Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ирвин Шоу

Задумчивая, мило оживленная

***

Зазвонил телефон, и мисс Дрэйк сняла трубку. Мисс Дрэйк — это моя секретарша. Я получил ее под рождество, когда был произведен в младшие компаньоны фирмы «Роналдсон, Роналдсон, Джонс и Маллер». Ее стол стоит в моем кабинете. И хотя кабинет у меня всего девять футов на восемь и в нем даже нет окна, присутствие мисс Дрэйк означает, что я делаю успехи в жизни, и я время от времени ловлю себя на том, что смотрю на нее с гордостью и с некоторым самодовольством, как яхтсмен на первый приз, завоеванный в больших гонках.

— Мистер Ройал, это вас, — сказала мисс Дрэйк, — какая-то мисс Хант. — Когда меня спрашивает по телефону женщина, даже если это моя собственная жена, в голосе мисс Дрэйк появляются игривые интонации, полубранчливые и полуснисходительные.

Какая-то мисс Хант.

На мгновение я подумал о последствиях и заколебался.

Мисс Дрэйк ждала. Она в конторе недавно, и для нее Кэрол Хант — всего лишь какая-то мисс Хант, которая звонит мне по телефону. Она еще слабо освоилась в нашей конторе, и не все сплетни успели до нее дойти. А может быть, сама сплетня так устарела, что даже самые болтливые и злоязыкие из секретарш забыли о ней или так ее обсосали, что, извлекают на свет божий не раньше, чем исчерпают весь остальной запас. Что ж удивительного, ведь прошло уже почти два года…

У боли свои законы, и те, кто утверждает, что человечество только и делает, что стремится избежать боли, сами не знают, что говорят.

— Сказать ей, что вы заняты? — спросила мисс Дрэйк, готовая опустить трубку на рычаг.

Таких секретарш, как мисс Дрэйк, надо время от времени увольнять, а то они слишком много думают за своих нанимателей.

— Нет. Я подойду, — сказал я, надеясь, что физиономия моя сохранила при этом обычное, будничное, деловое выражение.



Мисс Дрэйк нажала переключатель, я взял трубку и после двух лет впервые услышал голос Кэрол:

— Питер, ты не против, что я тебе позвонила?

— Нет, — сказал я.

Что бы я ни чувствовал, слово «против» сюда никак не подходило.

— Я уже несколько недель никак не могу решиться тебе позвонить и все откладываю, а сегодня последний день, и я обязательно должна с тобой поговорить. — Голос у нее был все тот же, низкий, хорошо поставленный, мелодичный и чувственный, и я развернулся в кресле так, чтобы мисс Дрэйк не видела моего лица. Закрыв глаза, я слушал ее голос, и два призрачных, потерянных, принесших много боли года угрожающе отодвинулись и растаяли вдали. Мне снова звонила Карол Хант, звонила сказать, что будет ждать меня в баре, напротив ее дома, на Второй авеню, звонила напомнить, что в субботу нас ждут к обеду в Вестпорте, звонила повторить, что она меня любит…

— Я уезжаю, Питер, сегодня, — продолжал доноситься голос, и сквозь его взрослую серьезность пробивались солнечные лучики детства, от которых когда-то у меня замирало сердце, — и если для тебя это не очень обременительно, я бы рада была тебя повидать. Хотя бы на несколько минут. Мне надо тебе кое-что рассказать.

— Уезжаешь? — Что ей тут надо, этой мисс Дрэйк? — А куда?

— Я еду домой, Питер, — сказала Кэрол.

— Домой? — задал я идиотский вопрос. Я почему-то привык считать, что Нью-Йорк — ее единственный дом.

— В Сан-Франциско, — сказала она. — Поезд отходит в три тридцать.

Я взглянул на часы на моем столе. Было одиннадцать пятнадцать.

— Есть предложение, — сказал я. — Пойдем куда-нибудь пообедаем, — произнося это, я уже знал, что ничего не скажу Дорис. Человек имеет право соврать один раз за шесть с половиной месяцев супружеской жизни.

— Пообедать не успею, — сказала Кэрол.

Спорить с ней было бесполезно. В чем другом, а в этом ее не смогли изменить прошедшие два года.

— Когда? — сказал я. — Когда и где мне тебя ждать?

— Поезд уходит с Пенсильванского вокзала. Может, встретимся в баре Стэтлера, через дорогу от вокзала, часов в… — Она замолкла, словно подсчитывая в уме, что именно ей нужно мне сказать, и, как режиссер радиопостановки, выверяя по секундомеру необходимое на это время. — Ну, скажем, в половине третьего.

— В половине третьего, ладно, — и тут я решил пошутить — от таких шуток потом просыпаешься среди ночи и не знаешь, куда деться со стыда. — Скажи, в чем ты будешь, чтобы я тебя с кем-нибудь не перепутал. — Наверное, как ни дорого обошлись мне эти два года, мне очень хотелось убедить ее, что они мне нипочем. А может быть, я просто старался показать, что мне все нипочем. Теперь такая мода — на кого ни посмотришь, все изо всех сил стараются показать, что им все нипочем.

Наступило молчание, и на мгновение мне показалось, что она сейчас повесит трубку.

Потом она заговорила. Голос у нее был ровный, сдержанно холодный.

— Я надену улыбку до ушей, — сказала она, — девственно-падшую. Ну, до половины третьего.

Я опустил трубку и еще с полчаса пытался заниматься делом, но работать, конечно, не мог. В конце концов я встал, надел пальто и шляпу и сообщил мисс Дрэйк, что меня не будет часов до четырех. Положение младшего компаньона в фирме «Роналдсон, Роналдсон, Джонс и Маллер» дает кое-какие преимущества, и одно из них в том, что по случаю трагедии или торжества ты можешь отсутствовать день или полдня, если у тебя эти неделовые мероприятия не повторяются слишком часто.

Я шатался по городу, дожидаясь назначенного часа. День стоял ясный, холодный и солнечный; Нью-Йорк сиял зимним блеском, солнце горело в миллионах окон, а оттенки теней, по-северному многообразные, придавали ему броский, деловой и привлекательный вид. Я думал о том, что должна чувствовать Кэрол сейчас, зная, что через три часа она уедет из этого города.



Я встретил ее на одном театральном коктейле, в квартире на 54-й улице. Я был по тем временам еще новичком в Нью-Йорке и ходил на все вечеринки, куда бы меня ни пригласили. У Гарольда Синклера, работавшего в нашей фирме, был брат Чарли, актер, который время от времени брал нас с собой, когда отправлялся в гости. Мне нравились театральные вечеринки. Девушки там бывали красивые, выпивки подавали вволю, и все люди казались мне талантливыми, благородными и остроумными, особенно после целого дня общения с юристами.

Она стояла в углу комнаты у стены и разговаривала с пожилой дамой, у которой волосы отливали голубизной; дама эта, как я потом выяснил, была вдовой одного продюсера. До тех пор я ни разу не видел Кэрол Хант ни на сцене, ни в жизни, да она и не успела к тому времени сыграть ни одной такой роли, чтобы имя ее запомнилось и на нее стали бы показывать пальцами. Я взглянул на нее и понял, что такой красивой девушки я в своей жизни еще не видел. Наверное, я и до сих пор так думаю.

Красота ее не била в глаза, но она, казалось, лучилась свежестью и здоровьем в этой набитой людьми, продымленной насквозь комнате. Она была небольшого роста, блондинка, с гладко причесанными волосами и темно-синими глазами, движения ее были просты, и в них не было ничего показного; разговаривая с вдовой продюсера, она не рыскала взыскующим взглядом по комнате, как большинство других присутствующих дам. Ее стройная шея как бы вырастала из высокого воротничка платья, а рот, слегка тронутый краской, выглядел по-детски мило оживленным.

При виде ее вас не покидало ощущение хрупкости, нетронутости, юности, и хотя дом, где это происходило, был набит людьми, так или иначе связанными с театром, я почувствовал, что и она чужая в этой компании. И еще я почувствовал, что неброскость, утонченность во всем ее облике мешают другим разглядеть то, что сразу увидел я, — какая она красивая. Тут я, конечно, ошибался.



Три месяца спустя я сделал ей предложение.

Эти три месяца я виделся с ней почти каждый день. Я встречал ее у служебного входа в театр, где она играла, и с неизвестно откуда взявшейся предусмотрительностью скупца увозил ужинать в какой-нибудь ресторанчик поменьше и побезлюдней. Я шесть или семь раз смотрел спектакль, в котором она была занята, и, хотя роль у нее в этой пьесе была маленькая и незначительная, каждый раз выходил из театра с ощущением, что она потрясающе талантливая актриса.

Влюбленный — всегда биограф предмета своей любви; все эти три месяца, что мы провели так тихо и уединенно, я все глубже забирался в ее прошлое, и мне казалось, что, открывая для себя немудрящие тайны ее детства и юности, докапываясь до истинных корней ее призвания, я тем самым все крепче привязываю ее к себе. И чем больше я узнавал о ней, тем больше убеждался, что она не просто красивая, она необычайная, редкая девушка.

С того времени как кончилась война, меня преследовало тревожное чувство, что большинство моих друзей, и мужчин и женщин, позволили себе расслабиться, пустились по течению, ограничились кругом малых желаний. И поскольку найти тому оправдание в наш неустойчивый век не так уж сложно, я все чаще стал замечать, что многие из самых близких, самых дорогих мне людей в конце концов опустились, потеряли себя. Словом, это было почти физическое облегчение, когда, по уши влюбившись в Кэрол Хант, я понял к тому же, какими высокими достоинствами она обладает.

Она приехала в Нью-Йорк пятью годами раньше, в числе прочих четырех, а может, и сорока четырех тысяч девушек. Она только что окончила колледж, а молодому человеку, который в беге на восемьсот восемьдесят ярдов не имел в тот год себе равных на Тихоокеанском побережье, она решительно заявила, что замуж за него не пойдет. Его звали Дин, и, по словам Кэрол, он больше походил на кинозвезду, чем на бегуна на средние дистанции, а семейство его владело целой вереницей отелей на Западном побережье. Насколько она могла судить, принимая во внимание ее молодость, неопытность и вполне понятную гордость оттого, что ей сделал предложение молодой человек, на которого имели виды все ее подруги, она была в него влюблена. У нее самой было всего пятьсот долларов, отец ее умер, а мать была замужем за инженером, который зарабатывал совсем негусто, и все-таки она отказалась от выгодной партии.

Она отказалась, потому что собиралась в Нью-Йорк, потому что собиралась стать актрисой. Она отдавала себе отчет в том, что не она одна, что еще четыре тысячи девушек обрушатся на этот город, обуреваемые тем же желанием, и что все они, вместе со счастливчиками и неудачниками прошлых лет, будут отталкивать ее локтями на этом крохотном пятачке, где счастливый билет выпадает далеко не каждому. Она прекрасно понимала, насколько рискованно это предприятие и как велика ставка (ее молодость, ее быстроногий возлюбленный, вереница отелей и все, что к ним прилагается); она сознавала, какую роль в этом деле играет удача, какую бездну таланта можно положить зазря, предвидела возможность неудачи и готова была снести ее боль.

Все это она разложила по полочкам логично и трезво, потому что она была умная девушка и не чуждалась логики, она умела думать, и это (в чем она тоже отдавала себе отчет) давало ей неоспоримое преимущество почти перед всеми остальными четырьмя тысячами девушек где угодно, только не в театре — здесь это не могло помочь ей победить. И вот так, разложив все по полочкам, она взяла из банка свои пятьсот долларов, поцеловала на прощание опечаленного бегуна, три дня и четыре ночи протряслась в душном купе и, наконец, ступила на нью-йоркскую землю.

Все это она проделала не потому, что была одержима театром, не потому, что у нее были романтические представления о жизни за кулисами, не потому, что ее сжигала страсть к приключениям или она хотела пожить в необыкновенном великом городе или познакомиться с людьми, каких не бывает в Сан-Франциско. Она совершила это, ибо была уверена, что в ней таится великий талант, потому что ничто другое в этом мире ее не привлекало. Она совершила это с твердой, холодной одержимостью художника, преданного своему искусству.



И вот, вычислив все логично и трезво, она взялась за маленькие роли, она играла их прилично, и больше чем прилично, и даже, случалось, играла их так, что лучше их и не сыграешь. Но удовлетворение, которое приносила такая работа, было неполным и потому мучительным. То, что она вынуждена была играть не в полную силу — а в силах своих она была теперь уверена, как никогда, — скромные, малозаметные в спектаклях, эпизодические роли, все это рождало в ней ощущение, что время уходит, силы растрачиваются попусту, верные шансы упущены.

Раза три или четыре ее начинали пробовать на ведущие роли в тех самых пьесах, в которых другие молодые актрисы в конце концов добивались успеха. Но каждый раз что-нибудь вставало ей поперек дороги: то из Голливуда приходила телеграмма, что некая звезда, оказывается, свободна до конца сезона, то обнаруживалась другая молодая исполнительница, которая, по мнению режиссера, лучше смотрелась в сочетании с исполнителем главной роли, то актриса, имевшая шумный успех у прессы в предыдущем сезоне, внезапно оказывалась не у дел и заступала ей дорогу.

И всякий раз она, скрывая разочарование и нетерпение, снова бралась за меньшие роли и играла их с затаенной яростью, которую, по ее собственным словам, ухитрялась припрятать за своим инженюшным обаянием. Она была осторожна: не заводила врагов, не выставляла напоказ своего недовольства. Когда придет ее время, когда из мешанины событий проглянет ее шанс, ее трамплин, готовый вознести ее ввысь, на пути ее не встанет ни обиженный ею режиссер, ни озлобленный продюсер, которого она когда-то заставила почувствовать перед собою вину, и даже просто завистливая актриса не захочет специально перебежать ей дорогу.

Тем временем она попробовала свои силы на телевидении, но проработала в трех разных постановках и отказалась от дальнейших предложений. Разумеется, деньги эти были бы совсем не лишние, но три постановки убедили ее, что вред, который она себе наносит как актрисе, этими деньгами не окупается. Она очень точно представляла себе, как она должна работать, знала, что она из тех актрис, кто ищет путь к роли на ощупь, кому нужны длительные репетиции и недели мучительных раздумий, чтобы сделать роль по-настоящему. Так что отнюдь не скромность, а гордость и умение не самообольщаться заставили ее понять, что с тем минимумом репетиций, на которые обрекает ее телевидение, она не может сыграть в полную силу, даже если этого никто, кроме нее, не видит.



Почти каждой хорошенькой девушке, которая появляется в театре, обычно предлагают сделать кинопробу, настал и ее черед. Кэрол работала с полной отдачей, и когда увидела себя на экране, то осталась в общем довольна тем, как это у нее получилось. Человек, который устраивал эту пробу и теперь сидел с ней рядом в просмотровом зале, тоже был доволен. Но он был старый человек, который занимался этим делом много лет, и на своем веку он видел немало хорошеньких и талантливых девочек.

— Очень хорошо, просто очень хорошо, мисс Хант. — Голос у него был мягкий и вежливый, манеры изысканные, он привык разочаровывать страждущие юные дарования в самой необидной и утешительной манере. — Но ваш нынешний нос вызовет возражения на побережье[1].

— Как? — переспросила Кэрол, удивленная и слегка задетая. Она гордилась своим носом и считала, что в смысле красоты нос — лучшее, что у нее есть. Это был довольно длинный нос с маленькой горбинкой и напряженно-нервными ноздрями, и один ее молодой поклонник, артистическая натура, сказал ей как-то, что ее нос напоминает носы великих английских красавиц на портретах восемнадцатого века. На йоту, на почти незаметное чуть-чуть, нос отклонялся от прямой линии, но обнаружить это можно было, только пристально изучая ее лицо, и она свято верила, что легкая асимметричность эта придает ее лицу неповторимую индивидуальность.

— Так чем вам не нравится мой нос? — спросила она.

— Он чуть длинноват для кино, моя дорогая, и, не правда ли, мы с вами знаем, что в смысле прямоты он тоже не свят. Это очаровательный нос, и вы им можете гордиться до конца дней своих, но, — говорил он, улыбаясь, подслащая правду резкую, официальную и объективную правдой помельче, благожелательной, но лично ему принадлежащей, а оттого к делу не относящейся, — американский зритель не привык видеть в картинах молодых девушек с носами такой необычной формы.

— Я могу вам назвать шесть кинозвезд, у которых носы не правильнее моего, — упрямо настаивала Кэрол.

Старик улыбнулся и пожал плечами.

— Ну разумеется, моя дорогая. Но они кинозвезды. У них своя индивидуальность. А публика принимает индивидуальность сразу, со всеми потрохами. Если бы вы были звездой, мы бы наняли рекламистов, и они написали бы оды вашему носу. Через некоторое время вашему носу цены бы не было. Когда в контору входила бы не известная никому девушка, все бы говорили: «Смотрите, у нее нос мисс Хант. Давайте немедленно заключим с ней контракт».

И он снова улыбнулся ей, и она не удержалась и улыбнулась в ответ, несмотря на разочарование, смягчившись от его смешных утешений.

— Ну что ж, — сказала она, поднимаясь, — я вам очень благодарна.

Старик продолжал сидеть. Он сидел в большом кожаном кресле, поглаживая рукоятки пульта, соединяющего просмотровый зал с киномехаником в аппаратной, и задумчиво глядел на нее: он еще не покончил с делом, за которое ему платили деньги.

— Но, разумеется, из этого положения есть выход.

— Что вы имеете в виду? — спросила Кэрол.

— Носы — дело рук божьих, но человеческое вмешательство им тоже не противопоказано.

Тут Кэрол увидела, что ему неловко говорить то, что положение вынуждает его говорить, и что высокий риторический его стиль — всего лишь средство показать ей, что ему это неприятно. Она понимала, что не много найдется актеров или актрис, которые сумели бы смутить этого жестокого и ласкового старика, и то, что он был смущен, льстило ей.

— Пластическая операция, — рассуждал между тем старик, — немножко подрезать здесь, чуть поддолбить кость там, и через три недели ваш нос не вызовет нареканий ни у одного человека, даю вам почти стопроцентную гарантию.

— Вы хотите сказать, что через три недели у меня будет вполне стандартный нос, как и полагается начинающей киноактрисе? — спросила Кэрол.

Старик печально улыбнулся:

— Более или менее так.

— И что тогда?

— Тогда я подпишу с вами контракт. И смогу вам предсказать достаточно многообещающее будущее там, на побережье.

«Достаточно, — заметила про себя Кэрол. — Достаточно многообещающее. Даже в предсказаниях своих он не хочет мне лгать». И она представила себе, какие видения проносятся сейчас перед глазами этого старика, представила так ясно, словно он облек их в слова. Хорошенькая девочка с ее приемлемо подстриженным носом и контрактом в кармане, которую фотографируют для рекламы купальников, эпизодические роли, потом, может быть, роли побольше в фильмах, что похуже, и так два, три, четыре года, а затем пожалуйте за ворота, надо освободить место другим хорошеньким девочкам — они помоложе, они нам больше подходят.

— Благодарю вас, — сказала Кэрол, — но мой теперешний, кривой и длинный нос мне чем-то ужасно дорог.

Теперь старик встал, он кивнул ей с таким довольным видом, что было очевидно: если и не от имени компании, то от своего собственного имени он готов поздравить ее с этим решением.

— Да, — сказал он, — для сцены ваш нос безупречен. Больше чем безупречен.

— Хочу вам открыть один секрет, — так искренне, как с этим старым человеком, Кэрол еще ни с кем не разговаривала в этом городе. — Знаете, почему я пришла сюда, к вам? Если сделать себе имя в кино, намного легче пробиться в театре. А мне нужен именно театр.

Старик смотрел на нее пристально, сперва удивленно, потом с одобрением, отдавая должное ее искренности.

— Ну что ж, — сказал он галантно, — тем лучше для театра, — и добавил:

— Так я вам позвоню в другой раз.

— Когда это будет?

— А когда вы будете звездой первой величины, — сказал он беспечно, — я позвоню вам и предложу все золото мира, только бы вы согласились у нас работать.

Он протянул руку, и Кэрол пожала ее. А он взял ее ладонь, подержал в своих — больших и розоватых, — слегка похлопал по ней, на мгновение на лицо его легла тень воспоминания обо всех храбрых, честолюбивых и хорошеньких девушках, которых он встречал за последние тридцать лет, и оно стало печальным и сердитым.

— Вот жизнь, будь она проклята, а? — сказал он.



— Мне тоже ужасно дорог твой теперешний нос, — заявил я, когда Кэрол закончила свой рассказ. — И твои теперешние волосы. И губы. И…

— Осторожней, — сказала Кэрол, — не забывай, пожалуйста, что прежде всего ты мне нравишься потому, что ты сдержан и благовоспитан.

Ну что ж, я был сдержан и благовоспитан, правда, недолго.

Как ни верила Кэрол в свой талант, она ухитрялась держать эту веру при себе. Женщина-фанатик, — так объяснила мне Кэрол однажды вечером, — особенно если она одержима верой в свой талант, в свой будущий успех, всегда рискует прослыть бесчувственной и самовлюбленной и оттолкнуть тем самым от себя людей, на которых могла бы рассчитывать, когда придет ее шанс. А ее дар, о котором она судила холодно и без всякой самонадеянности, это дар хрупкости, застенчивости, детскости, дар вызывать сострадание и романтические чувства. Немалый дар, — он проложил на театре не одну дорогу к блистательным победам, — но если вне сцены разговаривать с безапелляционностью генерала, отдающего приказания победоносным армиям, или проповедника, доказывающего существование ада, то маловероятно, чтобы когда-нибудь удалось вынести эти выдающиеся достоинства на сцену.

И она носила все свои честолюбивые мечты в себе, как багаж, утаенный от таможенного досмотра, как необыкновенный чудодейственный бальзам, который поддерживает ее силы только до тех пор, пока никто не подозревает о его существовании. Собственно говоря, скрывать все это и не составляло ей особого труда. Тщеславие ее тешил лишь конечный, бесспорный успех. Она не рвалась к бессмысленным победам на промежуточных финишах. На вечеринках она никогда не стремилась завладеть всеобщим вниманием, была снисходительна в оценках, не пыталась отбить у других девушек случайно попавших в их сети режиссеров и драматургов, которые могли оказать содействие при распределении ролей. С мужчинами она вела себя осторожно, разборчиво и в мужском обществе была хрупкой, застенчивой, взволнованной, мило оживленной, юной и одухотворенной. И цинизмом это было только отчасти.

Три месяца, которые я положил на все эти изыскания, были для меня полезны вдвойне. Я вообще человек последовательный, и по характеру и по роду занятий, поэтому знать все, или почти все, о девушке, которой я вот-вот собирался сделать предложение, казалось мне очень важным. А самое главное — чем больше я о ней узнавал, тем больше она для меня значила. Ясность и бескомпромиссность цели поднимали ее в моих глазах на высоту, недосягаемую для тех бесцельно мечущихся по жизни молодых женщин, с которыми меня до тех пор сводила судьба, а ум и мужество, проявленные на пути к этой цели, представлялись мне надежным залогом будущего семейного счастья. То, что эти несколько аскетические добродетели сочетались в ней с хрупкостью подростка, восхищало меня и трогало до глубины души.

Что же до нее, то, когда после пяти лет душевного затворничества у нее появился наперсник, который не мог ни перебежать ей дорогу, ни предать ее, который совершенно искренне преклонялся перед теми самыми ее качествами, которые она должна была скрывать от всех остальных, это было как гора с плеч, и она, наконец, позволила себе немного расслабиться. Поначалу мой интерес к ее жизни показался ей подозрительным, потом подозрительность уступила место удивлению и благодарности, и в конце концов, как мне кажется, это, не меньше чем все прочие мои достоинства, привело ее к мысли, что она меня любит.

Мы сидели в моей машине у дверей ее дома на Восточной 58-й улице, когда я предложил ей руку и сердце. В этот воскресный вечер я заехал за ней в театр, где они репетировали пьесу, премьера которой должна была состояться в Бостоне через три недели, Чарли Синклер тоже был занят в этом спектакле, и мы, прежде чем ехать домой на другой конец города, зашли с ним выпить по рюмочке. Наступила полночь, улица была по-осеннему темная и пустынная, и мне пришла в голову мысль: а зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня?

Я сделал предложение, но она мне ничего не ответила. Она продолжала сидеть, уютно устроившись чуть поодаль справа от меня, завернувшись в свое просторное шерстяное пальто, и через ветровое стекло смотрела прямо перед собой на темную улицу и две нитки фонарей.

Предложение я делал впервые в жизни и, как это делается, толком не знал, а Кэрол как будто и не собиралась мне помочь.

— Учти, я делаю тебе предложение исключительно в интересах собственного здоровья, — сказал я, неуверенно улыбаясь, стараясь и улыбкой и словами снять со всего происходящего налет официальности и облегчить Кэрол отказ, если она вознамерится мне отказать. — Посуди сама, я встаю в семь часов утра, чтобы не опоздать в контору, и, если мне и дальше придется каждый вечер возить тебя в половине двенадцатого ужинать, я через пару месяцев сойду с круга, как несчастный старый форд образца двадцать пятого года. Быть безнадежно влюбленным молодым адвокатом и вести при этом жизнь молодого, безнадежно влюбленного артиста — мне просто не хватит запаса прочности.

Кэрол молча сидела рядом, глядя прямо перед собой, уличные фонари контражуром освещали ее профиль.

— Дай минуту подумать, мне надо тебе сказать что-то очень важное.

— Даю тебе час, даю тебе всю эту благословенную и прекрасную ночь.

— Я ждала, что ты это скажешь. Я хотела, чтобы ты это сказал.

— Что — это? Что полуночные бдения подрывают мое здоровье?

— Нет, что ты просишь меня выйти за тебя замуж.

— У меня есть дивная идея, — сказал я, придвигаясь, — давай поженимся на будущей неделе, пока не началась новая война и пока тебе еще неизвестно мое темное прошлое, и отправимся в свадебное путешествие куда-нибудь, где бывает тепло и не бывает юристов. А поскольку это будет первый в моей жизни медовый месяц, меня спокойно отпустят недель на шесть.

— Да, но меня никто не отпустит на шесть недель, — сказала Кэрол. — И это как раз то самое важное, о чем я хотела с тобой поговорить.

— Ох, я же совсем забыл про театр. — Я вздохнул и продолжал с оттенком надежды: — А вдруг пьеса в Бостоне провалится и вам придется сматывать удочки? Мы с тобой в тот же день садимся на самолет и улетаем в Сицилию, а…

— Пьеса не провалится, я думаю, она скорее будет иметь успех, — сказала Кэрол. — Но пусть бы она даже провалилась, я все равно не могу уехать на шесть недель из Нью-Йорка в разгар сезона.

— Ладно, значит, мы проведем свой медовый месяц на Сорок четвертой улице.

— Послушай меня, пожалуйста, — сказала Кэрол, — я хочу, чтобы ты отдавал себе отчет, что у нас будет за жизнь, если мы с тобой поженимся.

— Я уже отдаю себе отчет, это будет потрясающая жизнь!

— Я хочу, чтобы ты запомнил мои слова. Я на самом деле собираюсь стать великой актрисой.

— Черт возьми, — ответил я, — меня это нисколько не огорчит. Я вообще человек современный. Будь это в моей власти, я бы распахнул настежь все гаремы!

Конечно, я не мог знать, как буду себя вести, впервые делая предложение, но я никак не предполагал, что начну отпускать одну сомнительную шуточку за другой.

— Сначала дослушай меня до конца, — упрямо продолжала Кэрол. — Я могу вступить в брак только на определенных условиях. Тут я должна рассуждать, как мужчина…

— Напрасно, по-моему, женщины тоже имеют право голоса… К тому же…

— Я хочу, чтобы ты понял: я не принадлежу к той категории девиц, которые, покрутившись несколько лет возле театра, потом выходят замуж, рожают детей, уезжают в провинцию и до конца дней своих болтают о том, как они были актрисами в Нью-Йорке…

— Погоди минутку, пока еще, кажется, никто не собирался в провинцию…

— Главным в моей жизни всегда будет моя работа, а не мой муж, точно так же, как в жизни настоящего мужчины на первом месте в конце концов бывает работа. Тебя это устроит? — спросила она сурово.

— В высшей степени. Мне это даже нравится.

— Он еще не пришел, — сказала Кэрол, — но он придет. Мой шанс. И когда он придет, я буду на месте, и я его не упущу. Я должна сидеть и ждать, а не ездить по курортам, нянчить детей или принимать гостей и играть с ними в бридж. И если мне придется уезжать на гастроли сразу на целый год, потому что это есть моя работа, то…

— Мадам, — взмолился я, — может быть, хватит на сегодня?

Тогда она, наконец, засмеялась, мы поцеловались и несколько минут сидели молча, прижавшись друг к другу, уже почти забыв о всех ее предупреждениях, и когда я сказал: «Все будет хорошо, очень хорошо», — она кивнула и снова поцеловала меня, и мы отправились в бар отметить это событие, а там мы договорились, что поженимся в июне: к тому времени, по всей вероятности, уже должна сойти их пьеса.

Мы попрощались у подъезда, я поцеловал ее, пожелал спокойной ночи, но задержал в последнее мгновение и сказал серьезно: «Один последний вопрос, Кэрол…».

— Да?

— Что будет, если ничего так и не будет? Если своего шанса ты так и не дождешься?

Она помедлила с ответом, потом сказала спокойно: «Я буду разочарована на всю жизнь».



Она дождалась своего шанса всего три с небольшим недели спустя, в Бостоне; пришел он с той стороны, откуда его никто не ждал, и шанс этот нас доконал.

Мы говорили с ней по телефону почти каждый вечер, в предпоследний раз я звонил ей около часу ночи, и она была у себя в отеле, в номере. За два дня до этого состоялась премьера, и Кэрол рассказывала, что об ее игре появился похвальный отзыв в одной из вечерних газет, что Эйлин Мансинг, голливудская звезда, которая играла главную роль в их пьесе, тоже получила прекрасные отзывы и теперь больше не устраивает истерик на репетициях. Она мне также сообщила, что она меня любит, что очень ждет субботы, когда я утренним поездом приеду к ней на уик-энд.

Двенадцать часов спустя, выйдя из конторы перекусить, я купил газету, и там на первой полосе я увидел фотографию Кэрол. Рядом была помещена фотография мужчины по имени Сэмуэль Боренсен, рядом по той простой причине, что в четыре тридцать утра Сэмуэль Боренсен был обнаружен мертвым в постели Кэрол Хант, в ее номере в бостонском отеле.

Изображение Сэмуэля Боренсена не раз появлялось на первых полосах газет и раньше: смеющееся — он улыбался с самолетных трапов по пути в Европу на очередную конференцию; патриотическое — он произносил речи на званых обедах, среди отцов промышленности; торжественное — ему вручали почетные степени в университетских аудиториях. Он был один из тех людей, которые все время на виду, они разъезжают с места на место, произносят речи и ворочают делами — иначе их и не мыслишь. Я не встречал его ни разу в жизни и не знал, что Кэрол с ним знакома.

Я внимательно посмотрел на фотографию. На фотографии он был массивный, дюжий и представительный, и видно было, что он знает себе цену. Я прочел заметку под фотографией и узнал, что ему пятьдесят лет и что в Палм-Бич живут его жена и двое почти взрослых детей. Кэрол, по словам газеты, была привлекательная юная блондинка, которая в данный момент участвовала в спектакле под названием «Миссис Ховард» и должна была через две недели появиться с этим спектаклем в Нью-Йорке.

Я отшвырнул газету, пошел к себе домой и позвонил в Бостон.

К моему удивлению, меня почти мгновенно соединили с номером Кэрол, я говорю — к удивлению, ибо у меня почему-то было такое чувство, что теперь, когда Кэрол заняла собой первые полосы газет, дозвониться до нее будет почти невозможно.

— Да? — голос у нее был тихий и мелодичный.

— Кэрол, это Питер.

— О!

— Хочешь, чтобы я приехал? — Я старался, чтобы в голосе моем не было ни обвинения, ни осуждения.

— Нет, — ответила она.

— Ты не хочешь мне ничего объяснить?

— Нет, — ответила она.

— Ну что ж, — сказал я, — до свидания.

— До свидания, Питер.

Я повесил трубку. Потом я немножко выпил, позвонил в контору и сообщил, что на десять дней уезжаю из города. Я рассказывал в конторе о том, что мы обручены, а газеты они уже успели прочитать сами, поэтому они сказали: «Разумеется, езжай».

Я сел в машину и поехал в Коннектикут, в маленький городишко, где был прелестный отель, в котором я как-то останавливался перекусить прошлым летом. Во всем отеле я был один, я читал, бродил по окрестностям или глядел из окна на голые деревья, на мертвенный зимний пейзаж.

Большую часть времени я думал о Кэрол. Я перебирал эти наши три месяца день за днем в поисках хоть какого-нибудь ключа к происшедшему, чего-то, что я раньше, по глупости, или по влюбленности, не заметил, но не обнаружил ничего. Имя Боренсена за это время не упоминалось ни разу — тут не было никаких сомнений. И каковы бы ни были ее прежние связи, они решительно прервались, когда появился я, потому что я не мог вспомнить ни одного случая, когда бы она отказалась встретиться со мной, стоило мне только об этом попросить.

Это может показаться странным, но я не злился. Конечно, мне было больно, конечно, я был потрясен и даже некоторое время подумывал о том, чтобы уехать из Нью-Йорка и начать все сначала где-нибудь в другом месте. Но в конце концов я обнаружил, что беспокоюсь больше о ней, чем о себе. Я представлял себе Кэрол, хрупкую, беззащитную, прелестную, в окружении докторов, полицейских и репортеров, вынужденную каждый день выходить на сцену под пристальными, любопытными, пожирающими ее взглядами публики, и это не давало мне спать по ночам. Карьеру ее я считал конченой. И через пять дней один в пустом отеле я уже думал только о Кэрол, пытаясь сообразить, чем же я могу ей помочь.

Любовь, как я обнаружил, не прекращается просто так, оттого, что в один прекрасный день, идя обедать, ты берешь газету и видишь на первой полосе фотографию своей возлюбленной.

Я уже готов был сесть в машину и отправиться в Бостон, чтобы выяснить, не могу ли я чем-нибудь помочь Кэрол, когда меня осенило, что Чарли Синклер тоже занят в этой пьесе. Я позвонил в контору Гарольду Синклеру, взял у него номер телефона Чарли и заказал разговор с Бостоном. Чем являться туда как снег на голову, куда полезнее сначала выяснить, что там делается с Кэрол и как я могу ей помочь. Я, разумеется, не собирался снова поднимать вопрос о женитьбе, это будет спасательная операция, а не восторженное жертвоприношение, мрачно сказал я самому себе.

— Питер, ты? Каким ветром? — спросил Чарли, когда меня с ним, наконец, соединили. — Ну, что скажешь? — Он был очень удивлен моим звонком.

— У меня все в порядке. Как вы там, в Бостоне?

— До позавчерашнего дня стоять было и то негде, — сказал Чарли.

— Я не об этом, — нетерпеливо перебил его я: Чарли Синклер вообще человек несерьезный, у него дурацкая привычка отвечать невпопад. Подозреваю, что именно поэтому он и стал актером.

— Как там Кэрол?

— Цветет! — сказал Чарли. — Она так мужественно переживает понесенную утрату, что одним своим видом может из статуи выжать можжевеловую слезу.

А я всегда думал, что Чарли к ней хорошо относится. Только тут я, наконец, понял, почему, бывая среди людей, связанных с театром, Кэрол так старалась не говорить о себе.

— Как они к ней относятся? — спросил я, стараясь на него не злиться. — Ну, те, кто заняты в пьесе?

— Все так чертовски предупредительны, точно у нее умер папа, — сказал Чарли.

— Они попросили ее подать заявление об уходе?

— Ты что, сдурел? Они рвут на себе волосы, что не написали ее имя лампочками над входом. А ты думаешь, почему у нас каждый вечер ни одного свободного места?

— Ты правда не шутишь? — я все еще не мог ему поверить. Я знал, что в театре случаются странные вещи, но это было уже чересчур.

— Шучу? — переспросил он. — Да когда она появляется на сцене, по залу пробегает какой-то странный булькающий звук, а потом становится так тихо, как будто их всех придушили в креслах. Просто физически ощущаешь, как они следят за каждым ее движением, так, словно целый вечер на нее направлен персональный прожектор. Когда она уходит со сцены, в зале творится что-то невообразимое. Эйлин Мансинг того и гляди взорвется.

— Это меня мало волнует, — сказал я. — Как на ней все это сказывается?

— Кто ее знает, — сказал Чарли холодно, — как и что сказывается на этой девчонке. Если тебе интересно, могу сообщить: режиссер сказал, что она сейчас играет раз в двадцать лучше, чем когда бы то ни было.

— Что ж, — сказал я не очень уверенно, — это хорошо.

— Ты так думаешь? — спросил Чарли.

— У меня еще есть вопрос, — сказал я, игнорируя его замечание. — Как ты думаешь, она после всего этого сможет найти работу?

— Работа сама ее найдет, — сказал Чарли. — Два импресарио из Нью-Йорка уже были здесь. Так ты приедешь?

— Нет, — сказал я.

— Люди умирают каждый день, — сказал Чарли. — Одни отдают свое тело науке, другие — искусству. Хочешь что-нибудь ей передать?

— Нет, — сказал я, — спасибо, Чарли.

— Ты образцовый друг, — сказал Чарли. — Хотя бы для приличия спросил у меня, как мои дела.

— А как твои дела, Чарли?

— Так себе, — и он холодновато засмеялся. Даже поверить трудно, что он вырос в той же семье, что и его брат. — Ладно, увидимся в Нью-Йорке, — и он повесил трубку.

После этого уже не имело смысла дальше торчать в пустом маленьком отеле в Коннектикуте посреди зимы, и я вернулся в город и снова начал работать. Первые несколько дней это было нелегко, и каждый раз, когда я входил в комнату, у меня было ощущение, что люди, сидящие в этой комнате, только что говорили обо мне. Даже теперь, через два года после того, как все это случилось, мне кажется подозрительным, если при моем появлении кто-то внезапно прерывает разговор, и я ловлю себя на том, что всматриваюсь в лица, боясь обнаружить в них любопытство или сочувствие.



Я не собирался больше встречаться с Кэрол, но в день их первого нью-йоркского спектакля я сидел в одиночестве на балконе, вобрав голову в плечи, словно надеясь, что так меня никто не узнает. До пьесы мне не было никакого дела. Я ждал выхода Кэрол, и, когда она появилась на сцене, я понял, что Чарли Синклер говорил правду. Сначала по залу пробежал зыбкий, глухой шепоток, а затем наступила напряженная тишина. Тут я понял, что Чарли имел в виду, когда сказал, что на нее словно направлен персональный прожектор; казалось, каждое ее движение аккумулирует внимание зрительного зала, любая ее реплика, любой простейший жест приобретали значение, никак не соответствующее роли, которую она исполняла.

И играла она — как никогда, это тоже была правда. Она прекрасно смотрелась и вела роль с такой незнакомой мне раньше уверенностью и безмятежностью, как будто внезапный взрыв всеобщего внимания открыл в ней неведомые ей самой глубины ее таланта.

Когда дали занавес, ей аплодировали почти так же, как Эйлин Мансинг, ведущей актрисе этого спектакля, а когда я пробирался к выходу, люди вокруг непрестанно повторяли ее имя.

На следующий день я купил все газеты, какие только были: ее не только заметили, о ней писали куда больше, чем ее роль того заслуживала. Критики настоящие, те, что не опускаются до сплетен, ни словом не обмолвились о том, что случилось в Бостоне, двое из них посвятили свои статьи ей одной, предсказывая блестящее будущее. А один, которого в это утро Кэрол наверняка считала самым проницательным человеком в Нью-Йорке, даже употребил в своем панегирике слова: «хрупкая», «задумчивая», «романтическая» и «оживленная».

Что до моих собственных чувств, то я не ощущал ни боли, ни радости. Я словно оцепенел, но при этом я испытывал странное любопытство; подозреваю, что и на спектакле и в газетах я искал какой-нибудь ключик, который помог бы мне открыть, где я ошибся.

Больше я Кэрол не видел, но по театральным страницам газет я следил за ней и не удивился, когда наткнулся на сообщение, что она уходит из состава «Миссис Ховард» и начинает репетировать главную роль в новой пьесе. Я пошел и на эту премьеру; в первый момент я изумился, увидев имя Кэрол, набранное на афишах гигантскими буквами, а потом почувствовал удовлетворение. Ведь, несмотря на то, что мы так прочно расстались, я все еще не избавился от не знающей сомнений веры в ее талант, и мне было приятно, что надежды мои сбылись так скоро.

В выборе пьесы сказалась проницательность постановщиков. Она играла роль девушки, которая два с половиной акта кажется всем воплощением доброты и трогательности, и только в самом конце выясняется, какая это стерва. Они использовали не только свойства ее таланта, но и ее репутацию, и лучше подать ее зрителю было просто невозможно.

Но вот странно: что-то у нее не заладилось. Не знаю почему, но, хотя все она делала вроде бы верно, играла с таким спокойствием и уверенностью, какие не часто встретишь у начинающей актрисы, в итоге вы испытывали все-таки разочарование. Публика принимала ее вполне мило, и рецензии на следующий день были неплохие, однако ее партнер по этому спектаклю и уже немолодая характерная актриса, которая появилась на сцене только в середине второго акта, занимали рецензентов куда больше, чем Кэрол.

Я думал, что это ей ничем особенно не грозит, что в следующей пьесе или через одну она возьмет свое. Но Чарли Синклер объяснил мне, что я ошибаюсь.

— Пустой номер, — сказал Чарли. — Это был ее шанс, и она его упустила.

— Я бы не сказал, что она так уж плохо играла.

— Она играла не плохо, но дело не в этом, — она не тянет на главную роль. И теперь все об этом знают. Будьте здоровы, разрешите откланяться.

— Что теперь с ней будет? — спросил я.

— Эта пьеса продержится недели три, потом, если ей хватит ума, она быстренько вернется на вторые роли. Если ей их дадут играть. Но только ей не хватит ума — никому не хватает, поэтому она будет болтаться в ожидании еще одной главной, потом какой-нибудь дурак даст ей сыграть эту главную роль, и уж тогда они сдерут с нее шкуру и повесят на стенку, а ей останется или записаться на курсы стенографии и машинописи, или найти себе мужа.

Дальнейшее развитие событий заставило меня более высоко оценить умственные способности Чарли Синклера, ибо все произошло в точности так, как он предсказал, впрочем, от этого он не стал мне симпатичнее. В следующем сезоне Кэрол действительно сыграла еще одну главную роль, и критики действительно разделали ее под орех. Я не ходил смотреть ее в этом спектакле, потому что к тому времени познакомился с Дорис и чувствовал, что не стоит лишний раз бередить раны.

Больше я ее не видел ни нарочно, ни случайно, имя ее совершенно исчезло со страниц театральных новостей, а знакомство с Чарли Синклером я просто прервал, так что в тот день, когда Кэрол позвонила мне утром в контору, я даже понятия не имел, чем она теперь занимается. Когда мне случалось вспомнить о ней, я чувствовал, что память моя отзывается на это грозной болью, и старался больше об этом не думать.



Я пришел к Стэтлеру чуть-чуть раньше времени, заказал выпить и стал смотреть на дверь. Она явилась ровно в два тридцать. На ней была отороченная бобром шубка, которой я не видел в те времена, когда мы встречались каждый вечер, и скромный, но изящный, дорогого вида синий костюм. Она была такой же красивой, какой я ее помнил, и, пока она шла через зал к моему столику, я видел, как все остальные мужчины в баре бросали на нее горящие взгляды.

Я не поцеловал ее, не пожал ей руку, я, кажется, улыбнулся и сказал «хелло», наверняка я помню только, что думал я в этот момент об одном: она не изменилась — и неуклюже помогал ей снять пальто.

Мы сели рядом, лицом к залу, и она заказала чашку кофе. Она никогда много не пила, и, как бы ни повлияли на нее события двух последних лет, к вину они ее не пристрастили. Я повернулся на сиденье, чтобы лучше ее видеть, и она слегка улыбнулась, зная, что я на нее смотрю, зная, что я ищу на лице ее след провала, тень сожаления.

— Ну как? — спросила она.

— Так же.

— Так же. — Она засмеялась коротко и беззвучно. — Бедный Питер.

Мне было не по душе такое начало.

— Что будешь делать в Сан-Франциско? — спросил я.

Она беспечно пожала плечами. Этого жеста я раньше за ней не замечал.

— Не знаю, — сказала она. — Искать работу. Охотиться за женихами. Размышлять о совершенных ошибках.

— Мне жаль, что все так получилось, — сказал я.

Она снова пожала плечами.

— Издержки производства, — сказала она. Она посмотрела на часы, и мы оба подумали о поезде, который ждет, чтобы увезти ее из этого города, где она прожила семь лет.

— Я пришла сюда не для того, чтобы поплакать тебе в жилетку, — сказала она. — Я кое-что должна рассказать тебе о той ночи в Бостоне, чтобы не было никаких недомолвок, а времени у меня очень мало.

Она заговорила, а я сидел, тянул свое виски и не смотрел на нее. Она говорила быстро и хладнокровно, ни разу не сбившись, словно все то, что случилось с ней в ту ночь, до последней маленькой черточки было так надежно уложено на полочках памяти, что до конца дней своих она ничего не сможет забыть.

По ее словам, в ту ночь, когда я звонил ей из Нью-Йорка, она одна сидела у себя в номере; поговорив со иной, она еще раз повторила свою роль

— в нее были внесены кое-какие изменения. Потом легла спать.

Когда ее разбудил стук в дверь, она некоторое время лежала неподвижно, сначала подумала, что ей это почудилось, потом решила, что просто кто-то ошибся номером и сейчас уйдет. Но стук раздался снова, ошибиться было уже невозможно, негромкий, сдержанный, настойчивый стук.

Она зажгла свет и села на постели.

— Кто там? — спросила она.

— Откройте дверь, Кэрол, прошу вас, — голос был женский, требовательный и низкий, слегка приглушенный дверью. — Это я. Эйлин.

«Эйлин, Эйлин, — тупо повторяла про себя Кэрол. — Не знаю я никаких Эйлин».

— Кто? — переспросила она, все еще не в силах проснуться окончательно.

— Эйлин Мансинг, — послышался шепот из-за двери.

— Ой, мисс Мансинг, — Кэрол соскочила с кровати босиком, в ночной рубашке, с накрученными волосами бросилась открывать дверь. Эйлин Мансинг шмыгнула из коридора, в спешке едва не сбив Кэрол с ног.

Кэрол закрыла дверь и обернулась: Эйлин Мансинг стояла возле смятой постели в крошечном номере, и лицо ее в резком свете единственной лампочки над кроватью было похоже на черно-белый набросок портрета. Это была красивая тридцатипятилетняя женщина, которая выглядела красивой и тридцатилетней на сцене и красивой, но сорокалетней вне ее. На сцене она выглядела на пять лет моложе благодаря четкой лепке лица и головы, а также поразительному запасу животной энергии, которую она источала. Довеском в пять лишних лет вне сцены она была обязана спиртным напиткам, часто ущемляемому честолюбию и, если верить рассказам, многочисленным любовным треволнениям.

На ней была та же черная юбка джерси и свитер, которые Кэрол заприметила, когда они возвращались со спектакля, поднимались вместе на лифте и желали друг другу спокойной ночи в коридоре. Апартаменты мисс Мансинг находились в нескольких десятках футов от комнаты Кэрол, наискосок по коридору и окнами выходили на площадь перед отелем. Кэрол почти машинально отметила про себя, что Эйлин Мансинг трезва, что чулки у нее слегка перекручены, а рубиновая булавка, которая была приколота на плече несколько часов назад, исчезла. Кроме того, губы у нее были только что накрашены, и накрашены наспех, неровно и слишком жирно, отчего в резком свете ее большой рот казался почти черным и как-то неуверенно сползал на сторону.

— В чем дело? Что случилось, мисс Мансинг? — спросила Кэрол спокойным и ободряющим, насколько это было возможно, тоном.

— У меня беда, — пробормотала женщина. Голос у нее был хриплый и испуганный. — Большая, большая беда… Кто живет в соседнем номере? — Она подозрительно взглянула на стенку, у которой стояла кровать.

— Не знаю, — сказала Кэрол.

— Кто-нибудь из наших?

— Что вы, мисс Мансинг! Из всей труппы на этом этаже только мы с вами.

— Хватит называть меня «мисс Мансинг»! Я вам еще не гожусь в бабушки.

— Эйлин.

— Это уже лучше, — сказала Эйлин Мансинг. Она стояла, слегка покачиваясь из стороны в сторону, и не спускала пристального взгляда с Кэрол, словно приходила к какому-то важному решению относительно нее. Кэрол прижалась к двери, чувствуя, как дверная ручка давит на позвоночник.

— Мне нужен друг, — сказала Эйлин. — Мне нужна помощь.

— Если я могу быть хоть чем-нибудь…

— Любезность оставьте при себе. Мне нужна настоящая помощь.

Кэрол внезапно почувствовала озноб, только сейчас она заметила, как ей холодно босиком, в одной ночной рубашке. Она мечтала только б том, чтобы эта женщина ушла.

— Накиньте что-нибудь, — сказала Эйлин Мансинг так, словно она, наконец, приняла решение. — И очень вас прошу, пойдемте ко мне в номер.

— Но сейчас так поздно, мисс Мансинг…

— Эйлин.

— Да, да, Эйлин. А мне завтра так рано вставать, и…

— Чего вы боитесь? — спросила Эйлин Мансинг хрипло.

— Я ничего не боюсь, — соврала Кэрол. — Только мне кажется, нет никакой причины…

— Причина есть, — сказала Эйлин Мансинг. — И еще какая причина! В моей кровати — мертвец.



Человек лежал на широкой постели поверх одеяла, голова его, лежавшая на подушке, была слегка повернута в сторону двери, глаза открыты, а на лице застыла удивленная полуулыбка. Рубашка и пиджак его висели на спинке стула вместе со строгим галстуком темно-синего цвета, одна нога была босая. На другой болтался носок с прицепленной к нему резинкой. Пара черных аккуратно сдвинутых туфель выглядывала из-под кровати. Это был величественных размеров мужчина с жирным вздымающимся животом и зеленовато-серой кожей, даже для большой двуспальной постели он казался слишком огромным.

Ему было под пятьдесят, волосы у него были седые и жесткие, и, хотя он лежал мертвый и полуголый, он тем не менее был похож на удачливого, занимающего высокие посты деятеля, привыкшего всеми командовать.

И тут Кэрол его узнала. Сэмуэль Боренсен. Она и раньше видела его фотографии в газетах, а два дня назад в холле гостиницы кто-то показал ей его самого.

— Он только-только начал раздеваться, — заговорила Эйлин Мансинг, с горечью глядя в сторону кровати, — потом вдруг сказал: «Что-то мне не по себе. Я, пожалуй, прилягу на минутку», — и умер.

Кэрол отвернулась от кровати. Она не хотела больше смотреть на этот дряблый и высокомерный труп. Теперь на ней поверх ночной рубашки был ночной халатик, на ногах ночные туфли, отороченные мехом, и все-таки ей было, как никогда, холодно. Ей хотелось выбраться из этой комнаты, залезть в свою постель, укутаться одеялом, согреться и напрочь забыть, что кто-то стучался в ее дверь. Но Эйлин Мансинг стояла, загораживая проход, а в открытую дверь за ее спиной можно было рассмотреть ярко освещенную гостиную большого двойного номера, уставленную цветами, бутылками, корзинами фруктов, усыпанную телеграммами, — Эйлин Мансинг была звездой в новой постановке, которой все предрекали большой успех.

— Я знала его десять лет, — говорила Эйлин Мансинг, глядя мимо Кэрол на постель. — Десять лет мы были друзьями, и вот на тебе — он является и выкидывает такой номер.

— А может быть, он еще не умер? — сказала Кэрол. — Вы не послали за доктором?

— За доктором? — Эйлин Мансинг хрипло засмеялась. — Только доктора нам не хватало. Вы представляете себе, что будет, если в три часа ночи сюда примчится доктор и обнаружит мертвого Сэма Боренсена в постели Эйлин Мансинг? Вы представляете себе, что будет завтра в газетах?

— Простите меня… — заговорила Кэрол, решительно избегая смотреть в сторону мертвеца, — но я думаю, мне наверное, лучше вернуться к себе. Я никому ничего не скажу и…

— Вы не можете оставить меня здесь одну. Если вы оставите меня одну, я выброшусь в окно.

— Я счастлива была бы помочь вам, но как? — Кэрол говорила с трудом, потому что горло у нее пересохло и при каждом слове его перехватывали болезненные спазмы. — Я не знаю, что мне сделать, чтобы…

— Вы можете помочь мне одеть его и перенести в его комнату, — ровным голосом произнесла Эйлин Мансинг.

— Что, мисс Мансинг?

— Мне одной не справиться, он слишком велик. Я даже рубашки на него не смогла натянуть. В нем килограмм девяносто. Он слишком много ел, — сказала Эйлин Мансинг свирепо. Она упрекала сейчас это неподвижно лежащее тело за все те пагубные пристрастия, которые привели его в эту комнату и оставили нетранспортабельным на кровати. — Но, между нами говоря…

— Где его номер? — перебила ее Кэрол, безуспешно стараясь сдержать спазмы в горле.

— На девятом этаже.

— Мисс Мансинг, — проговорила Кэрол, она заметила, что та все еще неровно дышит. — Мы на пятом этаже. Его комната на девятом — еще четыре этажа. Предположим, я вам помогу, но что проку? Мы же не можем везти его на лифте.

— Я и не думала о лифте. Мы могли бы отнести его через черный ход.

Кэрол заставила себя повернуться и посмотреть на мертвеца. Он горой лежал поверх одеял, огромный, неподвижный и такой тяжелый, что кровать под ним просела посередине; невозможно было даже представить себе, что его можно сдвинуть с места. «Если уж ей непременно надо было попасть в такую историю, — подумала Кэрол, — неужели нельзя было подобрать мужчину более умеренных габаритов?»

— Об этом даже думать нечего, — проговорила Кэрол, борясь со спазмами в горле. — Черный ход в противоположном конце здания — это раз, а во-вторых, нам вдвоем его не унести, его придется волочить. — Ее саму поразило, насколько непринужденно она об этом говорила, насколько просто позволила втянуть себя в этот заговор. — Нам придется волочить его по коридору мимо двадцати дверей, непременно кто-нибудь услышит, мы, наконец, можем наткнуться на ночного дежурного. Но предположим, мы его благополучно дотащим до лестницы — вдвоем мы его не сможем поднять даже на один пролет.

— Мы сможем его оставить на лестнице, — сказала Эйлин Мансинг. — До утра его там никто не найдет.

— Как вы можете?

— А что мне делать? — исступленно воскликнула Эйлин Мансинг. — Что вы там стоите, ухмыляетесь и объясняете мне, чего я не могу?

Кэрол с удивлением провела рукой по лицу, как будто хотела на ощупь проверить, какое на нем выражение. Оттого, что она старалась говорить, не выказывая страха, от усилий преодолеть спазмы в пересохшем горле, губы ее свело в такую гримасу, что мисс Мансинг в ее состоянии вполне могла принять это за улыбку.

— Кто еще из труппы живет на нашем этаже? — спросила Мансинг. — Из мужчин кто-нибудь есть?

— Нет, — сказала Кэрол. Сьюард — их продюсер — на два дня уехал в Нью-Йорк, а остальные мужчины жили в другом отеле.

— Мистер Мосс, — вдруг с надеждой вспомнила она. — Ну конечно, он живет в этом отеле. (Мистер Мосс играл в спектакле главную мужскую роль.)