Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да!

Это был Император, он сидел так же, как я видел его неделю назад, в той же карете. Один адъютант — рядом с ним, другой — напротив. Но это были не Жером и не Летор […].

Да, это был Император, все такой же, С тем же бледным, болезненным, невозмутимым лицом. Лишь голова была склонена ниже.

Может быть, причиной тому была обычная усталость?

Или боль от того, что он был один против всего мира и он проиграл.

Как и в прошлый раз, почувствовав, что карета остановилась, он поднял голову, посмотрел вокруг блуждающим взглядом, который становился таким пронизывающим, когда он смотрел на человека или на горизонт — две загадочные вещи, всегда таящие в себе угрозу.

— Где мы? — спросил он.

— В Вилле-Коттре, сир, — отвечал хозяин почты.

— Стало быть, в восемнадцати лье от Парижа?

— Да, сир!

— Трогай!

Как и в прошлый раз, задав тот же вопрос почти теми же словами, он отдал такой же приказ и так же стремительно умчался.

Прошло три месяца, день в день, как он вернулся в Тюильри с острова Эльба. Но с 20 марта по 20 июня Бог вырыл пропасть, поглотившую его удачу. Этой пропастью было Ватерлоо».

«Человек, чей гений отягощал Францию и, в частности, тяжело навалился на меня». Ребенок, видевший Наполеона, не унаследовал богатства: после смерти мужа его мать осталась почти без средств к существованию; но у него было наследство, не менее ценное: слава — наследство, растраченное проехавшим мимо человеком, Императором.

Дюма без конца возвращался к этим свежим и причинявшим такую боль воспоминаниям детства, повлиявшим на всю его жизнь.

Генерала Дюма, отца писателя, Конвент призвал на защиту, когда 12 вандемьера IV года (4 октября 1795 г.) Париж был охвачен контрреволюционным мятежом.

Конвент направил бывшему тогда в отпуске генералу Александру Дюма, командовавшему Альпийской армией, следующее письмо, сама краткость которого свидетельствует о срочности:

«Генерал Дюма должен немедленно отправиться в Париж, чтобы принять командование вооруженными силами».

Приказ Конвента был доставлен в особняк Мирабо, но генерал Дюма уже три дня как уехал в Вилле-Коттре и получил письмо только 13-го утром.

Опасность росла с каждым часом. Больше нельзя было ожидать прибытия того, кому адресовано письмо. Наконец ночью народный представитель Баррас был назначен главнокомандующим. Ему был нужен помощник, и его выбор пал на Бонапарта.

«Вот так шанс, который только раз в жизни выпадает любому человеку и открывает ему дорогу в будущее, прошел мимо моего отца. Получив письмо, он немедленно выехал в Париж, но прибыл туда лишь 14-го.

Он увидел, что секции Парижа побеждены, а Бонапарт командует правительственными войсками».

Первые роли были распределены. Генерал Дюма будет отныне только на вторых ролях, даже если иногда ему и удастся принять участие в великих делах (таких, как захват горы Мон-Сени или оборона моста при Клаузене, после которой он получил прозвище тирольский Гораций Коклес, 24 марта 1797 г.).

В Египетском походе генерал Дюма командовал кавалерией. Тоскуя по революционным идеалам, он не скрывал недоверия, с которым относился к своему более удачливому сопернику. В своих «Мемуарах» его сын описывает знаменитую встречу отца с Бонапартом, «которая оказала такое большое влияние на судьбу моего отца и на мою собственную». Бонапарт потребовал объяснений по поводу собрания генералов, недовольных походом:

«— Да, собрание в Дамангуре действительно было. Да, генералы, разочарованные первым же переходом, задаются вопросом: какова цель кампании? Да, они видят в ней не общий интерес, но личные амбиции. Да, я говорил, что ради чести и славы моей родины я согласен обойти весь земной шар, но, если бы речь шла об удовлетворении ваших прихотей, я не сделал бы и шагу. Я повторяю вам все, что сказал тем вечером, и если негодяй, передавший вам мои слова, исказил их, то он не просто шпион, но и клеветник.

Бонапарт внимательно посмотрел на моего отца. Затем с подлинным волнением сказал ему:

— Значит, вы, Дюма, в душе противопоставляете меня и Францию? Вы полагаете, что я отделяю свои интересы от интересов страны, мое благополучие от ее благополучия?

— Я полагаю, что интересы Франции должны учитываться прежде интересов одного человека, каким бы великим он ни был… Я считаю, что благополучие народа не должно зависеть от благополучия одного человека.

— Значит, вы готовы меня покинуть?

— Да, как только я уверюсь, что вы не дорожите Францией.

— Вы ошибаетесь, Дюма… — холодно отвечал Бонапарт.

— Возможно, — сказал мой отец, — но я не терплю диктатуры, будь то диктатура Суллы или Цезаря.

— Чего же вы хотите?

— Вернуться во Францию при первой же возможности.

— Отлично, обещаю не чинить препятствий вашему отъезду.

— Благодарю, генерал. Это единственная милость, о которой я прошу.

Выходя, он услышал, что Бонапарт пробормотал несколько слов. Ему показалось, что он расслышал:

— Слепец, он не верит в мою удачу!»



Отплывая от берегов Египта после подавления бунта в Каире, «негр Дюма», как называл его Бонапарт, удалялся от великой судьбы.

Буря вынудила его корабль пристать к берегам Неаполитанского королевства, где он пробыл в плену до марта 1801 года. Вернувшись домой, больной, без гроша в кармане, он обратился к Бонапарту:

«Господин первый консул, Вы знаете, какие несчастья мне пришлось пережить. Надеюсь, что Вы не позволите человеку, разделявшему с Вами труды и опасности, прозябать в нищете. Меня постигло и другое горе — мое имя попало в список генералов запаса. Сами посудите, каково мне, в мои годы, с моим именем, быть вот так, одним росчерком пера, сброшенным со счетов. Я старше всех офицеров одного со мной звания. За мной немало побед, которые оказали решающее влияние на ход событий. Я всегда вел к победе защитников отечества. Я взываю к Вашему сердцу» (июль 1802 г.).

Единственный ответ, которого он удостоился, было разрешение получать пенсию по реформе 26 фруктидора X года (13 сентября 1802 г.). Его имени больше не было в списках дивизионных генералов Республики. Бонапарт обрек его военную карьеру на забвение.

«Я потерял здоровье, я обречен бедствовать и влачить жалкое существование. Нищета и тоска подтачивают мою жизнь. Единственное, что мешает мне погрузиться в отчаяние, — это мысль, что я служил под Вашим началом и Вы относились ко мне доброжелательно и с уважением. Я надеюсь, что рано или поздно Вы смягчите мою участь… Умоляю выплатить мне задержанное жалованье за время, которое я провел в плену на Сицилии, в размере 28 500 франков» (сентябрь 1803 г.).

Он не получил этих денег. Он умер в 1806 году, оставив жену и детей без средств к существованию. За несколько часов до смерти он пожелал, чтобы его похоронили на поле под Аустерлицем.

Дюма, всю жизнь чтивший память отца, испытывает к императору двойственные чувства — ненависть и любопытство. С одной стороны, император — гений, чья слава двадцать лет подряд опьяняла Францию, с другой стороны — «корсиканское чудовище», утопившее страну в крови, год за годом отбиравшее у нее детей, и в собственном «романе» Дюма — убийца его отца.

Однако во время Реставрации, по мере того как падает популярность Бурбонов, фигура императора — при его жизни в заточении на острове Святой Елены и после смерти — быстро обрастает мифами даже в памяти тех, кто в свое время проклинал его: «Дошло даже до того, что, сами не зная почему, мы с матерью, несмотря на все причины, которые у нас были ненавидеть Наполеона, стали гораздо сильнее ненавидеть Бурбонов, которые не сделали нам ничего плохого, а скорее даже наоборот».

Вот почему не приходится особенно удивляться, что в Париже молодой Дюма поступил писцом в канцелярию герцога Орлеанского, будущего короля Франции Луи-Филиппа, появлялся в бонапартистских салонах, например в салоне Антуана Винсена Арно: республиканцы, либералы, бонапартисты при поддержке ордена Святого Причастия объединялись в то время против Бурбонов. Также неудивительно, что в первых стихотворениях Дюма воспевается героика Империи, как в «Лейпсике» (sic) или в «Раненом орле», посвященном Антуану Винсену Арно, хотя нужно отметить, что Дюма пишет скорее о поражениях, нежели о победах.

«Три славных дня», когда был изгнан старый король Карл X, последний из Бурбонов, правивших во Франции, возродили культ Императора. Вдали от полей сражения и биваков не менее семи Наполеонов состязались в свете рампы: «Наполеон в Шенбрунне» — в театре «Porte-Saint-Martin», принесший фантастические сборы, другой Наполеон — в театре «Nouveaute\'s», третий — в «Variétés» — и так далее — в «Ambigu-Comique», «Gaîté», «Cirque-Olympique».

Александру Дюма, молодому автору, прославившемуся пьесой «Генрих III и его двор», не дает покоя директор «Одеона» Гарель, который обещает ему золотые горы и требует своего «Наполеона». Молодой автор наконец уступает. Вместе с Корделье-Делану он набрасывает канву: шпион, спасенный Наполеоном от расстрела в Тулоне, следует за императором на протяжении всей его головокружительной карьеры и даже отправляется за ним на остров Святой Елены. Двадцать три картины, посвященные историческим событиям и жизни императора, написаны на основе тех источников, которыми удалось воспользоваться: это «Мемуары» Бурьена, «История Наполеона» барона Норвенса, «Победы, завоевания, поражения и неудачи гражданских войн французов с 1792 по 1815 г.», «Мемориал Святой Елены» Лас Каза.

Здесь Наполеон предстает таким, каким его сделали легенды, — гением, чьих замыслов не поняли посредственные современники, жертвой предателей, неверных, как флюгер, политиков, которых он вытащил из грязи, — тех, кто в то время, когда была написана драма, скопом переходил на сторону Луи-Филиппа. Только народ в образе безграмотного солдата Лорена сохранил нерушимую верность Императору. Тот народ, который сражался на баррикадах в 1830 году, изгоняя Бурбонов.

Вечер премьеры, 10 января 1831 года, представлял наблюдателю странное зрелище — то ли бунт, то ли солдаты отправляются на войну; национальные гвардейцы заполнили зал. Занавес поднялся под восторженные крики. Декорации — вроде редута перед Тулоном, через бойницы видны осажденный город и цепь скал, на которых устроены укрепления, — были великолепны. Ярмарка в Сен-Клу, балаганы, апартаменты и сад Тюильрн, интерьеры Дрезденского дворца — резиденции саксонского короля, Бородино, зал в Кремле, лачуга у Березины (перед сражением), высоты Монтро, салон в Сен-Жерменском предместье, парижская улица, зал во дворце Фонтенбло, двор Белой Лошади там же, порт Портоферрайо, долина Джеймстаун на Святой Елене… Этого перечисления достаточно, чтобы показать, что сюжетная линия, быстро миновав период взлета Наполеона Бонапарта, замедляет ход, чтобы подробно рассказать о падении Императора. Здесь перед зрителями предстает побежденный Наполеон.

В антрактах национальные гвардейцы на барабанах и трубах исполняли военные марши. Фредерик Леметр, игравший Наполеона, не имел ни малейшего сходства с императором. Но он был в простом сером сюртуке, он погибал на Святой Елене, и этого было достаточно. В зале сначала слышались рыдания, потом он взорвался аплодисментами. Когда актеры вышли на поклон, несчастного Делетра, который имел несчастье играть Хадсона Лоу, освистали.

Но Дюма не питал иллюзий относительно литературных достоинств своей пьесы. А если б питал, его друг, роялист Альфред де Виньи, мгновенно бы его отрезвил: «Плохая пьеса, скверное действие! — писал он. — Испытывая гнев к королю, Дюма заставил Наполеона произносить суровые слова против Бурбонов. \"Ко мне были несправедливы\", — говорит он, и я упрекаю Дюма в том, что он несправедлив к побежденным».

Несомненно, именно на эти упреки отвечает Дюма в предисловии к пьесе, которую он посвятил французскому народу. Он отметает все упреки в неблагодарности.

«Я сын республиканского генерала Александра Дюма, умершего в 1806 году, после того как в неаполитанской тюрьме его одиннадцать раз пытались отравить.

Он умер в опале, вызвав гнев Императора тем, что не принял его планы колонизации Египта, — и это была его ошибка, — и тем, что отказался, когда тот взошел на престол, подписать реестры коммуны, — и в этом он был прав.

Мой отец был из тех железных людей, которые верят, что душа — это совесть, поступают в соответствии с ее велениями и умирают в нищете.

Да, мой отец умер в бедности. Ему остались должны двадцать восемь тысяч франков задержанного жалованья, их не выплатили и его вдове. Должны были назначить вдове пенсию, ее не назначили. Кровь моего отца, пролитую за Республику, не оплатила ни Империя, ни реставрированная монархия. Я благодарю Империю и реставрированную монархию — они сделали меня свободным».

Хотя пьеса, озаглавленная «Наполеон Бонапарт, или Тридцать лет истории Франции», была написана на потребу публики, она тем не менее подтолкнула Дюма к размышлениям о роли Наполеона в истории Франции. «Почему один и тот же человек, столь могущественный в начале жизненного пути, так немощен на его закате? Почему в определенный момент, в самом расцвете, в возрасте сорока шести лет, удача покинула его и фортуна отвернулась от него?» — спрашивал он себя. Два года спустя в книге «Галлия и Франция» (1833) он находит ответ: Наполеон был лишь инструментом в руках Господа. Бог раздавил его, как только он перестал быть нужен Ему:

«По моему мнению, на протяжении всей истории Промыслом Всевышнего были избраны три человека, чтобы осуществить возрождение человечества, — Цезарь, Карл Великий и Наполеон.

Цезарь подготовил приход Христианства;

Карл Великий — Культурное возрождение;

Наполеон — Освобождение.

[…] Когда 18 брюмера Наполеон захватил Францию, она еще не оправилась от потрясений гражданской войны. Бросаясь из крайности в крайность, в одном из своих порывов она настолько вырвалась вперед, что другие народы остались далеко позади. Равновесие общего развития было нарушено чрезмерным развитием одной нации. Франция обезумела от свободы и, по мнению остальных монархов, ее следовало обуздать, чтобы вылечить. В это время на сцене появился Наполеон, движимый деспотизмом и военным гением. Наполеон, выходец из народа и в то же время аристократ; отстававший от стремлений Франции, но опережавший стремления Европы; человек, тормозивший внутреннее развитие, но стимулировавший развитие внешнее.

Безумные монархи объявили ему войну!

Тогда Наполеон обратился к самому чистому, умному, прогрессивному, что было во Франции, он создал армии и наводнил ими Европу. Эти армии несли смерть королям и дыхание жизни народам. Повсюду, где идеи Франции пускали корни, Свобода шла вперед семимильными шагами, ветер подхватывал революции, как семена, брошенные сеятелем.

[Начался гибельный поход в Россию.] Миссия Наполеона завершилась, наступил миг его падения, ибо теперь его поражение было столь же необходимо для свободы, как прежде было необходимо его возвышение. Царь, благоразумный с врагом-победителем, обыкновенно теряет разум, видя врага поверженного […]

Бог отвернулся от Наполеона, но для того чтобы Небесные напасти стали более видны средь дел человеческих, на это раз не люди сражались с людьми, а времена года перевернулись, нагрянули снег и холода — вот те силы, что погубили армию. […]

Так, с промежутком в девятьсот лет, словно живые доказательства того, о чем мы говорили выше, — чем выше гений, тем более он слеп, — в истории появлялись:

Цезарь, язычник, подготовил Христианство;

Карл Великий, варвар, — Культуру;

Наполеон, деспот, — Освобождение.

Напрашивается мысль: не один ли и тот же человек появляется в разные эпохи под разными именами, чтобы осуществлять единый замысел?»

Это провиденциалистское понимание судьбы Наполеона не претерпит сильных изменений в следующих произведениях Дюма. На нем основана, в частности, его книга «Наполеон», написанная по договору с издательством в 1839 году, которая не вызвала особого интереса читателей: «Я ожидал, что в этом эпизоде [сражение при Ватерлоо] автор употребит всю мощь своего таланта, всю энергию мысли. Но нет… Я увидел это лишь на десяти страницах «Побед и завоеваний», хорошо написанных и высоко оцененных», — пишет Марк де Сент-Илэр, чьи труды послужили источником для второй части «Шевалье де Сент-Эрмина».

Не изменится и отношение Дюма к Бонапартам. Во время путешествия в Швейцарию Дюма посетил 13 сентября 1832 года королеву Гортензию в замке Арененберг. В июне 1840 года он встретился во Флоренции с другими членами семьи Бонапарт и завязал с ними такие тесные отношения, что по возвращении во Францию в 1844 году говорил, что ему «семья Наполеона поручила просмотреть четыре рукописи генерала Монтолона [заключенного вместе с Луи-Наполеоном Бонапартом, будущим Наполеоном III], посвященные времени пленения Императора», и просит министра Танги Дюшателя добиться для него «разрешения на пять или шесть встреч с узниками крепости Гам, употребив на это все имеющиеся» у того полномочия. Разрешение было получено.

«Отправившись в Бельгию, мы [Дюжарье, управляющий \"Ля Пресс\" и Дюма] остановились на один день в Гам. Двенадцать лет назад в Арененберге меня принимала королева Гортензия, и я подумал, что не могу миновать город, где ее сын томился в заключении, не поблагодарив за гостеприимство, оказанное мне его матерью. К тому же я имел честь познакомиться во Флоренции с королем Луи, королем Жеромом и королем Жозефом. Я прошу Венский конгресс извинить меня, ибо я называю королями тех, кто более не являются монархами, а самым почитаемым величеством для меня является величество свергнутое или умершее. Принц Луи, хотя и был теперь пленником, оставался для меня французским принцем и имел полное право на дань уважения.

В мой первый визит мы беседовали с Его Высочеством принцем Луи о его семье, в то время как в соседней комнате Вы договаривались с графом Монтолоном об условиях публикации его рукописи. Когда на следующий день я вернулся, чтобы попрощаться с принцем, они оба просили показать им корректуру рукописи, которую Вы собирались публиковать, так как граф, находившийся в заключении в 30–40 лье от Парижа, не имел другой возможности увидеть ее. Я согласился, в первую очередь ради принца, а также ради всей этой благородной семьи, находящейся в изгнании, от лица которой он говорил со мной. Это была единственная услуга, которую я мог ему оказать».

«Записки о заключении императора Наполеона на острове Святой Елены», написанные генералом Монтолоном и переписанные Дюма, — большие фрагменты рукописи хранятся в Праге — были опубликованы в двух томах в издательстве Paulin в 1847 году.

Отношение к Наполеону как к инструменту судьбы вновь звучит в лекции, которую мы цитировали выше, или в том диалоге, который Дюма ведет с самим Императором:

«Нет, Ваше Величество, Ваша слава не пострадала, так как Вы боролись с судьбой. Победители, которых звали Веллингтон, Бюлов, Блюхер, лишь имели человеческий образ, на самом деле это были духи, посланные Всевышним, чтобы повергнуть Вас, восставшего на Него: Вы стали отстаивать интересы королей в то время, когда Вам было поручено вступиться за народ.

Провидение, Ваше Величество, Провидение!

Всю ночь Иаков боролся с ангелом, которого принял за человека. Трижды был повержен тот, кто был первым силачом Израиля! Когда же наступило утро, он подумал, что сходит с ума, не понимая своего троекратного поражения.

Так же и Вы, Ваше Величество, были сражены трижды. Трижды чувствовали, что Вашу вздымающуюся грудь попирает колено Божественного победителя!

В Москве, Лейпциге и Ватерлоо».

Все те же чувства к этому человеку испытывает он, когда последним трагическим усилием пытается восполнить пробел, зияющий в «Драме Франции». Он выводит Наполеона на сцену в «Белых и Синих», он следит за звездой Наполеона в романе «Шевалье де Сент-Эрмин».

Действие романа начинается за год до рождения автора — в 1802 году, воспетом его современником и близким другом Виктором Гюго:



Два года веку! Рим виднее стал, чем Спарта,
Уже Наполеон глядел из Бонапарта.
Под маской консула сквозь прорези глазные
Лик императора виднелся не впервые[7].



Сын Монте-Кристо

Голиафу, действовавшему в истории Франции, Дюма противопоставляет Давида, действующего на страницах романа, — это Гектор, последний отпрыск («шевалье») рода графов де Сент-Эрминов. Отец его погиб на гильотине после «Заговора гвоздик», старший брат (Леон), эмигрант, сражавшийся в армии Конде, был расстрелян, другой брат, Шарль, Соратник Иегу, так же, как отец, гильотинирован. Юный шевалье вместе с графским титулом унаследовал семейную месть.

Итак, он — мститель, каким был граф Монте-Кристо. Можно не сомневаться, что Дюма-Гамлет через героя своего романа отомстит Наполеону, убийце своего отца…

Появляясь в обществе (и на страницах романа), Гектор, несмотря на то, что он прекрасен, как Антиной, всего лишь обычный дворянин во фраке гранатового бархата, замшевых панталонах, туфлях с маленькими бриллиантовыми пряжками, и — вершина элегантности — его шляпу украшает большая бриллиантовая пряжка той же формы, что на туфлях.

Эдмон Дантес, по правде говоря, мало чем отличался от окружавших его матросов.

Гектор, как и Дантес, молодой влюбленный; он испытывает облегчение, когда ход истории поворачивает в другую сторону и конец движения шуанов освобождает его от необходимости мстить. Получив от Жоржа Кадудаля письмо, в котором тот освобождал своих сторонников отданной ему клятвы, «[я] вновь вернул самого себя, которого отец и братья отдали на службу монархии, которой я не знал и о которой мог судить только по преданности моей семьи и по тем несчастьям, какими для нас эта преданность обернулась, — говорил он своей невесте Клер де Сурди. — Мне двадцать три года, у меня сто тысяч ливров ренты, я люблю и думаю, что любим, а потому дверь рая, которую охраняет ангел с огненным мечом, распахнулась для меня».

Но, как и Дантес, Гектор в тюрьме узнает, что значит стоять на краю бездны. Он выходит на свободу другим человеком, или, точнее, сверхчеловеком. Очевидный признак происшедших с ним перемен — смена имени. Простолюдин Эдмон Дантес присваивает себе графский титул и становится графом Монте-Кристо, дворянин Гектор де Сент-Эрмин берет себе простонародное имя Рене. Гектор три года провел в Тампле, Дантес 14 лет страдал в замке Иф. У Гектора не было такого прекрасного наставника, как аббат Фариа, ему самому пришлось пройти путь превращения в сверхчеловека. Попав в тюрьму, он исчезает, в то время как история идет своим ходом, и «тесная маска» Бонапарта окончательно рассыпается. А. Дюма покидает своего героя сразу после того, как его берут под стражу, и встречает только на выходе из тюрьмы.

Таким образом, читатель видит перемены, произошедшие с героем, но не понимает, чем они вызваны, хотя далее автор или сам Гектор раскрывают некоторые причины.

На протяжении «трех лет печали и зимы», «погубивших веселье молодости и цветы юности», Гектор изменился физически, но не так, как Дантес, который сам себя не узнал, увидев в зеркале цирюльника в Ливорно:

«Во время долгого заключения лицо его утратило краски юности, розовый оттенок щек сменился матово-темным; глаза стали больше из-за постоянного вглядывания в темноту; борода выросла и густо обрамляла лицо, на котором сменяли друг друга три похожих, почти неразличимых, так они перетекали одно в другое, выражения: задумчивость, мечтательность, меланхолия».

Кажется, что Гектор переменился исключительно благодаря собственной силе воли.

«Используя канат, привязанный к потолку, научился лазать по канату только с помощью рук. Наконец, он сам себе придумывал те гимнастические упражнения, которые в наши дни довершают воспитание молодого человека». Постоянными занятиями он расширил свой кругозор: «В течение этих трех лет заключения Сент-Эрмин глубоко изучил все то, что можно было изучить самостоятельно, — географию, математику, историю. Мечтая с юности о путешествиях, свободно владея немецким, английским, испанским языками, он в полной мере использовал данное ему разрешение получать книги и, не имея возможности путешествовать реально, путешествовал по географическим картам.

Его внимание привлекала Индия, особенно потому, что там недавно окончился ожесточенный спор англичан с Хайдаром Али и его сыном, Типу Султаном. И при этом ему совершенно не приходило в голову, что эти знания ему когда-либо пригодятся. Ведь он считал, что обречен на вечное заключение».

Но особенно пристально он изучал историю и размышлял над предназначением человека, и размышления эти привели его к тем же сомнениям, что Гамлета или Фауста:

«Я три года провел в исследованиях этих тайн; я погрузился в неизведанный мрак по одну сторону жизни, а вышел — по другую, не понимая, как и почему мы живем, как и почему умираем, и твердя себе, что Бог — это всего лишь слово, которым я называю то, что ищу; это слово произнесет мне смерть, если она не окажется вдруг столь же безмолвной, сколь и жизнь. […]

Вместо того чтобы стать Богом всех миров, создавать вселенскую гармонию и порядок среди небесных светил, мы сами породили в своем воображении его, Бога личного, который призван вершить не могущественные природные потрясения, а всего лишь наши ничтожные частные неурядицы и беды. Мы воспринимаем Бога — такого, которого не в состоянии понять наш человеческий разум и к которому неприменимы наши человеческие мерила, которого мы не видим ни полностью, ни отчасти и который, если существует, то он одновременно всюду, — мы воспринимаем его так, как в древности — бога домашнего очага, как небольшую статуэтку с локоть высотой, которая всегда была у них под рукой и перед глазами, или как индусы, которые молятся своим идолам, или негры своему амулету. Мы всегда спрашиваем его, идет ли речь о чем-то приятном или о чем-то горестном: «Почему ты поступил так? И почему не сделал по-другому?» Наш бог не отвечает нам, он слишком далек от нас, и потом, его не беспокоят наши мелкие страсти. И тогда мы бываем несправедливы к нему, мы порицаем его за несчастья, обрушившиеся на нас, словно это он нам их ниспослал, и из несчастных, какие мы и есть на самом деле, мы становимся в своих глазах богохульниками.

[…] Мы всего лишь несчастные и жалкие частицы, вовлеченные в одно большое потрясение в жизни целого народа, толкущиеся между двумя мирами: миром, который уходит в небытие, и тем, который только зарождается; между королевством, которое кануло в бездну, и возвышением молодой империи. Спросите у Бога, почему Людовик XIV лишил Францию мужчин в своих войнах, разорил роскошными безделушками из мрамора и бронзы казну. Спросите, почему он следовал столь разрушительной политике и дошел до того, что повторял слова, никогда в его эпоху не ставшие правдой: «Пиренеев больше нет». Спросите Его, почему король, потакая капризам женщины и унижаясь перед властью и авторитетом священника, отменил Нантский эдикт, обескровил Францию и способствовал расцвету Голландии и Германии. Спросите, почему Людовик XV продолжил роковой путь своего отца […] Спросите, почему, вопреки исторической необходимости, он следовал советам продажного министра, позабыв о том, что союз с Австрией всегда сулил лилиям несчастье, и возвел на французский престол австрийскую принцессу.

Спросите у Него, почему, вместо того чтобы наделить Людовика XVI королевскими достоинствами, он наградил его инстинктами буржуа, не предполагавшими такие черты, как верность данному слову или твердость главы рода; спросите Его, почему он позволил ему давать присягу, которой тот и не думал следовать, и почему пошел искать помощи за границей против своих подданных, и наконец, почему склонил свою августейшую голову на плаху эшафота, на которой казнили закоренелых преступников.

[…] Вы поймете, почему мой отец сложил голову на том же эшафоте, красном от королевской крови; почему был расстрелян мой старший брат, а еще один брат отправлен на гильотину; почему я, в свою очередь, верный своей клятве, неволей и не из убеждений, пошел по тому же пути тогда, когда, казалось, держал в руках свое счастье, и как этот путь, похоронив все мои надежды, привел меня в темницу Тампля на три года. Оттуда меня освободило капризное милосердие человека, который, даровав мне жизнь, обрек меня на вечные скитания.

[…] Я верю, но верю в Бога, Творца миров, который вершит движение этих миров в эфире, но не располагает временем, чтобы заняться счастьями или горестями бедных ничтожных частиц, мятущихся по поверхности этого мира».

В словах молодого человека, которого постигло столько разочарований, мы слышим голос старого писателя, стоящего на пороге смерти, именно поэтому роман «Шевалье де Сент-Эрмин» стал завещанием, последним словом.

С этого времени Гектор начинает отличаться от своего прообраза, графа Монте-Кристо. Дантесом движет личная месть, а Гектор мстит «без воодушевления и убежденности», только чтобы сдержать обещание. Это — дело чести, и к этому его принуждает История.

«Приговоренный к несчастью» Гектор — это сила, и на первый взгляд кажется, что она разит наугад. Однако молодой роялист-мститель открывает высшие ценности в классовой ненависти, и за эти ценности он будет сражаться:

«Ему пришлось много читать и думать, чтобы признать наконец, что преданность, презирающая законы, иногда может привести к преступлению и что по Божьему замыслу не существует иной преданности, кроме преданности родине».

Сын республиканского генерала, внук дворянина Дави де ля Пайетри и черной рабыни, внук (по матери) Клода Лабурэ, слуги герцога Орлеанского, мелкий буржуа из Вилле-Коттре, он — сплетение самых разных корней, разных классов, сплавленных в горниле нации. Так и Гектор — он ни за, ни против Наполеона, который — лишь воплощение Истории человечества. С того самого момента, когда любовь стала для него запретной, он приносит свою жизнь в жертву Франции. Свидетель истории Наполеона, он выходит на сцену лишь для того, чтобы преумножать славу родины.



За родину пасть,
Счастливая участь, завидная честь, —



пел хор жирондистов в последней сцене «Шевалье де Мезон-Руж», поставленного в 1847 году в Театр-Историк.

Смерть была милостива к Александру Дюма — ему не пришлось услышать фанфары пруссаков в Дьеппе.

K.Ш.

I

ДОЛГИ ЖОЗЕФИНЫ

— Вот мы и в Тюильри, — сказал первый консул Бонапарт своему секретарю Бурьену, входя во дворец, где Людовик XVI совершил предпоследнюю остановку по пути из Версаля на эшафот, — постараемся же здесь и остаться.

Эти пророческие слова были произнесены около четырех часов пополудни 30 плювиоза VII года (19 февраля 1800 г.).

Рассказ наш продолжает книгу «Белые и Синие»[8], которая закончилась, как вы помните, бегством Пишегрю из Синамари, и роман «Соратники Иегу»[9], завершающийся казнью Рибье, Жаиаса, Валейсоля и Сент-Эрмина, и начинается ровно год спустя после водворения первого консула во дворце.

Мы покинули генерала Бонапарта, когда он был всего лишь генералом и, вернувшись из Египта, ступил на французскую землю. С тех пор, после 24 вандемьера VII года (16 октября 1799 г.), он совершил немало.

Прежде всего — великий переворот 18 брюмера. Тогда он победил, но победу эту до сих пор хулят потомки.

Перешел Альпы, подобно Ганнибалу и Карлу Великому.

С помощью Дезе и Келлермана выиграл битву при Маренго, в которой едва не потерпел поражение.

Заключил Люневилльский мир[10].

И, наконец, в тот самый день, когда по его приказу в Тюильри установили давидовский бюст Брута, снова ввел в употребление обращение «мадам».

И если некоторые упрямцы продолжают говорить «гражданин», то лишь грубияны и невежи все еще пользуются обращением «гражданка».

Само собой разумеется, в Тюильри бывают лишь хорошо воспитанные люди.

Итак, 30 плювиоза IX года (19 февраля 1801 г.) мы в Тюильри, во дворце первого консула Бонапарта.

Живущим ныне, две трети века спустя после описываемых событий, мы должны дать некоторое представление о том, как выглядел кабинет, где было задумано столько великих событий. Набросаем, насколько возможно, портрет человека, ставшего легендой, который собирался не только изменить облик Франции, но и перевернуть весь мир.

В большой комнате с белыми стенами и золотой лепниной стояло два стола.

Один из них, очень красивый, принадлежал первому консулу. Консул сидел спиной к камину, по правую руку было окно. Там же, справа, в следующей комнате, располагался Дюрок, адъютант и приближенное лицо консула на протяжении последних четырех лет. Через его кабинет можно было пройти к Ландуару, верному дежурному офицеру, пользовавшемуся полным доверием консула, а также в большие апартаменты, окна которых выходили во двор.

Сидя за столом в кресле с головой льва на спинке и подлокотниками в форме львиных лап, правую из которых он не раз ковырял перочинным ножом, консул видел перед собой огромный книжный шкаф, сверху донизу забитый папками.

Немного правее шкафа была дверь. Она вела прямо в большую опочивальню. Оттуда можно было попасть в большую приемную, на потолке которой Лебрен[11] написал парадный портрет Людовика XIV. Другой художник, значительно уступавший дарованием своему предшественнику, непочтительно украсил парик великого короля трехцветной кокардой, которую Бонапарт снисходительно оставил на месте; всякий раз, указывая посетителям на это несоответствие, он говорил: «Что за болваны сторонники Конвента!»

Напротив единственного окна, выходившего в сад, была гардеробная, примыкавшая к кабинету консула. Гардеробная там, где прежде была молельня Марии Медичи. Она выходила на небольшую лестницу, которая вела в нижний этаж, в спальню г-жи Бонапарт.

Как и Мария-Антуанетта, и это было не единственное их сходство, Жозефина не выносила больших помещений. В Тюильри она устроила себе небольшой будуар, напоминавший убежище Марии-Антуанетты в Версале.

Именно через эту гардеробную чаще всего (по крайней мере, в то время) консул по утрам входил в свой кабинет. Мы говорим «чаще всего», потому что в Тюильри у первого консула была и отдельная спальня, которой он пользовался, если возвращался слишком поздно или же когда супруги ссорились, что, надо признать, время от времени случалось.

Второй стол, значительно скромнее, стоял у окна. Работавший за ним секретарь видел вдали густую листву каштанов, но разглядеть гуляющих в саду он мог бы только привстав. Секретарь сидел спиной к первому консулу, и ему достаточно было слегка повернуть голову, чтобы увидеть его лицо. Дюрок редко бывал в своем кабинете, поэтому секретарь назначал встречи там.

Этим секретарем был Бурьен[12].

Самые умелые скульпторы и художники соревновались, стремясь запечатлеть на полотне или высечь в мраморе черты Бонапарта, позднее Наполеона. Но люди, близко знавшие его, хотя и признают, что статуи и портреты имеют некоторое сходство с выдающимся человеком, утверждают, что точного изображения первого консула и императора не существует.

Мастера сумели написать и вырезать в мраморе крупную голову консула, великолепный лоб, волосы, приглаженные на висках и спадающие на плечи, загорелое удлиненное лицо с тонкими чертами и задумчивым выражением.

Им удалось воспроизвести профиль императора, напоминавший профиль с древней медали, передать болезненную бледность, словно предвещавшую преждевременную смерть, написать волосы цвета черного дерева, оттенявшие матовую белизну щек. Но ни резец, ни палитра не смогли передать мерцающий огонь его глаз и мрачный остановившийся взгляд.

Этот взгляд быстро, словно молния, отражал его мысли. Если консул гневался, ничей другой взгляд не бывал страшнее и ничей не бывал нежнее, когда консул благоволил. У него было особое выражение лица для всякой посещавшей его мысли.

Он был невысокого роста, едва ли пяти футов трех дюймов, однако Клебер, который был выше его на голову, говорил, положив руку ему на плечо: «Генерал, вы велики, как весь мир!»

И действительно, казалось, что Бонапарт выше Клебера на голову.

У него были очень красивые руки, которыми он гордился и за которыми ухаживал, словно женщина. Разговаривая, он с видимым удовольствием рассматривал их. Перчатки он носил только на левой руке, а правую оставлял свободной, ссылаясь на то, что протягивает ее для поцелуя тем, кого удостаивает такой чести, а на самом деле для того, чтобы любоваться ею и полировать ногти батистовым носовым платком.

Г-н де Тюренн, в обязанности которого входило заботиться о туалете императора, в конце концов стал заказывать для императора перчатки только на левую руку и экономил на этом шесть тысяч франков в год.

Император совершенно не мог оставаться на одном месте, он любил прохаживаться по комнатам. Он ходил, спокойно заложив руки за спину и немного подавшись вперед, словно груз мыслей клонил его голову.

Погрузившись во время прогулки в размышления, он часто дергал правым плечом и сжимал губы. Этот жест, вошедший у него в привычку, некоторые называют конвульсивными движениями и утверждают, что Бонапарт был подвержен эпилептическим припадкам.

Он обожал принимать ванну и проводил в ней по два-три часа, требуя, чтобы ему читали газеты или какой-нибудь памфлет, о котором донесла полиция. Сидя в ванне, он не закрывал кран с горячей водой, совершенно не заботясь о том, что вода льется через край. Совершенно взмокший от пара Бурьен изнемогал и просил позволения открыть окно либо уйти. Как правило, ему это позволялось.

Что бы там ни говорили, Бонапарт любил поспать. Он часто говорил секретарю, будившему его в семь утра:

— Ах, дайте мне еще поспать! Старайтесь не входить ко мне ночью, — требовал он. — Не будите меня ради хороших новостей! Если новости хорошие, спешить некуда. Но если пришло плохое известие, немедленно будите меня, в таком случае нельзя терять ни минуты.

Как только Бонапарт вставал, камердинер Констан брил и причесывал его. Бурьен читал ему вслух газеты, всегда начиная с «Монитёра», хотя Бонапарт интересовался только английскими или немецкими газетами. Когда Бурьен произносил название одной из десяти-двенадцати французских газет, выходивших в то время, Бонапарт говорил ему:

— Дальше, дальше, они пишут только то, что я им разрешаю.

Закончив туалет, Бонапарт поднимался вместе с Бурьеном в кабинет. Здесь его уже ждали утренние письма, которые следовало прочитать, и доклады за прошедший день, которые нужно было подписать.

Ровно в десять утра распахивалась дверь, и дворецкий объявлял:

— Завтрак генералу подан!

Скромный завтрак состоял из трех блюд и десерта. Одним из блюд почти всегда был цыпленок в масле с чесноком, которого ему впервые подали утром в день битвы при Маренго. С тех пор он так и назывался — «цыпленок а-ля Маренго».

Бонапарт пил мало вина, и только бордо или бургундское, после завтрака или обеда он выпивал чашку кофе.

Если он засиживался за работой позже обычного, то в полночь ему подавали чашку шоколада.

С молодых лет он пристрастился к табаку, но нюхал его не более трех-четырех раз в день и тогда брал небольшие понюшки из очень элегантных золотых или эмалевых табакерок.

В этот день Бурьен в половине шестого, как обычно, спустился в кабинет, распечатал письма и положил их на большом письменном столе — самые важные вниз, чтобы Бонапарт прочел их последними и они запомнились бы ему.

Когда часы пробили семь, он решил, что пора будить генерала.

Однако, к своему огромному удивлению, он застал г-жу Бонапарт одну и в слезах.

Излишне говорить, что у Бурьена был ключ от спальни Бонапарта и при необходимости он мог войти туда в любое время, днем и ночью.

Увидев Жозефину в слезах, Бурьен хотел было уйти. Но она удержала его и велела сесть на край кровати. Она очень любила Бурьена и знала, что ему можно довериться.

Встревоженный, Бурьен приблизился.

— О, сударыня, — спросил он, — не случилось ли чего с первым консулом?

— Нет, Бурьен, нет! — отвечала Жозефина, — случилось со мной…

— Что же, сударыня?

— Ах, милый Бурьен, я так несчастна!

Бурьен рассмеялся:

— Я, кажется, знаю, в чем дело, — сказал он.

— Поставщики… — пролепетала Жозефина.

— Отказываются отпускать вам товар?

— О, если бы только это!

— Неужели они имели наглость потребовать денег? — смеясь, спросил Бурьен.

— Они угрожают мне преследованием! Представьте мое смятение, дорогой Бурьен! Что, если они обратятся прямо к Бонапарту!

— Неужели вы думаете, что они осмелятся?

— Именно так!

— Но это невозможно!

— Вот, возьмите…

Жозефина вытащила из-под подушки бумагу с гербом Республики.

Это было адресованное первому консулу требование погасить долги его жены, г-жи Бонапарт, — сорок тысяч франков за перчатки.

По счастливой случайности письмо — оно было составлено по поручению г-жи Жиро — попало в руки жены, а не мужа.

— Черт побери! — сказал Бурьен. — Это уже серьезно! Похоже, вся ваша свита пользовалась услугами этой дамы…

— Вовсе нет, дорогой Бурьен, эти сорок тысяч — только за мои перчатки.

— Только за ваши?

— Да.

— Значит, вы не платили десять лет?

— Я полностью расплатилась с торговцами 1 января в прошлом году. Я выплатила им триста тысяч франков. Я так дрожу теперь именно потому, что хорошо помню гнев Бонапарта в тот раз.

— И вы потратили сорок тысяч на перчатки с 1 января прошлого года?..

— Похоже, что так, раз с меня требуют именно столько денег.

— Допустим, но чего же вы хотите от меня?

— Если Бонапарт сегодня в хорошем настроении, я бы хотела, чтобы вы поговорили с ним об этом.

— Но, прежде всего, почему он не с вами? Не случилось ли семейной ссоры?

— Нет, совсем нет! Вчера вечером он ушел вместе с Дюроком в прекрасном настроении, чтобы «прощупать», как он выражается, настроения парижан. Он, должно быть, поздно вернулся и, чтобы меня не беспокоить, лег в своей холостяцкой комнате.

— Если он в хорошем настроении и я заговорю с ним о ваших долгах, а он спросит, насколько они велики, что мне сказать?

— Ах, Бурьен!

Жозефина спрятала голову под одеяло.

— Цифра настолько ужасна?

— Она огромна!

— Ну же, сколько?

— Я не решаюсь сказать…

— Триста тысяч франков?

Жозефина вздохнула.

— Шестьсот тысяч?..

Снова вздох, еще более горестный, чем первый.

— Признаюсь, вы меня пугаете, — сказал Бурьен.

— Я всю ночь провела в подсчетах с моей милой подругой, госпожой Гюло. Она прекрасно разбирается в этом, а я… Бурьен, вы сами знаете, я ничего в этом не понимаю.

— И вы должны…

— Более миллиона двухсот тысяч франков.

Бурьен отшатнулся.

— Вы правы, — сказал он на этот раз без тени улыбки, — первый консул будет в ярости.

— Мы скажем ему только о половине долга, — сказала Жозефина.

— Скверная мысль, — ответил Бурьен, качая головой. — Раз уж вы решились, советую признаться во всем.

— Нет, Бурьен! Нет, ни за что!

— Но где же вы возьмете другие шестьсот тысяч?

— О! Ну, во-первых, я больше не буду делать долгов, от этого слишком большие неприятности.

— А другие шестьсот тысяч? — повторил Бурьен.

— Я понемногу выплачу их из своих сбережений.

— Вы не правы. Первый консул не ожидает услышать о чудовищном долге в шестьсот тысяч, и сердиться из-за миллиона двухсот он будет не больше, чем из-за шестисот. Кроме того, чем сильнее удар, тем больше он ошеломит его. Он даст нужную сумму, и вы навсегда рассчитаетесь с долгами.

— Нет, нет! — воскликнула Жозефина, — Не просите меня, Бурьен! Я знаю его, у него случится припадок от ярости, а я совершенно не могу выносить его грубость!

В эту минуту послышался звонок — Бонапарт звал дежурного — несомненно, затем, чтобы узнать, где Бурьен.

— Это он, — сказала Жозефина, — он уже в кабинете. Идите скорее к нему, и если он в хорошем настроении…

— Миллион двести тысяч, не так ли? — спросил Бурьен.

— Нет! Ради всего святого, шестьсот и ни су больше!..

— Вы так решили?

— Умоляю вас!

— Хорошо.

И Бурьен ринулся к маленькой лестнице, которая вела в кабинет первого консула.

II

КАК ВЫШЛО, ЧТО ДОЛГИ ЖОЗЕФИНЫ ОПЛАТИЛ ВОЛЬНЫЙ ГОРОД ГАМБУРГ

Вернувшись в большой кабинет, Бурьен увидел первого консула возле письменного стола читавшим утреннюю почту, уже, как было сказано, распечатанную и просмотренную Бурьеном. На первом консуле была форма дивизионного генерала республики: синий редингот без эполет, расшитый золотыми лавровыми листьями, замшевые штаны, красный жилет с широкими лацканами и сапога с отворотами.

Услышав шаги секретаря, Бонапарт обернулся.

— А, вот и вы, Бурьен, — сказал он. — Я звонил Ландуару, чтобы он позвал вас.

— Я спускался к госпоже Бонапарт, генерал, полагая, что найду вас там.

— Я спал в большой спальне.

— О! — воскликнул Бурьен, — в кровати Бурбонов!

— Ну да.

— И как вам там спалось?

— Плохо. Доказательство этому то, что я уже здесь, и вам не пришлось меня будить. Для меня там слишком мягко.

— Вы прочли три письма, которые я отложил для вас?

— Да. Вдова старшего сержанта консульской гвардии, убитого при Маренго, просит меня стать крестным ее сына.

— Что ей ответить?

— Я согласен. На крестинах меня заменит Дюрок. Ребенка назвать Наполеоном, матери назначить пожизненную ренту в пятьсот франков, которая затем перейдет к ее сыну. Напишите ей об этом.

— А что ответить женщине, которая верит в вашу удачу и просит назвать ей три числа для лотереи?

— Это сумасшедшая. Но поскольку она верит в мою счастливую звезду, никогда до сих пор не выигрывала и уверена, что ей повезет, если я назову три числа, то ответьте ей, что в лотерею выигрывают только в те дни, когда не делают ставок. Доказательство тому, что, ни разу не выиграв в те дни, когда она делала ставки, она выиграла триста франков в тот день, когда забыла поставить.

— Итак, я пошлю ей триста франков?

— Да.

— Генерал, а последнее письмо?

— Я начал читать его, когда вы вошли.

— Продолжайте, это будет вам интересно.

— Прочитайте его мне. Почерк неровный, меня это утомляет.

Бурьен, улыбнувшись, взял письмо.

— Я знаю, почему вы смеетесь, — сказал Бонапарт.

— Вряд ли, генерал, — возразил Бурьен.

— Вы подумали, что тот, кто разбирает мой почерк, сможет разобрать любой, даже кошек и прокуроров.

— Бог мой, вы угадали.

И Бурьен прочитал:

«Джерси, 26 февраля 1801 г.

Генерал, я полагаю, что теперь, когда Вы вернулись из великих походов, я могу отвлечь Вас от повседневных трудов и напомнить о своем существовании. Вы, возможно, удивитесь, что обстоятельство, благодаря которому я имею честь писать Вам, столь ничтожно. Вы, конечно, помните, генерал, что когда Вашему батюшке пришлось забрать Ваших братьев из колледжа в Отене и отправиться навестить Вас в Бриенн, у него не оказалось наличных денег. Он прост у меня двадцать пять луидоров, и я с удовольствием одолжил их ему. Позже, по возвращении, он не имел возможности вернуть их мне. Когда я покидал Аяччо, Ваша матушка намеревалась продать кое-что из столового серебра, чтобы расплатиться. Я отверг это предложение и сказал ей, что оставлю г-ну Суиру pàcnucKy Вашего отца и что она расплатится, когда сможет. Я полагаю, что она так и не дождалась подходящего случая, прежде чем грянула Революция.