Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джин Рис

Путешествие во тьме

Джин Рис: «без цитат»

Литературно-биографический очерк

Английская литература последних двадцати-тридцати лет что называется «сменила флаги». Современные критики говорят не об английской, а о британской литературе. Чувствуете разницу? Английская литература… Литература Британии… Смену определений вызвали реальные сдвиги в общественной жизни страны, изменившие этнические и социальные характеристики современных писателей. Сегодня среди британских прозаиков и поэтов — выходцы из Новой Зеландии, Японии, Китая, Пакистана, Малайзии, Индии, не говоря уже о своих — так сказать, кровных собратьях по перу — представителях Шотландии и Уэльса: те тоже стремятся во что бы то ни стало, любыми способами подчеркнуть национальную, культурную самобытность и даже независимость от матушки Англии. Имена японца Кадзуо Исигуро, известного русскому читателю по переводу романа «Остаток дня» (The Remains of the Day, 1989); шотландца Ирвина Уэлша, автора скандального романа Trainspotting (1993), — в русском переводе «На игле», — и снятого по нему фильма (1996); выходца из Пакистана поэта и романиста Салмана Рушди, осужденного иранским духовенством на смерть за «Сатанинские стихи» (Satanical Verse, 1989), долгие годы жившего в Англии на правах политического беженца; Тимоти Мо, уроженца Гонконга, и многие другие — таков далеко не полный перечень современных британских писателей, носителей самых разных языков и этнической принадлежности. Сегодня этот список — если угодно, визитная карточка, Объединенного Королевства. Впрочем, само явление возникло даже не вчера.

С конца XIX века литературный Альбион штурмовали выходцы из Австралии, Африки, Вест-Индии — словом, с окраин могучей Британской империи. Атакующими, заметим, были, в основном, женщины. Точнее, «новые женщины» — образованные искательницы приключений, охотницы до экзотики, журналистки, наконец, творческие личности, обуреваемые заветной мечтой, — вырваться из колониального захолустья любыми мыслимыми и немыслимыми способами. Десятки имен, за каждым из которых — трудная судьба, чаще драма. Русский читатель знает по большей части только одну — Кэтрин Мэнсфилд. Не потому ли, кстати, что нашему национальному самолюбию льстит мысль о том, что талантливая писательница, родом из Австралии, рано сведенная в могилу чахоткой, слывет среди британцев «английским Чеховым»? Но есть и другие, не менее яркие и сильные фигуры. Олив Шрайнер (1855–1920), автор известной «Истории одной африканской фермы» (A Story of an African Farm, 1883) — первого романа о судьбе женщин, написанного на южноафриканском материале; Уида, или Мари Луиза де ла Раме (1839–1908), плодовитая романистка и журналист; Сара Грэнд (1854–1943), создательница понятия «новая женщина», и, конечно же, Джин Рис (1890–1979). Последнее имя — особый случай. Задолго до поколения британских писателей 1960-90-х годов, выходцев из бывших английских колоний, затронувших проблему самоидентификации, Джин Рис в романах «Путешествие во тьме» (Voyage in the Dark, 1934) и «Широко Саргассово море» (Wilde Sargasso Sea, 1966) на примере судеб обыкновенных женщин показала, что ждет тех, кто родился на задворках так называемой западной цивилизации, оказывается в метрополии, в Англии, словом, у себя «дома».

* * *

Настоящее полное имя Джин Рис — Элла Гвендолен Рис Уильямс. «Гвендолен» в переводе с валлийского означает «белокурая». Родители, конечно, не случайно выбрали редкое, можно сказать, заморское на слух обитателей тихоокеанских островов имя дочери. Оно указывало не только на цвет ее волос, но и напоминало о валлийских корнях их семейства. (Собственно, по тем же соображениям мать будущей писательницы Минна Рис Уильямс, урожденная Локхарт, помнившая своих шотландских предков до пятого колена, распорядится в 1908 году о том, чтоб на могиле мужа, д-ра Уильяма Риса Уильямса, был установлен кельтский крест, — впоследствии, правда, уничтоженный местными жителями). Сама Джин Рис, однако, признавалась, что никогда не любила имя Гвендолен по той простой причине, что оно подчеркивало — так ей казалось в детстве — ее отличие от темноволосых сверстников, большинство из которых были афро-американцами. Спустя много лет она напишет о своем отношении к людям другой расы в неопубликованном дневнике, известном как «Черная тетрадь»: «Мне всегда были интересны черные. Они будоражили воображение, я ощущала свое с ними родство. При этом я не могла не понимать, что белых они по-настоящему не любят и никогда им не доверяют, — от этой мысли мне становилось еще горше. За глаза они звали нас белыми тараканами. Винить их за это было нелепо. Я и сейчас не могу без стыда вспоминать рассказы о рабовладельческом прошлом, которые слышала в детстве, а ведь обо всем этом говорилось вскользь, шутя. О жестоких наказаниях, пытках, соли, припасенной специально, чтоб сыпать в раны и т. д. Я сделалась страстной социалисткой и защитницей униженных: яростно спорила, нападала, была категорична. И притом всегда знала, что есть и другая сторона медали. Порой испытывала гордость за своего прадеда, за наше семейное гнездо, славное былое… Я много об этом думала. Но все мои размышления заканчивались одним: я восставала против порядка вещей, восставала, осознавая свое бессилие и при этом страстно желая встать на другую сторону, слиться с другими. Конечно, это было невозможно. Я не могла изменить цвет кожи».

Валлийские корни семейства Уильямсов проявлялись не только во внешности их белокурой, четвертой по счету, дочери (всего в семье было пятеро детей), но, главным образом, семейными легендами об исторической родине отца и матери, откуда каждый месяц «английская тетушка» присылала детям подарки, чаще книги. По слухам, которыми шепотом обменивались дети, их отец, д-р Рис Уильямс, был сыном англиканского священника, служившего в небольшом сельском приходе в Уэльсе. Мальчишкой он сбежал из дома, чтоб стать корабельным юнгой. Его перехватили в Кардифе и водворили назад в родительский дом в Гифиллиоге. Было ему тогда четырнадцать лет. Поговаривали, что отец недолюбливал младшего сына, стремился, в первую очередь, обеспечить благосостояние старшего, наследника. Якобы даже деньгами на медицинское образование помогла ему мать — отец-священник не дал ни пенса. Неудивительно, что, едва получив медицинскую квалификацию, д-р Рис Уильямс устроился судовым врачом и обосновался впоследствии на маленьком карибском острове Доминика. Обзавелся семьей, усадьбой — сначала в Бона-Виста, где родилась Джин Рис, затем в местечке Розо. Стал почетным членом законодательного собрания, имел обширную врачебную практику среди членов местной пресвитерианской общины и питомцев католической школы при тамошнем женском монастыре. Но, как вспоминала Джин Рис, он так и не избыл детскую обиду — всю жизнь чувствовал себя изгоем, отверженным, сосланным на Богом забытый остров в Тихом океане.

В доме Уильямсов всегда было много книг (английская тетушка старалась), хотя подбор был самый стандартный: Британская энциклопедия, Библия, труды по истории, поэзия Мильтона, Байрона, Крабба, Каупера, романы Дефо, Свифта, Стивенсона и т. д. Отнюдь не относя себя к заядлым книголюбам («я так и не дотронулась до Британской энциклопедии», признавалась впоследствии Джин Рис), она, по-видимому, все же рано прониклась трепетным отношением к книге. Недаром спустя семьдесят лет она напишет в своей автобиографии: «Помню, ребенком — я еще не умела читать, — я представляла, что Бог — это книга». Впрочем, в католической школе, где Рис училась до 1907 года, никому не было дела до ее литературных пристрастий: поэзию изучали с одной целью — сдать экзамен. Тем ярче запомнилась ей встреча с новой учительницей литературы, приехавшей из Англии, — монахиней, сестрой Ордена Сердца Господня. «Она очень быстро изменила мой взгляд на поэзию и поэтов», вспоминала Джин Рис. «Своей любовью к слову, красоте слова, я целиком обязана ее урокам, ее незабываемой тонкой, полуиронической манере».

Впрочем, художественный дар Джин Рис еще долго не проявится. То ли из-за невероятной скромности, то ли из-за повышенной требовательности к себе, но обнародовать свои творческие замыслы казалось ей делом немыслимым. В 1907 году она уезжает со своей тетей в Англию и поступает в женскую гимназию Пэрса в Кембридже. Проучилась она там недолго — заведение оказалось слишком строгим и дорогим, и год спустя она перешла в Академию Драматического искусства (ныне она известна как Королевская Академия). С увлечением репетирует, занимается вокалом, и вдруг трагическое известие: умер отец, мать велит ей вернуться домой, — материальные обстоятельства больше не позволяют оплачивать ее обучение в Англии. И тут Джин Рис проявляет ту же решимость, что когда-то поразила многих в поведении ее отца: она сжигает корабли: стоило ее тетке отлучиться из дома, она находит театральное агентство и получает место хористки в музыкальной труппе. Она остается в Англии.

За два с половиной года, пока оперетта «Наша малышка мисс Гибс» делала сборы, Джин Рис исколесила полстраны, сполна хлебнув полуголодной актерской жизни в меблирашках. Потом были съемки в довоенных кино-массовках, выступления в ночном клубе «Крабтри», открытом в лондонском Сохо знакомыми журналистами, — туда захаживали живописец Огастес Джон, скульптор и художник Джейкоб Эпштейн. Летом 1914 года Рис играла в театральной массовке на Шафтсбери-авеню — спектакль по пьесе Метерлинка «Монна Ванна» Метерлинка. Во время войны с 1914 по 1917 гг. она работала официанткой в солдатской столовой. Трудно сказать, как сложилась бы дальнейшая судьба нашей героини, не встреть она осенью 1917 года г-на Жана Ленглэ, проживавшего в Лондоне по дипломатическому паспорту. Вскоре молодые уехали в Голландию, через два года они поженились и перебрались в Париж, и, хотя средств к существованию ни у того, ни у другого нет, мадам Ленглэ — будущая Джин Рис — не унывает. Находит уроки английского языка в радушном семействе Ришло, берет переводы. В 1920 году у них рождается сын. Спустя три недели малыш умирает. Убитая горем Джин Рис вынуждена сопровождать мужа в командировку в Вену, а по возвращении в Париж она, ради заработка, предлагает ему написать несколько статей и предложить их — в ее переводе — какому-нибудь крупному английскому изданию. Сказано — сделано.

В редакции парижского филиала «Дейли Мейл», куда обратилась Джин Рис, она знакомится с г-жой Адам, небезызвестной в литературных кругах журналисткой, — главным образом, благодаря своему мужу, специальному корреспонденту лондонской «Таймс» в Париже Джорджу Адаму. Эта опытная журналистка, едва познакомившись с Джин Рис, спросила, нет ли у нее готовой рукописи. «Есть что-то вроде дневника», ответила Джин Рис.

«Буквально на следующий день, — вспоминала писательница спустя шестьдесят лет в автобиографии «Улыбочку, пожалуйста» (Smile, Please, 1979), — я получила от нее письмо по пневматической почте. Она писала, что рукопись моя ей понравилась, и приглашала зайти. Она сказала, что если я не против, она отпечатает текст на машинке и покажет его господину Форду Мэдоксу Форду. «Он — редактор журнала «Трансатлантик Ревью», в недавнем прошлом блестящий редактор «Инглиш Ревью», — объяснила она мне, — к тому же, у него нюх на молодых талантливых авторов — он очень многим помог. «Вы не возражаете», добавила она, «если при перепечатке я кое-что подправлю? А то местами очень уж наивно». Я не возражала. Я говорила себе: она опытный журналист и разбирается в этих делах гораздо лучше меня. Однако, прочитав перепечатанную на машинке рукопись под названием «Три бокала сухого» (Triple Sec) — это была ее находка, — я возмутилась. Она разбила мою рукопись на три части, по именам трех героев. И этот текст она отослала Форду. Слава богу, у меня сохранились первоначальные записи, и вот однажды, спустя несколько лет, я снова их открыла. Они показались мне интересными, — так началась работа над «Путешествием во тьме».

Но это будет позже, в 1934-м. А в 1923 году, когда, с благословения Форда Мэдокса Форда Джин Рис начала писать и печататься, она переживала бурный период в своей личной жизни. В 1922 году у нее родилась дочь Маривонна. Годом позже за незаконный въезд во Францию и махинации с валютой во время пребывания в Вене арестовали ее мужа, Жана Ленглэ: его ждали экстрадиция на родину и судебное разбирательство. В 1927 году Джин Рис, до того сменившая с десяток псевдонимов, опубликовала под именем «Джин Рис» (сочетание имени мужа — по-французски читается «Жан», по-английски «Джин» — и фамилии отца) свой первый сборник рассказов: он назывался «Левый берег: очерки и зарисовки современной парижской богемы» (The left Bank: Sketches and Studies of Present-Day Bohemian Paris), — лучшие из них писательница включит в издание 1968 года под названием «Тиграм лучше» (Tigers Are Better Looking). В том же 1927 году в Париже Джин Рис встретилась с Лесли Тилденом Смитом — через пять лет они поженятся, после того, как Жан Ленглэ даст Рис развод. В 1928 году вышел первый ее роман «Позы» (Postures), в 60-е переизданный под названием «Квартет» (Quartet). За ним последовала публикация в ее переводе (правда, под именем Форда М. Форда, устроившего ей этот заказ) романа Фрэнсиса Карко «Извращение» (Perversity). Еще через два года Рис опубликовала новый роман «Попрощавшись с г-ном Макензи» (After Leaving Mr. Mackenzi), а в 1932-м — свой перевод романа «За решеткой» (Barred) Эдварда де Нёва, — под этим псевдонимом скрывался ее первый муж, Жан Ленглэ. А в 1934 году в свет вышло, пожалуй, самое знаменитое произведение Джин Рис — роман «Путешествие во тьме» (Voyage in the Dark). Последняя из пяти довоенных книг Джин Рис «Здравствуй, полночь» (Good Morning, Midnight) появилась в 1939 году. После этого наступила двадцатилетняя пауза — Джин Рис словно исчезла с литературной сцены. Воцарившаяся тишина была настолько глухой, что в начале 1950-х литературная общественность Великобритании решила, что писательница умерла. В 1958 году на Би-Би-Си готовили радиопостановку по роману «Здравствуй, полночь», и через объявление в газете «Радио Таймс» редакция просила прислать любые сведения об авторе: настолько плотной была завеса молчания, окружавшая Джин Рис. На объявление — так рассказывает легенда — откликнулась она сама. К тому времени она более десяти лет жила в Англии, сначала в Корнуолле, затем, в 1956 году, переехала в Девоншир. После смерти Лесли Тилдена Смита в 1947 году она вышла замуж в третий раз — за Макса Хамера, друга и помощника их семьи. В ту пору она работала над новым романом. Так состоялось второе рождение Джин Рис — ее возвращение из небытия. Интерес к ее творчеству тогдашних молодых «сердитых» (поколение английских писателей 1950 годов) был огромен — в 60-е заново переиздали все, написанное до войны. А когда в 1966 году вышел ее роман «Широко Саргассово море» (Wide Sargasso Sea) — история жизни креолки Антуанетты, прототипом которой послужил литературный образ безумной г-жи Рочестер, принцессы-креолки из романа Шарлотты Бронте «Джейн Эйр» (1847), — критики заговорили чуть ли не о постмодернистском новаторстве Джин Рис. Роман получил сразу две престижные премии — литературную премию У.X. Смита и премию Королевского литературного общества. А в мае 1979 года, уже незадолго до смерти, за заслуги в области литературы Джин Рис, уроженка Вест-Индии, была удостоена Ордена Британской Империи.

* * *

Как-то в интервью с автором этих строк Джон Фаулз обронил: «Порой мне кажется, я родился не на той планете. У каждого, кому выпало жить в 20 веке, появляется этот чувство: мне следовало бы родиться в другом месте». Заметьте: наблюдение это отнюдь не означает, что где-то существует планета, на которой тебе и следовало бы родиться. Нет, отнюдь. Такого места нет в принципе. Каждый в этом мире бездомен и неприкаян. Суждение это в полной мере можно отнести к Джин Рис, валлийке по своим историческим корням, уроженке Карибских островов, француженке по принадлежности к сообществу населявшему острова Карибского моря — Доминику, Мартинику, Гаити, — подданной Великобритании, очень привязанной к Парижу, и, тем не менее, всю жизнь мечтавшей о Нью-Йорке. Дело, разумеется, не в перемещениях по земному шару, — сегодня этим никого не удивишь. А в том особом качестве сопричастности всякому, кто ощущает себя чужим, — именно здесь Джин Рис попадает в болевую точку, обнажает нерв многих «последних» вопросов. И если кто-то бросит походя: «Ну, об этом не писал только ленивый», позволю себе не согласиться. Мы привыкли воспринимать подобные взгляды писателя как нечто почти обязательное и подтверждать это литературными иллюстрациями: например, «Улиссом» и изгнанничеством Джойса, жизненными перипетиями Набокова, скитаниями Лоренса по миру в 1920-е годы, поздними произведениями Цветаевой (каждый поэт в этом мире — вечный жид) и т. д. Но у Джин Рис все другое: она словно приглашает читателя — давай, попробуй влезть в шкуру обыкновенного человека, который никому не нужен, всем и вся чужой. Заметьте: не талантливого и несчастного, не художника, который по определению достоин нашего сострадания, а любого, кому нет места, для кого нет любви в этом мире. Как точно сказал однажды Форд Мэдокс Форд: «Джин Рис первая оказалась по ту сторону баррикад: всегда рядом с неудачником, изгоем, отверженным, у которого и надежд никаких не осталось». Иногда ей, видимо, хотелось приоткрыться и процитировать в подтверждение своего кредо: «Вы ищете новый мир… Я знаю один-единственный — он всегда нов, ибо вечен. О, конквистадоры, покорители Северной и Южной Америки, велика ваша слава, геройски ваши поступки! Только моя доля труднее вашей, а дела мои — достойней. Я искупила свою жизнь тысячами мук, какие вам и не снились. Я искупила ее, умирая ежесекундно, в течение долгих лет, и, прежде чем наступит смерть, я завоюю этот мир — вечно новый, вечно юный. Рискните последовать за мной, и вы увидите сами». Цитата эта из проповеди матери Терезы сохранилась лишь в черновиках второй части незаконченной автобиографии Джин Рис «Улыбочку, пожалуйста» (1979). Но, судя по авторской помете на полях: «Не надо цитат. Поль Моран говорит, что английские романисты не могут слова написать, чтоб кого-то не процитировать. Так сказать, сначала текст, затем творчество. Меткое замечание», — рука художника и здесь беспощадно отсекала все лишнее: цитаты, эпиграфы, посвящения. Оставался только голос — чаще женский, будто вслух вспоминающий прошлое, будто снова — на странице — проживающий судьбу.

* * *

Западные критики в один голос говорят о перфекционизме Рис, — о мастерстве писательницы, настолько требовательной к себе, что она готова была годами терзаться угрызениями совести из-за двух лишних слов, не вычеркнутых из рукописи при подготовке к публикации. Последнее — не анекдот, а реальный случай из издательской практики. Среди современных англоязычных романистов Джин Рис слывет эталоном абсолютного писательского слуха: у нее нет, говорят, ни одного неверно «взятого» слова. Как в музыке.

Но когда мы открываем ее роман «Путешествие во тьме», мы вроде ничего такого не находим (пусть даже с поправкой на перевод). Обыкновенная история: молоденькая девушка осталось одна в Лондоне, без средств, без связей, ступила на скользкую дорожку, забеременела, сделала подпольный аборт — неудачно, лежит при смерти… Кажется, история, каких сегодня много. Но тогда почему книга нас так забирает? Почему невозможно отложить роман, не дочитав? Не будем впадать в риторические рассуждения о том, что «книга книге рознь», что «есть искусство и не-искусство» и что «в литературе это высший пилотаж — рассказать историю так, чтоб читатель полностью поверил, проникся сочувствием и еще долго размышлял над финалом». Скажем прямо: читательский интерес и успех Джин Рис обеспечен ее по-мужски крепкой техникой психологического письма. Происходящее мы видим глазами девятнадцатилетней Анны Морган, и параллельно повествованию она не то чтобы перед нами раскрывается — в том и дело, что она не раскрывается, — она увлекает нас, как водоворот, в свой мир, свою жизнь — единственную драгоценность, вспоминаем мы Евангелие, дарованную каждому от рождения. Это чудо вовлечения нас, словно помимо нашей воли, в судьбу самой обыкновенной — кто-то скажет, заурядной — девочки помножено на «раздвоенность» восприятия героини: телом она в Лондоне, а душой и памятью — в прошлом, на Карибах. Две эти ипостаси как две параллельные линии — не сходятся. Как не пересекается, не совпадает Анна с городом, ей чужим, с его обитателями («…знать бы заранее, что у каждого англичанина под сладкими речами спрятан кинжал, — жаль, никто меня об этом не предупредил», это признание Джин Рис, сделанное в очерке «Из дневника: в пабе «У висельника», в полной мере отражает состояние ее героини).

Модернистская, по сути, идеология — самоопределение героини как «я» и одновременно отождествление себя с «другими» — роднит роман Джин Рис с творчеством писателей первой трети XX века. Подобно Форду Мэдоксу Форду, писательница передоверяет повествование своей героине, растворяясь в ней и добиваясь полного перевоплощения: так, если Анна и пытается вспомнить что-то из прочитанного, то делает это с ошибками, колебаниями, как любой обыкновенный читатель, далекий от литературной деятельности. Получается роман без цитат. При этом авторское, автобиографическое, начало стирается из повествования без следа. Зато между героиней и невидимым автором обозначается дистанция: Анна плывет по течению, то и дело теряя управление, тогда как автор крепко держит в руках руль («не бывает романа без формы», повторяла писательница, «это жизнь бесформенна»). Дистанцию эту трудно назвать «иронической», как это принято называть в литературной критике, — слишком, слишком человеческой предстает рассказанная в романе история.

Это же начало — «слишком, слишком человеческое» (вспомним Ницше), — в сочетании с драматическим драйвом, а также открытый финал, сближает Джин Рис с прозаиками 1960-80-х, стремившимися найти симбиоз «последних» вопросов и живого читательского интереса. Но оно же и отличает ее от них. Кажется, один и тот же прием использовали Рис и Стоппард, она в последнем романе «Широко Саргассово море» (1966), он — в пьесе «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» (1966): рассказ от лица эпизодического персонажа известнейшего литературного произведения. Ан нет! При всем внешнем сходстве с постмодернистской эстетикой, с готическим романом, несмотря на присутствие идей феминизма, постколониализма и других явлений современной культуры, главной в романе остается та позиция, которую Джин Рис выбрала для себя в детстве: «встать на другую сторону, слиться с другими… изменить цвет кожи». Во всяком случае, стоит прислушаться к самооценке писательницы: «Помню, когда в детстве я прочитала «Джейн Эйр», я подумала: «Почему она (Шарлотта Бронте. — Н.Р.) решила, что если креолка, то обязательно сумасшедшая? Какой позор — представить Берту, первую жену г-на Рочестера, умалишенной!» И, помню, я тогда себе сразу сказала: будь моя воля, я бы описала все, как было на самом деле. Казалось, я вижу эту несчастную тень».

Итак, Джин Рис — повесть об одинокой девушке в большом чужом городе — «Путешествие во тьме».


Наталья Рейнгольд


Часть первая

1

Чувство было такое, словно упал занавес и скрыл все, что я знала раньше. Как будто пришлось родиться заново. Изменились цвета, запахи, само восприятие происходящего. Не просто разница между жарой и холодом, светом и темнотой, пурпурным и серым. Ощущение счастья стало другим. И страха — тоже. Вначале Англия мне не понравилась. Я никак не могла привыкнуть к холоду. Иногда я закрывала глаза и представляла себе, что огонь камина или тепло от постельного белья, в которое я закуталась, — это лучи солнца. Или воображала, что я дома, стою у двери и смотрю на залив, виднеющийся за Рыночной улицей. Когда дул бриз, море сверкало, как миллион блесток стекляруса. В тихие дни оно становилось пурпурным, как Тир и Сидон[1]. Рыночная улица пахла ветром, а узкие улочки пахли ниггерами и дымом, и солеными рыбными котлетами, зажаренными на топленом жире. (Котлеты продают чернокожие женщины, они носят их в тазах на голове и кричат: «А вот горячие рыбные котлетки, свежие да румяные»). Странно, но об этом я думала чаще, чем о чем-либо другом, — о запахе улиц и франжипани[2] и о смешанном запахе лайма, корицы, гвоздики и сластей, приготовленных из имбиря с патокой, а еще о запахе ладана после похорон или о шествии во время праздника тела Христова, и о пациентах, толпящихся возле приемной врача, и о запахе морского бриза, совсем не похожем на запах ветра, дующего с суши.

Иногда мне казалось, что я снова там и что Англия — это лишь сон. Бывали и такие минуты, когда Англия становилась реальной, и сон исчезал, но я никак не могла соединить их вместе.

Прошло время, я привыкла к Англии, и она даже стала мне нравиться. Я привыкла ко всему, кроме пронизывающего холода и ощущения, что города, в которые мы приезжали, все как один похожи друг на друга. Мы постоянно переезжали из одного места в другое, и оно оказывалось точно таким же, как предыдущее. Всегда имелась узкая серая улица, ведущая к служебному входу в театр, и еще одна узкая серая улица, где мы снимали жилье, и ряды домишек с трубами, похожими на трубы игрушечных пароходов, и серым дымом цвета серого неба; и серые каменные набережные, твердые, голые и прямые, протянувшиеся вдоль серо-коричневого или серо-зеленого моря; и главная улица с названием Корпорейшн-стрит или Хай-стрит, или Дьюк-стрит, или Лорд-стрит, по которой вы бродите и глазеете на магазины.

Местечко называлось Саутси.

У нас были хорошие комнаты. Хозяйка сказала:

— Нет-нет, я не сдаю жилье артистам.

Но она не захлопнула перед нами дверь. Моди немного поговорила с ней, стараясь держаться, как настоящая леди, и хозяйка сдалась:

— Ну что ж, для вас я могу сделать исключение.

На следующий же день она начала скандалить, потому что обе мы встали поздно и Моди спустилась вниз в ночной рубашке и рваном кимоно.

— Расхаживаете полуголые по гостиной, а из окна все видно, — ворчала хозяйка, — и это в три часа пополудни. Добываете дому дурную славу?

— Не беспокойтесь, мэм, — сказала Моди, — через минуту я поднимусь наверх и переоденусь. У меня с утра дикая головная боль.

— А мне ваша головная боль ни к чему, — сказала хозяйка. — К обеду извольте одеться прилично. И не болтаться по дому в ночных рубашках.

Она хлопнула дверью.

— Знаешь что, — сказала Моди, — эта старая курица начинает меня раздражать. Я скажу ей пару ласковых, если она еще раз прицепится.

— Не стоит обращать внимания, — сказала я.

Я лежала на диване и читала роман Золя «Нана»[3]. Книга была в бумажной обложке с цветной картинкой, на которой плотная брюнетка размахивала бокалом. Она сидела на коленях лысого джентльмена в смокинге. Шрифт в книге был очень мелким, и от бесконечной вереницы слов возникало странное чувство — грусти, волнения и страха. Его рождал не смысл того, что я читала, а бесконечный поток темных, неясных строчек.

Позади дивана виднелась стеклянная дверь, за которой была маленькая комната без мебели. Еще одна стеклянная дверь вела в огороженный сад. Дерево у ограды было подстрижено так, что напоминало человека с обрубками вместо рук и ног. В серо-желтом свете неподвижно висело белье.

— Я сейчас оденусь, — сказала Моди, — а потом надо пройтись подышать воздухом. Давай сходим в театр и посмотрим, есть ли для нас письма. По-моему, пошлая книжонка, как считаешь?

— Местами очень даже неплохо, — ответила я.

— Знаю — про шлюху. По-моему, это отвратительно. Бьюсь об заклад, что мужчина, который пишет книгу про уличную девку, не может не лгать. Они для того и пишут книжки — хотят заморочить нам голову.

Моди была высокой и худой. Нос и лоб составляли прямую линию. Волосы тускло-золотистые и очень белая гладкая кожа. Когда она улыбалась, было видно, что сбоку не хватает зуба. Ей было двадцать восемь лет, и у нее была богатая биография. Куча приключений, о которых она любила рассказывать, когда мы вечером возвращались домой из театра. «Тебе нужно научиться быть шикарной, и тогда все будет в порядке», — любила говорить она. Продолговатое бледное лицо, по бокам свисают длинные пряди.

— Шик — это главное, — повторяла она.

В театре для нас писем не было.

Моди сказала, что знает магазин, где продают чулки, которые мне нужны.

— Вон на той улице перед поворотом.

В одном из домов, мимо которых мы шли, кто-то играл на пианино, — это было похоже на звон капели. Мне захотелось послушать, и я замедлила шаги. Но звуки все удалялись и удалялись, а потом совсем затихли.

«Это навсегда», — подумала я. И внезапно к глазам подступили слезы.

— У тебя есть одно свойство, — сказала Моди, — ты всегда выглядишь, как леди.

— О господи, — сказала я, — да кому же охота выглядеть, как леди?

Мы продолжали прогулку.

— Не оглядывайся по сторонам, — внезапно сказала Моди — сзади идут двое. Мне кажется, они хотят с нами познакомиться.

Нас обогнали двое мужчин и пошли очень медленно. Один держал руки в карманах. Мне чем-то понравилась его походка. Другой, который был выше ростом, оглянулся и улыбнулся нам.

Моди хихикнула.

— Добрый день, — сказал он. — Решили прогуляться? Неплохой денек, правда? Очень тепло для октября.

— Дышим свежим воздухом, — сказала Моди, — но его на всех хватит.

Все мы рассмеялись. Мы разбились на пары. Моди пошла вперед с высоким. Второй бросил на меня искоса два коротких взгляда — очень быстро осмотрел меня с ног до головы в обычной мужской манере, а потом спросил, куда мы направляемся.

— Я иду вон в тот магазин купить себе чулки, — объяснила я.

Вся компания вошла вслед за мной в магазин. Я сказала продавщице, что мне нужны две пары фильдеперсовых чулок со стрелками, и долго выбирала их. Мужчина, с которым я шла, вызвался заплатить, и я ему разрешила.

Когда мы вышли, Моди сказала:

— Становится прохладно, вам не кажется? Если хотите, можно зайти к нам погреться и выпить чаю. Наш дом совсем недалеко отсюда.

Мне показалось, что высокому спутнику Моди после этих слов захотелось уйти, но его приятель сказал, что это неплохая мысль. По дороге они купили две бутылки портвейна и несколько пирожных. У нас не было ключа от наружной двери, так что пришлось звонить. Я думала, что хозяйка опять начнет скандалить. Но она открыла дверь молча, только выразительно взглянула на нас.

В гостиной Моди поднесла спичку к растопке в камине, а потом включила газ. На каминной доске две бронзовых лошадки по обе стороны больших темных часов, вскинули вверх передние копыта. На стенах на равном расстоянии друг от друга были развешаны тарелки из синего кобальта.

Джентльмены, чувствуйте себя, как дома, — сказала Моди. — Позвольте представить вам мисс Анну Морган и мисс Моди Бирдон, которые участвуют в шоу под названием «Грустный вальс». С чего начнем? Сейчас принесу вам штопор, мистер Как-вас-там? Да, кстати, как вас зовут?

Высокий молчал. Он смотрел поверх ее плеча непроницаемым взглядом. Другой кашлянул.

Моди повторила:

— Это я тебе, парень. Слышь? Или уши заложило? Как тебя зовут, спрашиваю.

— Джонс, — сказал высокий, — меня зовут Джонс.

— Ну дальше, дальше, — сказала Моди.

Он посмотрел на нее с раздражением.

— Забавно, — проговорил другой и начал смеяться.

— Что забавно? — спросила я.

— Его зовут Джонс, понимаете?

— Да что вы? — сказала я.

Он перестал смеяться.

— А меня зовут Джеффрис.

— Неужели? — сказала я.

— Джонс и Джеффрис, — сказала Моди, — не очень трудно запомнить.

Я сразу возненавидела их обоих. Вы знакомитесь с парнями, а потом они начинают вам хамить. Всегда так — знакомишься с какими-нибудь парнями, а они воображают, что могут тебе хамить.

Но выпив рюмку портвейна, я тоже начала смеяться и долго не могла остановиться. Смеясь, я разглядывала свое отражение в зеркале, висевшем над каминной доской.

— Сколько вам лет? — поинтересовался мистер Джеффрис.

— Восемнадцать. А вы думали, что я старше?

— Нет, — ответил он, — совсем наоборот.

Мистер Джонс сказал:

— Он не сомневался, что вам или восемнадцать или двадцать два. У вас, девушек, только два возраста. Вам восемнадцать, а вашей подруге конечно двадцать два. Точно?

— А вы, наверное, очень умный, — сказала Моди, задирая подбородок. Она всегда так делала, когда сердилась. — Вы из тех, кто все знает?

— И все-таки мне восемнадцать, — повторила я. — Если хотите, могу показать документы.

— Да нет, дорогая моя девочка, не надо, — сказал мистер Джонс, — это лишнее.

Он налил мне еще. Дотронувшись до моей руки, притворно вздрогнул.

— Боже, холодная, как лед. Холодная и довольно липкая.

— Ей всегда холодно, — сказала Моди, — ничего с этим не поделаешь. Она родилась в жарких краях. В Вест-Индии, или где-то там, — правда, детка? Девушки зовут ее недотрогой из Африки. Вот позорище, да?

— Но почему недотрогой? — сказал мистер Джеффрис. — Надеюсь, вы тоже не остаетесь в долгу.

Он говорил очень быстро, но слова произносил очень четко. Он не разглядывал мои ноги или грудь, как это обычно делают мужчины. Он смотрел прямо мне в глаза и выслушал все, что я говорила, с вежливым и внимательным выражением, а затем отвернулся и улыбнулся, как будто уже составил обо мне представление.

Он спросил, как давно я в Англии.

— Уже два года, — сказала я.

Потом мы заговорили о наших гастролях. Компания собиралась показать шоу в Брайтоне, потом в Истборне[4], а заканчивали мы в Лондоне.

— В Лондоне? — мистер Джонс поднял брови.

— Ну да, в Холлоуэе[5]. Ведь Холлоуэй — в Лондоне, не так ли?

— Без всякого сомнения, — сказал мистер Джеффрис.

— Может, больше не будем говорить о шоу? — сказала Моди. Она все еще выглядела раздраженной. — Для разнообразия расскажите нам о себе. Поведайте, сколько вам лет и чем вы зарабатываете на жизнь. Просто для разнообразия.

Мистер Джеффрис проговорил:

— Я работаю в Сити. Тружусь, не покладая рук.

— То есть кто-то трудится для вас, не покладая рук? — уточнила Моди. — А чем занимается мистер Джонс? Хотя, наверное, нет смысла его спрашивать. Он все равно не скажет. Не унывайте, Джонс, знаете анекдот про заклинателя змей?

— Нет, не думаю, что мне знаком этот анекдот, — холодно ответил мистер Джонс.

Моди рассказала анекдот про заклинателя змей. Мужчины вежливо посмеялись, а потом мистер Джонс кашлянул и сказал, что им пора идти.

— Мне бы очень хотелось посмотреть ваше шоу сегодня вечером, — сказал мне мистер Джеффрис, — но боюсь, что это невозможно. Нам обязательно надо встретиться, когда вы вернетесь в Лондон, да-да, мы обязательно должны встретиться снова.

— Может быть, вы пообедаете со мной как-нибудь, мисс Морган? — сказал он. — Может быть, дадите свой адрес, чтобы мы потом могли договориться о встрече?

Я сказала:

— Через две недели мы приедем в Холлоуэй, но у меня есть постоянный адрес.

Я записала на листке:


Миссис Эстер Морган
для мисс Анны Морган
118 Феллсайд Роуд,
Илкли,
Йоркшир


— Это ваша мать?

— Нет, это моя мачеха:

— Нам надо обязательно встретиться, — сказал он, — буду ждать.

Мы проводили их до дверей и стали прощаться. Было странно, что я могу вот так шутить и смеяться, потому что в глубине души тоска не покидала меня. Она постоянно была во мне, как холод, от которого болело в груди.

Мы вернулись в гостиную и услышали шаги хозяйки в коридоре. Шаги приближались.

— Она собирается устроить еще один скандал, — предположила Моди.

Мы прислушались. Шаги послышались у двери и затихли.

Моди сказала:

— Интересно, почему они, вообще, думают, что имеют право оскорблять нас без всякой причины? Вот что мне хотелось бы знать.

Я пододвинулась как можно ближе к огню. Я думала: «Уже октябрь. Скоро зима».

— А ведь ты зацепила этого парня, — сказала Моди, — а мне, как всегда, попался никудышный тип. Ты слышала эти шуточки про возраст? Надо же, еще издеваться пытался.

— Мне они оба не понравились, — сказала я.

— Но при этом ты сразу же дала ему свой адрес, — заметила Моди, — и, кстати, правильно сделала. Стоит встретиться с ним, если он предложит. У таких типов есть деньги — это сразу видно. С первого взгляда. Они очень сильно отличаются от тех, у кого их нет.

— Господи, никогда еще не видела, чтобы человека била такая дрожь, — сказала она, глядя на меня, — жуть какая. Ты что, специально это делаешь? Забирайся на диван, я накрою тебя своим пальто.

Пальто уютно пахло каким-то животными дешевыми духами.

— Это пальто подарил мне Вив, — сказала Моди, — он у меня такой. Многого от него не дождешься, но он всегда дарит хорошие вещи, а не дешевку какую-нибудь.

— Как все евреи, — сказала я. — Он что, еврей?

— Да нет, конечно. Я же тебе уже говорила.

Она начала рассказывать о том парне, который подарил ей пальто. Его звали Вивиан Робертс, и она была влюблена в него уже давно. Она и теперь виделась с ним, когда жила в Лондоне между гастролями, но только урывками. Она сказала, что уверена — он собирается с ней порвать, но старается делать это постепенно. Очень осторожный, боится неприятностей.

Она продолжала говорить о нем. Я не слушала. Я думала о том, какой холод сейчас на улице, что в гримерке тоже жуткий холод, а мое место около двери, и что там всегда сквозняк. Черт знает что. Я вспомнила о Лори Гейнор, — ее столик в гримерке был рядом с моим. Она дразнит меня девственницей, а еще глупой телкой. («Девственница, ты когда-нибудь запомнишь, что дверь надо закрывать, а, глупая телка?») Но она меня раздражала меньше, чем остальные. Она неплохая девушка. В сущности, она единственная, из всех мне там нравилась. Эти проклятые холодные ночи, это идиотское платье в первом акте, из которого так глупо торчат мои худые ключицы. Есть всякие средства, с помощью которых можно поправиться. Venus Carnis[6]. «Нет очарования без уловок Леди, почувствуйте свой шарм». Но на это нужно потратить три гинеи, а где мне их взять? И еще эти холодные ночи, проклятые холодные ночи.

Расположен между 15°10′ и 15°40′ северной широты и 61°14′ и 61° и 30\' западной долготы. «Красивый остров с нагорьями, весь заросший лесами», — было написано в той книге. И повсюду горы и холмы, круглые зеленые холмы и круто срезанные горы.

Занавес опустился, и я вновь оказалась здесь.

…Вот Англия сказала Эстер, я разглядывала пейзаж через окно поезда он был разделен на квадратики похожие на носовые платки все маленькое опрятное все отгорожено одно от другого — что это такое — это стога сена — ах это стога сена — я много читала об Англии с тех пор как научилась читать — всё гораздо мельче и бледнее чем я себе представляла не стоит и смотреть — а это Лондон — сотни тысяч белых людей мчатся куда-то и эти темные дома все одинаковые хмуро выглядывают друг из-за друга все одинаковые все держатся вместе — улицы как гладкие ровные ущелья и темные нахмуренные дома — ох мне не полюбить этот город не полюбить этот город — ты привыкнешь к нему повторяла Эстер сначала будешь чувствовать себя как рыба вытащенная из воды но скоро ты к нему привыкнешь — и перестань изображать умирающего Дика и мрачного Дейви[7] как любил говорить твой бедный отец ты привыкнешь…

Моди предложила:

— Давай прикончим портвейн.

Она разлила остатки по бокалам, и мы медленно выпили. Она рассматривала свое отражение в зеркале.

— У меня уже морщины под глазами, видишь?

Я сказала:

— У меня дома осталась кузина, она еще ребенок. Она никогда не видела снега, и ей ужасно интересно, какой он. Она в письмах все время спрашивает, какой он. Мне тоже хотелось увидеть снег. Ужасно хотелось.

— Ну вот, — сказала Моди, — ты его и увидела. Как считаешь, на сколько потянет наш счет за эту неделю?

— Бобов[8] на пятнадцать, думаю так.

Мы стали считать.

Я сэкономила шесть фунтов, и Эстер обещала прислать пять фунтов к Рождеству или раньше, если мне понадобится. Поэтому я и решила найти где-нибудь дешевую комнату, вместо того чтобы поселиться в общежитии для девушек из хора на Мейпл-стрит. Жуткое место.

— Осталось всего три недели, и это проклятое турне закончится — сказала Моди. — Нет, это не жизнь, особенно зимой.

Когда мы вечером возвращались домой из театра, начался дождь. В Брайтоне все время шел дождь. Когда мы переехали в Холлоуэй, на дворе была зима, и темные улицы вокруг театра наводили на мысли о злодеях и убийцах.



Я дала Моди прочитать письмо, и она сказала:

— А что я тебе говорила? У этого парня есть деньги. Это жутко шикарный клуб. Четыре самых шикарных клуба в Лондоне — это…

Все девушки начали спорить о том, какой клуб — самый шикарный в Лондоне.

Я написала, что не могу в понедельник пообедать с ним, потому что уже приглашена. («Всегда надо говорить, что ты уже приглашена»). Я написала, что могу пообедать с ним в среду, 17 ноября, и дала ему адрес квартиры на Джадд-стрит, в которой я снимала комнату.

Лори Гейнор сказала:

— Напиши ему, чтобы он прихватил в клубе консервный нож. Напиши: пост-скриптум: не забудь консервный нож.

— Слушай, оставь ее в покое, — сказала Моди.

— А что такого? Я просто учу ее этикету. Она знает, что я добрая старая коровка, — сказала Лори, — гораздо лучше других коровищ. Не так ли, детка, как тебя — Анна, кажется?

2

Я взглянула на свои руки. Ногти сияли, как новые медные монетки. По крайней мере, левая рука — правая была не так хороша.

— Вы всегда носите черное? — спросил он. — Припоминаю, что на вас было черное платье, когда мы увиделись впервые. — Подождите минуту, — сказал он, — не пейте это.

Раздался долгий профессионально-деликатный стук в дверь. Вошел официант, чтобы унести суп.

— Это вино отдает пробкой, — сказал ему мистер Джеффрис.

— Отдает пробкой, сэр? — переспросил официант тихим, недоверчивым голосом, в котором слышался оттенок легкого ужаса. У него был крючковатый нос и бледное плоское лицо.

— Именно, отдает пробкой. Понюхайте сами.

Официант понюхал. Потом понюхал мистер Джеффрис. Их носы были совсем одинаковыми, лица торжественными, Братья Слик и Слак[9], братья Заберименяотсюда, подумала я. «И не смей смеяться. Он поймет, что ты смеешься над ним, тебе нельзя смеяться».

На столе — лампа с красным абажуром, на окнах — тяжелые розовые шелковые портьеры. Имелась также жесткая софа с прямой спинкой, а у стены — два стула с изогнутыми ножками, — все обито красной тканью. Заведение называлось Отель Хоффнер, Отель и ресторан Хофнер, Ганновер-сквер[10].

Официант закончил рассыпаться в извинениях и вышел. Потом появился снова, неся рыбу и еще одну бутылку вина, и наполнил наши бокалы. Я быстро выпила свой, потому что весь день меня знобило, и я боялась, что простудилась. Болело горло.

— Как поживает ваша подруга — Мози, кажется?

— Моди.

— Ах да, Моди. Как поживает Моди?

— О, очень хорошо, — сказала я, — с ней все в порядке.

— Вы все еще живете вместе?

— Нет, — ответила я, — между гастролями она останавливается у своей матери в Килберне.

Он сказал:

— Ах вот как, она останавливается в Килберне, — и оценивающе посмотрел на меня. — А что вы обычно делаете между гастролями? Вы живете у женщины, адрес которой дали мне?

— У мачехи? — уточнила я. — У Эстер? Нет, я вижусь с нею нечасто. Она редко бывает в Лондоне.

— Вы всегда останавливаетесь в этих комнатах на Джадд-стрит?

— В комнате, — сказала я, — там только одна комната. Нет, я там никогда раньше не жила, и мне там не очень нравится. Но это все равно лучше, чем тот дом, где я жила прошлым летом, — общежитие для девушек из хора на Мейпл-стрит. Там было просто тошнотворно, особенно то, что всякие старые грымзы заставляли нас каждое утро спускаться на молитву.

Я выпила еще вина и стала разглядывать скатерть. Я вспомнила сестру-хозяйку, молящуюся с поднятым вверх лицом и закрытыми глазами. И ее короткий курносый нос и толстые губы, бормочущие молитву. Она была похожа на кролика, слепого кролика. В таких молитвах было что-то жуткое. «В любой молитве есть что-то жуткое», — подумала я.

Я видела ее и видела силуэты красных гвоздик, стоявших на столе. Мы заговорили о гастролях, и он спросил меня, сколько я зарабатываю.

— Тридцать пять шиллингов в неделю и дополнительно — за дневные представления, — сказала я.

— Мой бог, неужели? — удивился он. — Но вам, конечно, не хватает этих денег?

«Как раз вполне хватает, — с раздражением подумала я, но тут официант принес поднос с едой и прервал мои мысли.

Была откупорена еще одна бутылка вина, и я почувствовала, как в животе разливается тепло. Я слышала свой голос как будто со стороны, слышала, как говорю, как отвечаю на вопросы, и все это время он продолжал смотреть на меня странным взглядом, как будто не верил тому, что я говорю.

— Так вы не часто видитесь с вашей мачехой? А она одобряет ваши постоянные поездки? Она не думает, что вы позорите честь семьи и все такое?

Я посмотрела на него. Он улыбался, как будто посмеивался надо мной. Я не стала отвечать. Я подумала: «О господи, он, кажется, смеется надо мной. Не стоило мне сюда приходить».

Но когда официант принес поднос с кофе и ликером и плотно прикрыл за собой дверь, как будто давая понять, что больше не придет, мы ближе подсели к огню и я снова почувствовала себя хорошо. Мне нравилась комната, и красные гвоздики на столе, и то, как он говорил и как был одет, — особенно его костюм. У меня с одеждой были сплошные проблемы, — во всяком случае, я старалась носить черное. «Она была одета в черное. Мужчинам нравится этот траурный цвет — или отсутствие цвета». Об этом писал… как же его звали? «Коронет» или другой — «Ищейка»?[11]

Он сказал:

— У вас чудесные зубы, настоящий жемчуг. Вообще, вы прелесть. Вы так серьезно выбирали эти жуткие чулки. Это выглядело очень трогательно.

А потом он стал целовать меня, и все время, пока он целовал меня, я думала о том мужчине на вечеринке в Кройдоне[12]. Он все время повторял: «Ты не умеешь целоваться. Я покажу тебе, как это делается. Вот как ты делаешь, а надо вот так».

У меня закружилась голова. Резко отвернувшись, я встала.

Позади дивана была дверь, но сначала я ее не видела, потому что ее скрывала портьера. Я повернула ручку.

— Ох, — сказала я, — здесь спальня, — мой голос внезапно стал высоким.

— Действительно, — сказал он.

Он засмеялся. Я тоже засмеялась, потому что почувствовала, что нужно сделать именно это. Ну вот, ты сейчас сможешь узнать, как это бывает, почему бы и нет?

Мои руки беспомощно упали вниз. Он снова поцеловал меня, его рот был настойчив. Я уловила запах вина и почувствовала ненависть к нему.

— Послушайте, отпустите меня, — сказала я.

Он пробормотал что-то, я не расслышала.

— Думаете, что я вчера родилась? — я говорила как можно громче и старалась оттолкнуть его. Пальцы упирались в твердые края его воротничка.

— Черт, прекратите, прекратите же, пустите меня или я сейчас подниму такой шум!

Но как только он отпустил меня, вся ненависть к нему прошла.

— Простите, — проговорил он, — это так глупо с моей стороны.

Он смотрел на меня узкой полоской прищуренных глаз, будто тоже ненавидел меня. Потом отвернулся и взял в руки бокал.

На столе алели гвоздики и, колеблясь, лежали неровные блики огня. Я подумала: «Если бы можно было все прокрутить назад и начать сначала, и чтобы все случилось по-другому».

Я взяла пальто и шляпу и ушла в спальню, захлопнув за собой дверь.



Камин горел, но в комнате было холодно. Я подошла к зеркалу и, включив над ним лампу, уперлась взглядом в свое отражение. Мне показалось, что я смотрю на кого-то другого. Я долго вглядывалась в свое лицо, прислушиваясь к звукам за дверью. Но из соседней комнаты не доносилось ни шороха. Стояла полная тишина. Я слышала только легкий шум, какой бывает, когда подносишь к уху раковину, — словно что-то проносится мимо.

В этой комнате лампы тоже были задрапированы красным, и создавалось ощущение тайны, будто я затаилась здесь, будто мы играли в прятки.

Я села на кровать и прислушалась, потом прилегла. Кровать была мягкая, а подушка — холодная как лед.

Скоро он войдет и снова поцелует меня, но по-другому. Он будет другим, и поэтому я тоже буду другой. Все будет по-другому. Я подумала: «Все будет иначе, не так, по-другому. Должно быть по-другому».

Я долго лежала, прислушиваясь. Огонь казался нарисованным, от него не шло тепла. Когда я дотронулась рукой до своего лица, оно горело, а рука была ледяной. Я начала дрожать. Я встала и вернулась в соседнюю комнату.

— Привет, — сказал он. — Я думал, вы пошли спать. — Он улыбнулся холодно и невозмутимо, — подбодритесь, не надо быть такой грустной. Что с вами? Выпейте еще немного.

— Нет, спасибо, — сказала я, — мне ничего не хочется.

У меня ныло в груди.

Мы стояли, глядя друг на друга. Он сказал:

— Одевайтесь, я провожу вас, — и подал мне пальто.

Я просунула руки в рукава и натянула шляпу.

Мы спустились по лестнице.

Я думала:

«Девицы умрут от смеха, если я расскажу им про все это. Просто умрут».

Мы вышли на улицу, и на углу он остановил такси.

— Джадд-стрит, не так ли?

Я села в машину. Он протянул деньги шоферу.

— Доброй ночи, — он притронулся к шляпе.

— До свиданья, — сказала я.



Вернулась я рано, — еще не было двенадцати. У меня была маленькая комната на втором этаже. Я платила за нее два шиллинга в неделю.

Раздевшись, я легла, но никак не могла согреться. В комнате было холодно и одновременно душно. Как будто я лежала в тесной и темной коробке. Кто-то, проходя мимо по улице, громко распевал:



Хочу отведать хлеба,
Поджаристого хлеба,
Еще кусочек хлеба,
Бом — бом, —



и повторял это снова и снова.

Я подумала:

«Ну и песня! Идиотская какая-то. Мелодия — просто жуткая. И слова не лучше». Но слова песенки снова и снова вертелись у меня в голове.

Я вспомнила о своих нарядах и едва не расплакалась.

С одеждой всегда одно несчастье. Постоянно нужно быть хорошо одетой, просто до зарезу. Над плохо одетыми девушками все смеются. И эти вечные разговоры. «Как она прекрасно одета…» Как будто и так не понятно, что ты сама только и мечтаешь о том, как выглядеть получше и раздобыть модное платье. Хочешь этого как сумасшедшая. И эта болтовня и насмешки, треп и насмешки, постоянные насмешки. И витрины магазинов презрительно смеются тебе в лицо. Ты смотришь на себя в зеркало и видишь, как некрасиво помялась сзади юбка. Ты вспоминаешь про свое дешевое белье. Смотришь на это убожество и думаешь: «Клянусь, я сделаю все, чтобы иметь красивые вещи. Все, что угодно, лишь бы их иметь».

«Но ведь это же не навсегда? — подумала я. — Ужасно, если так будет всю жизнь. Нет, это невозможно. Что-то должно произойти». А потом я подумала: «В чем дело? Я бедная, я плохо одета. Ну и что? Вполне возможно, что так будет всегда. И ничего в этом страшного нет».

Впервые в жизни такие мысли пришли мне в голову.

Люди, у которых нет денег, люди, проживающие убогую жизнь, — может быть, я стану одной из них. Вон они, снуют, как мокрицы, когда ткнешь палкой в их гнездо. И лица у них мокричного цвета.



Я проснулась и поняла, что заболела. У меня болело все. Я лежала, не двигаясь. Послышались шаги хозяйки, поднимавшейся по лестнице. Она была совсем худая и гораздо моложе моих прежних домовладелиц. У нее были черные волосы и маленькие красные глазки. Я отвернулась, чтобы не видеть ее.

— Уже десять, — сказала она, — я немного задержалась сегодня с вашим завтраком. У меня остановились часы. Тут для вас мальчик-посыльный принес кое-что.

На подносе рядом с завтраком лежало письмо и большой букет фиалок Я поднесла их к лицу. Фиалки пахли дождем.

Хозяйка все смотрела на меня своими маленькими красными глазками.

Я сказала:

— Вы не принесете мне горячей воды?

Она наконец вышла.

Я разорвала конверт. Внутри лежало пять пятифунтовых бумажек и записка.


«Милая Анна, жаль, что я не сказал вам, как вы красивы. Я беспокоюсь о вас. Может быть, купите себе чулки? И пожалуйста, не делайте такое грустное лицо, когда будете их выбирать, пожалуйста. Всегда ваш, Уолтер Джеффрис».


Услышав шаги хозяйки, я поспешно спрятала деньги под подушку. Они зашуршали. Она поставила кувшин с горячей водой у кровати и вышла из комнаты.

Букет фиалок был слишком большим и не поместился в стакан для зубной щетки. Я поставила его в кружку с водой.

Вытащив деньги из-под подушки, я положила их в свою сумочку. Я уже как будто привыкла к ним. Точно они у меня были всегда. Ведь деньги должны принадлежать всем. Они — как вода или воздух. Это потому, что к ним слишком быстро привыкаешь.

Одеваясь, я все время думала, какие вещи я куплю. Я не думала ни о чем другом и совершенно забыла, что только что была больна.

С улицы доносился запах тающего снега.

Хозяйка мыла ступеньки. Стоя на коленях, она сунула руки в ведро с грязной водой, выудила оттуда тряпку и, отжав, стала тереть ею ступеньку.

— Пожалуйста, затопите камин в моей комнате, — сказала я.

Мой голос вдруг стал глубоким и звучным, а ведь только что он был тихий и тоненький. «Это все из-за денег», — подумала я.

— Придется вам подождать, — сказала она, — у меня есть дела поважней, чем бегать вверх и вниз по лестнице.

— Я приду не раньше полудня, — предупредила я.

Оглянувшись, я увидела, что она смотрит мне вслед, стоя на коленях.

«Если больше нечего делать — пожалуйста», — подумала я.