Я почувствовала, как дрогнула рука Ники на моем плече.
Протоптала в снегу дорожки
Каблучками лучей весна.
Холод щиплет щеку немножко,
Но душа совсем пьяна.
Это время чудное такое:
Туча сдуру роняет снег.
Я поднял воротник, но спокоен.
Я поверил шалунье-весне.
И никто не боится стужи,
Надоела зима полям.
Знаю — скоро морщинками лужиц
Улыбнется теплу земля.
Солнцем пьян, над собой неволен,
Кверху хвост — ошалел телок.
Я поднял воротник, но доволен.
Руки стынут — а мне тепло.
1924 «Огни». 1924. № 21
— Его захватили «Оставшиеся».
ИЮНЬ
— Мы вынуждены это предположить.
Я едва услышала, как в дверь постучали. Но агенты были настороже, и Декальб, подойдя к двери, впустил посыльного, получив у него конверт. Изучив реквизиты, Декальб протянул конверт мне, спросив, знаю ли я отправителя. От набежавших слез глаза едва видели, но я смогла разобрать адрес: отправителем значилась адвокатская контора Джесси. Обступив меня, все смотрели, как я распечатываю письмо.
Напряженно прислушались села,
ждут рассвета в сплошной тиши.
От тоски и снов невеселых
только рожь, ошалев, шуршит.
Снятся кос отбиваемых звоны
и серпов леденящий лязг…
И по стеблям, недавно зеленым,
желтизна от корней поднялась.
Не спеша ворот алой рубахи
распахнет молодуха-заря,
и коса, заблестев с размаху,
затрепещет в руках косаря.
Будет рожь молчаливо слушать,
как бессильно трава легла.
Как мелькая, чем дальше — глуше,
Утомленно звенит игла.
И от каждой серебряной вспышки
тихий шелест, как стон травы.
Но косарь равнодушен — не слышит,
он давно к этим стонам привык.
От усталости стал построже,
на траву глаз с издевкой косит:
«Что трава, что волосья — то же.
Отрастет, не жалей — коси».
1924 «Огни», 1924. № 21
Достав пачку листков, я увидела, что бумаги из суда. Зажмурившись, я замотала головой, и листки полетели на пол.
«Синее, ближе взгляд леска…»
— Это постановление о заключении под стражу. Подписано сегодня утром.
Синее, ближе взгляд леска,
сильнее, крепче запах поля.
Под сталь подковы — хруп песка,
еще удар — и я на воле.
И конь, и ветер без удил
промчат дорожкой, сердцу милой,
и сердце знает, что в груди
забиться сможет с новой силой.
Навстречу вырастет дымок
и шапки скирд, и хат заплаты…
Я возвратил бы, если б мог,
но дням минувшим нет возврата.
«Годы». 1926. № 2
Отперев дверь, охранник впустил Брайана в комнату для свиданий. Когда брат увидел меня, его глаза на секунду зажглись надеждой и сразу погасли, едва он заметил неладное. Я чувствовала себя разбитой.
«Пусть невнятно бормочет укоры…»
Чтобы добраться до Чайна-Лейк, понадобился целый день. Агенты разбирались с моим делом до второй половины дня, когда встречаться с Брайаном было уже поздно. Заранее созвонившись с его адвокатом, я рассказала о похищении Люка, но предупредила, что эту новость должна сообщить брату сама. По дороге в комнату для свиданий мне стало плохо. Сильно мутило, и мне пришлось зайти в туалет.
Пусть невнятно бормочет укоры
от тоски пожелтевший лес.
осень шьет золотым узором
паутину земных чудес —
мне нигде не найти ответа.
И не стану его искать.
Пусть кружит, как по полю ветер,
в тайниках души тоска.
Одиноко забиться бы в угол,
прядь упрямых волос теребя…
Не порвать мне проклятого круга.
Никуда не уйти от себя.
«Годы». 1926. № 2
Брат сидел на месте за прозрачным барьером. На его лице отражалась тревога.
ОСЕННЯЯ РУСЬ
— Где Люк?
Не алым маком пламенеет рожь —
— Они его похитили.
Взглянув на кровоподтеки на моих руках и вокруг шеи, Брайан побледнел:
в лесах румянятся калиновые гроздья.
Рябины кисти ловит рыбарь-дождь,
рукой уверенной швыряя капель горсти.
Не в крепком неводе запутался улов —
веселых туч взметает ветер стаи.
Далекий звон седых колоколов
негромкой песенкой печаль полей ласкает.
Не белым снегом замело луга —
гусиных толп не умолкают речи.
А я бреду неспешно наугад
недолгим радостям и горестям навстречу.
«Годы». 1926. № 3
— Рассказывай…
ЧАЙНАЯ
Стараясь держать себя в руках, я не смогла справиться с голосом.
— Они ворвались в дом Джесси.
По спинам улиц — света хлыст
навстречу сумеречной стуже.
И каждый день — газетный лист
тосклив, пустынен и ненужен.
Часы, хромая и ворча,
сметают стрелками минуты,
и жизнь — спитой холодный чай
уныло стынет в чашках суток.
И разве той, что за стеклом
рукою тонкой бросит сдачу,
всю нежность сердца дам на слом,
всю радость нежности истрачу?
И для ее усталых губ
с улыбкой — алою наклейкой
души заветный выну рубль,
чтоб разменяла на копейки?
«Своими путями». 1926. № 12–13
— Но он же божился, что никто не знает адреса.
— Они и не знали.
ВСЕ БУДЕТ ТАК…
— Черт… они знали отлично.
Все будет так, как было прежде, встарь.
Не год, не два — века плывут и плыли.
По-прежнему желтеет озимь, ярь,
и ветру не снести прибитой ветром пыли.
Крылом петух с размаху на заре
в несчетный раз захлопнет ночи святцы,
и рожь, шурша, все так же будет зреть,
и колос ветром волноваться.
И в сенокос, у стоптанной межи,
сгребать траву не перестанут грабли…
Ах, пронести бы поскорей сквозь жизнь
свой ковш души, не выплеснув ни капли.
«Перезвоны». 1926. № 17
— Брайан…
— Может, он им карту нарисовал?
«Я рожден в глухих лесах Полесья…»
Белыми, как кость, пальцами Брайан вцепился в барьер.
Я рожден в глухих лесах Полесья,
в голубых задумчивых лесах.
Оттого овеян грустью весь я
и осколки озера в глазах.
В волосах — медвяный запах проса,
и загар — колеблющейся ржи.
Серебристой полевой межи
поутру меня ласкали росы.
«Родное слово». 1926. № 9
— Нет, Брай. Джесси исчез. Полиция считает, что «Оставшиеся» столкнули его с шоссе. Они забрали его бумажник с правами, в правах был адрес и…
«Нет, я не твой, не городской, нездешний…»
Мой голос оборвался. Я не могла выговорить: полиция нашла в машине кровь. По их предположениям, Джесси был мертв.
Играя желваками, Брайан смотрел на меня:
Нет, я не твой, не городской, нездешний,
и камню песен петь я не могу.
В сто раз милей под старою черешней
в траву забиться на родном лугу
и слушать бережно, ловить в тени осоки
брюзжанье пчел и говорок ручья…
Моя — когда-то. А теперь ты чья?
О, родина, я твой поэт далекий.
1926
— Продолжай.
ДЕМОНСТРАЦИЯ
Вздохнув, я вытерла глаза тыльной стороной ладони:
— Хочешь на меня сорваться? Давай, сделай это. Брайан, я тебя люблю и умру ради Люка. Сперва накричи, а потом я сделаю все, чтобы его найти.
Я видела, как на шее брата забилась жилка.
В граниты дней
людей
и волн
толпа
и в улицах
весны разливом
волны.
На полный ход
меняя
ход неполный
штыком зеленым
из земли
тюльпан.
Неталый снег —
турецкий мед.
Халва.
Осколки солнца
грудой — апельсины.
Надменный —
в треуголке
и лосинах —
над толпами,
С плаката кино.
Шипенье шин.
Тягучий дым бензина.
И в паутине проводов:
слова.
Слова.
И речь.
Слова —
как сталь и лед.
Такая сложная
и радостно простая
в прожекторе
над кубами домов,
в прожекторе
взвилась аэростая.
От жара слов
растает
сталь и лед.
От жара слов
седая сталь
растает.
Ракетой
вверх.
Сгорая
и блистая.
И жаворонком
с неба
самолет.
И облако
в бездоннейшую синь
— веселый слон —
луны втыкает бивень.
Весенних слов,
весенних мыслей ливень
враз половодье черное снесло.
— Просто расскажи все как есть, — попросил он.
* * *
— Табита оставила церковь и пришла ко мне за помощью.
Я рассказала все, добавив, что Табита верила в его невиновность. Потом описала, как «Оставшиеся» напали на дом. Сказала, что нам почти удалось выбраться. Здесь мой голос опять сорвался.
Предместьями
пчелиный
темный
гуд.
И на углах
роев людских рычанье.
Огни сегодня зажжены речами.
Железно сомкнуты плечами,
фалангами,
колоннами
идут.
Не улицы — моря.
Не площадь — океан.
В бетон домов,
в гранит дворцов и башен
за станом —
стан.
За рядом —
ряд и ряд.
Прибой толпы
могуч.
Огромен.
Страшен.
— Брай, Табита не побоялась с ними пойти. Ее никто не заставлял.
* * *
— Она решила защитить Люка?
— Да.
Они идут.
Их пламя пышет, пышет.
Вверх, на мосты,
в бульвары,
к площадям.
По этажам.
По крышам.
Выше,
ВЫШЕ.
И радио в аэропланах жарко дышит.
Огнем речей
горят сердца и крыши.
И кто не хочет,
даже тот услышит,
когда они
идут.
Идут.
ИДУТ.
Опустив взгляд на истертую манжету своей оранжевой тюремной робы, Брайан продолжал сжимать рукой край барьера. Рука подергивалась.
* * *
— Возможно, вместе им удастся сбежать?
— Может быть.
Словно подтверждая нелепость этой идеи, повисла тишина.
Водоворот толпы.
Тесней,
смелее
митинг.
«Товарищи!
Друзья!
Пришел великий час.
Любимые!
Поймите же, поймите:
уже никто
разбить не в силах
нас.
Новым светом
вновь пылают зори.
Солнца алый не сорвать платок.
Всколыхнулось человечье море.
Океаном поднялся Восток.
Индия!
Твои мы слышим стоны.
Индия!
Заветная страна.
И готовятся
Аустэны и Уинстоны
нам по счету
заплатить сполна.
Вой, Китай!
В восстания восторге
стенам мира
вновь не устоять.
Слушайте, дыхание тая,
Лондоны,
Парижи
и Нью Йорки:
Бушует пламень яростный потопа.
Холодный пламень половодных волн.
Без сожаленья, чванная Европа,
от наших гаваней
мы оттолкнем твой челн.
Кто против нас,
могучих жаждой роста,
кто б против нас
стеною встать посмел,
коль заодно
— чеканят ТАСС и РОСТА —
сто сорок пять,
четыреста
и двести девяносто
мильонов
душ и тел?»
Пылают слов огнем,
огнем горят знамена.
И в тысячах грудей
кипит святой восторг.
«…Вставай, презреньем заклейменный
далекий север и восток…»
Стоустая —
прибоем волн —
молва.
Могучее — биеньем сердца — вече.
И пенье волн живых,
волн человечьих
покрыло мощные слова.
Затем я рассказала о ФБР и о том, что объявлен розыск.
* * *
— А что планируешь ты? — спросил Брайан.
— Отправлюсь в Энджелс-лэндинг. Полиция считает лагерь брошенным, но я попробую найти хотя бы что-нибудь.
Прошли.
Опал прибой.
На флагах — жизнь и труд.
Не ламповщик —
заря зажгла багрянцем
небо.
Здесь город был.
Здесь город был
и не был.
И только души —
пленные Эреба
покоя
ночью светлой
не найдут.
1927 «Воля России». 1928. № 1