Шоу Ирвин
Рассказы из сборника \'Отступление\'
ИРВИН ШОУ
Рассказы из сборника \"Отступление\".
Перевод Г.Косова.
Отступление.
Роль в пьесе.
Ветераны вспоминают.
Обитель страданий.
Причуды любви.
А я ставлю на Демпси.
Перестань давить на меня, Рокки!
Помощник шерифа.
Греческий полководец.
Жители иных городов.
Ирвин Шоу приобрел репутацию одного из виднейших американских писателей этого века благодаря таким, получившим высокую оценку критики романам, как \"Молодые львы\" и \"Две недели в другом городе\", а так же сборника рассказов \"Ставка на мертвого жокея\". Данное собрание его ранних рассказов открывает перед нашим взором захватывающую картину того, как развивался талант ныне маститого автора.
Отшлифованная до совершенства проза, столь типичная для Ирвина Шоу, полностью заблистала в его поздних, более крупных работах. Однако она прекрасно звучит и в ранних коротких рассказах, которые, как известно, являются одним из наиболее сложных литературных жанров.
Ни один из этих рассказов в Англии ранее не публиковался, и их выход в свет, вне сомнения, явится ярким событием в литературной жизни страны, увеличив число поклонников творчества этого выдающегося писателя.
ОТСТУПЛЕНИЕ
Колонна грузовиков, лениво извиваясь, втянулась на небольшую площадь рядом с церковью Мадлен1 и остановилась в тени деревьев. При отступлении из Нормандии на машины осело столько пыли, что они казались мохнатыми, а черные кресты под этим сухим, шероховатым покрытием были едва различимы даже в ярких лучах парижского солнца.
Моторы замерли, и на площади все вдруг стихло. Водители и солдаты лениво потягивались в своих грузовиках, а люди за крошечными столиками летних кафе равнодушно взирали на линию побитых пулями машин на фоне зеленой листвы и греческих колонн Мадлен.
Возглавляющий колонну майор неторопливо поднялся с сиденья и вылез из своего автомобиля. Некоторое время он стоял, подняв глаза на Мадлен, покрытый с ног до головы пылью, средних лет человек в скверно сидящем на слегка оплывшем теле, потрепанном мундире. Затем этот, столь мало похожий на военного, офицер повернулся на каблуках и медленно зашагал через площадь в сторону \"Кафе Бернар\". Под слоем пыли глубокие морщины на его усталом, лишенном всякого выражения лице выглядели как-то театрально, а светлые пятна, оставленные защитными очками, придавали физиономии майора зловещий вид. Офицер тяжелой походкой шагал мимо своих машин и людей. Солдаты равнодушно и без всякого любопытства смотрели ему вслед, так, словно они знают его много-много лет и услышать что-то новое от него уже не рассчитывают. Некоторые из них слезли с грузовиков и задремали, улегшись под солнцем на тротуаре. Со стороны их можно было принять за тела, оставшиеся после боя, - боя не столь серьезного, чтобы нанести ущерб зданиям, но достаточно кровопролитного, чтобы оставить несколько трупов.
Майор подошел к стоящим на тротуаре столикам \"Кафе Бернар\" и обратил на пьющих равнодушный взгляд холодных глаз. Точно так он несколько мгновений тому назад изучал Мадлен. Посетители, в свою очередь, смотрели на офицера с каменным выражением лиц, как привыкли смотреть на немцев за четыре года оккупации.
Майор остановился перед столиком, за которым в одиночестве и с полупустым бокалом пива в руке сидел Сегал. Губы немца дрогнули в едва заметной улыбке при виде маленького лысого человечка в костюме пятилетней давности, который, видимо, лишь ценой невероятных усилий удавалось содержать в пристойном виде, и штопаной-перештопаной рубашке. Голая как колено голова человечка ярко сверкала в лучах яркого солнца.
- Вы не возражаете...? - спросил майор, указывая тяжелым, медленным движением руки на свободное место рядом с Сегалом.
- Не возражаю, - ответил Сегал, пожимая плечами.
Немец опустился на стул и демонстративно вытянул перед собой ноги.
- Garcon, - произнес он, - два пива.
Некоторое время они сидели молча. Майор внимательно смотрел на своих, распростертых на тротуаре и похожих на трупы солдат.
- Сегодня мне необходимо выпить в обществе гражданского лица, - сказал немец по-французски.
Официант принес пиво, поставил высокие бокалы на стол и бросил между ними два картонных поддонника. Майор машинально придвинул обе картонки к себе.
- За ваше здоровье, - сказал он, поднимая свой бокал.
Сегал поднял свой, и они выпили.
Майор пил жадно, закрыв глаза, и почти опустошил бокал, прежде чем поставить его на стол. Затем он открыл глаза, слизал языком с верхней губы небольшие клочья пены, обвел взглядом окружающие их здания и сказал:
- Красивый город. Очень красивый город. Наверное, я пью здесь последний раз.
- Вы были на фронте? - спросил Сегал.
- Да, я был на фронте.
- И теперь возвращаетесь?
- Да, я возвращаюсь. Фронт тоже возвращается. - Он мрачно усмехнулся и добавил: - И ещё не известно, кто из нас возвращается первым. - Майор допил пиво, перевел взгляд на Сегала и внимательно глядя ему в глаза, произнес: Скоро здесь будут американцы. Что вы об этом думаете?
Сегал несколько нервно погладил подбородок и сказал:
- Неужели вы действительно желаете, чтобы парижанин отвечал на этот вопрос?
- Нет, - улыбнулся майор. - Думаю, что этого делать не стоит. Скверно, что американцам вообще пришлось вмешаться. Однако переживать по этому поводу уже, пожалуй, поздно.
Теперь его лицо под слоем похожей на боевую раскраску пыли казалось усталым, спокойным и умным, хотя и не очень красивым. Это было лицо человека, который после работы читает книги и время от времени ходит на концерты добровольно, а не только под давлением супруги.
- Garcon, ещё два пива, - распорядился майор, и, обращаясь к Сегалу, спросил: - Вы не против того, чтобы выпить со мной ещё бокал пива?
Сегал посмотрел на бронированные машины, на две сотни отдыхающих солдат, задержал взгляд на тяжелых, смотрящих в небо пулеметах и пожал плечами. Смысл этого циничного жеста был предельно ясен.
- Нет, - усмехнулся майор, - у меня не было намерения использовать вооруженные силы Германии для того, чтобы заставить француза выпить со мной пива.
- С того момента, как немцы оккупировали Париж, я не только не пил с вашими соотечественниками, но и не беседовал ни с одним из них, - сказал Сегал. - Ровно четыре года. Однако, в качестве опыта стоит попробовать. Сейчас самое время. Ведь очень скоро подобное будет просто невозможно. Разве я не прав?
Майор предпочел этот выпад проигнорировать. Он внимательно посмотрел на своих солдат, развалившихся в тени греческого храма, тщательно воспроизведенного парижанами в самом сердце своего города. Военные грузовики и люди в униформе рядом с классическими колоннами являли собой нелепое зрелище. Казалось, что офицер не в силах оторвать глаз от брони и солдат, словно между ним и подчиненными существовала невидимая и горькая связь - нерушимые узы, которые невозможно разорвать на миг, даже сидя в кафе за бокалом пива.
- Ведь вы - еврей, не так ли? - спросил майор негромко, наконец повернувшись к Сегалу.
Подошел официант, поставил на стол два бокала пива и положил рядом поддонники.
Сегал надавил ладонями на колени, чтобы скрыть дрожь в пальцах и не дать вырваться на волю ужасу, который пронизывал все его тело каждый раз, когда он слышал слово \"еврей\". Первый раз он испытал этот смертельный страх четыре года тому назад - летом 1940-го. Сейчас он молчал, облизывая губы и машинально оглядываясь по сторонам в поисках дверей, подворотен, темных проулков или входов в метро.
- За ваше здоровье, - сказал майор, поднимая бокал. - Перестаньте. Давайте-ка лучше выпьем.
Сегал смочил губы пивом.
- Перестаньте, - повторил майор. - Вы можете сказать мне правду. Ведь, если вы откажетесь говорить, мне ничего не стоит позвать сержанта и приказать ему проверить ваши документы.
- Да, - сказал Сегал. - Я - еврей.
- Я так и знал, - произнес майор. - Именно поэтому я к вам и подсел. Офицер вновь пристально посмотрел на своих людей. Взгляд этот говорил о его неразрывной связи с ними, но в тоже время был лишен любви, тепла и даже проблеска надежды. - У меня есть несколько вопросов, на которые лучше вас мне никто не ответит.
- Слушаю, - с тревогой в голосе выдавил Сегал.
- Не будем спешить, - сказал майор. - Мои вопросы могу немного подождать. Разве вам не известно, - продолжил он, с любопытством глядя в глаза собеседника, - что во Франции евреям запрещено посещать кафе?
- Я знаю об этом, - сказал Сегал.
- Кроме того, всем евреям предписано носить на одежде желтую звезду.
- Да.
- У вас же звезды нет, и я средь бела дня встречаю вас в кафе.
- Да.
- Вы - очень смелый человек, - с легким налетом иронии произнёс майор. - Неужели желание выпить стоит угрозы депортации?
- Это вовсе не желание выпить... - пожал плечами Сегал. - Боюсь, что вам этого не понять, но я родился в Париже, и вся моя жизнь прошла в кафе на бульварах.
- Чем вы занимаетесь, месье...? ...месье?
- Сегал.
- Чем вы, месье Сегал, зарабатываете на жизнь?
- Я был музыкантом.
- Ах, вот как... - в голосе немца непроизвольно прозвучало уважение. И на каком же инструменте?
- На саксофоне. В джаз-оркестре.
- Любопытная профессия, - ухмыльнулся майор.
- Я не играю вот уже четыре года, - сказал Сегал. - Да и в любом случае я стал слишком стар для этого инструмента. Приход немцев просто позволил мне элегантно удалиться от дел. Джазовый музыкант проводит в кафе всю свою жизнь. Кафе для него - всё: студия, клуб, библиотека, рабочее место и убежище, где он занимается любовью. Если я не имею возможности сидеть в Париже на terrasse, потягивая vin blanc, то я с тем же успехом мог бы находиться и в концентрационном лагере...
- Каждый человек, - заметил майор, - ощущает патриотизм по-своему.
- Пожалуй, мне пора, - сказал Сегал и начал подниматься со стула.
- Не уходите. Садитесь. У меня ещё есть немного времени. - Немец ещё раз посмотрел в сторону своих людей и продолжил: - Ничего не случится, если мы прибудем в Германию на час позже. Если прибудем вообще. Расскажите-ка мне лучше о французах. Во Франции мы вели себя вовсе не плохо. Тем не менее, я чувствую, что французы нас ненавидят. Они нас ненавидят - по крайней мере, большинство из них, - не меньше, чем русские...
- Да, это так, - сказал Сегал.
Фантастика! - изумился майор. - Ведь по отношению к вам мы вели себя предельно корректно. С учетом требований военного времени, естественно.
- Это вы так считаете. Как ни удивительно, но вы действительно в это верите. - Сегал начал забывать, где находится и с кем говорит. Все существо его звало к спору.
- Конечно, я в это верю.
- А как быть с теми французами, которых расстреляли?
- Армия не имеет к этому никакого отношения. СС, Гестапо...
- Как много раз я слышал эти слова! - резко бросил Сегал. - Так же, как и все убитые евреи.
- Армия об этом ничего не знала, - упрямо стоял на своем майор. Лично я ни разу не поднял руку на еврея ни в Германии, ни в Польше, ни здесь, во Франции. Я не сделал им ничего плохого. Настало время, когда необходимо каждого судить по его делам...
- Почему это вдруг стало так необходимо? - спросил Сегал.
- Будем смотреть в глаза фактам, - майор огляделся по сторонам и, неожиданно понизив голос, продолжил: - Вероятно, нас все-таки побили...
- Вероятно, да, - улыбнулся Сегал. - Это можно допустить с не меньшей долей уверенности, чем заявление о том, что солнце взойдет завтра около шести утра.
- Победители станут жаждать мести, и вы это назовете торжеством справедливости. Армия вела себя цивилизованно, и это должно остаться в памяти.
- Мне не доводилось встречать гестаповцев в Париже, пока туда не пришла германская армия...
- Да, я совсем забыл, - прервал его майор. - Ваше мнение не типично. Вы - еврей и настроены несколько резче, хотя, как мне удалось заметить, вы сумели совсем неплохо прожить все эти годы.
- Я прожил их прекрасно, - ответил Сегал. - Я все ещё жив. Правда, оба моих брата погибли, сестра вкалывает на принудительных работах в Польше, а моих соплеменников в Европе почти не осталось. Я же остался жив, так как оказался очень умным человеком.
Сегал извлек из кармана бумажник и показал его майору. Звезда Давида была уложена в нем таким образом, что выхватить её можно было за доли секунды. Рядом со звездой находилась желтая картонка с иголкой. В иглу уже была продета нитка.
- В трудные моменты и всегда имел возможность взять звезду и пришить её себе на одежду, - сказал Сегал. - Для того, чтобы её закрепить, требуется ровно шесть стежков. - Когда он закрывал и возвращал в карман бумажник, его рука дрожала. - Представьте, майор, что четыре года, четыре долгих года вам каждую секунду приходится молить Господа о том, чтобы он подарил вам полминуты, и вы успели бы пришить звезду, прежде чем они начнут проверять ваши документы. Да, я прожил это время прекрасно. Мне всегда удавалось выкроить искомые тридцать секунд. И знаете, какое место, будучи очень умным евреем, я выбрал для сна? Женскую тюрьму! Поэтому, когда Гестапо являлось в мой дом, чтобы меня арестовать, я пребывал в комфорте в запертой камере рядом со шлюхами и магазинными воровками. Это можно было устроить потому, что моя жена католичка и работает медицинской сестрой в тюрьме. Видите, как хорошо я сумел устроиться? Правда, в конце концов, моя супруга решила, что с неё достаточно. Я её не осуждаю - такую жизнь женщине выдержать трудно. Это может тянуться год, от силы два, но, когда благотворительность становится утомительной, таскать подобный жернов на шее уже не хочется. Поэтому она решила со мной развестись. Для христиан эта процедура во Франции с последнего времени очень упрощена. Вам достаточно явиться в суд и заявить: \"Мой муж - еврей\". Больше для расторжения брака ничего не требуется. У нас с ней трое детей, но с тех пор я их не видел. Вот так. Кроме того, существуют пропагандистские агентства, к которым добрая немецкая армия никакого отношения, разумеется, тоже не имеет. Французы ненавидят немцев, но за эти четыре года их так накормили ложью, что они, как мне кажется, уже никогда не избавятся от предвзятого отношения к евреям. У немцев масса достижений в разных областях, и это ещё одно из них...
- У меня создается впечатление, что вы оцениваете события слишком пессимистично, - сказал майор. - Люди со временем меняются. Мир вернется к норме, и все устанут от ненависти и крови...
- Это вы начали уставать от ненависти и крови, - ответил Сегал. - В последнее время я начал это понимать.
- Лично я, - произнес офицер, - этого никогда не хотел. Взгляните на меня. По сути своей я совсем не солдат. Приезжайте после войны в Германию, и я пришлю за вами Ситроен. Я всего лишь облаченный в мундир скромный продавец автомобилей, имеющий супругу и троих ребятишек.
- Возможно... - протянул Сегал. - Возможно... Вскоре мы, видимо, услышим нечто подобное от очень многих. \"По сути своей я не солдат. Я всего лишь продавец автомобилей, музыкант, любитель домашних животных, филателист, школьный учитель, лютеранский священник...\" и так далее до бесконечности... Но в 1940 году, когда вы строем маршировали по бульварам, мы таких слов не слышали. В то время в ваших рядах не встречались продавцы автомобилей, там были лишь капитаны и сержанты, летчики и артиллеристы. И военные мундиры в 1940-ом вовсе не считались случайным нарядом.
Некоторое время они сидели молча. Из глушителя проезжающего мимо автомобиля раздался громкий двойной выхлоп, и один из спящих солдат закричал во сне. На тихой, залитой солнцем площади этот вопль казался совершенно неуместным. Другой солдат разбудил спящего товарища и объяснил, что произошло. Кричавший уселся на асфальт, оперся спиной на колесо грузовика, нервно вытер ладонью лицо и снова погрузился в сон. На сей раз сидя.
- Сегал, - заговорил майор, - когда война закончится, нам надо будет спасать Европу. Нам придется существовать рядом на одном континенте. И фундаментом этого существование должно быть прощение. Я знаю, что простить всех невозможно, но ведь есть и миллионы таких, которые не совершили ничего плохого...
- Таких, как вы?
- Да, таких, как я, - ответил немец. - Я никогда не был членом Партии. Я вел мирное существование в обществе супруги и троих детей, как типичный представитель среднего класса.
- Мне почему-то начинает надоедать постоянное упоминание о вашей жене и троих детках.
Лицо майора под слоем пыли залилось краской. Он тяжело опустил ладонь на руку Сегала и произнёс:
- Вы, видимо, забыли, что американцы пока ещё не вошли в Париж.
- Прошу прощения, - ответил Сегал, - но мне показалось, что вы просили меня высказываться свободно и откровенно.
- Я и сейчас на этом настаиваю, - сказал офицер, снимая ладонь с руки Сегала. - Продолжайте. Я уже давно размышляю на эти темы и готов вас слушать.
- Простите, но мне пора домой, - произнес Сегал. - Я живу на другом берегу, и прогулка получится довольно долгой.
- Если не возражаете, то я мог бы доставить вас туда на автомобиле, сказал майор.
- Благодарю вас, - ответил Сегал.
Немец расплатился, и они бок о бок зашагали через площадь мимо солдат, провожающих их равнодушными или враждебными взглядами. Они уселись в автомобиль майора и отправились в путь. Сегал помимо воли получал огромное удовольствие от первой за четыре года автомобильной поездки. Когда они проезжали по мосту через Сену, он не смог сдержать улыбки, такой голубой и приятной показалась ему вода.
Майор почти не смотрел на красоты, мимо которых они проезжали. Он устало откинулся на спинку сиденья - немолодой человек, которому в силу внешних обстоятельств приходится действовать за пределами отпущенных ему природой сил. Его лицо от непомерного утомления выглядело помятым и добрым. Когда машина проезжала мимо больших статуй, охраняющих здание Палаты депутатов, майор снял фуражку, и свежий ветер сразу растрепал его редковатые, слегка вьющиеся волосы.
- Я уже готов смириться с тем, - произнес он тихим, почти просящим голосом, - что нам придется платить за всё то, что считается нашей виной. Мы проиграли войну и поэтому - виноваты.
Сегал сухо хихикнул. Он чувствовал необыкновенное возбуждение от выпитого пива и автомобильной поездки. Это возбуждение обострялось ощущением опасности, которое порождала у него беседа с немецким майором в городе, полном вражеских войск.
- Не исключено, что, даже выиграв войну, мы все равно оказались бы виноватыми, - сказал майор. - Если быть до конца честным, то я обдумываю этот вопрос два последних года. Вначале события увлекают человека. Вы представить не можете, какое давление испытывает простой обыватель, когда страна, подобная Германии, вступает в войну. Человек всем сердцем рвется в армию, надеясь преуспеть в солдатском ремесле. Но и тогда, среди этих энтузиастов не было зрелых людей, подобных мне... Это были юнцы, фанатики, но их напор походил на напор неудержимого вала, увлекающим за собой всех окружающих. Да, вы и сами все видели...
- Я видел как юнцов, так и тех, кто постарше, - ответил Сегал. - Они четыре года рассиживались в лучших ресторанах, уплетая масло, бифштексы и белый хлеб. Они заполняли театры, носили красивые мундиры и отдавали приказ расстрелять... сегодня десять человек, а завтра ещё двадцать...
- Человеческие слабости, - сказал майор. - Потакание своим прихотям. Человеческая раса состоит, увы, не из святых. Но прощение все же должно начаться с чего-то.
Сегал наклонился вперед и прикоснулся к плечу шофера.
- Остановитесь, пожалуйста, - сказал он по-немецки. - Я хочу выйти.
- Вы здесь живете? - спросил майор.
- Нет. Я живу в пяти кварталах отсюда. Но при всем моем к вам уважении, майор, я не хочу показывать немцу - любому немцу - свой дом.
- Останови здесь! - пожав плечами, распорядился офицер.
Автомобиль подкатил к тротуару и замер. Сегал открыл дверцу, чтобы выйти.
Однако майор удержал его за руку.
- А не кажется ли вам, что мы уже сполна заплатили за все? - жестко спросил он. - Разве вы видели Берлин? Или Гамбург? Вы были под Сталинградом? Вы имеете представление о том, как выглядело поле боя под Сэн Ло, под Мартэном и Фалезе? А, может быть, вы знаете, что чувствует человек, оказавшись на дороге под американскими бомбами? Способны ли вы разделить чувства простых людей, бегущих по этой дороге в фургонах, пешком, на велосипедах? Можете ли вы понять тех, кто ютился в темных подвалах, ощущая себя скотом, приготовленным к забою? Разве это не расплата за наши грехи? Лицо майора под слоем пыли конвульсивно дергалось, и Сегалу на миг даже показалось, что офицер вот-вот зарыдает. - Да, - продолжал Майор. - Мы виновны. Некоторые из нас виновны больше, чем другие. Как же мы теперь должны поступать? Что должен сделать я, чтобы смыть с себя всю эту грязь?
Сегал освободил свою руку. Он даже почувствовал слабое желание утешить этого немолодого, изрядно побитого войной, прилично выглядевшего человека продавца автомобилей и отца троих детей. Сегал видел перед собой испуганного, бегущего с фронта и усталого солдата, ставшего мишенью для американских бомб на длинных дорогах Франции. Но вот Сегал перевел взгляд на жесткое лицо молодого солдата, сидящего в позе напряженного ожидания на переднем сиденьи автомобиля. На крюке под ветровым стеклом висел пистолет-пулемет шофера - компактная, прекрасно сконструированная, тщательно смазанная и готовая к бою машина смерти.
- Что я должен сделать, чтобы смыть с себя эту грязь?! - снова выкрикнул майор.
Сегал тяжело вздохнул и без всякой экзальтации, злорадства или горечи сказал - не от своего имени, а от имени того первого еврея, которому давным-давно проломили череп на улицах Мюнхена, и того американца, который только что рухнул на землю от пули снайпера где-то под Шартром; он говорил от имени тех, кто погиб мучительной смертью за все эти долгие годы:
- Перережьте себе горло и посмотрите, не смоет ли ваша кровь всю эту грязь.
Майор резко выпрямился и в его глазах зажегся холодный, опасный огонь - огонь злобы и поражения. Сегал понял, что на сей раз он зашел слишком далеко, и что после стольких лет успешной борьбы за выживание, ему предстоит сейчас умереть. Умереть всего за неделю до освобождения! Однако увидев перед собой это разъяренное, измученное, напряженное и в то же время жалкое лицо, он ничуть не пожалел о вырвавшихся вдруг словах. Сегал повернулся и подчеркнуто спокойно зашагал по направлению к своему дому. Его спина между лопатками окаменела, ожидая удара пули. Медленно пройдя десять шагов, он услышал, как майор что-то сказал по-немецки. Сегал зашагал ещё медленнее, глядя сухими глазами вдоль широкой аллеи бульвара Распай. Затем он услышал шум мотора и сразу же после этого визг шин - машина сделала резкий разворот. Сегал не стал оглядываться, чтобы увидеть, как автомобиль рванулся назад к Сене и ещё дальше - к Мадлен, где рядом с бронированными машинами его ждали спящие, так похожие на мертвецов солдаты. Ждали для того, чтобы отправиться в Германию по дороге, которая не в силах привести их к прощению.
РОЛЬ В ПЬЕСЕ
Алексис Константан слыл приятным человеком, и множество людей ещё до войны, когда на парижских сценах было тесно от прекрасных актеров его амплуа, считали, что Алексис обладает незаурядным талантом. Это был плотный, похожий на крестьянина человеком средних лет, и ему особенно удавались роли в остроумных комедиях нравов. Константан всегда мог рассчитывать на успех у публики в роли престарелого, богатого супруга молодой и склонной к измене вертихвостки. Год или два Алексис провел в Голливуде, где удачно имитировал Буайе1, развлекая народ на вечеринках. Когда-то совсем молодым он был женат, но довольно скоро благополучно и вполне по-дружески развелся. Еще с довоенных времен Алексис делил квартиру в квартале Сен Жермен с актером по имени Филипп Турнеброш. Они дружили ещё с тех лет, когда юнцами таскали копья в массовке театра \"Одеон\". Их дружба продолжалась, несмотря на то, что Турнеброш задолго до прихода нацистов успел превратиться в одного из самых блестящих актеров Франции, в то время как карьера Константана развивалась ни шатко, ни валко. На жизнь Алексис себе, конечно, зарабатывал, но ему неизменно доставались роли второго плана, и театральные критики крайне редко удостаивали его отдельным абзацем в своих обзорах.
Квартира, которую делили актеры, была очень приятным местом. Турнеброш получал кучу денег и бездумно тратил их направо и налево. Мужчины уживались друг с другом гораздо лучше, чем когда-то со своими женами, и в их доме постоянно устраивались приемы и вечеринки. На этих сборищах появлялись люди с Бродвея и из Голливуда, так же как и представители иных видов изящных искусств. Шампанское лилось рекой. В доме постоянно крутились компании молодых, привлекательных девиц, которых Алексис и Филипп честно делили между собой. Квартиру в Сен Жермен навещали богатые дамы и мужчины (и таковых было не мало), владевшие поместьями в Нормандии или виллами в Каннах, и на гостеприимство которых друзья могли рассчитывать, когда в Париже становилось скучно. Одним словом, это была славная, богатая приятными событиями, сладкая жизнь художника 30-х годов, - жизнь, которая, как нам теперь не устают твердить, никогда уже не вернется.
Время от времени у Константана портилось настроение. Это случалось в те моменты, когда ему предлагали новую роль.
- Одно и то же, - сказал он как-то утром приятелю, с унылым видом листая очередную пьесу. - Постоянно одно и то же.
- Давай, я попробую догадаться, о чем идет речь, - сказал Филипп. Было время завтрака, и он сидел за столом напротив друга, методично постукивая ложечкой по скорлупе яйца. - Ты - промышленник. Занят производством духов.
- Автомобилей.
- Автомобилей? Какая великолепная пьеса! Продолжаем: твоя жена изменяет тебе с итальянцем.
- С венгром. Мне уже столько раз наставляли рога, что у меня есть повод для развода с целой монастырской школой английских девиц, - сказал с горькой усмешкой Константан.
Филипп ухмыльнулся и, подняв палец, ораторским тоном произнес:
- Я обращаюсь к тебе, Алексис Константан, как к незыблемому столпу французского театра. Скажи, что бы мы делали, если бы мужьям не наставляли рога?! Когда думаешь о столь ужасной возможности, голова идет кругом. Передай мне, пожалуйста, соль.
- Наступит день, - мрачно произнес Алексис, - когда ты удивишься. Они предложат мне новую роль, а я откажусь. Это не карьера, а какая-то болезнь...
- Наступит день, - мягко сказал Филипп, - когда ты сыграешь Сирано. Я в этом не сомневаюсь.
Филипп был мягким, добропорядочным и очень милым человеком. Он любил Алексиса и делал все, чтобы смягчить страдания обманутого честолюбия друга.
Но подобные моменты, когда Алексис ясно видел, что его карьера быстро катится под откос вместе с бесконечной чередой не запоминающихся, жалких ролей, наступали сравнительно редко. Он не завидовал Филиппу, а если и завидовал, то совсем немного для актера, и в глубине души постоянно лелеял надежду, что новый театральный сезон станет совсем иным. В последний момент в труппе могут произойти изменения, один из друзей-актеров, занятой в сложной и интересной роли умирает, и его, Алексиса, призывают, чтобы он заполнил неожиданно возникший вакуум в дневном спектакле. На парижской сцене вдруг может появиться необыкновенно проницательный продюсер, который позвонит ему и скажет:
- Константан, я давно слежу за вами. Вы понапрасну тратите жизнь, соглашаясь на эти бездарные роли. Передо мной лежит рукопись пьесы, в которой жизненный путь героя начинается в девятнадцать лет, а заканчивается в восемьдесят пять. Женщины не могут перед ним устоять, а на сцене он проводит два часа и двенадцать минут...
Но друзья почему-то не умирали, а, если и умирали, то были заняты в скверных ролях. Проницательные продюсеры в Париже не возникали. Схема, по которой предстояло развиваться его карьере, была предельно ясна до тех пор, пока немцы не вошли в Париж.
Немцы, любившие Париж больше чем Берлин, и считавшие себя знатоками, ценителями и покровителями европейского искусства, почти не вмешивались в театральную жизнь столицы. Правда, все пьесы еврейских авторов немедленно исчезли со сцены, а театры, которыми владели евреи, были за определенную цену переданы более приемлемым для новых властей французам. Спектакли, в которых англичане, американцы или русские изображались в благоприятном свете, были, естественно, запрещены, но в целом немцы нанесли театру урона не больше, чем могли нанести крупные кинофирмы, получи они столько же власти, сколько имели оккупанты.
Филипп в то время был занят в зажигательном спектакле о франко-прусской войне. В третьем и четвертом актах пьесы французы красиво погибали от копий прусских улан, так что о возобновлении постановки не могло быть и речи. Однако Алексис играл в своей обычной сладенькой поделке, вполне приемлемой для всех, кроме истинных любителей театра. Постановщика этой пьески пригласил к себе Комиссар по вопросам культуры - романтически настроенный баварский немец в чине полковника, - и предложил вернуть спектакль на подмостки.
- Да, это - действительно проблема, - сказал Алексис. Он и Филипп токовали на эту тему всю ночь. За окнами было темно и тихо, а коньяка к этому времени было уже выпито немало. - Ведь у меня только одна профессия. Я - всего лишь актер.
- Да, - ответил Филипп. Он, вытянувшись во весь рост, лежал на кушетке, придерживая на груди рюмку с коньяком.
- Пекарь продолжает выпекать хлеб. Врач не прекращает лечить. Вне зависимости от того, есть немцы или нет...
- Да, - согласился Филипп.
- Ведь, в конце концов, эта пьеса и в Третьей республике пользовалась большим успехом.
- Да, - согласился Филипп. - Но особенно громкий успех она имела во время правления Калигулы.
- Она никому не может причинить вреда
- Точно, - сказал Филипп и добавил: - Передай-ка мне коньяк.
- В ней нет ничего такого, что могло бы принести пользу нацистам.
- Именно, - сказал Филипп.
После этого обмена репликами возникла пауза. С улицы донесся звук шагов марширующих людей. Строем шли всего три или четыре человека, но их кованые сапоги стучали о мостовую так громко, что казалось, будто марширует целая армия.
- Немцы, - заметил Филипп. - Они ходят строем на свадьбу, на любовные свидания и в сортир...
- Ты собираешься играть в этом сезоне? - спросил Алексис.
Филипп покачал рюмку с коньяком в руке, помолчал и ответил:
- Нет, я не собираюсь играть в этом сезоне.
- Что же ты намерен делать?
- Я намерен пить коньяк и перечитывать лучшие пьесы Мольера.
Алексис прислушался к топоту удаляющихся в сторону Монпарнаса сапог и спросил:
- А в следующем сезоне ты играть будешь?
- Нет, - ответил Филипп, - я начну играть в тот сезон, когда в Париже останутся только мертвые немцы.
- И ты считаешь, что будет неправильно играть даже в такой пьесе, в которой я...
Филипп медленно поводил рюмкой с коньком под носом и сказал:
- Каждый должен решать это для себя сам. Я не вправе навязывать кому-либо свое мнение по такому вопросу.
- Значит, ты думаешь, что это неправильно? - не сдавался Алексис.
- Я... - медленно и тихо заговорил Филипп в большую коньячную рюмку из тонкого стекла. - Я полагаю, что это - предательство. Я не хочу быть товаром на рынке развлечений для смелых, германских воителей-блондинов.
Два друга некоторое время молчали. На улице кто-то хрипло ревел lied1 Шуберта, и сквозь этот рев до слуха друзей едва доносилось женское хихиканье.
Что же, - наконец произнес Алексис, - утром я позвоню Ламарку и скажу, чтобы он подыскивал на эту роль кого-нибудь другого.
Филипп медленно поставил рюмку, поднялся с кушетки и подошел к сидящему другу. И Алексис увидел, как в первый раз после появления немцев в городе, сквозь каменную, холодную маску, в которую превратилось известное всему миру лицо, прорвались эмоции. Филипп дал волю своим чувствам. Он плакал.
- Я так боялся... - начал он, протягивая руку. - Я так боялся, что ты этого не скажешь... Прости меня, Алексис... Прости...
Они пожали друг другу руки, и Алексис изумился, заметив, что тоже плачет, сжимая ладонь человека, которого знал вот уже более двадцати лет.
Первое время все было не так уж и плохо. Немцы вели себя корректно, особенно по отношению к известным в театральном мире людям. Алексис и Филипп продолжали оставаться в стороне от сцены, делая вид, что подыскивают себе подходящие роли, и вежливо отклоняя все предлагаемые им для прочтения пьесы. У Филиппа были большие накопления, которыми он щедро делился с Алексисом. Друзья как бы находились на своего рода продолжительных вакациях. Они читали, по утрам долго валялись в постелях, а иногда даже проводили время в деревне. За город они стали выезжать лишь после того, как немцы с реверансами, и не задавая никаких вопросов, выписали им специальные пропуска. В их квартире по-прежнему собирались друзья. Теперь это были тихие, долгие посиделки, где художники показывали свои новые картины, отказываясь выставлять их на публике, а драматурги читали пьесы, которые должны были увидеть сцену в некоем туманном будущем после того, как оккупанты, наконец, уйдут из Парижа. Однако оккупация затягивалась, и для многих освобождение превратилось во все более и более отдаленную мечту. Некоторые мужчины и женщины начали выпадать из их кружка и стали появляться на более привычном для себя месте - на сцене. Они примирились с тем, что места в партере занимали немецкие солдаты и офицеры, заслужившие отпуск в Париж своими подвигами на других фронтах.
Эти вынужденные каникулы сказывались на Филиппе и на Алексисе сильнее и сильнее по мере того, как на парижской сцене стали появляться всё новые и новые лица, а у публики - иные любимцы. Финансовые ресурсы Филиппа начали проявлять признаки истощения, и, кроме того, немцы конфисковали их квартиру. Теперь они оба были вынуждены ютиться в районе Сен Дени, в комнатушке на пятом этаже, и без лифта.
И вот, наконец, наступил день, когда Ламарк прислал Алексису письмо, в котором говорилось, что он хочет встретиться с Алексисом тет-а-тет и просит пока держать его приглашение в секрете.
Собираясь на беседу, Алексис надел свой лучший костюм и повязал скромный, но очень дорогой галстук, который не носил вот уже два года. По пути к Ламарку он заглянул в парикмахерскую, чтобы привести в порядок свою шевелюру. А перед тем, как подняться по лестнице в офис, купил цветок в бутоньерку. По ступеням Алексис шагал неторопливо, с серьезным выражением лица, как и положено шагать солидному, немолодому, но внешне привлекательному гражданину. Под этой маской величия и уверенности Алексис прятал нервное напряжение и боль, которую он заранее испытывал от того чувства вины, которое ему ещё предстояло пережить.
- Есть в Париже немцы или нет, - говорил Ламарк, возбужденно помахивая над столом рукописью, - но эта пьеса - новое слово в театральной литературе. Она являет собой неоценимый вклад в культуру Франции. Ну а главная роль... Мой Бог! - Ламарк обратил взор к небесам. - Немолодой человек, но все ещё могучий, в расцвете зрелых сил...Он остается на сцене половину первого акта и весь второй. А сцену смерти в третьем лучше бы не смог написать и сам Расин!
Невысокий и несколько тучный Ламарк обладал живым, хитрым и проницательный взглядом коммивояжера. Он прибыл в Париж из Марселя и вполне процветал как во времена Третьей Республики, так и при немцах. Алексис не сомневался в том, что Ламарк будет процветать даже в эпоху Девятой Диктатуры Пролетариата.
- Алексис... - продолжил он, энергично хватая актера за руку. Алексис, прочитав пьесу, я сразу подумал только об одном человеке! О тебе. Я знаю, какой мусор тебе приходилось играть. Одно и то же. Год за годом. Повторяющиеся приемы, приевшиеся трюки. Смерть для любого актера! На сцене появится новый Константан. В сравнении с тобой Ремю1 и Буайе покажутся школярами! Я всегда чувствовал, что, как только появится достойная тебя роль - ты сможешь потрясти мир.
- Верно, - сказал Алексис, прекрасно понимая, что Ламарк обратился к нему только потому, что большинство стариков отказывались выходить на сцену, - получилось так, что у меня не было возможности...
- Твой час настал, Алекс! - торжественно объявил Ламарк. - Поверь мне. Я проработал в театре всю жизнь и вижу, когда роль и актер сливаются воедино подобно...
- Я тебе очень благодарен, - неуверенно произнес Алексис, - но я, пожалуй, все же ещё подожду немного.
- Главный герой - несчастный человек, - благоговейно произнес Ламарк. - Огромный, с могучими кулаками, но при этом абсолютно несчастный. Этот безжалостный повелитель промышленной империи, одержимый патологической страстью к деньгам, пережил в молодости любовную драму т отвернулся от женщин. Деньги заменяют ему жену, любовницу и детей. Он, хохоча, губит мужчин, за какую-то несчастную тысячу франков. Там есть сцена, когда к нему приходит его лучший друг и умоляет...Но будет лучше, если ты сам всё прочитаешь. Такая мощная вещь! Я не хочу портить впечатление. А знаешь что происходит, когда он встречает чистую юную девушку... Твой герой совершенно преображается. Сад расцветает в декабре. Страшно смешно. Девица оказывается потаскушкой. Она убегает с офицером зуавом в тот момент, когда он покупает для неё большой бриллиант чистой воды на Пляс Вандом. А что стоит сцена безумия, Алекс! По сравнению с ней сцена безумия в Гамлете покажется простой воскресной партией в домино. Затем следует убийство. А какую речь герой произносит перед тем, как принять яд! Яростное обращение к Творцу с мензуркой яда в дрожащей руке! Бог, Алекс, не даст мне соврать - настало время для того, чтобы ты занял подобающее тебе место в истории французской сцены... Вот, бери! - он сунул манускрипт в руки Алексиса. - И ничего больше не говори. Прочитай пьесу дома, возвращайся сегодня же в пять и, пожимая мне руку, скажи: \"Ламарк, я хочу поблагодарить тебя от всего сердца. Завтра с утра я готов приступить к репетициям\".
Когда Алексис выходил из кабинета, у него слегка кружилась голова. Он медленно добрел до набережной Сены и, усевшись на скамью, прочитал пьесу. Пьеса была написана пером острым и энергичным, хотя и не столь огнедышащим, как можно было заключить из слов Ламарка. Впрочем, для главного героя в ней нашлось довольно много больших и ярких сцен. Устремив невидящий взгляд на противоположный берег реки, представил себя на ярко освещенной сцене. Перед его мысленным взором предстал чудовищно жестокий, вызывающий жалость мятущийся человек - человек, потрясенный неожиданно свалившимся на него горем, убийца и самоубийца. Алексис слышал, как этот человек призывает все силы ада обрушить свой гнев на мир, который он собирается покинуть.
Это была именно та роль, мечта о которой преследовала его с того момента, когда он первый раз ступил на сцену. Медленно шагая домой, Алексис знал, что возьмет роль, что бы по этому поводу не говорил Филипп...
Спектакль имел грандиозный успех, и всего за один вечер вписал себя в историю французского театра. Комический рогоносец был мгновенно забыт, и вместо него на сцене родилась трагическая фигура эпических масштабов. С этого момента все более или менее значительные пьесы прежде всего предлагались ему. Алексис сыграл главную роль в двух фильмах, снятых в пригородах Парижа, и лицо его стало знаменитым во всей Европе. Правда, несколько наиболее нетерпимых друзей Алексиса сделали вид, что не узнали его, встретив на улицы, да в паре жалких, издаваемых Сопротивлением листков, появилось несколько оскорбительных статеек. Какой-то недоброжелатель не поленился прислать ему эти так называемые газетки.
Филипп порвал с ним в тот же день, когда он принес от Ламарка пьесу.
- Да, да, - устало произнес Филипп. - Мне давно известны все аргументы. Аргумент номер один: нам надо питаться. Аргумент номер два: булочники продолжает выпекать хлеб, врачи лечить людей и так далее. Аргумент номер три: немцы выиграли войну и продолжают одерживать победы. Неужели мы не смиримся с этим до конца наших дней? Аргумент номер четыре: мы знаем, что у французов есть недостатки. Неужели мы должны представлять их только как ангелов? И аргумент пять: я больше не желаю иметь с тобой никаких дел.
Филипп упаковал свои пожитки, и с тех пор Алексис его не встречал. Позже до него долетали смутные слухи, что Филипп сражается в отрядах Маки где-то в Верхней Савойе. Говорили даже, что его пару раз видели мельком в Париже, что он очень постарел и выглядит довольно жалко. Узнавая о появлении бывшего друга в Париже, Алексис каждый раз испытывал некоторые угрызения совести, но легко утешался, так как был очень занят, пользовался успехом и со всех сторон слышал в свой адрес только хвалу.
Алексис встретился с Филиппом лишь в июле 1944-го года, когда американцы уже были в Сен Ло, и в Париже началась беспокойная жизнь. У одних в глубине души появилось чувство неуверенности и ощущение вины, а другие тайно ликовали, ожидая близкое освобождение. По ночам на улицах раздавались выстрелы, а немцы бродили по городу, ловя взглядами взгляды парижан - взгляды внимательные и выжидательные. Немецких солдат часто находили мертвыми на берегу Сены, а некоторые трупы медленно плыли лицом вниз по течению к морю. Все знали, что силы Сопротивления собирают в городе боевые батальоны, и что семнадцатилетний мальчишка, убирающий в ресторане грязные тарелки с вашего стола, может оказаться коммунистическим руководителем, с целым арсеналом под матрасом и списком предателей, которых ждет возмездие. Никто не мог быть уверен в том, что в этом списке нет и его имени. Те, кто процветал под немцами, и те, кто с ними просто уживался, вели в уме тревожные подсчеты. Алексис не был исключением. В эти дни он ничего не играл, и у него оставалось время для долгих, медленных и задумчивых прогулок. Он засиживался далеко заполночь, вглядываясь из темных окон своей квартиры в трепещущий от нетерпеливого ожидания город. Алексис внимательно изучал карту театра военных действий, пытаясь при этом, как можно более честно анализировать свою реакцию на успехи союзников. Актер был страшно доволен тем, что испытал радость после того как американцы прорвали фронт в Нормандии и устремились к Парижу. Он радовался, несмотря на то, что продвижение американцев таило опасность для него лично.
Алексис встретил Филиппа на площади Звезды. Его старый друг изменился почти до неузнаваемости. Он очень постарел, волосы поседели, а осунувшееся, обветренное лицо избороздили глубокие морщины. Мешковатая одежда и тяжелые башмаки делал его похожим на крестьянина - нищего сельского трудягу, обрабатывающего десять акров тощей земли и приехавшего в город всего лишь на день. Алексис пошел за ним следом, с болью в сердце следя за тем, как Филипп сильно припадая на раненую ногу, проходит мимо столиков уличного кафе.
На какой-то миг Алексис остановился, чувствуя в глубине души, что будет лучше, если он избежит встречи с этим покрытым шрамами ветераном. Но, глядя на сутулую, побитую временем и все же такую знакомую спину и вспомнив двадцать лет дружбы, рухнувшей в тот кровавый август, он ускорил шаг, догнал Филиппа и положил ладонь на руку бывшего друга. Филипп остановился и оглянулся. Лицо его напряглось. Но напряглось всего лишь на миг. Всё. Больше никакой реакции.
- Что вам угодно, месье? - вежливо поинтересовался он.
- Пожалуйста, Филипп, - взмолился Алексис, - не обращайся ко мне \"месье\".
Филипп стал освобождать руку.
- Ну, пожалуйста, поговори со мной...
Филипп зашагал мимо столиков. Зашагал, нельзя сказать, чтобы очень медленно, но достаточно спокойно.
Алексис пошел за ним следом.
- Прости меня, - твердил он, - я вел себя очень глупо. Проявил слабость. Я должен бы уйти вместе с тобой. Я слышал, чем ты занимался, и горжусь тем, что когда-то был твоим другом.
Филипп ковылял, глядя прямо перед собой с таким видом, словно не слышал ни единого слова.
- Я готов сделать все, что ты скажешь, - умоляюще лепетал Алексис. - У меня много денег, и мне известно, что ваши люди в них очень нуждаются. Возьми их. Возьми их все.
Впервые за все это время, на лице Филиппа промелькнул какой-то интерес, и он задумчиво покосился на своего бывшего друга.
- На деньги можно купить ружья, - торопливо продолжил Алексис. - Все знают, что немцы торгуют оружием, хотя и очень дорого... Ты не смеешь отказываться от моего предложения, вне зависимости от того, что ты обо мне думаешь. Я хочу оказать хоть какую-то помощь. Возможно, что делать это уже слишком поздно, но я все же хочу помочь. В том числе и себе. Скоро начнутся бои, и я желаю сражаться. Забудь об этих трех годах. По крайней мере сейчас, хотя бы на время...
Филипп остановился. Холодно, без каких-либо признаков дружбы, он посмотрел в глаза Алексиса и сказал:
- Не так громко, месье.
- Прости меня.
- Немедленно уходите отсюда и отправляйтесь домой. Там и ждите.
- Ты придешь? - со счастливой улыбкой спросил Алексис.
- Возможно, - пожал плечами Филипп и мрачно улыбнулся. - Возможно, мы и придем.
- Я живу...
- Мы знаем ваш адрес. Прощайте, месье.
Не улыбнувшись и не протянув руки, Филипп зашагал прочь. Алексис следил за тем, как припадающий на одну ногу суровый крестьянин растворяется среди залитых солнечным светом ярких одежд, велосипедов и зеленых мундиров. Мысли об утраченной двадцатилетней дружбе причиняли ему боль, но в то же время он ощущал подъем и в нем проснулась надежда. Подобных чувств Алексис не испытывал вот уже много месяцев.
Вернувшись в свою квартиру, он принялся ждать.
- С этим господином... - начал Филипп с оттенком пренебрежительного изумления, указывающим на то, что этот штатский солдат когда-то был первоклассным актером. - Этот господин мне знаком.
Они появились в доме Алексиса после наступления темноты. Трое мужчин в сопровождении Филиппа. Это были невысокие, спокойные люди в потрепанной одежде. Однако, сидя напротив них в своей светлой, комфортабельной гостиной, Алексис чувствовал, что в каждом из его гостей таится смертельная опасность. Об этом говорили их обращенные на него откровенно изучающие взгляды.
- В начале оккупации, - продолжал Филипп, - он, впрочем, как и многие другие, стал служить немцам...
Алексис открыл, было, рот, чтобы выразить свой протест. Ему хотелось сказать, что он всего-навсего продолжал заниматься своим делом, поддерживая свет рамп на французской сцене. А в том, что спектакли с его участием посещали немцы, смертного греха он не видит. Алексис хотел объяснить этим людям, что его профессиональная деятельность не может идти ни в какое сравнение с коллаборационизмом в других сферах. Однако, взглянув ещё раз в эти холодные спокойные лица, он предпочел хранить молчание.
- И вот теперь, - продолжал Филипп с легкой сценической издевкой в голосе, - теперь, когда американцы уже в Ренне, этот господин вдруг испытал новый прилив патриотизма...
- Филипп, - не выдержал Алексис, - может быть, мне будет позволено высказаться за себя?
Один из посетителей кивком выразил согласие.
- Я совершил ошибку и теперь хочу её исправить. Я могу предложить деньги. Всё, что у меня есть. Я могу предложить себя, если от моей помощи может быть какая-либо польза. Больше мне сказать нечего.
Три человека посмотрели друг на друга. Филипп же повернулся ко всем спиной, сделав вид, что рассматривает рисунок Дерена на стене. Один из визитеров - видимо, главный - поднялся, подошел к Алексису и протянул ему руку. Другие ему улыбнулись. В их легких улыбках он заметил человеческую теплоту. Лишь Филипп по-прежнему отворачивался от него. Он не смотрел на бывшего друга даже тогда, когда тот принес из другой комнаты толстенную пачку банкнот и вручил их командиру. Ушел Филипп, не попрощавшись.
Когда в городе начались бои, и стрельба шла с баррикад, из окон и крыш, недавние визитеры позвали Алексиса, и он пошел с ними, одевшись в старый фланелевый костюм, в котором когда-то сиживал в дорогих гостиных в Каннах. Костюм был старым, но повязка на рукаве совсем новой. Повязка говорила о том, что её обладатель является бойцом Французских сил сопротивления. В забитой людьми комнате в доме недалеко от Мэрии, ожидая получения хоть какого-нибудь оружия и прислушиваясь к пока ещё редким автоматным очередям за окнами, он снова и снова поглядывал на знак признания на своем рукаве. Алексис чувствовал себя слишком старым для боя, и где-то в глубине горла у него комком засел страх. Он стыдился того, что на его рубашке выступили пятна нервного пота, но каждый раз, глядя на повязку, он ощущал благоговение и покой, которые почти снимали нервную дрожь и сдерживали бешеный бег крови по жилам.
Ему выдали четыре похожие на картофельную толкушку гранаты. Посмотрев, что с ними делают другие (он очень походил на кузена из провинции, случайно угодившего на званый ужин и внимательно следящего за тем, какими ножами и вилками пользуется хозяин), Алексис сунул гранаты за ремень.
Вошел Филипп, и в комнате воцарилась тишина. Филипп встал лицом к бойцам и тихим, ровным голосом произнес:
- В данный момент нам не следует вступать с ними в открытый обмен ударами. Мы будем их беспокоить, уничтожать, где можем, загонять в укрытия и пытаться держать их там, до тех пор, пока не придут американцы. Надо сделать так, чтобы за любое передвижение по Парижу им пришлось бы платить дорогой ценой. Нам следует экономить боеприпасы и беречь оружие. Я сожалею о том, что вооружить вас лучше у нас нет возможности. Каждый, кто чувствует, что недостаточно готов для того, чтобы вступить в бой, может спокойно удалиться... - с этими словами, он внимательно посмотрел на Алексиса, который машинально отбивал дробь пальцами на рукоятке гранаты.
Филипп подошел к нему и спросил:
- Месье, вы умеете обращаться с этим оружием?
- Я, мм... Не совсем.
Филипп извлек одну гранату из-за пояса Алексиса и показал, как следует её держать, как выдергивать кольцо и как бросать. Алексис поблагодарил его, а Филипп, обращаясь ко всем остальным, резко бросил:
- Итак, мы готовы...
Отряд тихо выскользнул в ночь.
Следующие два дня слились для Алексиса в бесконечную череду навязчивых и путаных сновидений. Все происходящее представлялось ему чем-то далеким от реальности: и резкий запах пороховой гари, и проносящиеся рядом с головой острые осколки каменных подоконников, и лающий звук немецких пулеметов, выискивающих свои жертвы, и то, как стоявший рядом с ним человек, вдруг упал с простреленными легкими, а он, Алексис, поднял его винтовку образца 1918 года и принялся палить в тучу пыли в ста метрах от себя, пытаясь попасть в убегающие серые фигуры. Столь же далекими от реальности казались ему бесконечные перебежки от одной баррикады к другой, от одного ствола дерева к другому. Страшным миражом представились ему неожиданно вывернувший из-за угла немецкий \"Тигр\" и грохот взрывающихся снарядов. Столь же нереальной показалась ему сцена, в которой один из снарядов угодил в стоящий на улице грузовик, и скрывающиеся под ним люди - мужчина и женщина - вдруг исчезли... Окружающие Алексиса мальчики были очень довольны действиями пожилого человека и ласково называли его \"Папа\". Мальчишки разразились восторженными проклятиями, когда где-то неподалеку от здания \"Опера\" брошенная им с третьего этажа граната попала в открытый люк танка. Страдая от жары, переутомления и страха, он время от времени испытывал приливы самоуважения. Алексис был изумлен тем, что под его шкурой \"бульвардье\" и актера оказалось так много солдатского. Лишь один Филипп говорил с ним холодно и профессионально. Он относился к бывшему другу без предвзятости, но в то же время не давал ему никаких поблажек. Алексис не возражал. Атакуя и отбивая атаки, укрываясь от неожиданной очереди с крыши и пробираясь с пересохшим горлом по залитым лунным светом улицам, он не мог думать ни о чем, кроме очередного немца, надежного укрытия или торопливом глотке вина, способным на миг утолить жажду и приглушить страх. Находясь так долго на ногах, Алексис умирал от усталости и мечтал о тихом месте, где можно было бы улечься и соснуть хотя бы часок...
Вскоре он оказался в обществе лишь одного Филиппа, поскольку семь человек из их группы отправились проверить сообщение о том, что чуть дальше по улице, примерно в половине квартала от них, в погребе виноторговца укрылась группа немцев. Филипп и Алексис стояли за чуть приоткрытой деревянной дверью и держали под контролем улицу.
Рядом с собой он слышал тяжелое дыхание Филиппа. Чтобы добраться до укрытия, им пришлось пробежать две сотни метров по открытому пространству, и засевшие на крыше немецкие снайперы успели произвести по ним два выстрела. Алексису казалось, что мир перед его глазами пребывает в каком-то странном многокрасочном круговороте, а собственное дыхание представлялось скрипом древней машины, остро нуждающейся в смазке. Опустившись на одно колено, Алексис прислонился лбом к дверной панели и почувствовал, как дерево стало скользким от выступившего на лбу пота. Остановив усилием воли вызванное изнеможением многоцветное вращение мира, он взглянул в сухое, иссеченное резкими морщинами лицо Филиппа. Увидев покрасневшие от бессонницы глаза бывшего друга, Алексис на миг вспомнил, как много лет тому назад они, освеженные ванной, в шелестящих шелковых халатах сидели друг против друга за завтраком. На столе дымил кофейник, перед ними лежали свежие газеты... Филипп тогда шутливо произнес: \"...твоя жена изменяет тебе с итальянцем\".
- Они двигаются слишком медленно. Слишком... - Филипп приоткрыл дверь чуть шире и следил за тем, как его патруль, прижимаясь к стенам домов, крадется в направлении винного погреба. - Надо заставить их шевелиться. Вопросительно взглянув на Алексиса, он спросил: - С вами все в порядке?
Собрав остатки сил, Алексис поднялся на ноги, выдавил подобие улыбки и ответил:
- Вполне. Если не считать того, что я, пожалуй, слишком стар для подобного рода упражнений.
- Хорошо, - сказал Филипп и выскользнул из дверей.
Через пять секунд после его ухода Алексис увидел, как из-за угла выкатился грузовик и на миг остановился в конце улицы. Это был большой армейский бронированный автомобиль с пулеметом, установленным над кабиной водителя. Борта машины со всех сторон щетинились стволами винтовок.
- Филипп!! - широко распахнув дверь, крикнул Алексис.
Филипп обернулся. Он, его люди, водитель машины и пулеметчик увидели друг друга одновременно. Французы побежали, а водитель включил передачу и, быстро набирая ход, бросил машину вслед за ними. Пулеметчик дал несколько коротких очередей, но тряска мешала ему целиться, и пули, не попав в цель, рикошетировали от мостовой у ног мчащихся к углу улицы Филиппа и его друзей. Там они надеялись найти хотя бы временное укрытие. Алексис бросил взгляд на Филиппа - сутулую, хромающую, нелепую фигуру, с винтовкой в руке.
Затем он выскочил из своего укрытия и побежал по улице с таким расчетом, чтобы оказаться рядом с грузовиком, когда тот будет катиться мимо. Некоторое время с машины его никто не замечал, и у него хватило времени на то, чтобы сорвать чеку с гранаты. Алексис бежал тяжело, почти тем же курсом, что и грузовик, однако чуть-чуть под углом к нему. Так бегут люди, намеривающиеся вскочить на подножку движущегося трамвая. Пулеметчик, наконец, увидел его и развернул ствол. Первая очередь прошла мимо, и Алексис продолжал молотить ногами, стараясь не выронить гранаты из потной ладони и не слыша ничего, кроме своего тяжелого дыхания. Солдаты в грузовике тоже увидели бегущего француза, и стволы винтовок обратились в его сторону. Выстрелов он почему-то не услышал, но зато услышал свист пролетающих мимо головы пуль. Одна из пуль ударила Алексиса высоко в плечо, он споткнулся, но, сумев чудом удержаться на ногах, заковылял на перехват приближающемуся грузовику. Пулеметчик развернул пулемет, и на сей раз Алексис услышал даже истерический стук бойка. В тот же миг что-то ударило его по голове, а рот заполнился кровью. Кровь имела какой-то странный привкус. По непонятной для Алексиса причине язык его перестал шевелиться, и проглотить кровь он не мог. Однако француз продолжал двигаться. И среди множества шумов - рева мотора, выстрелов, криков на немецком языке - ясно слышался размеренный стук его каблуков по камням мостовой. Расставленные в сторону руки помогали Алексису удерживать равновесие, а ноги, в некогда так прекрасно смотревшихся на средиземноморских пляжах, а теперь превратившихся в лохмотья фланелевых брюках, действовали самостоятельно, наподобие старинного музыкального автомата. Из ран на плече и голове лилась кровь, оставляя на мостовой темный извилистый след. На превратившемся в кровавую маску лице белела оголенная кость скулы, а один глаз, вывалившись из глазницы, висел на обрывках мышц. Другой, оставшийся целым глаз, он не сводил с грузовика. Когда машина оказалась рядом, Алексис вцепился рукой в дверцу кабины. Грузовик поволочил его за собой, а сидевший в кабине солдат стал бить прикладом по судорожно захватившим край окна пальцам. Со стоном, который издает толстяк, вцепившийся мертвой хваткой в ручку двери уходящего пригородного поезда, Алексис подтянулся и сунул гранату через борт грузовика в массу винтовок, мундиров, боеприпасов и бестолково вопящих людей...
Он упал на спину и вытянулся на мостовой. Откуда-то, как ему показалось, очень издалека до него донесся грохот взрыва. Каким-то совершенно непостижимым образом Алексис сумел сесть, чтобы полюбоваться плодами своей деятельности. Опрокинувшийся грузовик полыхал ярким пламенем. От него на метр-другой с трудом отползали фигуры в серых мундирах, но большая часть серых мундиров лежала неподвижно, а некоторые из них даже горели.
На том, что осталось от его лица, промелькнул призрак улыбки.
К нему медленно подошел Филипп. Алексис судорожно поднял руку, чтобы стереть кровь с единственного глаза и яснее увидеть своего друга. На какой-то миг он вспомнил о тысячах совместных выпивок, о красивых девицах, которых делил с другом, о путешествиях во время вакаций и о беспечных, веселых часах после завершения спектакля. Вспомнил он и о том дне, когда, чувствуя себя всего лишь отрешенным от сцены актером, решил согласиться на ту большую, постыдную и греховную роль... Он пробормотал что-то окровавленным ртом, сквозь раздробленные зубы, но слова захлебнулись в крови. Его единственный умирающий глаз смотрел на Филиппа, умоляя о прощении.
- Лежите спокойно, месье, - произнес Филипп, мягко, но без всякого тепла в голосе. - Мы уже послали людей за медицинской помощью.
Поняв, что даже в этот последний миг жизни, он не получил прощения, Алексис тоскливо уронил на грудь голову и опустился на разбитую, покрытую пятнами масла мостовую.
ВЕТЕРАНЫ ВСПОМИНАЮТ
Поезд весело катил по весенней долине. Отовсюду слышался колокольный звон, а паровоз то и дело издавал басовитые гудки. Вдоль реки тянулась гряда невысоких холмов. На деревьях уже появилась первая робкая зелень, и создавалось впечатление, что на пологие зимние склоны набросили потертое до дыр, зеленое бархатное покрывало.
Питер Уайли с мечтательным видом следил за тем, как за окном вагона убегает назад такая знакомая и столь милая сердцу долина Гудзона. Он улыбнулся, увидев, как при приближении поезда, стоящая у входа в фермерский дом маленькая девочка, принялась торжественно размахивать американским флагом. Машинист ответил на её салют длинным гудком.
Питер Уайли сидел у окна вагона торопящегося поезда, стараясь не слушать, о чем бубнит прехорошенькой даме сидящий через проход от него джентльмен. Питер устроился поудобнее, вытянул ноги и, полуприкрыв глаза, стал наслаждаться сельскими видами. Над зеленеющими просторами от одного городка к другому катился едва слышный колокольный звон. Колокола говорили о том, что этим утром кончилась война.
- ...Погиб два года назад, - гудел джентльмен. - Их корабль ушел с Аляски, и больше вестей мы от него не имели. Ему тогда шел всего двадцать первый год. Вот его фотография в военном мундире.
- Он выглядит таким юным, - произнесла женщина.
- Да. У него на подбородке пробивалась светлая поросль, и он практически ещё не брился. Корабль пошел на дно за пятнадцать минут...
Колокола звонят, подумал Питер, а в могилах покоится множество одетых в мундиры мальчишек, которые так и не успели побриться. Два его кузена по линии матери погибли в Африке, а Мартина - человека, с которым он три года делил комнату, убили в Индии. А ребята из эскадрильи... Могилы, могилы, могилы... Могилы на равнинах. Могилы в горах. Могилы на островах, где в тверди кораллов можно выбить лишь неглубокую ямку. А на военном кладбище рядом с госпиталем прекрасно ухоженные могилы, которые так хорошо были видны из окна палаты. Питер припомнил тревожный шепот медицинских сестер в коридоре и торопливый мягкий каучуковый топот ног вбегающих в палату врачей.
- Весьма удобно, - произнес он, как ему казалось, с улыбкой, и сопровождая слова слабым движением руки в направлении окна. - Прекрасная современная планировка.
- О чем вы? - спросила палатная сестра, которая постоянно рыдала, укрывшись за ширмой. Плакать она переставала лишь в те моменты, когда подходила к кровати Питера.
Питер слишком утомился и, вместо того чтобы ответить, закрыл глаза. Умирающий человек, подумал тогда он, имеет право на подобную невежливость. Однако Питер не умер. На его животе всего лишь появилось похожее на тарелку плотное углубление, и он потерял способность наслаждаться едой. Кроме того, ему теперь до конца дней придется подниматься по ступеням крайне медленно. А ведь как раз сегодня, под этот звон колоколов ему исполняется двадцать девять лет.
Однако военное кладбище и могилы остались на своих местах, думал Питер, сидя у окна поезда, идущего по долине Гудзона. В них по-прежнему покоятся юнцы в мундирах, но ты сам скоро встретишься с женой и ребенком. Мертвые не встанут, хотя пушки уже молчат, самолеты отдыхают в ангарах, а летчики рубятся в карты и пытаются вспомнить телефоны девиц, которых когда-то оставили дома.
Ты едешь домой, чтобы увидеть жену и детей. Три года ты в одиночестве проводил бессонные ночи в чужих комнатах на разных континентах. Даже когда ты пил или смеялся в баре, тебе казалось, что все музыкальные автоматы, рыдая, наигрывают для тебя одну и ту же песню: так далеко и так давно, так далеко и так давно... Все эти годы женщины относились к войне крайне серьезно и в патриотическом порыве были готовы прыгнуть в постель к пилотам, штурманам, бомбометателям, бортинженерам, радистам, метеорологам и командирам эскадрилий союзных ВВС, включая Военно-воздушные силы русских.
Все три года во время бесконечных ночных полетов над Тихим океаном, с его валами, длиною в сотни миль, он видел перед собой лица жены и дочери. Иногда они возникали перед его взором даже в те моменты, когда после слов бомбометателя - \"С этого места приступаем...\" - самолет нырял вниз на цель, и вокруг него на темном небе начинали распускаться огненные цветы от взрывов зенитных снарядов. Он видел волевой, резко очерченный подбородок супруги, её живые голубые глаза и большой рот с пухлыми губами. Этот столь знакомый и такой любимый ротик имел способность постоянно меняться. Он мог быть веселым, сердитым и трагичным. Умел он мягко и с любовью показать, иногда, правда, с легкой издевкой, что его владелица понимает и прощает все, столь обожаемые ею, мужские слабости главы семейства. Перед ним вставал и образ дочери, которую он знал лишь по фотографии, присланной ему через океан. Дочь взирала на него из ночи строго и серьезно, так, как часто смотрят маленькие дети. Прошло три года, думал он, и вот завтра утром поезд втянется под своды старого, грязного чикагского вокзала, и жена с дочерью красивая женщина и слега полноватый, очаровательный ребенок - будут стоять рука об руку средь лязга и копоти, выискивая его взглядом среди других мужчин в военных мундирах. Шагая по платформе, он увидит на их лицах любовь и надежду - ту надежду, с которой они ждали его три бесконечных года.
- Дин-дон!! - орал изрядно подвыпивший маленький лысый толстяк. Он, не очень твердо держась на ногах, сопровождал пару дам в вагон-ресторан. Дин-дон!! Мы все-таки сделали это! Победили!
- Ты - псих! - выкрикнула блондинка, шагающая по проходу между креслами следом за плешивым. - Раззвонился в свой дурацкий колокол. А вы все, - обратилась она к пассажирам, - добро пожаловать в Америку!