Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Олдос Хаксли

Через много лет

Деревьев жизнь прейдет, леса поникнут, Туман прольется тихою слезою, И пашня примет пахаря в объятья, И лебедь умрет. Теннисон
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Все было оговорено в телеграммах. Джереми Пордиджу следовало искать цветного шофера в серой форменной одежде с гвоздикой в петлице, а цветному шоферу — англичанина средних лет с томиком стихов Вордсворта. Несмотря на вокзальную сутолоку, они без труда нашли друг друга.

— Вы шофер мистера Стойта?

— Мистер Пордидж?

Джереми кивнул и слегка развел руками — жест манекена, Вордсворт в одной руке, зонтик в другой, — как бы показывая, что прекрасно сознает все свои недостатки и сам посмеивается над ними этакая жалкая фигура, и к тому же в самом нелепом облачении «Настоящий заморыш, — словно говорила его поза, — да уж какой есть». Оборонительное и, так сказать, профилактическое самоуничижение вошло у Джереми в привычку. Он прибегал к этому средству на каждом шагу. Вдруг новая мысль поставила его в тупик. Не принято ли здесь, на этом их демократическом Дальнем Западе, пожимать руки шоферам — особенно неграм, просто чтобы пока зать, что ты не корчишь из себя важную птицу, хотя твоей стране и выпало на долю нести бремя Белого Человека?[1]. В конце концов он решил воздержаться. Точнее говоря, решение было принято за него — как всегда, подумал он про себя, испытывая от сознания собственных недостатков странное извращенное удовольствие. Пока он гадал, как поступить, шофер снял картуз и, щеголяя старомодной учтивостью черной прислуги, но немного переигрывая, поклонился и сказал с широкой белозубой улыбкой: «Добро пожаловать в Лос-Анджелес, мистер Пордидж, саа! — Затем, сменив тональность своего распе ва с торжественной на доверительную, продолжал: — Я признал бы вас даже по голосу, мистер Пордидж. И без книги».

Джереми чуть смущенно усмехнулся. Проведя в Америке неделю, он стал стесняться своего голоса. Плод обучения в стенах кембриджского Тринити-колледжа за десять лет до войны, он был тонок и мелодичен, звуча ние его напоминало вечернюю молитву в английском соборе. Дома никто этого не замечал. Джереми никогда не приходилось ради самообороны подшучивать над своим голосом, не то что над внешностью или над возрастом. Здесь же, в Америке, все было иначе. Стоило ему заказать чашечку кофе или спросить дорогу в убор ную (которая в этой непостижимой стране и уборной то не называлась), как на него начинали глазеть с бес пардонным любопытством, словно на забавного уродца в парке аттракционов. Это уже переходило всякие границы.

— Где мой носильщик? — поспешно сказал он, чтобы сменить тему разговора.

Через несколько минут они были в пути. Устроившись на заднем сиденье, подальше от шофера, чтобы не быть втянутым в беседу, Джереми Пордидж с удовольствием отдался чистому наблюдению. За окном бежала Южная Калифорния, оставалось только глядеть и не зевать.

Первыми перед его взором предстали бедные кварталы, где жили африканцы и филиппинцы, японцы и мек сиканцы. Какие перетасовки и комбинации черного, жел того и коричневого! Какое сложное смешение кровей! А девушки — как они были прекрасны в этих платьях из искусственного шелка! «В муслине белом леди-негритянки». Его любимая строка из «Прелюдии»[2]. Он улыбнулся про себя. А трущобы тем временем уступили место высоким зданиям делового района.

Народ на улицах пошел посветлее. На каждом углу — закусочная. Мальчишки продавали газеты с заголовками, кричащими о наступлении Франко на Барселону. Большинство девушек, казалось, молятся про себя на ходу; но потом, поразмыслив, он решил, что они просто пережевывают жвачку. Жуют, а не молятся. Затем автомо биль внезапно нырнул в туннель и выскочил в другом мире — просторном, неопрятном мире пригородов, бензоколонок и афиш, маленьких коттеджей с садиками, незастроенных участков и бумажного мусора, разбро санных там и сям магазинчиков, контор и церквей — церквей примитивных методистов[3], выстроенных, как ни странно, в стиле гранадской Картухи[4], католических церквей, похожих на Кентерберийский собор, синагог, замаскированных под Айя-Софию[5], сциентистских церквей[6] с колоннами и фронтонами, точно банки. Был зимний день и раннее утро, но солнце сияло ярко, на небе ни облачка. Машина ехала на запад, и косые солнечные лучи по очереди высвечивали перед нею, словно прожектором, каждое здание, каждую рекламу и афишу, будто специально демонстрируя новоприбывшему все здешние виды.

ЗАКУСКИ. КОКТЕЙЛИ. КРУГЛОСУТОЧНО.

ДЖАМБО ЭЛЬ.

ДЕЛАЙТЕ ДЕЛО, ЕЗДИТЕ СМЕЛО НА КОНСОЛЬ-СУПЕРБЕНЗИНЕ!

ЧУДО-ПОХОРОНЫ В БЕВЕРЛИ-ПАНТЕОНЕ ОБОЙДУТСЯ НЕДОРОГО.

Автомобиль катил дальше, и вот на открытом месте возник ресторан в виде сидящего бульдога, вход меж передних лап, глаза освещены изнутри.

«Зооморф, — пробормотал себе под нос Джереми По рдидж, и еще раз: — Зооморф». Как истый ученый, он любил смаковать слова. Бульдог канул в прошлое АСТРОЛОГИЯ, НУМЕРОЛОГИЯ[7], ВРАЧЕВАНИЕ ДУШ

ОТВЕДАЙТЕ НАШИХ НАТБУРГЕРОВ — что это за штуки? Он решил попробовать, как только подвернет ся случай. И запить джамбо-элем.

ОСТАНОВИСЬ И ЗАЛЕЙ КОНСОЛЬ-СУПЕРБЕНЗИНА.

Шофер неожиданно остановил машину.

— Десять галлонов самого лучшего, — распорядился он и, обернувшись к Джереми, пояснил: — Это наша компания. Мистер Стойт, вот кто ее президент. — Он указал через улицу на другую вывеску.

ССУДЫ НАЛИЧНЫМИ ЗА ПЯТНАДЦАТЬ МИНУТ, — прочел Джереми, — КОНСУЛЬТАЦИИ ДЛЯ НАСЕЛЕНИЯ, ФИНАНСОВАЯ КОРПОРАЦИЯ.

— Эта тоже наша, — гордо сказал шофер.

Они тронулись дальше. С огромной афиши глядело лицо прекрасной девушки, искаженное страданием, — ни дать ни взять Магдалина.

РАЗБИТАЯ ЛЮБОВЬ, — гласила надпись. — ПО НАУЧНЫМ ДАННЫМ, 73 ПРОЦЕНТА ВЗРОСЛЫХ СТРАДАЮТ ГАЛИТОЗОМ[8].

В ПЕЧАЛЬНУЮ МИНУТУ ПОЗВОЛЬТЕ БЕВЕРЛИ ПАНТЕОНУ СТАТЬ ВАШИМ ДРУГОМ МАССАЖ ЛИЦА, ПЕРМАНЕНТ, МАНИКЮР.

БУДУАРЧИК БЕТТИ.

Сразу за будуарчиком было отделение «Уэстерн юнион». Отправить телеграмму матери… Боже милосерд ный, он едва не забыл! Джереми подался вперед и извиняющимся тоном, каким всегда говорил с прислугой, попросил шофера на минутку остановиться. Машина встала. С озабоченным выражением на робком, кроличь ем личике Джереми вылез и затрусил через улицу в отделение.

«Миссис Пордидж, „Араукарии“, Уокинг, Англия», — написал он, чуть улыбаясь. Изысканная нелепость этого адреса служила ему постоянным источником удовольствия. «Араукарии», Уокинг. Купив дом, мать хотела изменить его название как слишком претенциозно-бур жуазное, слишком похожее на шутки Хилери Беллока[9] «Но в этом же вся прелесть, — запротестовал он. — Это же очаровательно». И он стал объяснять ей, как великолепно подходит им этот адрес. Какое изящное комичес кое несоответствие между названием дома и внутренним обликом его обитателей! И какой тонкий, парадоксально перевернутый смысл в том обстоятельстве, что старая подруга Оскара Уайльда, умудренная жизнью, изысканная миссис Пордидж будет писать свои блестящие пись ма из «Араукарий», и из этих же самых «Араукарий», находящихся, заметьте, в Уокинге, будут появляться труды, полные разносторонней учености и особого рафинированного остроумия, коими ее сын снискал себе репутацию. Миссис Пордидж почти сразу сообразила, куда он клонит. Слава Богу, ей не приходилось ничего разжевывать. Ей было вполне достаточно намеков и анаколуфов[10], уж она-то схватывала все на лету. «Араукарии» остались «Араукариями».

Надписав адрес, Джереми помешкал, задумчиво сдвинул брови и начал было грызть кончик карандаша — фамильная привычка, — но тут же, сбитый с толку, обнаружил, что у этого карандаша имеется латун ный наконечник, а от него тянется цепочка. «Миссис Пордидж, „Араукарии“, Уокинг, Англия», — прочел он вслух, надеясь, что эти слова вдохновят его и он сочи нит правильное, безупречное послание — именно такое, какого ждет от него мать, одновременно и нежное, и остроумное, полное искреннего почтения, скрытого за иро ничными фразами, признающее ее материнское превосходство, но и подшучивающее над ним, дабы старая леди могла потешить свою совесть, воображая сына совершен но свободным, а себя — матерью, лишенной всяких тиранических притязаний. Это было нелегко, да еще с карандашом на непочке. После нескольких бесплодных попыток он остановился на таком, хотя и явно неудов летворительном, варианте. \"Ввиду субтропического климата рискую нарушить обещание насчет белья точка Хотел бы видеть тебя здесь но только ради себя ведь ты вряд ли оценишь этот недоделанный Борнмут без конца и края точка.

— Недоделанный что? — спросила молодая женщина за стойкой.

— Б-о-р-н-м-у-т, — продиктовал Джереми. Голубые глаза его блеснули за бифокальными стеклами очков; он улыбнулся и погладил свою лысую макушку — жест, которого сам он никогда не замечал, но которым непроизвольно предварял все свои обычные шуточки. — Это, знаете ли, такое мутное местечко, — сказал он особенно мелодичным голосом, — куда никто по доброй воле не поплывет.

Девица непонимающе поглядела на него; потом, заключив по его виду, что было сказано нечто смешное, и памятуя о том, что Вежливость с Посетителями — девиз «Уэстерн юнион», изобразила ослепительную улыбку, которой явно домогался несчастный старый болван, и продолжала читать: «Надеюсь ты хорошо проведешь время в Грасе точка Нежно целую Джереми».

Телеграмма получилась дорогая; но, к счастью, подумал он, вынимая бумажник, к счастью, мистер Стойт переплатил ему огромного лишку. Три месяца работы, шесть тысяч долларов. Так что можно кутнуть.

Он вернулся в автомобиль, и они поехали дальше. Миля за милей оставались позади, а пригородные дома, бензоколонки, пустыри, церковки, магазины по-прежнему неотрывно сопровождали их. Улицы огромного жилого района, тянущиеся справа и слева в просветах между пальмами, перечными деревьями, акациями, постепенно сходили на нет.

ПЕРВОКЛАССНЫЕ БЛЮДА. ГОРЫ МОРОЖЕНОГО.

ИИСУС СПАСЕТ МИР.

ГАМБУРГЕРЫ.

Снова путь им преградил красный свет. К окну подошел мальчишка-газетчик. «Франко добивается успехов в Каталонии», — прочел Джереми и отвернулся. Ужасы этого мира достигли предела, за которым они только докучали ему. Из автомобиля перед ними вышли две пожилые леди, обе с перманентной завивкой и в малиновых брюках, у обеих на руках по йоркширскому терьеру. Собак посадили на тротуар у подножия светофора. Не успели зверьки собраться с мыслями, чтобы извлечь выгоду из этого удобного соседства, как зажегся зеленый свет. Негр включил первую скорость, и машина покатила вперед, в будущее. Джереми думал о матери. Малоприятно, но у нее тоже был йоркширский терьер.

ТОНКИЕ ВИНА.

САНДВИЧИ С ИНДЕЙКОЙ.

ЦЕРКОВЬ ПОДНИМЕТ ВАМ НАСТРОЕНИЕ НА ВСЮ НЕДЕЛЮ.

ПОЛЬЗА ДЛЯ БИЗНЕСА — ЭТО ПОЛЬЗА ДЛЯ ВАС.

Откуда ни возьмись выплыл второй зооморф, на сей раз агентство по недвижимости в виде египетского сфинкса.

ГРЯДЕТ ПРИШЕСТВИЕ ИИСУСА.

БЮСТГАЛЬТЕРЫ «ТРИЛЛФОРМА» ПОМОГУТ ВАМ СОХРАНИТЬ ВЕЧНУЮ ЮНОСТЬ.

БЕВЕРЛИ-ПАНТЕОН — НЕОБЫКНОВЕННОЕ КЛАДБИЩЕ.

С самодовольством Кота в Сапогах, демонстрирующего владения маркиза Карабаса, негр оглянулся на Джереми, повел рукой в сторону вывески и сказал:

— И это тоже наше.

— Вы имеете в виду Беверли-пантеон?

Шофер кивнул.

— Это лучшее кладбище в мире, верно говорю, — сказал он и после минутного молчания добавил: — Может, вы захотите поглядеть его. Нам почти по пути.

— Премного благодарен, — сказал Джереми с самой изысканной английской любезностью. Затем, чувствуя, что ему следовало бы выразить свое согласие в более теплой и демократичной форме, прокашлялся и с сознательным намерением воспроизвести местный диалект добавил, что это будет просто шикарно. Последнее слово, сказанное тринити-колледжским голосом, прозвучало так неестественно, что он покраснел от смущения. К счастью, шофер, занятый дорогой, ничего не заметил.

Они свернули направо, миновали храм розенкрейцеров[11], две больницы для кошек и собак, школу военных барабанщиц и еще две рекламы Беверли пантеона. Когда повернули влево, на бульвар Сансет, Джереми мельком увидел молодую женщину, которая что то покупала, на ней были светлолиловый купальник без бретелек, платиновые серьги и черный меховой жакет. Потом и ее зак ружило и унесло в прошлое.

В настоящем же осталась дорога у подножия крутой холмистой гряды, дорога, окаймленная небольшими фешенебельными магазинчиками, ресторанами, ночными клубами, зашторенными от дневного света, учреждениями и многоквартирными домами. Затем и они в свою очередь безвозвратно исчезли. Придорожный знак изве стил путешественников, что автомобиль пересек границу Беверли-Хиллс[12]. Окрестности изменились. Вдоль доро ги потянулись сады богатого жилого района. Сквозь де ревья Джереми видел фасады домов, всех без исключе ния новых, выстроенных почти без исключения со вкусом элегантных, изящных стилизаций под усадьбы Лаченса[13], под Малый Трианон[14], под Монтичелло[15], беспечных пародий на торжественные сооружения Ле Корбюзье, фантастических калифорнийских вариантов мек сиканских асиенд и новоанглийских ферм Свернули направо Вдоль дороги замелькали огромные пальмы. Заросли мезембриантемы[16] вспыхивали под солнечными лучами ярким багрянцем Дома следовали друг за дружкой, словно павильоны бесконечной международной выставки. Глостершир сменял Андалусию и сменялся по очереди Туренью и Оахакой, Дюссельдор фом и Массачусетсом

— Здесь живет Гарольд Ллойд[17], — объявил шофер, указывая на нечто вроде Боболи[18] — А здесь Чарли Чаплин. А здесь Пикфэйр Дорога стала резко подниматься вверх. Шофер пока зал через глубокую затененную прогалину на противоположный холм, где виднелось строение, похожее на жилише тибетского ламы.

— А там Джинджер Роджерс. Да, сэр, — он важно кивнул, крутанув баранку.

Еще пять-шесть поворотов, и автомобиль оказался на вершине холма. Внизу и позади них была равнина с городом, распростертым по ней, точно карта, уходящая далеко в розовое марево.

Впереди же и по бокам высились горы — гряда за грядою, насколько хватал глаз, лежала высушенная Шотландия, пустынный край под однообразным голубым небом.

Машина обогнула оранжевый скалистый уступ, и тут же на очередной вершине, до сих пор скрытой из поля зрения, показалась гигантская надпись из шестифутовых неоновых трубок: «БЕВЕРЛИ-ПАНТЕОН, КЛАДБИЩЕ ЗНАМЕНИТОСТЕЙ», — а над нею, на самом вер ху, копия Пизанской башни в натуральную величину, только эта стояла ровно.

— Видите\"? — значительно произнес негр — Башня Воскресения. В двести тысяч долларов, вот во сколько она обошлась. Да, сэр, — он говорил с подчеркнутой торжественностью. Можно было подумать, что эти деньги шяложены им из собственного кармана.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Час спустя они уже вновь были в пути, успев повидать все. Абсолютно все. Покатые лужайки, словно зеленый оазис посреди скалистой пустыни. Живописные рощицы. Могильные плиты в траве. Кладбище домашних животных с мраморной группой по мотивам лэндсировского[19] «Величия и бесстыдства». Крохотную Церковь Поэта, миниатюрную копию церкви Святой Троицы в Стратфорд он-Эйвоне, укомплектованную могилой Шекспира и круглосуточной органной службой — ее имитировал автомат Вурлицера[20], а скрытые динамики разносили по всему кладбищу.

Потом, вплотную к ризнице, Комнату Невесты (ибо в церкви-малютке и женили, и отпевали) — эта Комната, объяснил шофер, только что заново отделана под будуар Нормы Ширер в «Марии Антуанетте». А рядом с Комнатой Невесты — изысканный, черного мрамора Вестибюль Праха, ведущий в Крематорий, где на всякий экстренный случай постоянно грелись три новенькие, работающие на самом современном топливе печи для кремации.

Затем под неутихающий аккомпанемент «Вурлицера» они пошли осматривать Башню Воскресения — но только снаружи, поскольку внутри ее занимали исполнительные учреждения «Корпорации кладбищ Западного побережья». Затем Детский Уголок со статуями Питера Пэна и Младенца Христа, с группками алебастровых детей, играющих с бронзовыми кроликами, прудом, где плавали лилии, и устройством, именуемым «Фонтан Радужной Музыки», из которого непрерывно извергались вода, подсвеченная разноцветными огнями, и тремоло вездесущего «Вурлицера». Затем быстро, подряд, осмотрели Садик Тишины, крошечный Тадж-Махал, покойницкую образца Старого Света. И, прибереженный шофером напоследок как главное, самое сногсшибательное свидетельство величия его босса, собственно Пантеон.

Возможно ли, спрашивал себя Джереми, чтобы такое действительно существовало? Это казалось просто невероятным. Беверли-пантеон был лишен всякого правдоподобия, на такое у Джереми никогда не хватило бы фантазии. И именно этот факт доказывал, что он его действительно видел. Он закрыл глаза, чтобы не мешало мелькание за окном, и попытался восстановить в памяти детали этой невероятной реальности. Здание, построенное по мотивам беклиновского[21] «Острова мертвых». Круговой вестибюль. Копия роденовского «Поцелуя», залитая розовым светом невидимых прожекторов. И эти лестницы из черного мрамора. Семиэтажный колумбарий, бесконечные галереи, ярус за ярусом — могильные плиты. Бронзовые и серебряные погребальные урны, похожие на спортивные кубки. В окнах — витражи, напоминающие работы Берн-Джонса[22]. Начертанные на мраморных скрижалях библейские изречения. На каждом этаже — проникновенное мурлыканье «Вурлицера». Скульптуры…

Вот что было самым невероятным, подумал Джереми, не открывая глаз. Скульптуры, вездесущие, как «Вурлицер». Статуи на каждом шагу — сотни статуй, закупленных, скорее всего, оптом у какого-нибудь гигантского концерна по их производству в Карраре или Пьетрасанте. Сплошь женские фигуры, все обнаженные, все с самыми роскошными формами. Такого рода статуи прекрасно смотрелись бы в холле первоклассного борделя где-нибудь в Рио-де-Жанейро. «О Смерть, — вопрошала мраморная скрижаль у входа в каждую галерею, — где твое жало?»[23]. Безмолвно, но красноречиво статуи предлагали свой утешительный ответ. Статуи юных прелестниц без одеяний — одни лишь тугие пояса с берниниевской[24] реалистичностью врезались в их паросскую плоть[25]. Статуи юных прелестниц, чуть подавшихся вперед; юных прелестниц, скромно прикрывающихся обеими руками; юных прелестниц, сладко потягивающихся, или изогнувшихся, или наклонившихся завязать ремешок сандалии, а заодно и продемонстрировать свои великолепные ягодицы, или обольстительно откинувшихся назад. Юных прелестниц с голубками, с пантерами, с другими юными прелестницами, с очами, возведенными горе и знак пробуждения души. «Я есмь воскресение и жизнь»[26], — провозглашали надписи. — «Господь — Пастырь мой; и оттого я ни в чем не буду нуждаться»[27]. Ни в чем, даже в «Вурлицере», даже в прелестницах, туго перетянутых поясами. «Поглощена смерть победою»[28] — и победой не духа, но тела, хорошо упитанного, неутомимого в спорте и в сексе, вечно юного тела. В мусульманском парадизе совокупления длились шесть веков. Этот же новый христианский рай благодаря прогрессу выдвигал сроки, близкие к тысячелетним, и добавлял к сексуальным радости вечного тенниса, непреходящего гольфа и плавания.

Неожиданно дорога пошла под уклон. Джереми вновь открыл глаза и увидел, что они достигли дальнего края гряды холмов, среди которых располагался Пантеон.

Внизу лежала коричневая долина с разбросанными там и сям зелеными лоскутами и белыми точками домов. На дальнем ее конце, милях в пятнадцати-двадцати отсюда, горизонт украшала ломаная линия розоватых гор.

— Что это? — спросил Джереми.

— Долина Сан-Фернандо, — ответил шофер. Он показал куда-то недалеко. — Там живет Граучо Маркс[29], — объяснил он. — Да, сэр.

У подножия холма автомобиль свернул влево, на широкую дорогу, которая бетонной лентой в окаймлении пригородных коттеджей пересекала равнину. Шофер прибавил скорость; щиты на обочине мелькали друг за другом с обескураживающей быстротой.

ЭЛЬ ДОРОЖНЫЙ ПРИЮТ ОБЕД И ТАНЦЫ В ЗАМКЕ ГОНОЛУЛУ ДУХОВНОЕ ИСЦЕЛЕНИЕ И ПРОМЫВАНИЕ КИШЕЧНИКА К ЖИЛОМУ МАССИВУ ГОРЯЧИЕ СОСИСКИ КУПИТЕ ГРЕЗУ О ДЕТСТВЕ ЗДЕСЬ.

А за полосой щитов проносились мимо безукоризненно ровные ряды абрикосовых и ореховых деревьев — уходящие в сторону от дороги аллеи сменяли одна другую, вырастая и уносясь взмахами гигантского опахала.

Огромными каре с квадратную милю величиной слаженно передвигались апельсиновые сады, темно-зеленые и золотые, отблескивающие на солнце. Вдали маячил таинственный крутой росчерк горного хребта.

— Тарзана, — неожиданно произнес шофер; и впрямь, над дорогой возникло это слово, выписанное белыми буквами. — Тарзана-колледж, — продолжал негр, указывая на несколько дворцов в испанском колониальном стиле, скучившихся вокруг романской базилики. — Мистер Стойт только что подарил им Аудиторию.

Они повернули направо, на дорогу поуже. Деревья пропали, уступив место необъятным полям люцерны и заплесневелым лугам, но через несколько миль появились опять, еще более великолепные. Тем временем горы на северном краю долины приблизились, а слева туманно вырисовался другой хребет, сбегающий в долину с запада. Они ехали дальше. Вдруг дорога сделала резкий поворот, словно направляясь в точку, где два хребта должны были сойтись. И тут неожиданно, в просвете между двумя фруктовыми садами, взору Джереми открылась совершенно ошеломительная картина. Примерно в полумиле от подножия гор, точно островок неподалеку от береговых скал, вздымался ввысь каменистый холм с крутыми, а кое-где и отвесными стенами. На его вершине, как бы естественным образом вырастая из нее, стоял замок. Но какой! Главная башня его походила на небоскреб, угловые низвергались к основанию холма со стремительной плавностью бетонных дамб. Замок был готическим, средневековый, феодальный — вдвойне феодальный, готический, так сказать, до предела, более средневековый, чем любая постройка тринадцатого столетия. Ибо это… но Чудище — иначе Джереми не мог его назвать — было средневековым отнюдь не вследствие пошлой исторической необходимости, подобно Куси[30] или, допустим, Алнику, но благодаря чистой прихоти и капризу воображения, как бы платонически. Оно было средневековым в той мере, в какой мог позволить себе быть средневековым только остроумный и беспечный современный архитектор, в какой это могли технически реализовать самые смелые современные инженеры.

Джереми был так поражен, что даже заговорил.

— Господи, что это? — спросил он, указывая на выперший из холма кошмар.

— Как что? Дом мистера Стойта, — ответил слуга; и, улыбнувшись еще раз с гордостью полномочного заместителя владельца всех этих богатств, добавил: — Не дом, а картинка, верно говорю.

Апельсиновые рощи опять сомкнулись; откинувшись на сиденье, Джереми Пордидж невесело размышлял: не слишком ли он поторопился, ответив Стойту согласием? Плата была царская; работа, составление каталога почти легендарного архива Хоберков, обещала быть весьма увлекательной. Но это кладбище, это… Чудище, — Джереми потряс головой. Он, конечно, знал, что Стойт богат, собирает картины, а его усадьба считается калифорнийской достопримечательностью. Но никто никогда не намекал ему, что здесь его ждет это. Его тонкий вкус, вкус добродушного аскета, был жестоко оскорблен; его страшила перспектива встретиться с человеком, способным на такую чудовищную безвкусицу. Какая связь, какая близость мысли или чувства могут возникнуть между этим человеком и скромным ученым? Зачем он просил ученого приехать? Очевидно, не из-за особой любви к трудам этого ученого. Да и читал ли он их вообще? Представлял ли он себе хоть чуть-чуть облик этого ученого? Способен ли он, к примеру, понять, почему ученый не захотел изменить название «Араукарии»? А сможет ли он оценить точку зрения ученого на…

Эти тревожные думы были прерваны автомобильным гудком — шофер сигналил с громкой и оскорбительной настойчивостью. Джереми поднял глаза Впереди, ярдах в пятидесяти, по дороге еле еле полз дряхлый «форд». К его крыше, подножкам, багажнику был с грехом по полам приторочен убогий домашний скарб — старая железная плита, скатанные матрацы, корзина с кастрюлями и сковородками, сложенная палатка, жестяная ванночка. Проносясь мимо, Джереми мельком заметил троих хилых детей с равнодушными взглядами, женщину в наброшенной на плечи дерюге, ее худого, небритого мужа.

— Сезонники, — презрительно пояснил шофер.

— А кто это? — спросил Джереми.

— Да сезонники же, — повторил негр с ударением, будто оно все объясняло. — Эти, по-моему, из Пыльного края[31]. Номер канзасский. Они у нас навели собирают.

— Навели собирают? — недоуменно отозвался Дже реми.

— Ну, апельсины, навели. Сейчас сезон. Хороший для них год выдался, верно говорю.

Они опять выехали на открытое место, и опять впереди появилось Чудище, на сей раз выросшее в размерах. Теперь у Джереми хватило времени рассмотреть его как следует. Одна стена с башнями ограждала холм у основания, а на полдороге к вершине, в соответствии с самой надежной средневековой моделью, разработанной после крестовых походов, имелась вторая линия обороны. На макушке стояла главная крепость, квадратная, окруженная более мелкими строениями.

С главной башни Джереми перевел взгляд на кучку домиков в долине, недалеко от подножия холма. На фасаде самого большого из них красовалась надпись «Приют Стойта для больных детей». Два флага, один звезд но-полосатый, другой с алой буквой \"S\" на белом поле, развевались на ветру. Затем все вновь скрылось из виду зa рощей облетевших ореховых деревьев. Почти в тот же миг шофер переключил скорость и нажал на тормоз. Автомобиль плавно остановился, догнав человека, быстро идущего по траве вдоль обочины.

— Подвезти, мистер Проптер? — окликнул шофер.

Незнакомец повернул голову, улыбнулся шоферу в знак приветствия и подошел к окошку. Это был крупный мужчина, широкоплечий, но довольно сутулый; в темных волосах его пробивалась седина, а лицо, подумал Джереми, походило на лица тех статуй, которые готические скульпторы помещали высоко на западных фронтонах соборов, выдающиеся части перемежались на нем с глубокими затененными складками и впадинами, вырезанными подчеркнуто грубо, чтобы их было видно даже издалека. Но это любопытное лицо, продолжал он свои наблюдения, не только било на эффект, выигрывало не только на расстоянии; оно смотрелось и вблизи, в нем была и теплота, — выразительное лицо, говорящее об уме и восприимчивости наряду с внутренней силой, о мягкой и ироничной открытости вкупе с энергией и напором.

— Привет, Джордж, — сказал незнакомец, обращаясь к шоферу. — Это очень мило с твоей стороны.

— Да я ж так рад видеть вас, мистер Проптер, — искренне сказал негр. Затем, полуобернувшись, повел рукой в сторону Джереми и с витиеватой церемонностью произнес: — Позвольте познакомить вас с мистером Пордиджем из Англии. Мистер Пордидж, это мистер Проптер.

Двое мужчин пожали друг другу руки, и после обмена любезностями Проптер уселся в автомобиль.

— Вы к Стойту в гости? — спросил он, когда машина тронулась.

Джереми покачал головой. Нет, он по делу; приехал поглядеть кое-какие рукописи — бумаги Хоберков, если уж быть точным.

Проптер слушал внимательно, время от времени кивая, а когда Джереми кончил говорить, с минуту сидел молча.

— Взять неверующего христианина, — наконец сказал он задумчиво, — и остатки стоика; тщательно перемешать с хорошими манерами и старосветским образованием, добавить немного деньжат и варить несколько лет в университете. Получится блюдо под названием «ученый и джентльмен». Что ж, бывают и худшие разновидности человеческих особей. — Он издал легкий смешок. — Пожалуй, я и сам мог бы считать себя таковым — когда-то, давным-давно.

Джереми испытующе посмотрел на него.

— Вы не Уильям ли Проптер, а? — спросил он. — «Очерки о Контрреформации» часом не ваши?

Его собеседник чуть поклонился.

Джереми поглядел на него в изумлении и восторге. Да разве это возможно? — спрашивал он себя. Эти «Очерки» были одной из его любимых книг — образцовой, как он всегда считал, в своем роде.

— Обалдеть можно! — вслух сказал он, намеренно и как бы в кавычках употребляя школьное словцо. Он давно обнаружил, что и в разговоре, и на письме можно добиться замечательного эффекта, если с толком употребить в культурном, серьезном контексте какуюнибудь жаргонную фразочку, ввернуть что-нибудь подетски невежественное и беспардонное. — Будь я проклят! — снова выпалил он, и нарочитая глуповатость этих реплик заставила его погладить лысину и откашляться.

Опять наступило молчание. Затем, вместо того чтобы поговорить об «Очерках», как ожидал Джереми, Проптер покачал головой и сказал:

— Да мы почти все.

— Что почти все? — спросил Джереми.

— Обалдели, — ответил Проптер. — И прокляты. В психологическом смысле слова, — добавил он.

Ореховая рощица кончилась, и впереди, по правому борту, опять показалось Чудище. Проптер кивнул в его сторону.

— Бедняга Джо Стойт! — промолвил он. — Это ж надо повесить себе на шею такой жернов! Не говоря уж обо всех остальных жерновах в придачу. Нам с вами здорово повезло, правда? Ведь у нас никогда не было возможности стать чем-нибудь похуже ученого и джентльмена! — И, еще немного помолчав, продолжал с улыбкой: — Бедняга Джо. К нему эти определения никак не подходят. Вам он покажется труднопереносимым. Ведь он наверняка станет вам грубить просто потому, что людей вашего типа по традиции уважают больше, чем его. К тому же, — добавил он, глядя Джереми в со смешанным выражением симпатии и сочувствия, — вы, вероятно, из тех, кто сам располагает ко всякого рода нападкам. Боюсь, кроме ученого и джентльмена, вы еще и немножко мученик.

Слегка задетый нетактичностью нового знакомого и одновременно тронутый его дружелюбием, Джереми натянуто улыбнулся и кивнул.

— Возможно, — продолжал Проптер, — возможно, Джо Стойт будет меньше действовать вам на нервы, если вы узнаете, что заставило его обалдеть именно на такой лад. — И он снова указал на Чудище. — Мы с ним вместе ходили в школу, Джо и я, — только тогда-то никто его по имени не звал. Мы звали его Квашня или Пузо. Потому что, как вы понимаете, Джо был нашим школьным толстяком, единственным толстяком среди нас в те годы. — Он чуть помолчал, затем продолжал другим тоном: — Я часто думал, отчего это над толстяками всегда смеются. Вероятно, в самой излишней полноте кроется чтото неладное. Нет, например, ни одного святого, который был бы толстяком, кроме, конечно, Фомы Аквинского; но я не вижу оснований считать Фому настоящим святым, святым в популярном смысле слова, а это, между прочим, и есть его истинный смысл. Если Фома святой, то Винсент де Поль[32] — нет. А если святой — Винсент, в чем нет никаких сомнений, тогда нельзя считать святым Фому. И, возможно, его толстый живот сыграл здесь свою роль. Кто знает? Впрочем, все это пустяки. Мы ведь говорили о Джо Стойте. А бедняга Джо, как я уже сказал, был толстяком и, будучи таковым, служил нам вечной мишенью для насмешек. Боже, как мы карали его за его гормональные нарушения! А его отклик оказался таким, что хуже не придумаешь. Сверхкомпенсация… Ну вот я и дома, — добавил он, выглядывая из окошка: автомобиль сбавил скорость и остановился перед маленьким белым бунгало посреди небольшой эвкалиптовой кущи. — Мы еще побеседуем об этом в другой раз. Но не забудьте, если бедняга Джо чересчур обнаглеет, вспомните, кем он был в школе, и пусть вам станет жалко его — его, а не себя.

Он выбрался из машины, хлопнул дверцей и, помахав шоферу, быстро пошел по тропинке к домику.

Автомобиль тронулся дальше. Озадаченный и в то же время приободренный встречей с автором «Очерков», Джереми сидел, спокойно глядя в окно. Они были уже совсем близко от Чудища, и вдруг он в первый раз заметил, что холм с замком окружен рвом. В нескольких сотнях ярдах от края воды автомобиль проехал меж двух колонн, увенчанных геральдическими львами. В это мгновение он, очевидно, пересек невидимый луч, направленный на фотоэлемент, ибо не успели они миновать львов, как подъемный мост начал опускаться. За пять секунд до того как они достигли рва, мост лег на место; машина прокатила по нему и затормозила у главных ворот во внешней стене замка. Шофер вышел и, сняв телефонную трубку, удобно укрытую в одной из бойниц, доложил о прибытии. Бесшумно поднялась хромированная решетка, распахнулись двери из нержавеющей стали. Они въехали внутрь. Машина стала подниматься в гору. Во второй линии укреплений тоже имелись ворота, автоматически раскрывшиеся при их приближении. Между внутренней стороной этой второй стены и склоном холма был сооружен железобетонный мост, на котором легко умещался теннисный корт. Внизу, в тени, Джереми заметил что-то знакомое. Секундой позже он опознал копию Лурдского грота[33].

— Мисс Монсипл — католичка, — заметил шофер, ткнув пальцем в сторону грота. — Вот он и сделал его для нее. У нас-то в семье все просвитериане, — добавил он.

— А кто такая мисс Монсипл?

Шофер замялся.

— Это молодая леди, она вроде как дружит с мистером Стойтом, — наконец пояснил он; потом сменил тему.

Они по-прежнему ехали в гору. За гротом оказался большой кактусовый сад. Потом дорога завернула на северный склон холма, и кактусы сменились травой и кустарником. На небольшой терраске, словно сойдя со страниц какого нибудь мифического журнала мод для жительниц Олимпа, стояла, сверхэлегантная нимфа работы Джамболоньи[34], из ее безупречно отполированных грудей извер гались две водяные струи. Чуть поодаль, за проволочной сеткой, сидели среди камней или прохаживались, бесстыдно демонстрируя голые зады, несколько бабуинов.

Все еще поднимаясь, автомобиль снова повернул и добрался наконец до круглой бетонной площадки, вынесенной на кронштейнах над пропастью. Сняв шляпу, шофер опять разыграл сценку приветствия старозаветным слугой юного плантатора, прибывшего в свои владения, затем начал разгружать багаж.

Джереми Пордидж подошел к балюстраде и заглянул вниз. Под площадкой был почти отвесный обрыв футов в сто, потом склон круто сбегал к внутренней кольцевой стене, а за нею — к внешним укреплениям. Дальше блестел ров, а на другом его берегу раскинулись апельсиновые сады «Im dunklen Laub die goldn Orangen gluhen»[35], — пробормотал он про себя, а затем. — «Меж ветвей блестят они. Как фонарики в тени»[36]. У Марвелла, решил он, лучше, чем у Гете. И апельсины словно заблестели ярче, обрели большую значимость. Джереми всегда было трудно переваривать прямые, непосредственные впечатления, это всегда более или менее выводило его из равновесия. Жизнь становилась безопасной, вещи обретали смысл, только если их переводили в слова и заключали в книжный переплет. Апельсины заняли подобающее место; но замок? Он обернулся и, опершись на парапет, посмотрел вверх. Чудище нависало над ним, громадное, наглое. Нет, с этим в поэзии никто дела не имел. Ни Чайлд Роланд, ни Король Фулы, ни Мармион, ни леди Шалотт, ни сэр Леолайн[37]. Сэр Леолайн, повторил он про себя с удовлетворением знатока, смакующего романтическую абсурдность, сэр Леолайн, богатый феодал, чей замок — как там? — нес беззубый охранял. Но у мистера Стойта не было беззубого пса — у него были бабуины и Священный грот, у него была хромированная решетка и бумаги Ховерков, у него было кладбище, похожее на увеселительный парк, и башня, похожая на…

Внезапно послышался раскатистый шум; огромные, обигые гвоздями двери в глубине раннеанглийского портика разъехались, и на площадку, словно подхваченный ураганом, вылетел плотный краснолицый человечек с густой снежно-белой шевелюрой. Коротышка устремил ся прямо к Джереми, нисколько не меняясь в лице. Оно сохраняло то замкнутое, хмурое выражение, при помо щи которого американские деловые люди, игнорируя общепринятые любезности, сразу дают иностранцам по нять, что они жители свободной страны и на мякине их не проведешь.

Поскольку Джереми воспитывали не в свободной стране, он автоматически заулыбался навстречу этому несшемуся на него человеку, в котором угадал своего хозяина и работодателя. Обескураженный непоколебимой мрачностью его лица, он вдруг почувствовал свою улыбку и почувствовал, что она неуместна, что с нею он, должно быть, выглядит круглым дураком. Глубоко смущен ный, он попытался прогнать ее.

— Мистер Пордидж? — хриплым, лающим голосом просил незнакомец. — Рад видеть. А я Стойт. — Во иимя рукопожатия он по-прежнему пристально, без улыбки вглядывался Джереми в лицо. — Вы старше, чем я думал, — прибавил он.

Вo второй раз за это утро Джереми воспроизвел свою самоуничижительную позу, извиняющуюся позу манекена.

— Гонимый ветром палый лист, — сказал он. — Годы берут свое. Годы…

Стойт оборвал его.

— Сколько вам лет? — громким повелительным тоном, точно полицейский сержант у пойманного воришки, спросил он.

— Пятьдесят четыре.

— Всего пятьдесят четыре? — Стойт покачал головой — В пятьдесят четыре еще молодцом надо быть. Как у вас с половой жизнью? — неожиданно спросил он.

В замешательстве Джереми попытался отшутиться. Он замигал; он похлопал себя по лысине.

— Mon beau prmtemps et mon ete ont fait le sault par la fenetre[38], — процитировал он.

— Чего? — нахмурясь, сказал Стойт. — Со мной по иностранному говорить без толку. У меня и образования то нету. — Внезапно он разразился неприятным, резким смехом. — У меня тут нефтяная компания, — сказал он. — Две тысячи бензозаправок в одной только Калифорнии. И работают там сплошь выпускники колледжей. — Он снова торжествующе расхохотался. — Подите поговорите по ино странному с ними! — На миг он умолк, затем, сменив тему по какой-то неясной ассоциации, продолжал. — Мой агент в Лондоне — ну, который обделывает там мои дела, — сказал мне ваше имя. Что вы самый подходящий человек для этих, как их там? В общем, для документов, которые я купил этим летом. Чьи они — Робуков? Хобуков?

— Хоберков, — поправил Джереми и с мрачным удов летворением отметил, что он был абсолютно прав. Этот человек никогда не читал его книг, даже никогда не слы хал о его существовании. Между прочим, не следует за бывать, что в детстве у него была кличка Пузо.

— Хоберков, — с презрительным нетерпением по вторил Стойт. — Короче, он сказал, что вы годитесь. — Потом, без паузы или перехода: — Так что вы имели в виду насчет половой жизни, когда говорили не по нашему?

Джереми смущенно засмеялся.

— Я хотел сказать, для моего возраста… В общем, все нормально.

— Да вы-то почем знаете, что нормально для вашего возраста? — возразил Стойт. — Подите спросите об этом у дока Обиспо. Бесплатно. Он на жалованье. Домашний доктор. — Резко меняя предмет разговора, он спросил: — хотите посмотреть замок? Я вас проведу.

— О, это очень мило с вашей стороны, — бурно поблагодарил Джереми. Затем, желая завязать легкую вежливую беседу, добавил: — А я уже побывал у вас на кладбище.

— У меня на кладбище? — повторил Стойт с подозренем в голосе; подозрение вдруг обернулось гневом. — Что это значит, черт возьми? — завопил он.

Напуганный такой вспышкой ярости, Джереми про бормотал что-то насчет Беверли пантеона и финансового участия мистера Стойта в этой компании, о котором он слышал от шофера.

— Понятно, — произнес Стойт, отчасти успокоившись, но все еще хмурясь. — А я думал, вы про то… — Он оборвал фразу на середине, так и оставив Джереми в недоумении. — Пошли, — рявкнул он и, сорвавшись с места, понесся к дверям.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В шестнадцатой палате «Приюта Стойта для больных детей» царила сумрачная тишина; солнечный свет едва пробивался сквозь опущенные жалюзи. Дети отдыхали после завтрака. Трое из пяти выздоравливающих спали. Четвертый лежал, разглядывая потолок и задумчиво ковыряя в носу. Пятая, маленькая девчушка, нашептывала что-то кукле, такой же белокурой арийке, как и она сама. Устроившись у одного из окон, молоденькая сестра с головой погрузилась в последний выпуск «Откровенных признаний».

\"Сердце его дрогнуло, — читала она. — Со сдавленным криком он прижал меня к себе. Несколько месяцев пытались мы противостоять этому; но магнит нашей страсти был слишком силен. Его настойчивые губы зажгли ответный огонь в моем ослабевшем теле.

— Жермен, — прошептал он. — Не отталкивай меня. Сейчас ты пожалеешь меня, правда, милая?

Он был нежен и одновременно жесток — но именно такой жестокости и ждет от мужчины влюбленная девушка. Я почувствовала, как меня уносит потоком… \"

В коридоре послышался шум. Дверь в палату распахнулась, словно под порывом ураганного ветра, и кто-то ворвался внутрь.

Сестра удивленно подняла глаза, с мучительным трудом оторвавшись от захватывающей «Цены чувства». Резкий переход к действительности почти немедленно вызвал гневную реакцию.

— Это еще что такое? — негодующе начала она; потом признала вошедшего и сразу сменила тон: — Ах, мистер Стойт!

Задумчивый малыш перестал ковырять в носу и повернул голову на шум, а девочка бросила шептаться с куклой.

— Дядюшка Джо! — одновременно закричали они. — Дядюшка Джо!

Остальные, проснувшись, подхватили крик.

— Дядюшка Джо! Дядюшка Джо!

Стойт был тронут таким теплым приемом. Его лицо, прежде подавлявшее Джереми своей мрачностью, расплылось в улыбке. Шутливо протестуя, он закрыл уши руками.

— Сейчас оглохну! — воскликнул он. Затем тихо пробормотал в сторону, сестре: — Бедные детишки! Прямо аж до слез пробирает. — Голос его стал хриплым от волнения. — Как подумаешь, до чего они были больные… — Он покачал головой, не закончив фразы; потом продолжал другим тоном, махнув мясистой рукой в сторону Джереми Пордиджа, который вошел за ним в палату и остановился у двери: — Да, кстати. Это мистер… мистер… Черт! Забыл ваше имя.

— Пордидж, — сказал Джереми и напомнил себе, что Стойта некогда звали Квашней.

— Ну да, Пордидж. Спросите его про историю и литературу, — насмешливо посоветовал он сестре. — Он их знает насквозь.

Джереми начал было скромно уточнять, что в его компетенцию входит лишь период от опубликования «Оссиана» до смерти Китса[39] , но Стойт уже вновь отвернулся от него к детям и громким голосом, в котором потонули певучие пояснения его спутника, воскликнул:

— Угадайте, что Дядюшка Джо вам принес?

Стали угадывать. Конфеты, жвачку, воздушные шарики, морскую свинку. Стойт, довольный, на все отрицательно качал головой. Наконец, когда ресурсы детского вображения были исчерпаны, он полез в карман своей старой твидовой тужурки и извлек оттуда сначала свисток, затем губную гармошку, затем маленькую музыкальную шкатулку, затем трубу, затем деревянную погремушку, затем автоматический пистолет. Последний он, однако, поспешно сунул обратно.

А теперь сыграем, — сказал он, раздав инструменты. — Ну-ка, все вместе. Раз, два, три. — И, отбивая ладонями такт, запел «Вниз по реке Суони».

На этом заключительном аккорде в длинной цепи потрясений и неожиданностей кроткое лицо Джереми принте еще более очумелый вид.

Ну и утро! Прибытие на рассвете. Чернокожий шофер. Бесконечные пригороды. Беверли-пантеон. Чудище среди апельсиновых деревьев и знакомство с Уильямом Проптером и с этим ужасным Стойтом. Потом, внутри замка, Рубенс и великий Эль Греко в холле, Вермеер в лифте, гравюры Рембрандта по стенам в коридорах, Винтергальтер[40] в буфетной.

Потом будуар мисс Монсипл в стиле Людовика XV, с Ватто[41], двумя Ланкре и оснащенным по последнему слову техники сатуратором в нише рококо, и мисс Монсипл собственной персоной, попивающая малиновую и мятную газировку с мороженым у своего личного маленького бара. Его представили, он отверг аппетитный пломбир и, словно влекомый ураганом, был на предельной скорости унесен дальше, обозревать прочие достопримечательности. Например, комнату отдыха с фресками Серта[42], изображающими слонов. Библиотеку с резьбой по дереву Гринлинга Гиббонса[43], но без книг, поскольку Стойт еще не удосужился их приобрести. Малую столовую с Фра Анджелико[44] и мебелью из Брайтонского павильона[45]. Большую столовую, оформление которой воспроизводило внутреннее убранство мечети в Фатех пур-Сикри. Залу для танцев с зеркалами и кессонированным потолком. Витражи тринадцатого столетия в сортире на двенадцатом этаже. Гостиную с картиной Буше[46] «La petite Morphil»[47], повешенной вверх ногами над ро зовым атласным диваном. Молитвенную, куда перевезли по частям из Гоа всю тамошнюю часовню, и ореховую исповедальню, которой пользовался в Аннеси св. Франсуа де Саль[48]. Бильярдную в функциональном стиле[49]. Закрытый бассейн. Бар времен Второй империи[50] с обнаженными Энгра. Два гимнастических зала. Сциентистскую комнату-читальню, посвященную памяти усопшей миссис Стойт. Зубной кабинет. Турецкую баню. Потом, вместе с Вермеером, вниз, в недра холма, — взглянуть на хранилище, где сложены бумаги Хоберков. Снова вниз, еще глубже, к надежно замкнутым погребам, силовым установкам, агрегатам для кондиционирования, колодцу и насосной станции. Потом опять вверх, на уровень земли, в кухню, где шеф-повар, китаец, показал мистеру Стойту только что доставленную партию черепах с островов Карибского моря. Еще вверх, на пятнадцатый этаж, в комнату, которую отвели Джереми на время его пребывания здесь. Еще шестью этажами выше, в рабочий кабинет, где Стойт отдал секретарше несколько распоряжений, продиктовал пару писем и имел долгий телефонный разговор со своими посредниками в Амстердаме. А когда все это кончилось, подошел час визита в больницу.

Тем временем в шестнадцатой палате собралась кучка сестер — они наблюдали, как Дядюшка Джо с разлетающейся, словно у Стоковского[51], белой гривой неистовыми взмахами рук понуждает детей извлекать из своих инструментов все более отчаянную какофонию.

— Сам-то ровно как ребенок, — растроганно, почти нежно сказала одна из них.

Другая, явно с литературными наклонностями, сообщила, что это напоминает ей сцену из Диккенса «Как высчитаете?» — требовательно осведомилась она у Джереми.

Тот нервно улыбнулся и сделал неопределенное, уклончивое движение головой, которое можно было истолковать как кивок.

Третья, более практичная, пожалела, что не захватила с собой «кодак». Неофициальный снимок президента «Консоль ойл», Калифорнийской корпорации «Земля и недра», Тихоокеанского банка, «Кладбищ Западного побережья» и т. д., и т. д… Она отбарабанила названия главных предприятий Стойта не без иронии, но и со смаком, как убежденный легитимист, обладающий чувством юмора, мог бы перечислять титулы испанского гранда. За такую фотографию газеты дали бы хорошие деньги, уверяла она. И в подтверждение своим словам принялась объяснять, что у нее есть дружок, который работал с рекламной фирмой, и уж он-то знает, а ведь всего неделю назад он говорил ей, что…

Когда Стойт выходил из больницы, его бугристое лицо все еще лучилось довольством и доброжелательностью.

— Поиграешь с детишками, и так на душе славно, — то и дело повторял он Джереми.

От дверей больницы к дороге вела широкая лестница. У ее подножия ждал голубой «кадиллак» Стойта. Рядом с ним стоял другой автомобиль, поменьше, — когда они приехали, его здесь не было. Как только Стойт увидел чужую машину, его сияющее лицо омрачилось подозрением. Похитители детей, шантажисты — все может быть. Рука его опустилась в карман. «Кто там?» — заорал он так громко и свирепо, что Джереми на миг испугался, уж не спятил ли он ни с того ни с сего.

Из окошка автомобиля выглянула большая лунообразная курносая физиономия, которую украшали изжеванный окурок сигары и расплывшаяся вокруг него улыбка.

— А, это ты, Клэнси, — сказал Стойт. — Почему мне не доложили, что ты здесь? — продолжал он. Его лицо густо покраснело; он нахмурился, и щека у него начала подергиваться. — Я не люблю, когда вокруг разъезжают чужие машины. Понял, Питерс? — завопил он на своего шофера, конечно, не потому, что тот был в чем-нибудь виноват, а, просто потому, что он оказался рядом, подвернулся под горячую руку. — Понял, я спрашиваю? — Тут он вдруг вспомнил, что говорил ему доктор Обиспо в прошлый раз, когда шофер вот так же вывел его из себя. «Значит, вы и впрямь хотите сократить себе жизнь, мистер Стойт?» Доктор говорил прохладным, вежливым тоном, но как бы слегка забавляясь; улыбался с саркастической снисходительностью. «Значит, вам и вправду не терпится заработать удар? Между прочим, уже второй; а ведь в следующий раз вы одним испугом не отделаетесь. Ну что ж, коли так, продолжайте в том же духе. Продолжайте». Громадным усилием воли Стойт подавил в себе злобу. «Бог есть любовь, — сказал он про себя. — Смерти нет»[52]. Его покойная супруга, Пруденс Макглэддери Стойт, была христианкой-сциентисткой. «Бог есть любовь», — повторил он и подумал, что если бы люди вокруг не были такими невыносимыми, ему не приходилось бы терять самообладание. «Бог есть любовь». Это все они виноваты.

Тем временем Клэнси вылез из машины и стал взбираться по ступенькам — нелепое толстопузое существо на тонких ножках, таинственно улыбающееся и подмигивающее.

— В чем дело? — спросил Стойт, от всего сердца желая, чтобы этот идиот перестал наконец гримасничать. — Да, кстати, — добавил он, — это мистер… мистер…

— Пордидж, — сказал Джереми.

Клэнси был рад познакомиться. Рука, протянутая Джереми, оказалась неприятно липкой.

— У меня для вас новости, — хриплым, заговорщическим шепотом произнес Клэнси и, приставив ладонь ко рту, чтобы его слова и сигарная вонь доставались только Стойту, спросил: — Знаете Титтельбаума?

— Это из городской инженерной службы?

Клэнси кивнул.

— Один из тех самых ребят, — загадочно пояснил он и снова подмигнул.

— Ну и что он? — спросил Стойт, и, несмотря на то, что Бог есть любовь, в голосе его вновь послышалась нотка сдерживаемой ярости.

Клэнси бросил взгляд на Джереми Пордиджа, затем с тщательно разработанной мимикой Гая Фокса, беседующего с Кейтсби[53] на сцене провинциального театра, взял Стойта за локоть и отвел в сторонку, на несколько ступеней выше.

— Знаете, что Титтельбаум мне сегодня сказал? — риторически спросил он.

— Откуда мне знать, черт подери?

(Стоп. Бог есть любовь. Смерти нет.)

Игнорируя признаки надвигающейся вспышки, Клэнси продолжал гнуть свою линию.

— Он сказал мне, что они там решили насчет… — он еще больше понизил голос, — насчет долины Сан-Фелипе.

— Ну так что же они решили? — Стойт опять был на грани срыва.

Прежде чем ответить, Клэнси вынул изо рта окурок, выбросил его, извлек из жилетного кармана новую сигару, сорвал с нее целлофановую обертку и сунул, не зажигая, на то же место, где была старая.

— Они решили, — сказал он очень медленно, чтобы каждое слово звучало как можно выразительнее, — они решили провести туда воду.

Негодование на лице Стойта наконец сменилось инте ресом.

— Хватит, чтобы оросить всю долину? — спросил он.

— Хватит, чтобы оросить всю долину, — торжественно повторил Клэнси.

Последовала пауза. Потом Стойт спросил:

— Сколько у нас времени?

— Титтельбаум считает, что об этом не пронюхают еще месяца полтора.

— Полтора месяца? — Стойт чуть помешкал, затем решился. — Хорошо. Займись этим не откладывая, — сказал он повелительным тоном человека, привыкшего командовать. — Отправляйся в город сам и возьми с собой еще людей. Независимые покупатели; хотите занять ся скотоводством; построить ранчо для отдыхающих. Покупай сколько сможешь. Кстати, как сейчас идет эта земля?

— Примерно по двенадцать долларов акр.

— Двенадцать, — повторил Стойт и прикинул в уме, что цена подскочит до сотни, как только начнут прокладывать трубы. — И сколько, по-твоему, ты сможешь скупить?

— Тысяч тридцать, наверно.

Лицо Стойта просветлело от удовольствия.

— Хорошо, — бросил он. — Прекрасно. Меня, конечно, не упоминать, — добавил он и затем, без всякой паузы или перехода, спросил: — Сколько хочет Титтельбаум?

Клэнси презрительно улыбнулся.

— Кину ему сотни четыре-пять.

— Так мало?

Его собеседник кивнул.

— Титтельбаум продается по дешевке, — сказал он. — Щеки надувать не станет. Ему деньги нужны позарез.

— Зачем? — спросил Стойт, который питал профессиональный интерес к человеческим слабостям. — Игра? Женщины?

Клэнси покачал головой.

— Врачи, — объяснил он. — У него ребенок парализованный.

— Парализованный? — с искренним сочувствием отозвался Стойт. — Бедняга. — Он немного помедлил; затем, во внезапном порыве великодушия, широким жестом указал на больницу: — Пусть пришлет ребенка сюда. Это лучший стационар в штате по детскому параличу, а платить за лечение ему не придется. Ни цента.

— Черт возьми, ну вы даете, — восхищенно сказал Клэнси — Вы благородный человек, мистер Стойт.

— Пустяки, — ответил Стойт, направляясь к автомобилю — Я рад, что могу это сделать. Помнишь, как там в Библии сказано про детей. И потом, — добавил он, — когда я навещаю этих детишек, мне так хорошо становится. Вроде как душу греет. — Он похлопал себя по бочкообразной груди. — Передай Титтельбауму, пусть напишет бумагу на ребенка. И привези мне лично. Я прослежу, чтоб обошлось без задержек. — Он забрался в машину и хлопнул дверцей; потом, наткнувшись взглядом на Джереми, без единого звука снова распахнул ее. Бормоча что-то извиняющееся, Джереми вскарабкался на сиденье. Стойт опять захлопнул дверцу, опустил стекло и выглянул.

— Пока, — сказал он — И не теряй времени с этим делом насчет Сан-Фелипе. Поработай на совесть, Клэнси; получишь десять процентов площади, которая пойдет сверх двадцати тысяч акров.

Он поднял стекло и велел шоферу трогаться. Машина выехала на дорогу к замку. Откинувшись на спинку сиденья, Стойт размышлял о бедных детишках и о деньгах, которые он заработает на покупке земли в долине Сан-Фелипе.

— Бог есть любовь, — повторил он еще раз во внезапном прозрении, отчетливым шепотом. — Бог есть любовь. — Джереми стало страшно неловко.

Опустился перед голубым «кадиллаком» подъемный мост, поднялась хромированная решетка, раздвинулись створки ворот во внутренней крепостной стене. Семеро китайчат, дети шеф-повара, катались на роликовых коньках по бетонному теннисному корту. Внизу, в Священном гроте, работала бригада каменщиков. Увидев их, Стойт скомандовал шоферу остановиться.

— Гробницу для монашек строят, — сказал он Джереми, когда они вышли из машины.

— Для монашек? — удивленно отозвался Джереми.

Стойт кивнул и пояснил, что его агенты в Испании купили скульптуры и металлические украшения из часовни одного монастыря, разрушенного анархистами в начале гражданской войны.

— А заодно прислали и несколько монашек, — добавил он. — В смысле, бальзамированных. А может, они просто на солнце высохли, не знаю уж. Короче, привезли их. К счастью, у меня нашлась отличная штука, куда их упаковать.

Он указал на надгробие, которое каменщики пристраивали к южной стене Грота. На мраморной плите над большим римским саркофагом стояли изваянные безвестным камнерезом времен Якова I[54] фигуры джентльмена и леди — оба в круглых плоеных воротниках, коленопреклоненные, — а за ними, в три ряда по три, девять дочерей, от великовозрастных до самых маленьких. 260

— \"Hie jacet Carolus Franciscus Beals, Armiger… \"[55] — принялся читать Джереми.

— В Англии купил, два года назад, — оборвал его Стойт. Потом повернулся к рабочим. — Когда закончите, ребята? — спросил он.

— Завтра днем. А может, нынче к вечеру.

— Ладно, валяйте, — сказал Стойт, отворачиваясь. — Надо вытащить этих монашек со склада, — объяснил он по дороге к машине.

Они тронулись дальше. Крохотный колибри, повиснув в воздухе на почти невидимых трепещущих крылышках, приник к струе, которую нимфа Джамболоньи извергала из своей левой груди. Со стороны загона для бабуинов донеслись пронзительные вопли — там дрались и совокуплялись. Стойт закрыл глаза. «Бог есть любовь, — повторил он, надеясь продлить восхитительное состояние эйфории, которую вызвали у него бедные детки и хорошие вести от Клэнси. — Бог есть любовь. Смерти нет». Он ожидал, что от этих слов по нутру его опять разольется тепло, словно после глотка виски. Но вместо этого, точно его разыгрывал какой-то зловредный бесенок, он обнаружил, что думает о высохших, как мертвые ящерицы, трупах монашек и о своем собственном трупе, о Страшном Суде и о геенне. Пруденс Макглэддери Стойт была сциентисткой; но Джозеф Бадж Стойт, его отец, был гласситом[56], а Легация Морган, его бабка по матери, всю жизнь оставалась плимутской сестрой[57]. Над его кроватью, в мансарде маленького домика в Нашвилле, Теннесси, висело написанное ярко-оранжевыми буквами на черном фоне изречение из Библии: «Страшно впасть в руки Бога живаго»[58]. «Бог есть любовь, — отчаянно твердил Стойт. — Смерти нет». Но для подобных ему грешников вечно живым будет только червь.

«Если все время бояться смерти, — говорил Обиспо, — то и впрямь умрешь. Страх — это яд, и не такой уж медленный».

Сделав еще одно громадное усилие, Стойт вдруг принялся насвистывать. Он насвистывал лесенку «Как славно обниматься при луне», но, взглянув на него, Джереми поспешно отвел, глаза, словно увидел что-то жуткое и постыдное, ибо лицо его спутника было лицом приговоренного к смерти.

— Зануда чертов, — пробормотал, себе под нос шофер, наблюдая, как патрон выбирается из машины и идет к дому.

Молча, стремительно — Джереми едва поспевал за ним — Стойт миновал готический портал, пересек прихожую в романском стил с колоннадой, как у часовни Богоматери в Дареме, и, не снимая надвинутой на глаза шляпы, ступил в сумрачную тишь огромной залы.

Шаги вошедших отдавались эхом в сотне футов над ними, под самым куполом. Вдоль стен недвижно, как привидения, стояли железные рыцари. Вверху растворяли окна в густолиственный мир фантазии роскошно-тусклые гобелены пятнадцатого века. В одном конце залы, похожем на пещеру, сияло выхваченное из тьмы скрытым прожектором «Распятие св. Петра» Эль Греко — словно чудесное откровение, символ чего-то непостижимого и глубоко зловещего, В другом, освещенном не менее ярко, висел портрет Элен Фурман[59] во весь рост — на ней была лишь накидка из медвежьей шкуры. Джереми перевел глаза с одной картины на другую — с эктоплазмы[60] распинаемого вниз головой святого[61] на самую реальную, кровь с молоком, человеческую плоть, которую так любил видеть и осязать Рубенс; с тела в лоскутах неземных цветов, зеленовато-белой охры и кармина, оттененных прозрачной чернотой, на теплые розовые и кремовые, перламутрово-голубые и зеленые тона фламандской обнаженной натуры. Два сияющих символа, необычайно глубоких и выразительных, — но что же они символизируют, что? Это оставалось тайной.

Стойт не обратил внимания ни на одно из своих сокровищ и прошагал через залу, мысленно проклиная усопшую жену за то, что своей верой в вечную жизнь она навела его на мысль о смерти.

Дверь лифта находилась в нише между колоннами; Стойт открыл ее, зажегся свет, и они увидели перед собой голландскую даму в голубом шелку, сидящую за клаиесином — сидящую, подумал Джереми, в самом центре равновесия, в мире, где стали одним целым красота и логика, живопись и аналитическая геометрия. Но ради чего? Какие истины о природе вещей нашли здесь свое символическое выражение? И тут была тайна. Где искусство, сказал себе Джереми, там всегда тайна.

— Закройте дверь, — приказал Стойт; затем, когда приказ был выполнен, добавил: — Искупаемся перед ленчем, — и нажал самую верхнюю в длинном ряду кнопок.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В апельсиновой роще уже работало больше десятка семей, когда сезонник из Канзаса с женой, тремя детьми и рыжим псом поспешил вдоль посадок к участку, назначенному ему надсмотрщиком. Они шли молча, потому что им было нечего сказать друг другу и не хотелось тратить силы на разговоры.

Всего полдня, думал мужчина; всего четыре часа до конца работы. Им еще повезет, если они успеют заработать хоть семьдесят пять центов. Семьдесят пять центов. Семьдесят пять центов; а ведь правая передняя шина долго не протянет. Если они хотят ехать дальше на Фресно, а потом на Салинас, придется сменить ее. Но даже самая дрянная старая шина стоит денег. А деньги — это еда. Ух и жрут же они! — с внезапной злостью подумал он. Если б он был один, если б ему не надо было таскать с собой ребят и Минни, он мог бы открыть какую-никакую торговлишку. Рядом с шоссе, чтобы можно было заработать на продаже яиц, фруктов и всякой всячины тем, кто ездит мимо; продавать гораздо дешевле, чем на рынке, и все-таки иметь неплохой доход. А потом он, наверное, смог бы купить корову и пару сви ней; а потом нашел бы себе деваху — такую толстую, он любит, когда потолще: толстую, молодую и с…

Его жена снова раскашлялась; не дала помечтать. Ох и жрут! Сами столько не стоят. Трое ребят, и все слабые. Да еще Минни сидит на шее со своими болячками, приходится за нее вкалывать!

Пес остановился понюхать столб. С неожиданным, удивительным проворством канзасец сделал два быстрых шага вперед и пнул животное прямо в ребра. «Ты, гад! — крикнул он. — Пшел с дороги!» Взвизгнув, пес отбежал прочь. Канзасец повернул голову, надеясь поймать на детских лицах выражение жалости или неодобрения. Но горький опыт научил детей не давать ему повода переключиться с собаки на них. Все три маленьких, бледных личика глядели из-под взъерошенных волос с полнейшим безучастием и апатией. Глухо пробормотав себе под нос, что всыплет им как следует, если они не будут стараться, мужчина разочарованно отвел глаза. Их мать даже не обернулась. Она шла прямо вперед, болезнь и усталость не позволяли ей отвлекаться. Опять наступило молчание.

Вдруг младшая девочка пронзительно вскрикнула. «Смотрите!» — показывала она. Впереди стоял замок. На верхушке самой большой его башни виднелась тонкая, словно паутина, металлическая конструкция с несколькими площадками; последняя площадка была футов на двадцать-тридцать выше парапета. Там, на фоне яркого голубого неба, чернела крохотная человеческая фигурка. Они увидели, как фигурка подняла над головой руки и ласточкой полетела вниз, исчезнув за зубчатой кромлой башни. Вырвавшийся у детей пронзительный возглас удивления дал канзасцу тот самый повод, какого он тщетно искал минуту назад. Теперь можно было отвести душу. «Кончайте орать!» — заорал он; потом набросился на них, раздавая подзатыльники. С огромным трудом женщина вынырнула из бездны своей всепоглощающей усталости; она остановилась, поглядела назад, протестующе вскрикнула, поймала мужа за руку. Он так свирепо оттолкнул ее, что она чуть не упала.

— И ты тоже хороша, — закричал он на нее. — Валяешься только да жрешь. Не напасешься на тебя. Осточертели вы мне все, ясно? Осточертели, — повторил он. — И заткнитесь у меня, поняли?

После разрядки на сердце у него заметно полегчало; он отвернулся и быстро зашагал вдоль рядов усыпанных апельсинами деревьев, зная, что его жене будет очень трудно поспеть за ним.

Из бассейна на верху башни открывался изумительный вид. Стоило вам, лежа на спине в прозрачной воде, повернуть голову, как вы видели в проемах между зубцами сменяющие друг друга равнины и горы, зеленые, рыжие, лиловые и светло-голубые. И вы лежали, глядели и думали — при условии, что вы были Джереми Пордиджем, — о той самой башне из «Эпипсихидиона»[62], окна которой Глядели на златой восток,

Поднявшись вровень с буйными ветрами.

Разумеется, если вы были мисс Вирджинией Монсипл, дело обстояло иначе. Вирджиния не лежала, не глядела, не думала об «Эпипсихидионе», а глотнула еще разок виски с содовой, забралась на самую высокую площадку для прыжков, подняла руки, бросилась вниз, скользнула под водой и, вынырнув около ничего не подозревающего Пордиджа, схватила его за пояс и утопила с головой.

— Вы сами напросились, — сказала она, когда Джереми, ловя воздух и отплевываясь, снова вынырнул на понерхность. — Лежали тут и не двигались, точно какойнибудь дурацкий Будда. — Ее улыбка была полна снисходительного презрения.

Вечно у Дядюшки Джо какие-то странные гости! Был у него англичанин с моноклем, ходил разглядывал доспехи; потом один заика, картины чистил; потом еще один чудак, который и говорить-то умел только по-немецки, — тот смотрел всякие дурацкие горшки и тарелки; а сегодня вот новый смешной англичанин, похожий на кролика, а голос как песни без слов для саксофона.

Джереми Пордидж сморгнул попавшую в глаза воду и увидел прямо перед собой расплывчатое — потому что был дальнозорок, а очки снял, — смеющееся лицо девушки, а за ним, в перспективе, колеблющиеся, неясные очертания ее тела. Нечасто приходилось ему оказываться в таком близком соседстве с подобным созданием. Он проглотил досаду и улыбнулся ей.

Мисс Монсипл протянула руку и похлопала Джереми по лысой макушке.

— Здорово блестит, — сказала она. — Прямо как слоновая кость. Я знаю, как я вас буду звать: Слоник. Пока, Слоник. — Она отвернулась, подплыла к лестнице, вылезла, подошла к столику, уставленному бутылками и бокалами, допила виски с содовой, потом отошла и присела на кушетку, где, в черных очках и купальных трусах, принимал солнечную ванну мистер Стойт.

— Ну, Дядюшка Джо, — сказала она с игривой нежностью в голосе, — как настроеньице?

— Прекрасно, Детка, — ответил он. Это была правда; солнце растопило его дурные предчувствия; он снова жил в настоящем, в том радужном настоящем, где от тебя зависит счастье больных детей; где есть Титтельбаумы, готовые за пятьсот долларов подарить информа цию, стоящую по меньшей мере миллион; где небо голубеет и солнышко ласково пригревает живот; где, наконец, можно очнуться от блаженной дремоты и увидеть малютку Вирджинию, улыбающуюся тебе так, словно она и вправду небезразлична к своему доброму Дядюшке Джо — и, более того, небезразлична не только как к старику — нет, сэр; потому что, в конце-то концов, возраст человека определяется тем, как он себя чувствует и на что он способен; а когда дело касалось Детки, разве он не чувствовал себя молодым?, Разве он не был еще кое на что способен? Да, сэр. Стойт улыбнулся сам себе; его переполняло самодовольство.

— Порядок, Детка! — сказал он вслух и положил толстую, коротконалую руку на обнаженное колено девушки.

Из-под полуприкрытых век мисс Монсипл украдкой бросила на него понимающий взгляд, в котором как бы сквозил намек на нечто неприличное, известное им одним; потом коротко рассмеялась и потянулась.

— Чудо как хорошо! — сказала она и, совсем закрыв глаза, опустила поднятые руки, соединила их на затылке и расправила плечи. Это была поза, которая выгодно обрисовывала грудь, изгиб живота и, соответственно, плавную округлость ягодиц, — таким позам евнухи в серале обучают новоприбывших перед первой встречей с султаном; и именно такую позу, вспомнил Джереми, случайно глянув в ее сторону, он видел на четвертом этаже Беверли-пантеона у одной из статуй, показавших ся ему особенно неприличными.

Стойт посмотрел на нее сквозь темные очки, взглядом жадным и вместе с тем по-отцовски нежным. Вирджиния была для него деткой не только в переносном, фигуральном смысле слова. Он питал к ней одновременно и чистейшую отеческую любовь, и самую ненасытную страсть.

Он глядел на нее снизу вверх. Сияющая белизна купальника подчеркивала красоту ее темного загара. Все линии крепкого молодого тела перетекали одна в другую легко и плавно; не было ни угловатостей, ни резких переходов. Взгляд Стойта переместился на ее каштановые волосы и скользнул вниз, по скату лба, по широко расставленным глазам и маленькому, вызывающе прямому носику ко рту. Рот был самой замечательной ее чертой. Пегому что как раз благодаря короткой верхней губке лицо мисс Монсипл имело характерное детски-невинное выражение — выражение, которое сохранялось всегда, независимо от того, что она делала: рассказывала сальные анекдоты или беседовала с епископом, пила чай в Пасадене или крепкие напитки в мужском обществе, развлекалась тем, что называла «вкуснятинкой», или слушала мессу. В действительности Вирджиния была молодой женщиной, ей уже исполнилось двадцать два; но эта укороченная верхняя губка делала ее похожей на едва вступившую в пору юности, несовершеннолетнюю девочку. На шестидесятилетнего Стойта этот своеобразный порочный контраст между невинным видом и реальной искушенностью действовал чрезвычайно возбуждающе. Вирджиния была деткой в обоих смыслах не только для него; она была такой и объективно, сама по себе.

Восхитительное создание! Рука, до сих пор спокойно лежавшая на ее колене, чуть сжала его. Какой гладкостью, какой роскошной, осязаемой упругостью отозвалось это пожатие в его широких, сильных пальцах!

— Джинни! — сказал он. — Детуля моя!

Детка открыла большие голубые глаза и уронила руки. Напрягшаяся спина расслабилась, приподнятые груди подались вперед и вниз, обмякнув, точно живые существа. Она улыбнулась ему.

— Чего ты щипаешься, Дядюшка Джо?

— Хочу тебя скушать, — отвечал ее добрый Дядюшка Джо с людоедской нежностью.

— Я жесткая.

Стойт издал сентиментальный смешок.

— Ути, малышка, жесткая она у меня! — сказал он.