, жмурясь от летящего в салон резкого света фонарей. — Раз должен.

Снег идти перестал, и вечер синий-синий.

Мы едем в магазин. Мне отчего-то грустно. Даже пусто как-то. Приемник докладывает последние новости. Завтра ожидается усиление мороза. Ночью — до минус сорока двух! С ума сойти! Я думаю о возвращении домой, о лысых покрышках, о долге за гаражный кооператив и еще о разной житейской дребедени, настойчиво отвлекающей нас от главного.

Козловский застывшими глазами смотрит на дорогу. Говорить нам не о чем. Но все же на светофоре он высказывается.

— День прошел, — говорит он.

— Да ну и хрен с ним, — отвечаю я, и мне становится от слов своих тяжело и неприятно. Я сказал это машинально. Так мы говорили в армии.

— Зеленый, — подсказывает Козловский.

Я жму на педаль акселератора.

Выхлоп из машин, как пар из чайников. Это сравнение я вставлю в какой-нибудь свой стих. Обязательно. Не забыть бы только.

Марина Осипова

Прощай, ушедший день! Ты был счастливым. Ты даровал мне много удач — больших и малых. Снимаюсь! До сих пор не верю, но это явь, это счастье, это жизнь! На радио отношение ко мне со стороны режиссерши установилось превосходное, и пусть мизерное это достижение, все-таки расходы на колготки оно мне обеспечивает. Далее — приятная встреча с главным в суете за кулисами. Парочка комплиментов и — неуверенный намек на мою занятость в новом спектакле. Похоже, полоса застоя кончается. Но обольщаться вредно. Наконец, удачи быта. Успела в магазины, и, более того, — повезло на две бараньи отбивные и мандарины.

Иду по улице, тащу сумки, перехватывая внимательные взгляды сограждан, а в них вопрос: «Неужели она?» Зачастую во взглядах, на меня обращенных, сквозит недоумение. По поводу сумок, отстаивания в очередях... Да, дорогие товарищи, много у нас общих, простецких забот. И не очень-то это и хорошо, по-моему. Выше обычной смертной себя не считаю, однако те, кто едет со мной в метро или стоит в очереди, — это зрители, а для них, как в актере, так и в писателе, художнике, должна крыться некая тайна, и всегда нас обязан разделять барьер. А какая там тайна, какой барьер в трамвайной давке или в гастрономе. Справедливы ли мои рассуждения — не знаю; безусловно, репутация человека, пользующегося общественным транспортом или же посещающего магазин, страдает едва ли, но некоторая проблематичность в данном вопросе мною тем не менее усматривается.

Муж, встречающий меня на пороге, хмур. Мгновенно всплывает воспоминание об оставшейся в раковине посуде, вслед за тем различаю шум воды... Так. Ситуация ясна. Посуду муж помыл сам и потому сердит вдвойне. Но при взгляде на сумки суровость черт лица его смягчается.

— Сашок, — бормочу я умиленно, — извини, опаздывала... Спасибо тебе, лапусь.

— Спасибо, — ворчит он, доставая из сумки мандарин и тут же начиная очищать его от кожуры. — Одно и то же! Изо дня в день! Пойми, — начинается нотация, — у нас есть дом, и хозяйка дома — ты.

— А ты — хозяин, — ухожу я в туман софистики.

— Да. Но кухня — не мое дело.

— Некоторые мужья, кстати, готовят, не доверяя женам.

Это я зря. Он снова разозлился.

— Хорошенький довод! Я готовь, я мой посуду, стирай, все я? А вы, сударыня? Актриса, да? Тонкая духовная организация? Я, между прочим, тоже актер. И хочу сказать: дом есть дом. Место отдыха. Место, где в первую очередь должна быть чистота. И все элементы обывательщины, включая шлепанцы, коврики, простынки, чайник там... Причем — в нормальном состоянии. Плинтус я приколочу, розетку починю, но кухня и белье — увольте!

— Саш, — перебиваю я, отгоняя начинающийся зуд съязвить что-нибудь не в его пользу, — меня берут в кинокомедию, представляешь?

— Поздравляю, — бросает он, скрываясь в комнате.

— Главный сказал, — стягивая сапог, продолжаю делиться радостями, — что в новом спектакле...

— Да знаю, знаю, — звучит раздраженно. — Мандарины гнилые, черт! Ты что, не смотрела, чего берешь, что ли?

Ну, друг милый, ты охамел. Просто... слезы берут от обиды. Усталая, отстояла такую очередину... Да и вообще плевать ему на меня! Я, стиснув зубы, принимаюсь за стряпню.

— Марин, — доносится из комнаты примирение — Иди. Фильм. Ты играешь...

Ну вот! Быстренько накрываю сковороду крышкой и бегу к телевизору. Смотрим фильм.

— Знаешь, — мечтательно говорит муж, уже совсем отмякший, — а у нас все же свое счастье — актерское. Так вот увидеть себя лет через двадцать... Молодыми. Не фото, не видеозапись дружеской пирушки, а... чего мог и как...

Я понимаю его. И вижу себя той, какой была шесть лет назад. Тут вот недотянула в интонации, а там — взгляд неверно выдержан... А вообще, откинув профессиональные категории, грустно. Такая молоденькая, миленькая девочка... Идут годы.

Мы сидим в кресле обнявшись.

— Ты... на ужин-то сегодня... что? — спохватывается муж.

Спохватываюсь и я. На кухне — будто после взрыва гранаты со слезоточивым газом. Обжигаясь, отбрасываю на плиту горячую крышку со сковородки. Чад, яростное шипение... От отбивных остались два сморщенных угля и две коричневые кости.

Оглядываюсь. Робко спрашиваю:

— Может... яичницу?

Муж напряженно прищуривается, подбирая словечко по-культурней, но и поувесистей. Я инстинктивно, готовясь к обороне, озлобляюсь. Почти по-утреннему.

— Ты... — начинает он.

Игорь Егоров

На работу я устроился. По-моему, удачно, хотя специфику моей службы родители горячо не одобрили. Как же! — инженер, все такое, и вдруг — в Госстрахе! Впрочем, в Госстрах я устроился инженером. Оценивать, насколько та или иная машина пострадала в аварии. Чем я руководствовался в своем выборе? Основной и единственный стимул был прост: деньги. Доходы мои высчитывались из соображений такого порядка: зарплата — но это муть — и все остальное, что приносило умелое обнаружение повреждений скрытого характера. Обнаружение обусловливалось субъективным фактором взаимопонимания между клиентом и мною, но так как взаимопонимание существовало постоянно, возможность заработать еще несколько зарплат без особенных нервных и физических перегрузок у меня определенно была. Имелось и свободное время в количестве объемном. Однако то ли в силу снобизма, рожденного сознанием своей радиоинженерной квалификации, то ли благодаря критике родителей, на том же снобизме основанной, думалось мне, что весь этот Госстрах — шаг жалкий, но вынужденный, сродни временному отступлению и накоплению материального потенциала для дальнейшей атаки на нечто большое и главное, что впоследствии заполнит мою жизнь, чему я буду служить последовательно и убежденно. Суть этой расплывчатой перспективы я и в общем не представлял, но формулировал для себя так: впереди некая замечательная жизнь, а какая именно — увидим. Короче, новой своей профессией я был неудовлетворен. Виделась мне в ней ущербность и суетность, но тем не менее ничего иного делать не оставалось. Мне, как и Михаилу, жаждалось пошлого, мещанского, но остро необходимого: квартиры, машины и разного барахла. Мишка, кстати, по поводу моей работы выказал зависть. И даже спросил, не передумаю ли я насчет икон. Это был вопрос по существу. Я и сам путался в сомнениях. Делишки с досками представлялись мне криминалом вопиющим, ни в какое сравнение не лезущим с мелкими, хотя и регулярными взятками на новой должности. Но отказываться от этой авантюры не хотелось — денежно!

До упора набив чемодан трухлявыми произведениями живописи и уложив между ними бутылочку, я отправился к Олегу. В мастерскую.

Дверь мне открыл бородатый мужик с помятой, тоскливой физиономией. Драная рубаха навыпуск, тренировочные штаны с лампасами, красная повязка на лбу... Узнать в этом типе того мальчика-брюнетика с полными розовыми щечками, кто лет десять назад сидел со мной за партой, было затруднительно.

Расположились на металлических стульях с фанерными сиденьями и спинками за столом, заляпанным высохшими кляксами краски. Я извлек бутылку. По тому, как оживились глаза давнего моего товарища, открылось, что на вопрос полечиться-отравиться ответ у него неизменно положительный. На столе тут же возникли банки с пивом, пук черемши, огромная сиреневая луковица, хлеб и плавленые сырки. Слепые глаза каких-то бюстов с классическими носами безучастно следили изо всех углов за нашими приготовлениями.

— Ну, доволен ли ты своим пребыванием... в мире? — вытягивая зубами серединку из стебля черемши, спросил Олег низким, простуженным голосом. На полном серьезе спросил.

— Устроился вот на работу, — поделился я. — В Госстрах. По автомобилям. Оценивать...

— Суета эти машины, — отозвался мой друг и крепче затянул узел странной своей повязки на затылке. Пояснил: — Насморк.

При чем тут насморк и эта тряпка на голове, я не понял, но промолчал. Выпили. Затем приступили к осмотру досок.

— Иконы старые, — монотонно констатировал Олег. — Кажется, интересные. Но надо чистить. — Он вытащил из заднего кармана штанов очки, надел их, выжидающе уставившись на меня. Оба стекла в очках были треснуты.

— Старик, — задушевно начал я. — Ты — единственная надежда.

— Питать надежды... — произнес он пусто, — суетно и опасно. — И снял очки.

Я насторожился, не узнавая своего дружка. Были в нем некие ощутимые отклонения. Чувствовалось это в манерах, в интонации, в неподвижном взгляде глаз с расширенными, бешено-спокойными зрачками...

— Ну так... вот, — продолжил я обтекаемо. — И сколько же тут будет... с меня?

Олег призадумался. Глубоко, аж лицо отвердело. В итоге сказал так:

— Работы много. Но мы друзья. Поставишь мне символическую бутылку...

— Символический ящик поставлю!

— Двойной ковчег, — взяв одну из икон, озадачился он. И умолк, всматриваясь в черноту доски. Потом заявил: — Религия слабых.

Во всяких церковных вопросах я разбираюсь не так чтобы очень, но ради поддержания беседы и вообще в силу зарождающегося профессионального интереса полюбопытствовал: дескать, почему же слабых?

— А что Христос? — прозвучал горький ответ. — Прекрасная сказка для измученного человечества. Нет, вера в Мессию — вера изверившихся. Отчаявшихся. Лично мне ближе буддизм. Собственно, и тут есть, — он прищурился, кривя губу к закрыв глаз, — элемент непротивления, но секта дзен... Ну давай... это... — указал на сосуд.

Мы вновь приложились и вновь закусили.

— Йога и дзен-буддизм! — провозгласил Олег. — Вот религия, вот философия, вот мудрость. Представь океан. Что наша жизнь, а? Волны, его постоянно меняющаяся поверхность. А над нами и под нами две бездны. Ты понимаешь? — Он встал, выпятив живот в расстегнутой рубахе без половины полагающихся на ней пуговиц, и зашагал вкруг меня, погруженный в раздумье. — Совершенно нет денег, — сказал неожиданно.

Это была знакомая тема.

— А... — Я указал на скульптуры и занавешенные мешковиной мольберты.

— Жизнь во имя искусства, — сразу понял невысказанный вопрос товарищ. — Авангард мой не ценится, а реализм у меня... да и не хочу! У тебя там нет... никаких моментов? В смысле никому там...

— Разве покрасить машину, — развел я руками. — Но пульверизатором, как понимаю, ты не владеешь...

И мы стали думать, как заработать деньги. Но предварительно я сходил в магазин...

— А если эту машину застраховать и... в столб?! — мрачно попросил приятель.

Я тут же объяснил, по какой причине подобное нерентабельно.

— А если посылку на тысячу застраховать, — не унимался он, — и... ну... с сухим льдом ее, например?

Эта идея показалась мне оригинальной, но, так как предполагала официальное расследование, достаточно скользкой.

Думали еще, разно и долго. В отступлениях мне было поведано кое-что о дзен-буддизме, об авангардизме, о спиритизме и парапсихологии. Рассказы друга о парапсихологии меня потрясли. При этом он клялся, что лично видел мужика, умеющего двигать стаканы и вилки усилием воли и наложением рук избавляющего расслабленных от насморков, астм и головных болей. Тут-то ко мне пришла мыслишка... Заработать на этой самой психологии!

— Надо заработать на телепатии! — сказал я.

— На псевдо?.. — уточнил Олег.

— Бе-зусловно!

— Необходимо подумать, — сказал мой друг и прямо со стула сполз на пол, лег, раскинув ноги в драных шлепанцах, из чьих прорех торчали пальцы с длинными коричневыми ногтями. — Гимнастика йогов, — пояснил, закрывая глаза. — Поза трупа. Представляешь птицей себя... орлом... парящим в небе. Ты сиди...

Я сидел размышляя. Товарищ мой явно тронулся на своих авангардистских штучках и всяких японо-индийских богах и религиях. Но это, в общем, меня не смущало. Во мне он вызывал грустный, болезненный интерес, какой обычно и вызывают всякие чудаки, но надо отдать должное, что помимо всех своих вывихнутостей кое в чем он мыслил ясно, здраво, с учетом многих жизненных тонкостей, и дело с ним можно было иметь вполне.

Минут через пятнадцать Олег, сморкаясь и с хрустом разгибая суставы, встал.

— Полет закончен? — спросил я, в общем, заинтригованный.

— Вот что, — осоловело глядя в угол, сказал он. — Идея есть. Ты приходишь... куда-нибудь. Ну ресторан... компания. Заводишь разговор. Парапсихология. Телепатия. Скептики, конечно. Ну говоришь: есть знакомый, угадывает мысли на расстоянии. Не верят. Споришь. Сто рублей... Ну вытаскиваешь колоду карт. Выбирайте. Тянут туза пик... к примеру. Идешь к телефону, набираешь номер. Даешь трубку. Тот спрашивает: «Олега Сергеевича». Я говорю: «Да». Он: «У нас тут с вашим товарищем спор. Вы телепат...» Понимаешь? Я ломаюсь. Тот, естественно, настаивает: какую, мол, карту вытащил? Отвечаю: «Туз пик». Сто рублей. Ну, пополам...

— Ты чего? — не уяснил я. — В самом деле телепат?

— Я хочу достигнуть, — вдумчиво сказал Олег. — Йога дает много...

— Что-что?

— Путь к совершенству долог, но когда он пройден, дух может стать свободным от тела...

— Это... когда помрешь, что ли? — спросил я, разбегаясь в мыслях.

— Да нет же, — расстроился Олег от моего непонимания. — Ты можешь покинуть свою оболочку ну... на час, потом вернуться... Свобода, ясно? Дух твой неограничен в перемещениях по вселенной! Звезды, луна... Космические корабли? Ха-ха... Как жалко и нелепо все! Есть два пути к познанию. Познание через моторы, бензин, лекарства, книги и — углубление в себя, раскрытие в себе вселенской силы, чья мощь... Ракеты... хе! Что тело? — он погладил себя по загорелому волосатому животу. — Кокон! А дух — это прекрасная бабочка, и, покидая тело, она делает нас свободными истинно! Тут есть неувязки с буддизмом...

— Ну так... насчет... — осторожно перебил я.

— А, — вспомнил Олег. — Значит, так. Олег Сергеевич — туз пик. Алексей Иванович — дама крестей. Короче — кого подзовешь к телефону. Отчество — масть, имя — карта.

В величайшем восхищении я потянулся к стакану, намереваясь поднять тост за светлую голову своего приятеля. Но водки уже не было. Кончилась.

Владимир Крохин

Черные стволы, паутина ветвей на серо-голубом фоне зари... Гашу настольную лампу. Рассветные сумерки лилово ложатся на лист бумаги. Сижу, с озлоблением сочиняя «подводки» к радиопередачке, должной сегодня до полудня оказаться перед очами редактора. «Подводки» — это то, что слащавыми голосами повествуют ведущие в интервалах между рассказиками, байками и песенками, передачку составляющими. Если рассказик, к примеру, содержит идейку труда и лени, как тот, что я выбрал сейчас, то предварительно и вскользь следует намекнуть, что речь пойдет о труде и противлении труду и последнее — плохо. При этом желательно, чтобы в «подводке» присутствовала репризочка, пословица или же краткое соображение по данному поводу некоего писателя, философа, что ценится порой дороже легкомысленной репризы. В шпаргалке, именуемой сборником «Крылатые слова», ничего подходящего не обнаруживается. Тогда, страдая от жуткого недосыпа, пытаюсь вспомнить что-либо сам. Из памяти ничего, кроме «Без труда... рыбку из пруда», не выуживается. Выхода нет, приходится прибегнуть к запрещенному, хотя и часто используемому мной, приемчику, Досадуя на неначитанность свою, цитату из классика выдумываю сам. Пишу так: «Плоды труда ярки и вкусны, плоды безделья — пресны и бесцветны». Афоризм от края до края перенасыщен дидактикой, но — сойдет. Таким образом, ведущий произнесет следующее: «Как заметил древний философ...» — ну и далее — сентенцию. Остается надеяться, что принуждать редакцию конкретизировать авторство этого перла радиослушатели просто поленятся. Ну-с, и последнее: «До свиданья, друзья! До новых встреч!» Вроде бы все, свобода.

Домашние мои, судя по голосам из кухни, сопению чайника и хлопанью дверцы холодильника, приступили к завтраку. Я достаю скрепку, зашпиливаю ею рукопись и, удовлетворенно потягиваясь, встаю из-за стола, думая, как удивительны превращения написанного мною в радиоволны, затем в почтовый перевод и, наконец, в деньги — великого законодателя метаморфоз. Взгляд мой падает на журнальный столик, где вижу пухлую папку с моими стихотворными публикациями за все десять лет творческой активности. Каким образом папка оказалась на столике, а не в книжных полках, где ее место, непонятно, однако, раскрывая ее, уясняю суть моментально и пронзительно ясно. Жеваные, драные листы с наклеенными вырезками, сплошь покрытые той диковатой живописью, что по манере свойственна лишь абстракционистам и малолетним пакостникам. Гнев поднимает веки мои, я срываюсь с места и через секунду тащу за ухо к папке своего наследника Коленьку. И — пошло-поехало! Рев, вот уже сын ткнулся в колени заступнице-теще, из кухни прискакала жена, явился, дожевывая бутерброд, тесть в пижамных брюках и в ветхой, дырявой майке... Все — негодующие. Детей бить нельзя, с детьми надо ласково, я не отец, а зверь, и далее — перечисление моих предшествующих грехов, с детским воспитанием связанных. Дитя, утерев сопли и уцепившись за надежный подол тещиного халата, смотрело, как мне читают нотацию, — торжествующе-мстительно, что меня доконало вконец. Я вспыхнул, и в ту же секунду жена была дурой, теща тоже кем-то около этого определения, и скандал забушевал с открытым переходом на личности. Когда, собрав запас сарказма, супруга отметила, что в действии ребенка был элемент истины, ибо вирши мои — бред, я быстренько оделся и вышел из дома. Черт возьми, дурацкое положение! Дурацкое, дурацкое... И все из-за квартиры! По закону площади хватает всем. Значит, на что-то отдельное рассчитывать не приходится. Правда, есть выход: кооператив. Но деньги? Кабала ведь — где бы я ни был, что б ни делал, вечно в долгу... Размен? Комнатенка в коммуналке? Чушь! Да и что, собственно, значат все эти варианты, перебираемые едва ли не каждодневно, если ни один из них не увлекает всерьез хотя бы потому, что жену я не люблю и понимаю, что разрыв с ней неминуем, только вот оттягиваю разрыв всячески не то из-за слабоволия своего, не то из-за сына, не то... Да и порвать. Куда деваться? К мачехе идти, ныне вдове, въедливой, капризной бабе, вроде меня воспитавшей и так далее, но от которой я буквально сбежал в свое время к жене? Или искать другую? Чтобы с квартирой, приятной наружности, без тещи и, желательно, с покладистым характером? А-а, черт!.. Сплошная неопределенность. Во всем. А ведь тридцать лет. И в главном неопределенность — в работе, творчестве. Все написанное, за исключением десятка стихов, — дрянь, однодневки, неправда...

Подхожу, руки в карманах, к «Жигулю». Вот, ради этой телеги и писал. А что можно создать, когда сверхзадача твоих произведений — штампованная металлическая коробка с примкнутыми к ней такими же штампованными частями из резины, стекла и пластмассы? И еще творил во имя гаража — тоже шаблонного, как и сотня других, в чей стройный безрадостный ряд он втиснут. Идея, ха-ха, куда в случае развода можно вселиться. В гараж!

Готовлюсь забраться в машину, но тут замечаю, что крышка багажника странным образом вздыблена... Тоскливо заползает в глубь живота предчувствие беды. Заглядываю назад. Бампер расплющен и вдавлен в заднюю панель. Крыло съежилось гармошкой. Крышка багажника — горбом. Фонарь — вдребезги. Свежий снежок запорошил следы, однако понятно, что ночью здесь разворачивался лихой грузовичок. Вызываю ГАИ. Составляется протокол. Машина застрахована, но инспектор, соболезнуя, говорит, что случай туманный и рассчитывать на возмещение расходов по ремонту за счет Госстраха — вопрос и ответ. Жена, ребенок, теща и тесть, наспех накинув шубейки, выходят на улицу, читая мне нравоучение номер два. Относительно шикарного гаража и моей лени ставить туда каждый раз машину. Они правы, хотя я и огрызаюсь. Сын Коленька, обожающий автомобили, а мой — более всех, смотрит на него и на меня с искренним сочувствием, за что в душе моей его художества где-то наполовину прощаются. Инспектор застегивает планшет и удаляется, рекомендуя до ремонта на машине по городу не выступать, иначе — до свидания номера! Но ехать мне надо — сегодня масса дел и, уповая на трамвай, с ними не справиться. Я пускаю движок и некоторое время сижу пригорюнившись. В довершение всех бед не хватает одной — чтобы зарубили таких мук стоившую передачку.

Стук в стекло. Сосед по дому, он же сосед по гаражу — Игорек Егоров. В недавнем прошлом — демобилизованный воин. Отношения у нас самые приятельские. В школьные годы, если верить жене, Игорек за ней что-то такое, волочился, одним словом, собака. И вероятно, зря он не продолжил это дело всерьез — сейчас бы я мог быть счастлив, кто знает?

Даю комментарий по ситуации, воспринимаемый им довольно равнодушно. Поначалу я уязвляюсь его черствостью, но затем сообщается, что ныне Игорь — служащий Госстраха, причем по профилю, непосредственно меня волнующему, — оценке аварий. Мне гарантируется полное возмещение убытков. Осматриваем скрытые повреждения, и первоначально намеченная сумма компенсации волшебно удваивается. Если настроение человеческое и мое, в частности, измерять приборами, то стрелки их, заклиненные в нуле, резво бы поднялись вверх.

— Теперь ремонт, — говорит Игорь, лузгая семечки. — Крыло правится, панель тянется, бампер покупается, крышка меняется, краска белая имеется. Два дня работы, готовь триста рублей.

Выходит, от аварии я не пострадал, а напротив. Благодетель-сосед доставляется мною в свою страховую контору, а сам я, скрываясь от постовых в дружном потоке автотранспорта, следую на радио. Посередине проспекта торчит машина ГАИ, но инспекторы внимания на меня не обращают, занимаясь другими бедолагами, сокрушенно топчущимися возле столкнувшихся автомобилей. Одна машина, успеваю заметить, имеет номер серии МНИ — в нее и врезались, другая — МНУ. Этот автодорожный казус выжимает из меня первую за день улыбочку.

На радио получаю пропуск в окошечке и поднимаюсь к Сержику Трюфину. Мы сразу идем в буфет, берем по чашечке кофе, обсуждаем что придется, выкуриваем по паре сигарет на черной лестнице, где заодно происходит и читка моей передачки. Затем передачку просматривает шеф, и выносится приговор: «Пойдет». Шеф также ставит мне в вину, что пишу я для них редко, а хотелось, чтобы почаще, я обещаю, что будем стараться, глупо улыбаюсь и сматываюсь наконец. Сам же решаю: пока эта писанина не выела мозги и не испортила перо, надо кончать! Любая работа по жестко заданной программе для художника все равно что низкооктановый, экономичный бензинчик для двигателя, рассчитанного на высокую степень сжатия. И хотя на дешевом горючем движок тоже ничего, тянет, но рано-поздно запорется. Постоянно выгадывая на мелочах, всегда продешевишь в главном. Но движок-то ладно, железо: капремонт — и нет проблем, а вот если себя запорешь — хана, это, как говорится, восстановлению не подлежит.

Разворачиваюсь, пропуская мимо ушей свисток постового — не расслышал, дескать, и юлю переулками от возможного преследования в сторону института. Я — студент последнего курса заочного отделения. Образование ввиду преклонности лет мне давно бы пора завершить, но на это всю жизнь не хватает времени. Сегодня день сдачи «хвостов». У меня «хвост» по зарубежной литературе. За прошлый год. «Хвост» единственный, но если сегодня от него не освобожусь, деканат примет суровые меры. Сказали — вплоть до исключения.

В аудитории пусто, если не считать одного маленького, худенького человечка в черном костюмчике, с благородными залысинами, слезящимися глазками, почти прозрачными за толстенными стеклами очков в тонкой, возможно что и золотой, оправе. Выясняется: это преподаватель. Так! Беру билет и обреченно уясняю: влип. Знаний по предложенным мне вопросам не набирается и на балл. Я тихо грущу, представляя разговор с деканом. В этот момент появляется еще один преподаватель: благообразная старушенция в строгом похоронном платье, со строгим лицом и вообще крайне строгая. Старушенция усаживается в другом конце аудитории, веером раскладывает на столе перед собой билеты и, выпятив подбородок, замирает как сфинкс. Дверь вновь открывается, но на сей раз входит не преподаватель, а такой же, как я, двоечник. По-моему, с младшего курса. На вид лет тридцать пять. Затертый свитер, затрапезные брючки, опухшее малиновое лицо и неудающееся стремление выглядеть трезвым.

— Античную литературу... — бросает он хрипло и с вызовом. — Сюда?

Человечек, возможно в золотых очках, пугливо вздрагивает, а строгая старушенция призывно машет рукой и скрипит, что это, мол, к ней.

Нетвердо ступая, парень идет на зов, водит пятерней в воздухе и опускает ее на билеты, вытаскивая сразу три и столько же роняя на пол.

— Вам нужен один билет, — сообщает старушенция, и остальные ей возвращаются.

— Без-з подготовки! — говорит парень эффектно. — Плавт!

— Ну, — осторожно вступает старуха, — о чем же писал Плавт?

Вытаращив глаза, студент обводит взглядом углы аудитории, размышляя.

— Плавт, — выжимает он слово за словом, — писал... о туберкулезе.

Преподаватель моргает. Вернее, моргают оба преподавателя, причем так усиленно, будто переговариваются между собою некоей азбукой Морзе.

— Обоснуйте... — изумляется старуха.

— Зачем, — с тоской произносит допрашиваемый, — я стану рассказывать вам, такой... молодой, цветущей женщине, о туберкулезе? Давайте лучше лирику почитаю...

Оцениваю обстановку. Кажется, самое время идти отвечать. Я подсаживаюсь к золотым очкам и начинаю сбивчивую речь. Экзаменатор мой, как и следует ожидать, слушает не меня, а диалог из другого конца аудитории.

— Лирику? — в испуге непонимания бормочет античная бабушка. — Какую? Древнюю?

— Са... фо! — доносится мечтательное. — Или нет... может, Мандельштама, а?

— Второй вопрос, — нагло говорю я.

— Да, да... — рассеянно кивают очки.

— Назовите хотя бы одно произведение Плавта! — Бабушка, похоже, начинает приходить в себя и, более того, начинает сердиться. Развязка близка.

Я мелю откровенную дичь, бросая взгляд на парня. Тот, двигая челюстью, думает...

— Ну, что писал Плавт? — слышится сзади настойчиво. — Стихи, прозу?

— Ну... и все, — быстренько произношу я и честно смотрю в очки.

— Послушайте, — хрипло говорит парень, тоже раздражаясь. — Вы меня спрашиваете так, будто я профессор!

Экзаменатор мой потерянным жестом раскрывает зачетку и пишет в ней «хор.».

— Вы меня извините, — начинает старушенция мелодраматически, но я уже не слушаю и, мысленно благодаря коллегу по несчастью, покидаю аудиторию. В теории я должен быть счастлив. Впереди защита диплома и некоторые формальности. Затем — долгожданное верхнее образование, воплощенное в благоухающих типографией корочках. Вопрос только, что оно мне дало и дает? Я пишу стихи, а сочинять их можно и без диплома. Информация о литературе как о таковой мною в этих стенах получена, но особой ценности в ней не нахожу. Поэт все-таки образовывается самостоятельно, а не с помощью лекций. Диплом — как подспорье в продвижении по службе? Но карьера меня не занимает. Короче, кончаю институт на всякий случай и ради престижной бумажки.

Я застегиваю шубу и вижу, как по коридору идет спасший меня антик-великомученик. По лицу его бродит бессмысленная улыбка. Он лезет в карман, достает зачетку, раскрывает ее и, удостоверяясь, что оценка «уд.» и подпись преподавателя на месте и это не приснилось, мотает головой от удивления, усталости и восторга.

— Отстрелялся? — вопрошаю я холодно.

— Это было такое! — сообщается мне со страстью и с нецензурными словами. — Теперь — стакан!

Интересно, а ради чего высшее образование получает этот вот друг изящной словесности? Спросить не спросишь, но все-таки любопытно.

Я сажусь в разбитую машину-труженицу и смотрю сквозь запорошенное поземкой стекло в пространство. Впереди куча дел. Сейчас — на киностудию. Планируется что-то типа совещания, где я должен высказать свои пожелания актерам. Что им желать только? Чтобы вдохновенной игрой компенсировали ущербность пустенького сценария? Стоп, милый. А не проще ли, чем изощряться в самокритике, поступить так: не хочешь жить с женой — уходи. Не нужен диплом — не учись. Халтура опротивела — откажись от халтуры! Но что остается?

Я пускаю движок и держу курс на киностудию. Я думаю. О ремонте машины, о том, увижу ли кинозвезду Марину Осипову, думаю, что в принципе не так все и плохо складывается: диплом, считай, в кармане, а значит, есть вероятность перебраться в ответственные секретари, коли принять всерьез обещания главного... Стихи? Дойдет и до них. Раскручусь вот маленько... Впереди ведь целая жизнь. Ну ладно, половина ее. Все равно — поживем. Главное — без меланхолии. Утрясется. Заживет. Успеется. Жаль только, что жизнь у меня какая-то бессюжетная. У всех, кого ни возьми, — сюжетная, а у меня вот...

Марина Осипова

Ненависть, гадливость и разочарование — вот чувства, с какими я покидаю киностудию. Секрет моих удачных проб теперь не секрет: оказывается, дальновидный режиссер сумел разглядеть в актрисе Марине Осиповой перспективный образ своей новой любовницы. Подобные производственные отношения как в искусстве, так и вне его неоригинальны, но мне от того не легче. Противно до холодной судороги. Хам! Мерзкая, по брови заросшая обезьяна с узким лобиком, одетая цивилизацией и связями в красивые зарубежные тряпки, кое-что уяснившая в плане внешних приличий, кое в чем чудом поднаторевшая и после всего этого стремящаяся урвать банан пожирней, повкусней и чтоб не подавиться. Напрямик, естественно, сказано ничего не было, все на намеках, а в глубине маленьких, скользких глазок отчетливо видны жадность, масленая похоть, подлая, свирепая хитреца.

— Марина?

Передо мной автор сценария. Как его? Володя. Этот симпатичнее. Внешне, по крайней мере. Мужчина во всяком случае, а не просто мужского полу. Лицо грубоватое, резко очерченное, но красивое. Глаза прозрачно-злые, тоскливы, запойно-усталы, но честные глаза.

— Вот эта растерзанная машина, — продолжает он низким, надрывным чуть голосом, — в состоянии доставить вас куда только потребуется. Кстати. Может, по чашечке кофе за знакомство? Есть тут поблизости ресторанчик...

Поскольку расположен ресторанчик на отшибе, а день пока лишь на переломе к вечеру, мы оказываемся среди пустыни белых скатертей. Официантка, приметив мое лицо, является немедленно, светясь доброжелательностью и готовностью всяческой. Официанты почему-то любят артистов. Очевидно, в наших профессиях много общего.

— Поесть, — говорит Володя, и тут же косой взгляд его срезает мои возражения. — Кофе. И... что у вас — портвейн-глинтвейн? Ясно. Бутылку шампанского.

Официантка, понимающе улыбаясь, скрывается.

— Но я не пью, сегодня спектакль! — уверяю я, но он просто и дружески накрывает мою руку своей, перебивая:

— Ты, кажется, подзадержалась у режиссера? И что же сказала тебе эта пантера?

— Н-ну...

— Уладим! — рубит он воздух ребром ладони.

Лукаво недоумевать? Глупо.

— Спасибо.

Мы пьем шампанское. Я мигом косею. И предлагаю тост:

— За фильм!

— За тебя! — смеется он тоскливыми глазами. — За фильм мне неудобно. Даже перед собой. Я ведь, — усмехается легонько, — поэт. Стихами не известный, возможно никчемный, потому как кто поэт — копеечной сатиркой не грешит, но все-таки... имеющий определенные поползновения к творчеству, а не к халтуре, занимаюсь коей. За тебя! — Он поднимает бокал. В резной хрустальной грани дрожит фиолетовый зайчик.

— А чем творчество отличается от халтуры? — вопрошаю я. Люблю риторические вопросы. Порой на них получаешь удивительные ответы. Как правило, от умных. Но случается, и от дураков тоже.

— Творчество? — вздыхает Володя в раздумье. — Это самоутверждение через самопознание. И еще. Желание продлить жизнь. Ну зацепиться в ней на подольше. А халтура — она без сверхзадачи. Нет?

— Да, — улыбаюсь я, не слишком, впрочем, и вдумываясь в его слова. Мне хмельно и приятно. Я отдыхаю. Редко встречаются мне люди, с кем отдыхаешь вот так — бездумно-весело.

Приятный парень. Не зануда. Дерганый только. Что-то его грызет. Но такие слабы и ненадежны лишь перед судом себя самого. И у других уверенности не занимают. Зато с кем угодно уверенностью этой поделятся.

Мы сипим, болтая о пустяках, покуда не замечаю, что ресторан — битком, музыка серебряным дождем гремит с эстрады, в окне — синяя тушь и до спектакля полчаса.

— Спектакль! — ахаю я.

— Обсчитайте нас, пожалуйста, — мило шутит Володя с официанткой, и мы опрометью вылетаем к машине.

«Жигули» срываются с места так, что меня вдавливает в сиденье. Смотрю на спидометр: что-то около сотни в час... И это — в гололед! Несколько раз чудится, что авария неминуема. Мы ныряем в умопомрачительные по узости просветы между грузовиками, машину заносит на поворотах, и я подмечаю, как кое-кто из прохожих при взгляде на нас покручивает пальцем около виска. Однако не могу сказать ни слова, хотя и следовало бы. Когда до театра остается один квартал, а до спектакля еще пятнадцать минут, набираюсь духа, робко советуя:

— Время есть... Может, потише?

И тут же — милицейский свисток.

— Машина бита, водитель навеселе, нарушение явное. — Он поворачивает ко мне ковбойское, озорное лицо. — Так что проигнорируем. Тут есть проездик... Прямо к театру с тыла. Устроит?

Меня устроит все — лишь бы благополучно... Мы скрываемся в извилистом переулке, но сзади взвывает сирена, в спину упирается свет фар и властный голос гремит из динамика:

— Водитель автомобиля номер ноль пять — тридцать два... Я мертвею от страха. С детства боюсь милиции. Даже когда сталкиваюсь с ней по вопросам прописки, и то не по себе... А тут ощущаю себя пойманной рецидивисткой, не меньше.

— Уйдем, — говорит Вова беспечно — и стонет от досады: переулок пересечен канавой.

Свет фар сзади приближается, становясь нестерпимым.

— Ну вот что, — гася фонари, решает он. — Сейчас у тебя будет разминка перед спектаклем. Мини-сценка. Мы — влюбленные. Понимаешь?

Он обнимает меня, я — машинально его, и мы целуемся. Расплывчато, в зеркальце, я вижу остановившуюся рядом машину, фигуру милиционера, пригнувшись, вглядывающегося в салон... Фигура стоит, смущенно переминаясь... Затем слышится шум мотора, и машина ГАИ отруливает назад, уезжая.

Мы целуемся. Теперь я уже понимаю, что мы целуемся, и, самое ужасное, сознаю, что в поцелуе партнера по мини-сценке что-то уж очень мало от театрального...

Я вырываюсь, говорю какие-то слова и с диким кавардаком мыслей в голове бегу к театру. Одна мысль, правда, достаточно отчетлива. И безумна. Он мне... нравится. И это, по-моему, совершенно ни к чему!

Игорь Егоров

С маман я договорился сердечно и четко: сто рублей в месяц на жратву и стирку я даю, остальное мое. Та, простодушно ориентируясь на мою зарплату, просила вдвое меньше, но я проявил благородство, так что родители остались довольны. И папаня, расчувствовавшись, что ли, сказал, что как ударник в состоянии купить списанную из такси «Волгу» и считает, что «Победу» мне пора сменить на более приличный и современный аппарат. Я не протестовал. Единственное, родителей смущавшее, — мой новый гардероб, приобретенный через порочные связи Михаила. Гардероб включал в себя джинсы «Ли», замшевый лапсердак, три рубахи явно капиталистического производства и также сундук типа «президент». Откуда, и что, и на какие средства — я отмалчивался, хотя честнейший папаша, опутанный подозрениями, порывался прочесть мне нотацию. Но не удалось: я пребывал в режиме крайней занятости и домой прикатывал где-то за полночь. В частности, я задался глупейшей, но неотвязной идейкой: во что бы то ни стало познакомиться с актрисой. Каким образом осуществить эту затею, было пока неясно. Встретить возле театра, сказать, что питаю чувства, и предложить руку и сердце — вариант идеалистический. В чем-то помочь? Но в чем? Заинтересовать своей личностью инженера из Госстраха? Но у нее не было машины. Это я знал. Знал и всякое разное: адрес, что замужем, муж — артист, симпатичный малый, но жуткий позер и бездарь, по-моему, — два фильма смотрел с его делами... тьфу! Ну и все, больше не знал ничего. Жила моя возлюбленная недалече — в пятнадцати минутах спортивной ходьбы, и ночью, на сон грядущий, в порядке оздоровительного моциона, я приходил под ее окна или слонялся в подъезде по заплеванным лестничным клеткам, замирая у той двери, за которой — она... Возвращался, погруженный в печаль, поздно, а однажды что-то нашло — полночи там прошатался, аж внутренности промерзли, как у мороженой курицы. Коньяком отогревал. В общем, ситуация была безрадостной. Горе сплошное. И, как понимаю, в этих блужданиях и тупых мыслях под ее окнами заключалась на данном этапе вся моя духовная жизнь. Что же касается материальных ценностей, создаваемых мною на пользу себе и без пользы обществу, дело шло. В конторе о левых доходах тактично замалчивалось — только не попадайся; иконы Олег выправил, а систему «туз бубей — Иван Иванович» мы разучили как таблицу умножения, хотя от теории к практике покуда не переходили. Мастерство Олега я оценил по достоинству после реставрации религиозной живописи. Из ничего, из черной, в пыль рассыпавшейся древесной трухи он воссоздал крепенькие, выгнутые дугой доски, сиявшие красками, лаком, будто только с конвейера. Подклеенные, подрисованные... Лепота!

Доски, перебинтованные туалетной бумагой, легко уместились в просторном чреве портфеля «президент».

Тайное свидание с иностранным представителем готовил Михаил. Встречу после некоторых колебаний решено было провести в гостинице, куда под шумок мы попали, примкнув к составу какой-то делегации.

Скажу по-честному: когда я отправлялся на это рандеву, то предварительно объелся валерьянки и от мыслей, что в любой момент нас могут застукать на этакой аферище, потел интенсивнее, чем в бане, хотя мороз выдался зверский, а делегацию мы караулили час.

В гостинице несколько успокоился. Посмотрел на себя в зеркало, пока гардеробщица бегала за номерком, — ничего прибарахлился: замшевый пиджачок, «бабочка», очки с золотистыми стеклами...

— К лифту! — шепнул Мишка и стукнул меня «президентом» под зад. — Кр-расавчик! — Изысканностью манер он, стервец, не отличался никогда.

Коридор на восьмом этаже был узкий и темный. Тишина, ни единой души. Мишка хотел встать «на стреме» прямо тут, но, конечно, это было глупо и в его, дурака, стиле — ведь каждый смекнет, что он не из здешних, а так примут еще за жулика какого — поди отопрись... Этого мы не рассчитали. Пришлось Михаилу до конца операции скрыться в туалете — по счастью, располагался тот рядом и как пункт наблюдения за обстановкой извне нас устраивал.

Я стукнул в нужную дверь. Руки у меня были противно влажные. Хотелось домой, хотелось выпить на кухне чайку вприкуску с папашиной проповедью...

Дверь открылась. На меня уставился лысый очкастый тип лет сорока: маленький, верткий, в потертых джинсах с бахромой и в футболке, на босых ногах тапочки типа турецких — с загнутыми мысками, бородища лопатой, вообще волос на его физиономии было значительно больше, чем на голове.

— Мистер Кэмпбэлл? — спросил я с английским акцентом.

— Да, да... — Он высунул нос в коридор, шваркнул глазом в обе стороны и, убедившись, что коридор пуст, пропустил меня в комнату. Номерок был вполне сносный. Тахта, торшер, коврик, ваза с какими-то корявыми, голыми сучьями — икебана, что ли? — и два кресла столь завлекательной формы, что меня сразу же потянуло усесться в одно из них.

— Я... от нашего знакомого, — сказал я и как-то невольно закряхтел.

— Да-да, я знай... — Глазки у него невинно опустились. Чувствовалось, нервничал он не меньше моего — все время дергал себя за пальцы, и они у него мерзко хрустели.

— Э... — Я покосился на портфель.

— Открыть, давай показать, — сказал он торопливо. Я вытащил иконы, размотал бинты туалетной бумаги.

Минут пять он обнюхивал доски, ковырял их когтем и изучал по-всякому, единственно — на зуб не попробовал.

— Николя, — сказал он, ткнув в Николая-угодника волосатым кривым мизинцем.

— Точно, — подтвердил я задушевно. — Чудотворец. Семнадцатый сэнчери. Будем брать? Или как?

— Я хочу иметь большой разговор, — подумав, сказал он и спохватился: — А вы не воровай эту штука? Икскьюз ми, но... я честный человек и скандал... Вы понимайт, да?

— Ее, сэр, — сказал я. — Как не понять. Вам крышка, нам крышка. Все очень даже понятно.

— У меня есть каналь, — сказал Кэмпбэлл. — Я не везу. Другой человек... Но это есть секретный дело! — Он поднял палец. — И я иметь разговор...

— Ну, — перебил я, — разговор разговором, но сначала дело. За каждую доску — пятьсот долларов. Века, сами понимаете, шестнадцатый, семнадцатый — древние, так что по-божески...

— Это кошмар... — Кэмпбэлл сел и протер очки штаниной висевших на спинке кровати брюк. — Я даю тысяча для все. Фор олл. Я не имей много. И разговор...

— Стоп, — сказал я. — Тут наш знакомый... В туалете. Миша. Надо посоветоваться.

— Оу, Мишя? — заулыбался Кэмпбэлл.

— Туалет, — сказал я. И пошел звать Мишку.

Но в туалете никого не было. Я просто остолбенел... Но тут послышался упорный шум воды, дверца кабинки распахнулась, и, воровато озираясь, появился мой компаньон и сообщник.

— Толкнул? — выдохнул он. — Есть?

— Дает тыщу, — доложил я. — Пойдем... Ждет.

Когда мы ввалились в номер, иконы уже как ветром сдуло, а на месте их лежала пачка серо-зеленых бумажек. Мистер Кэмпбэлл опять ломал себе пальцы.

— Мы согласны, — сказал я, сгребая «капусту» и усаживаясь наконец в желанное кресло. — Все олл райт.

— Я имей разговор, — шепотом откликнулся Кэмпбэлл, пожал Мишке руку и полез в холодильник, вытащив оттуда бутыль виски, две банки с ананасовым соком, сыр и консервы. — У нас есть бизнес. Вы можешь зарабатывай, я можешь тоже. Я знай коллекционер, очень богатая люди... — Виски он разлил в казенные рюмашки. — Я оставляй телефон свой дрюг... Вы — звонить и приезжай, он отдавать деньги. Он честный человек, не дрожать от страха...

— Только с политикой мы не связываемся, — строго сказал Мишка и насупился. — Вы нас не впутывайте!

— Какой политик! — воскликнул Кэмпбэлл. — Я математик! Я бедный человек! Я тоже нужно деньги...

— Ну выпьем, — сказал Мишка мрачно. Он думал.

— Но доставать икона до восемнадцать век! — сказал Кэмпбэлл, записывая на клочке бумажки номер телефона. — Древный вещь. Плохой не надо мазня.

— Ясно. — Мишка, сопя, до краев наполнил рюмки. — Ежу понятно, сделаем. Все путем...

— Это есть опасность! — сказал Кэмпбэлл и ловко опрокинул рюмашку. Лысина его покраснела, очки сползли на нос... — Я тоже дрожать от страха. Если поймай, меня сюда не пускают потом. Я изучай топология. У вас колоссальный ученый. Но меня поймай и не приглашает никто. Вы не воровай икона! Я говорил с человек, и он знает: надо покупать у старуха и дедушка в деревня. За рубель. Или очень хорошо — водка. Мне в деревня нельзя. Виза. — Он помедлил. — Я бедный человек, — повторил заученно. — Моя мама — госпиталь. И я имей девушка, но нет дом,

— Такая же история... — подтвердил Мишка с грустью. — Жить негде. С родителями — сам понимаешь...

Кэмпбэлл его не слушал.

— У вас дешевый квартира, — говорил он, покачиваясь корпусом. — У нас дорогой дома. Моя девушка иметь родители... Это есть кошмар! Нет дом — нет ее. Надо пятьдесят тысяча долларз... — Он полез в бумажник, извлек фотографию какой-то девицы и дал нам оценить ее лик. Затем вновь выпил, и в голубых глазах его появилась ангельская мечтательность и просветленность. — У меня есть долг! Двенадцать тысяча долларз! Это есть кошмар! Если не отдать — тюрьма. Но моя мама болеть. Я делаю еще долг...

Я соболезнующе кивал, уминая анчоусы. Под виски они идут паршиво — словно одеколон с селедкой.

— Если вас... — Мишка взял себя за шиворот, — то вы нас не знаете! А если нас... мы не знаем вас.

— Мы есть джентльмен! — выпятил впалую грудь Кэмпбэлл. — Очевидная поведение. — И, поразмыслив, добавил: — Большая опасность! Пойматься нельзя. Но это — жизнь!

— Уу-у, еще какая! — сказал Мишка. — Еще та!

— А вы, — Кэмпбэлл обернулся ко мне, — какая профессия? Художник?

Я помедлил, закуривая... Ответил так: