Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Газета День Литературы 8 (1998 2)



ПРОХАНОВУ — 60.

МНОГАЯ ЛЕТА!



Владимир Григорьевич Бондаренко

МИСТЕРИЯ АЛЕКСАНДРА ПРОХАНОВА

Когда-то в театральном альбоме, который я вел, работая в журнале \"Современная драматургия\", Александр Проханов написал: \"Из всех театров мне интересен театр военных действий\".

Я бы согласился с такой самооценкой, если только расширить понятие \"театр военных действий\" до театра ярких жизненных действий, где сам Александр Проханов играет одну из главных ролей.

По сути, он никогда никому не служил, а тем более — не прислуживал. Его называли \"соловьем генштаба\", и это соответствовало истине до тех пор, пока наш генштаб соответствовал своей стратегической задаче; в генштабе разваливающейся армии Александру Проханову делать нечего…

Зная его много лет, я прекрасно понимаю, почему он сам не рвется на роль политического лидера, хотя энергии и политического таланта у него не меньше, чем у того же Вацлава Гавела… И, может быть, в роли лидера активной наступательной оппозиции он оказался бы крайне полезен и нации, и государству.

Но оказался бы ненужным его пластический, изобразительный дар. Политика — это лишь один из творческих миров Александра Проханова. Это один из актов его грандиозной мистерии. Сколько известнейших политических персонажей в нынешней России говорят его языком, стремятся осуществить его концепции?! Я бы не рискнул назвать их марионетками. Нет. Создав образ, очертив модель развития образа, Александр Проханов как бы отпускает своих реальных политических героев на свободу, и они уже сами определяют свою дальнейшую орбиту… Не знаю, осмелится ли когда-нибудь кто-нибудь из них признать тот первичный импульс, который дан был их движению Прохановым, но Проханову и не требуется это признание. Само творение, сам творческий процесс для русского художника есть — высшая задача. Успех и признание мало что добавляют в его внутреннюю жизнь…

Потому он и в партию никогда не вступал — для полноты своего осуществления.

При этом Проханов никогда не мыслил себя вне идеи государственности. Он безнадежно влюблен в высшую красоту государственного построения. И потому — был очарован Петром Великим, а в двадцатом веке — Жуковым, Сталиным, Королевым, Туполевым, могущественными генералами оборонки, создавшими мощь нашей сверхдержавы.

Я уже неоднократно сравнивал Проханова с поздним Маяковским, впрочем, такие сравнения приходили на ум и его друзьям по литературному поколению… Одинаковое с Маяковским ощущение трагичности воспеваемой державной красоты, одинаковый утопизм и романтизм, даже одинаковое рождение в Грузии, на окраине русской империи.

Общая любовь к метафоре, мгновенные убийственные уколы в адрес противника, служение государству, но не его чиновникам.

Александр Проханов — несомненное дитя русского авангарда. Это послужило еще одной причиной возникновения все возрастающей трагичности его мироощущения. Он — стилистически — далек от русского традиционализма, что, впрочем, и не скрывал, если вспомнить его давние жаркие дискуссии на страницах \"Литературной газеты\" с Борисом Можаевым и другими лидерами деревенской прозы. Дискуссии были дружескими, касались лишь отношения к слову, и потому с крушением нашей Державы так легко нашли общий язык все защитники русской государственности — мистический Юрий Кузнецов и песенный Николай Тряпкин, метафорист Александр Проханов и реалист Юрий Бондарев… Но в кругу мастеров деревенской прозы Александр Проханов чувствует себя не вполне органично именно из-за своей эстетики, а казалось бы, близкий ему эстетикой эксперимента круг современных городских писателей от Владимира Маканина до молодых постмодернистов откровенно чужд и даже порой враждебен Проханову своим прозападническим настроением, политическим либерализмом.

Он становится одиноким и на пиру традиционалистов — своей эстетической чужестью, и на пиру новаторов — своей государственностью и нескрываемым имперским подходом.

Его \"Агентство Дня\" — это нескончаемый поток метафор, парад метафор. Этот парад еще более усиливается, достигая какого-то сюрреалистического, гиперреалистического, в духе Сальвадора Дали и Кирико, звучания в эссеистике, выносимой на первую страницу газеты \"Завтра\". Не случайно — его любимые художники Босх и Брейгель, не случайно он увлекался в юности Набоковым и Платоновым.

\"Кости царя возят по стране, словно выставку передвижников… Селезнев носит на голом теле орден, взятый у Ельцина, и на вопрос, что у него под рубахой, отвечает: \"Вериги!\"… \"Конгресс интеллигенции\", напоминающий клопов под обоями публичного дома… Веселый черт в красных кальсонах скачет по зимней России. Морочит, корчит жуткие рожи, рвет в городах теплотрассы…\" — это разве не сатанинский карнавал, схожий с булгаковскими похождениями Воланда и его компании?

Умение подмечать детали у Проханова идет со школьных лет. Весь класс распевал озорной стишок про учителя литературы, вечно ходившего в мятых, годами неглаженных брюках: \"Кузьмичишко, Кузьмичишко, где добыл свои портишки? — Было мне шешнадцать лет, подарил мне их мой дед\"… Острый глаз студента авиационного института Проханова замечал живописные детали самых казалось бы скучных технологических процессов производства ракет… Лесничий в карельских лесах поражал своих друзей острой наблюдательностью, импрессионистическими зарисовками мира природы… Давние друзья помнят его стихи, рассказывают о знании им сотен древних духовных песен. Он воспевал лад старой России, но, как никто другой среди современников, постигал душу машины. В русской литературе ХХ века, пожалуй, найдется лишь три писателя, сумевших одухотворить технический мир. Это Андрей Платонов, Евгений Замятин и Александр Проханов. Прочувствовав мир техники, они сумели прочувствовать и мир технической цивилизации, мир цельного государства как единого организма. Многое в этом мире они не принимали, многое — отвергали, но до конца остались и государственниками, и знатоками технического мира. Разрушение государства привело Александра Проханова к апокалиптическим мотивам, прежде всего в публицистике.

У Александра Проханова есть свой стиль. Это главное. Мужчина без стиля — бесхребетен и продажен. Свой стиль не продашь, даже если захочешь. Людям со своим стилем можно доверять. Они никогда не выйдут из стиля, будут верны ему, а значит — будут верны друзьям, слову, делу, женщине. Стиль в политике. Стиль в жизни. Стиль в литературе. Есть талантливые, но бесстильные писатели. Они меняют жанры, направления, они работают под читателя, удобны в обращении. Проханов же у одних вызывает восторг, у других — ненависть. Потому что — свой стиль. Не случайно половина знаменитой статьи Нины Андреевой \"Не могу поступиться принципами\" — это цитаты из Проханова и пересказ его положений своими словами. Не случайно недавний бунт Астраханкиной на партийном пленуме против бесстильных компромиссных лидеров тоже проходил со ссылкой на Проханова. Женщины интуитивно опирались на определенный стиль.

У нас в стране сегодня царит бесстилье. И во власти, и в оппозиции. Это скверно. Лучше самый ужасный стиль, чем хаос. А еще лучше стиль мужества и героизма. Вот почему газета \"День\" без всякой рекламы, без финансовой раскрутки держала в напряжении всю страну. Это был уже большой стиль. Все, кто почувствовал вкус и силу стиля, тянулись к \"Дню\". Даже те, кто ненавидел политику, восхищался стилем…

Явление газеты \"День\" — это самый мощный авангардистский акт русского сопротивления. Она изначально создавалась не по газетным канонам. Помню, в самом начале ее появления нас пробовали учить опытные газетчики. По сути они были правы. Но для традиционной газеты у нас не было ни денег, ни времени, ни связей для раскрутки, ни серьезной политической поддержки. Были только энергетика Проханова и его стиль. Он создал свой краснокоричневый квадрат, предвосхитил объединение всех государственников в один узел. В газету потянулись монархисты, православные, патриоты, коммунисты, националисты. Это был новый центр сопротивления, была новая государственная идеология, где смело сочетались и правые, и левые компоненты, где встретились архаисты и новаторы, коммунисты и националисты.

Уверен, не было бы Александра Проханова — не было бы никакого краснокоричневого, или по-иному — краснобелого сопротивления. Вполне возможно, что и компартия Зюганова не сумела бы выстоять, если бы в самые разрушительные, с 1990-го по 1993-й год на пути горбачевско-ельцинского либерализма не встал \"День\"…

Оппоненты правы, называя Проханова идеологом двух путчей — августа 1991-го и октября 1993-го годов. Он свою роль выполнил блестяще. Его мистерия была написана превосходно. Подвели режиссеры, пришедшие из недр прогнившей брежневской системы, лишенные воли и энергии, боящиеся ответственности и риска.

И опять трагическое противоречие: его старшие друзья из генералитета и ЦК КПСС — искренние государственники и сторонники империи, но… лишены напора активного сопротивления. Они пересидели в креслах свое время, в нужный момент не нашли себе замену и оказались бессильными перед катившейся с запада волной либерализма. Не нашлось в свое время хунвейбинов для оживления государственной крови… А сверстники из прохановского поколения, не допущенные вовремя до рычагов государства, в массе своей отвернулись от государства и поддержали капитуляцию империи…

Не забудем, что даже такой яростный государственник, как Проханов, лишь в горбачевское время стал сначала главным редактором журнала \"Советская литература\", а позже, в 1989 году возглавил газету \"День\".

Лет тридцать не было почти никакой ротации кадров по всей стране — от редакторов художественных журналов до директоров крупнейших заводов, от руководителей НИИ и КБ до руководителей государства — везде пожилое поколение не допускало молодых до самостоятельной работы. А молодым сначала было двадцать, затем — тридцать, сорок, пятьдесят… Сначала у них были проекты и идеи, потом скепсис и равнодушие. Так родилась знаменитая амбивалентность последнего советского поколения и ее идеология — проза \"сорокалетних\". Можно было еще раскачать лодку новой прозы посреди болота застоя, направить протестную энергию в русло государственности. Не случайно Александр Проханов и стал одним из лидеров этой новой литературной \"московской школы\".

Чтобы понять природу таланта Александра Проханова, мне понадобилось побывать в древних молоканских селениях Закавказья, куда еще со времен Екатерины были высланы его предки. Из молоканского, а потом и баптистского рода Прохановых вышло немало известных проповедников, духовных учителей. Дед Проханова скончался в эмиграции и похоронен в Германии. Они всегда знали цену слову и владели этим словом. Они были русскими, но с точки зрения Православия — еретиками, вольнодумцами.

Александр Проханов, в отличие от своих известных предков — православный, но, конечно же, гены \"русского еретика\" крепко сидят в нем.

От него не дождешься смирения, но, может быть, именно такие люди крайне и нужны сегодня?

Таков Проханов. Его читатели понимают, что он — из тех, кто будет стоять до конца.

Может быть, его стиль — это стиль будущей России?!

Мистерия Александра Проханова продолжается. Пусть спотыкаются на политических подмостках его былые герои. Но наиболее мужественные, останутся, а впереди нас ждут новые герои. Это и будут лидеры России третьего тысячелетия.

Николай Тряпкин

ПОСЛАНИЕ ДРУГУ



Не спят в руках веревки и ремень,
А ноги жмут на доски громовые.
Гудит в набат твой
бесподобный \"День\",
И я твержу: \"Жива еще Россия!\"


Какой размах! Какой вселенский дых!
И в каждом сердце —
радостный воскресник.
И не с того ль волнуется мой стих,
Что ты, звонарь,
— мой спутник и ровесник?


А ты — и в гул,
и в самый дробный звон,
А Русь — поет,
и внемлет, и вскипает.
И в наших снах —
не тризна похорон,
А сам Господь ликует и рыдает.


Давай, звонарь,
— все страхи истребя!
Да не пожнет нас рабская пучина!
Да воспарим душой, как ястреба,
Как вся твоя геройская дружина!


И вот стучу и в гвоздь, и в долото,
И каждый стих
рифмую с громким свистом.
И вот она — свеча моя за то,
Что ты — артист,
пожалуй, из артистов.


Да будет так (скажу и пропою):
Придет пора,
тот час благословенный,
Когда всю медь, всю звонницу твою
Восславит внук
на празднике военном…


Не спят в руках веревки и ремень,
А ноги жмут на доски громовые.
Гудит в набат
твой бесподобный \"День\",
И я твержу: \"Жива еще Россия!\"

1993




Юрий Васильевич Бондарев

ТВОРЕЦ

Наша несколько нервозная критика, извечно преданная групповым направлениям, обязанностям и параграфам разнообразного учительства, нечасто баловала сочувствующим вниманием приход в литературу Александра Проханова, — и то, что писалось о нем, было как бы безразлично-ленивым скольжением по ровной поверхности льда, скольжением на затупленных коньках.

Проханов — писатель очень не похожий на собратьев из своего поколения, он резок и угловат, мужественен и вроде бы излишне холоден, он порой нарочито натуралистичен, а порой лиричен до прозрачности сиреневого апрельского заката.

Мне интересна эта сложность, мне интересна его возбудимость и неожиданность, которая вместе с тем послушна классической эстетике, то есть — я вижу в его прозе дальнюю и близкую связь с великой русской литературой, вижу, как он работает над своим стилем и формой, без чего нет литературы.

Он сделал в прозе уже довольно много, но мне (как читателю) особенно нравятся четыре его вещи: \"Дворец\", \"Последний солдат империи\", \"Охотник за караванами\" и \"Мусульманская свадьба\". Солдат и офицер на Афганской войне, и вся Афганская эта война с ее нужностью и ненужностью возникли на его страницах как ярчайшие свидетельства жестокой необходимости, трагедии и героизма. И я глубоко убежден, что непростая эта война и советский солдат в ее тяжелом быту, его мужество и терпение, которое свойственно еще лишь немецкому солдату, будут долго восприниматься по новой прозе Проханова, сказавшего сильно и искренне о ее правде.

В торжественный день Александра Проханова хочется пожелать его незаурядному таланту длительной молодости, мужества и энергии.



Владимир Вольфович Жириновский

ТРИБУН

Со времени демонстрации замечательного фильма \"Белое солнце пустыни\" у всех в памяти остались замечательные слова: \"За державу обидно!\" — и соответствующие им замечательные поступки. И я, когда перечитываю произведения Александра Андреевича, все время их вспоминаю. Читаешь их — и действительно становится за державу обидно. За державу, воспитавшую таких героев, как герои его произведений, и таких писателей, как он сам. И у всякого порядочного человека, уверен, пробуждается \"по прочтении Проханова\" одна мысль: восстанавливать надо державу!

Столь же ярка и его публицистика. Лживая демопресса, первым делом после освобождения от цензуры заведшая свою, гораздо более злобную и нетерпимую цензуру, старается не замечать этих блестящих статей — обращений, кратких статей-эссе, статей-фантазий, ужасающе реальных. Но кое-где она все же проговаривается: я встречал в демизданиях высказывания о том, что стиль Проханова уникален, что его ни с кем не спутаешь — и в качестве примера приводились блестящие, ярчайшие образы его публицистики — скажем, чудесная фраза о свите \"Самого\" с \"карлами и шутами\", посвященная празднованию 850-летия Москвы.

Радоваться надо, что такой человек живет рядом с нами. И желать ему многолетия, счастья, творческих успехов!



Геннадий Андреевич Зюганов

ДЕРЖАВНИК

Первое серьезное знакомство с Александром Прохановым у меня произошло заочно. Я прочитал в \"Литературной России\" его статью \"Трагедия централизма\". Это была блестящая работа. Я бы подписался под каждой строчкой. Мне понравилась логика изложения. И глубокая внутренняя боль за то, что сломали тысячелетнее государство. Я был настолько под впечатлением этой статьи, что нашел Проханова и встретился с ним. Беседа еще более укрепила мое уважение к Проханову и его таланту. Мы сдружились сразу. Я очень благодарен судьбе, что мы встретились. Вместе формировали народно-патриотическое движение России. Александр Проханов был настоящим идеологом народно-патриотического движения. Потом мы вместе с ним готовили известное \"Слово к народу\", первый текст был написан Прохановым. За это \"Слово к народу\" Александр Руцкой обещал нам по десять лет тюрьмы. Это слово, к сожалению, тогда не успело дойти до сердца каждого, оно было опубликовано накануне августовских событий 1991 года. Все его оценки действительности подтвердила жизнь. Александр Проханов нашел много точных, верных слов. Подписались под \"Словом к народу\" (кроме двоих, впоследствии струсивших) самые мужественные, самые талантливые люди России — Юрий Бондарев, Валентин Распутин, Вячеслав Клыков, Валентин Варенников и другие.

Позже, работая в редколлегии газеты \"День\", встречаясь в самых разных условиях, в совместных поездках на Северный Кавказ и в Сибирь, в Ленинград и Ригу, в Калининград и на Урал, мы сошлись еще крепче. Можно признаться, что одно время мы вместе готовили материалы нашего \"теневого кабинета\", которые публиковали в \"Дне\". Для меня это было прекрасной школой, я благодарен Проханову за многое.

Я знаю Сашу хорошо и как человека. Мне импонируют его мужество, открытость, абсолютный демократизм поведения, мне нравятся его поведение в компаниях, его добрый юмор, дружеские подначки, острые шутки. Он всегда в центре внимания, веселый острослов, хлебосольный хозяин. Я часто бывал у него дома и потому хорошо знаю его открытую, дружелюбную натуру, притягивающую всех — священников и офицеров, дипломатов и ученых. Мы иногда собираемся — Александр Проханов, Валентин Чикин и я — для того, чтобы обсудить происходящее, сверить свои оценки, посидеть в тиши, эти беседы для меня всегда были очень полезными. Абсолютно определенно могу сказать, что Александр Проханов оказывал влияние на меня, на мое отношение ко многим событиям.

Александр Проханов ведь не просто лидер, он — создатель газеты \"День\". Газета у него многоликая, смелая, она идет в атаку, идет первой, идет под огонь, под пули… Такую газету не охарактеризуешь одним словом. Это газета-воин, газета-первопроходец, газета-патриот, газета-державник, газета-шприц, газета-укол, газета-набат…

Александр Проханов для меня — абсолютно последовательный государственник. Гражданин и патриот. Державник. Он — духовный лидер оппозиции. У нас таких немного. Проханов, Чикин, Шафаревич, Бондарев, Распутин… Эти люди в своей области являются авторитетами. Им не требуются для своего духовного влияния ни депутатские мандаты, ни чиновные кресла. Они огромны, значимы, весомы и без выборных должностей.

Я не верю, что моему другу Александру Проханову исполняется шестьдесят лет. Хотя у него внуки — красивые и симпатичные. Я хочу поблагодарить Сашу за его дружбу, за его веру в Россию, за его борьбу, за его православные идеалы, за его поддержку русской армии. Дай Бог тебе здоровья и удачи. Уверен, мы всегда будем вместе!



Священник Дмитрий Дудко, духовник газеты \"Завтра\"

ВОИТЕЛЬ

У нас в России сейчас настолько все разгромлено, опустошено, запутано, что невольно возникает такой образ: \"Последний солдат на поле битвы…\" И тут же вспоминается Пушкин:



О поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?
………………………………………..
Зачем же, поле, смолкло ты
И поросло травой забвенья?



Но последний солдат на поле битвы — это и начало новой войны, и выход из положения.

Чтобы не пугать и так уже перепуганных людей от грядущих бедствий на Вселенную, сразу же постараюсь успокоить: война, о которой идет речь в России, имеется в виду бескровная, так что кровь проливаться не будет, ну а трава забвенья — это так говорится, поэтический образ. А в жизни ничего не забывается, главное, чтоб не превратилось в родовую месть. Конечно, таковой на русской земле не может быть.

Что же такое последний солдат на поле битвы?

Это значит, он единственный остался и единственное у него осталось — поле битвы.

Что он будет делать? В первую очередь вспоминать, как все начиналось. Как воевали, что потеряли — и всех и вся ему станет жаль. У последнего солдата есть только любовь и жалость — врагов нет!

Россия и русский народ не должны умереть, ибо в противном случае грозит всему миру гибель, от России зависит спасение всего мира. Пусть наши враги не грозятся, они уже мертвые, и на их костях вырастают наши друзья.

За Веру, Царя и Отечество!

Только верой жив будет человек, только когда у него есть Царь, он не живет \"без Царя в голове\" и не допускает никаких поступков, которые вредят его жизни, только когда есть Отечество, человек не бывает бесприютным, тогда у него есть и вечное Отечество — Царство Небесное.

Последний солдат не забывает реальной жизни Сегодняшнего дня и смотрит уверенно в Завтра.

Поздравляю главного редактора газеты \"Завтра\" Александра Андреевича Проханова с его памятным юбилеем, желаю ему здоровья, мужества и никогда не унывать!

На фронте, как известно, бывают полковые священники, они же и духовники, — для того, чтоб, когда крикнет солдат: \"Вперед за Родину!\" — духовник тут же произнес:

— С Богом!

С Богом за Родину, Веру, Царя и Отечество, дорогой Александр Андреевич!



photo 2



Митрополит Пететербуржский и Ладожский Иоанн в редакции “Дня”. 1992 г.



Александр Андреевич Проханов: “Я ПИШУ ПОРТРЕТ ГОСУДАРСТВА”

(Беседа с Владимиром Григорьевичем БОНДАРЕНКО )

Владимир БОНДАРЕНКО. А все-таки ты себя ощущаешь политиком или художником?



Александр ПРОХАНОВ. Я себя ощущаю, Владимир Григорьевич, смертным человеком. Идущим извечным человеческим путем от странного и случайного рождения к неизбежной запрограммированной смерти. И вот этот крохотный, драгоценный для меня, сверкающий отрезок дуги, перед которым таинственная тьма, и за которым такая же таинственная тьма, я ощущаю как дар, данный мне, и откликаюсь на этот дар всеми имеющимися у меня способами. Политика, о которой ты говоришь, это один из множества способов реакции на наше бытие. Искусство, так же, как и вера, так же, как и человеческие отношения, так же, как тысячи разных и странных любовей — к бабочке, к жуку, к свету солнца на мокрой жестяной кровле мартовским утром — это все мои ощущения в мире, где я живу. В этих ощущениях мира существует множество самых разных проявлений и реакций человека на жизнь.





В.Б. И все же, что тебе, Александр Андреевич, помешало уйти в чистую политику, как ушли Гавел, Гамсахурдиа, Ландсбергис, тоже начинавшие как художники? Почему ты никак не можешь преодолеть эту планку, отринуть свое художественное отношение к миру?



А.П. Что ты имеешь в виду? Властные инстинкты?



В.Б. Не только. Я знаю тебя много лет и вижу, как ты вдруг бросаешь самые важнейшие политические проекты, сбегаешь со съездов, отменяешь заграничные поездки — и исчезаешь в своей деревенской глуши, где у тебя неказистый письменный стол и старая пишущая машинка… В тебе инстинкт творчества оказывается сильнее всех других. Вот недавний пример. Эдуард Лимонов резко ушел в политику и порвал с творчеством. Не хочет слышать о себе как о писателе. Энергия твоего таланта не дает тебе перешагнуть эту планку. Твое естественное для мужчины честолюбие лежит не в сфере политического лидерства, не в сфере политической борьбы. Ты ощущаешь это?



А.П. Я уже сказал, что наша жизнь, этот крохотный отрезок дуги — он требует от меня очень сложного реагирования на сам факт земного существования. Чисто политический вариант, о котором ты говоришь, — это упрощенная реакция на бытие. Это выбор из тысячи человеческих возможностей одной формы существования. И довольно примитивной формы, жесткой и упрощенной. Эта форма, как ни странно, исключает все остальные, подавляет их. Нельзя быть, скажем, президентом республики или политическим лидером движения и одновременно помышлять об иноческом подвиге, о монашеском ските, реагировать на мир как на некую мистическую тайну. Политик должен знать, из чего мир состоит, он должен знать цели, идти к ним напрямую. На человеческую жизнь, на свой путь моя душа откликается сложным образом. Гораздо более сложным образом, чем путь прямого политического действия.



В.Б. Ты считаешь, что мистерия художника гораздо шире, чем мистерия политика?



А.П. Я думаю, что прельщение искусством, искушение художническое потому так всесильно и почти непреодолимо, что в нем человек становится всесильным творцом, демиургом, посягает на роль, которая принадлежит только одному — Господу нашему, творцу вселенной… И это упоительное сладостное состояние, связанное с сотворением мира, творением характеров, типов, повелевание этими характерами — это гораздо больший стимул для человека, чем простое повелевание людьми или партиями. Рафинированность этих таинственных переживаний, связанных с искусством, с писательством, с красотой, с этой загадочной лабораторией, в которой создаются — пускай и на листе бумаги — твои личные цивилизации, твои личные варианты развития мира или хотя бы отдельно взятой человеческой души, может быть, и дают наибольшую полноту человеческого существования.



В.Б. Ну, а внутри твоего писательского пути менялись приоритеты, менялась стилистика, менялся подход к человеку? Вспомни период твоего ученичества у Юрия Трифонова. Как менялся писатель Александр Проханов от первой книги “Иду в путь мой” до последних, еще не изданных романов “Краснокоричневый” и “Чеченский блюз”? Что бы сказал сегодня твой учитель Юрий Трифонов, читая твои последние книги?



А.П. Царство ему Небесное. Мне не дано знать, что бы сказал Юрий Валентинович… Я думаю, что этот раскол чудовищный, который произошел в русской культуре, в литературе, в обществе, мог бы поставить нас по разные стороны баррикады. Наверное, Юрий Валентинович был бы среди демократической интеллигенции. Там, где находятся его друзья Гранин, Бакланов… Трифонов ведь был очень страстным человеком. Я думаю, что в период высшего ожесточения он бы мог быть даже радикальнее Булата Окуджавы… Хотя в глубине души мне кажется, что Юрий Валентинович как человек, ведающий и иррациональными сферами, ведающий таинственными сферами в судьбах страны, в конце концов отказался бы от своего демократического радикализма. Может быть, через какой-то период он пошел путем Андрея Синявского или Владимира Максимова… Ведь Трифонов был и очень широким, очень многоплановым человеком. Он бы наверняка почувствовал, что демократический радикализм сжал бы его мир до одной огненной точки, в которой погибли бы целые пласты его творческого “я”, как у какого-нибудь Черниченки… И в этом случае он бы уже отнесся к моим последним романам с интересом. Может быть, с некоторой враждебностью, но с интересом. Он тотально бы их не отверг… Впрочем, он и к первой моей книжке отнесся достаточно осторожно. Ему в ней понравилась экспрессия, понравились лексика, метафоризм, наивный и молодой пантеизм, он восторгался эстетикой, игрой со словом. Когда я стал писать социальные повести, он отнесся к ним скептически, он стал говорить со мной жестче, и он выбрал для дальнейшего патронирования другого художника, тогдашнего моего приятеля Маканина. Он отказался от роли моего учителя и до самой своей смерти пестовал Володю Маканина.



В.Б. Я давно уже чувствую, Александр Андреевич, вечное раздвоение твоей личности, определенный трагизм твоего пути. Ты — один из ярчайших метафористов, не побоюсь сказать авангардистов слова, твое “Агентство Дня”, твои бойни, твои кровавые батальные сцены, твой парад метафор вбирают в себя опыт Сальвадора Дали и русских примитивистов, Хлебникова и Набокова, Маяковского и Филонова. Не случайно твоей ранней прозой так восхищался Андрей Вознесенский. Своей эстетикой ты близок искусству авангарда. Но ты — последовательный и принципиальный державник, русский государственник.

В результате ты везде не до конца свой. Я помню, как искал встречи с тобой тот же Вознесенский. Но он тебе чужд и враждебен политически. С другой стороны, тебе тесно и душно в рядах кондовых реалистов, тебе становится скучно на пространстве почвенничества. Ты не воспринимаешь академизм Академии Художеств и с писателями-деревенщиками тебя сближает лишь русское государственничество, борьба за Россию, любовь к Державе.

Ты — авангардист, но 99 % авангардистов — в лагере радикальных разрушителей государства и откровенно презирают Россию. И потому среди них тебе нечего делать. Они тебе ненавистны…

Ты — государственник и консерватор, но 99 % государственников консервативны, и в своих литературных и художественных пристрастиях всегда предпочтут Шишкина и Репина Филонову и Татлину. Ты им непонятен как художник, их пугают твои взгляды на искусство…

В круге Валентина Распутина ты не свой по художественным взглядам. В круге Владимира Маканина ты не свой по политическим и державным взглядам. Чувствуешь ли ты свое одиночество? Ощущаешь ли это драматическое, шекспировское раздвоение?



А.П. Во-первых, деревенщики индиффирентны к проблемам государства. В своих работах они, скорее, тоже антигосударственники. Трагедия русского крестьянства, трагедия русскости в период социализма сформировала из них полудиссидентов. Это теперь, когда разрушено государство и когда мы оказались на руинах страны, когда пришли страшные либеральные мародеры, они стали воспевать государство, да и то не в творчестве своем, а в манифестальных статьях. Во-вторых, либералы от искусства, о которых ты говоришь, — они не владеют той эстетикой, которой владею я. Они не являются настоящими носителями авангардного сознания. Я не думаю, что писатели типа Анатолия Рыбакова или Григория Бакланова хоть в малой степени подвержены авангардизму. Они — типичные традиционалисты.

Разница все-таки в другом. Если отвлечься от самых разных идеологий, то художник, в частности — прозаик, особенно русский прозаик, — он обладает страшной и страстной жадностью к изображению. Скажем, Иван Бунин — свирепый изобразитель, в нем потребность изобразить, то есть овеществить, зафиксировать даже то, что не поддается фиксированию и изображению, — является главной мотивацией его жизни. Все его идеологии, человеческие пристрастия — вторичны, они вытекают из какой-то другой его природы. Первая его природа — это изобразительность мира, стремление изобразить мир. Изобразить вкус, дыхание, твердость и шипение сочного антоновского яблока, куда вторгаются молодые зубы молодой женщины. И ее молодая вкусная сочная сладкая слюна сливается с соком самого яблока. Вот его главная задача.

Другая задача — изобразить движение поршня в хлюпающей, дышащей, медной горячей паровой машине. Это — в “Господине из Сан-Франциско”. Но традиционно русский художник изображал природу. Лучше русских художников никто в мире природу не изображал. И не изобразит. Русский художник изображал тонкие синусоиды человеческих переживаний, извивы психологии, человеческой души. Это — Достоевский, Чехов. Светотени человеческих переживаний. Переход от отчаяния, от бездны, от проклятий к высшему религиозному восторгу со всеми переливами этих состояний, — способно изобразить только русское перо. Это совершает русский художник. Но русский писатель никогда не пытался изобразить государство как явление. Русский художник не понимал, что государство есть явление. Он не понимал, что государство есть тоже тело, некая категория, которую можно изобразить, у которого есть своя совершенная красота. Он не пытался понять государство как совершенную машину, совершенный организм со своими уникальными красками, нюансами, психологией…

Я понял постепенно, что государство, в частности советское государство — это огромный мегамеханизм, который обладает чисто пластическими формами: зоны, льды, часовые пояса, пространства, обладает компонентами технотронными. Это — огромное количество самых разных производств, из которых и состоит весь социум. Сюда входит и производство самых разных типов государственных людей, клонирование политических и социальных типов, которыми создавалось советское общество. Метафизически пережив существование такого огромного тела, как государство, такой планеты “Государство”, я ощутил стремление зафиксировать его в литературе, в словах. Написать портрет государства. Не портрет дамы среди цветущей сирени — коровинский, или не портрет умирающей деревни — распутинский, на фоне индустриальной катастрофики, или не портрет отдельно взятой войны, а портрет всего государства. Я взялся осуществить эту интереснейшую для художника задачу. Я не говорю, что эту задачу выполнил. Я ее как мог — осуществлял. Я делал, а фреска моя осыпалась, я писал, а стена, на которой фреска писалась, ибо считалась стеной твердой, прочной — начала крушиться… Я все равно шел на этот штурм и иду до сих пор.

Если иконописцы и художники пытались изобразить Бога в сводах Храма, пытались понять, как Божественное, то есть непередаваемое, нерукотворное и неизъяснимое переходит в тварный мир, в душу, в поступок, в историю, в события, а затем создавали целые эстетики, с помощью которых вырывали у непознаваемого крохотные фрагменты Бытия, поддающиеся описанию, то для меня и само Государство является проекцией Бога в мир, как и отдельно взятая душа, или тот или иной народ. Государство — это явление. Мой чувственный мир давно уже живет вокруг этой монады — Государства. Так случилось, что мне было дано жить в советском государстве. Если бы я жил в царской Империи, я описывал бы явление Императорской России. Я чувствовал бы потребность изобразить то государство — с Помазанником Божьим, с проекцией Бога в царство, в царя, в Государя Всея Руси… В институты, освященные православной традицией. Я жил среди другого государства — и мой интерес к нему постепенно превратился в любовь к нему. Это был постоянный объект моей работы. Я открывал в этом государстве огромные миры метафизические, вырабатывал свою эстетику. Это не значит, что я просто писал государство. Было множество людей, характеров. Были войны, которые вело государство, были разведоперации в глобальных масштабах, были человеческие драмы и трагедии, был штурм дворца Амина, и этот штурм осуществлялся не роботами, а людьми, которые гибли от пуль, переживали, страдали, сами убивали. Потом в государстве произошла трагедия 1991 года, я видел, как рушится государство, и мой герой романа “Последний солдат империи” — это настоящий певец государства.

Мой последний роман “Краснокоричневый” посвящен трагедии Дома Советов, расстрелу в октябре 1993 года. Герой романа — не песчинка, подхваченная ветром истории, не Клим Самгин, не из “унесенных ветром”, а человек, сражающийся за свою Родину, за свою историю, за свой народ, за свою Державу. Это — знаток государства, один из его волхвов. Я ведь не считаю, что одиночество в искусстве — это трагедия для художника. Неужели скульптор, который высекает памятник из скалы, гигантский памятник из гигантской скалы, — чувствует себя одиноким? Перед ним горный хребет, а у него в руках лишь молоток и долото, и он всю жизнь рубит свой памятник. Пока хватает сил. Он не чувствует себя одиноким…



В.Б. Я помню, Александр Андреевич, еще в конце семидесятых годов в Доме медработника был твой вечер, и ты заявил, что твой любимый писатель — Владимир Набоков. Тогда это было суперсмелое выступление. Признаваться в любви к писателю-эмигранту мало кто решался… Но что это было: бравада молодого романтика, стремление козырнуть малознакомым именем, или ты на самом деле в ту пору многому учился у Набокова? Кого ты считаешь своими учителями? Для меня, например, видна с одной стороны — героико-романтическая имперская традиция, которую ты чисто идеологически подхватил у того же Киплинга и Николая Гумилева. Ты себя назвал последним солдатом империи, и это соответствет истине, но были и первые, и вторые в русской литературной традиции — тот же Бестужев-Марлинский, тот же Лермонтов… С другой стороны, прослеживается и тенденция одухотворения машины, воспевания мира техники. Ты сам уже восторгался бунинским “Господином из Сан-Франциско”. Ты не раз вспоминал Андрея Платонова и Евгения Замятина… Это два русских классика ХХ века, которые с разным успехом пытались примирить человека и машину, очеловечить технику, описать единую и гармоничную ноосферу. Ты продолжаешь и эту литературную традицию. Согласен ли ты с таким определением твоего творчества? Кто близок тебе в русской и мировой культуре?



А.П. Вообще, давно замечено, что старые писатели, когда их спрашивают: кем вы увлекаетесь, кто на вас влияет, кто вам близок, — стараются отмалчиваться, они уже сами с усами… А я тоже — уже стареющий писатель. Трудно спрашивать старых писателей об их учителях… Человек движется один. Либо опираясь на клюку, либо держась за стену, либо все-таки используя крылья, которые он нарастил в течение своей жизни. И он летит своей дорогой, не касаясь праха предшественников. Но если оглядываться назад, я вижу ту чашу культуры, из которой я пил. Это культура двадцатых годов ХХ века. Русская культура двадцатых годов. Это и поэзия, это и живопись, это и архитектура, это и философия, это и социальность, увлеченность утопиями. Период великого воплощения утопий. В утопию входила и живопись, и литература. Свои архитекторы, свои космисты, свои дирижабли, своя беспредельность, свой Маяковский, свой Циолковский… Когда вскрываются льды в марте или в апреле, из льдов возникает такая бурлящая серебряная клокочущая вода, которая выбрасывает на поверхность затаившуюся жизнь. Таким было для меня явление двадцатых годов. Там я находил свое вдохновение. Я страшно любил Кузьму Петрова-Водкина с его красными конями, комиссарами, с его ярко-голубым цветом… Я любил и увлекался архитектором Константином Мельниковым. Мне нравились его футурология, его смелый конструктивизм, его дома-линкоры, его архитектура, которая была готова улететь в космос. Я очень любил прозу Андрея Платонова. Платонов взвалил на себя непосильную для традиционной русской прозы задачу. Он работал и с социальной машиной общества, и с машинным миром техническим. Он работал с электричеством… Велимир Хлебников с его как бы архаичностью, с его пра-языком, пра-лингвистикой, а на самом деле его “пра…” оказывались сверхфутурологическими космическими проектами. Русскими проектами… Настоящий русский авангард как бы нырял в самые глубины традиции, в самые пра-основы, в самые глубины языка и цвета… Хлебников доныривал до той глубины традиции русской, где вообще понятие традиции сливалось с понятием первородства. Первородства жизни, земли, слова… Вот что такое настоящий русский авангард. Этот авангард меня питал… Русские народные песни, которые я собирал в молодости, песни шестнадцатого-семнадцатого века, и тут же Велимир Хлебников, и появившиеся в те мои годы первые русские ракеты, и русский пафос освоения мирового океана — это для меня были абсолютно близкие и одинаковые вещи. Это и была моя русскость.



В.Б. О тебе еще в пору молодости писали как о трагическом романтике. О твоем трагизме, помню, говорил Руслан Киреев. Ощущаешь ли ты сам в себе трагическое мировосприятие?



А.П. Прочитай великие мировые тексты любого периода, любого народа, я не говорю о сборниках анекдотов Жванецкого, который несет комическое ощущение мира, для него мир — это непрерывный затянувшийся анекдот. Но вернемся к настоящим классическим текстам — разве они все не трагичны? Я недавно перечитал библейскую притчу об Иове. Разве Иов — не трагический персонаж? Жизнь под Господом не менее трагична, чем жизнь без Господа. Страх Божий — это одно из самых трагических переживаний. Апокалипсис — это верх трагедии. Однако настоящая трагедия все равно заканчивается высшим стоицизмом. За пределами земной гибели стоит сам факт героической их гибели. Сама гибель — это форма преодоления трагедии. Апокалиптическая картина кончается новым Иерусалимом. Кончается новой землей и новым небом. Я живу в лучшие моменты этими ощущениями. Что может быть страшнее Апокалипсиса? Даже Иоанн содрогался, ужасался апокалиптической картине. Но ему, как богооткровенному человеку, дано было понять, что за этим следует величайшее очищение. Вот этим ощущением грядущего обновления и живут мои герои. Они своим сопротивлением формулируют грядущее очищение. Четвертый Рай, о котором мы с тобой говорим, — неизбежен, он будет.



В.Б. Несешь ли ты в себе ощущение древности своего рода — Прохановых, проповедников, еретиков, бунтарей, сосланных еще Екатериной в Закавказье, или ты сформировал свой характер, свой путь в отрыве от рода, и тебя определяет лишь яркое личностное начало?



А.П. Как я могу оторваться от своих корней, от своего рода? Конечно, это тоже во мне заложено, тоже определяет мои пути. Это происходит и подсознательно, и с переживанием их судеб, со знанием их жизненного опыта, их поисков, их родовых хроник и преданий. Но никуда не уйти и от того, что мы прошли свою советскую школу, и на путях к Господу все являемся неофитами, кто бы из каких родов и верований ни происходил. И ты, Владимир Григорьевич, являешься неофитом, и Крупин, и Распутин, и Белов… И Константин Душенов, командир подлодки — является неофитом. Вот митрополит Иоанн не был неофитом. Но таких мало. И русские люди как бы вновь приходят от язычества к вере в Господа… Но не все. И иные из бывших православных родов ныне пополняют секты, а выходцы из староверов, напротив, идут служить в нынешнюю Московскую Патриархию… Я сам — православный человек, крещеный человек, и мое православное мироощущение вряд ли иное, чем у моих вновь обращенных из членов компартии сверстников, у того же Владимира Крупина. Как и у каждого верующего человека, у меня бывает ощущение богооставленности, чувство греховности, порочности своей. Это не значит, что Бог тебя отринул или проклял. Просто тебе до Него не дотянуться. Ты слишком слаб, грешен, слишком погряз в двумерности своего существования. Вот художник и старается осмыслить эту тайну. А я — художник, не еретик, а художник…



В.Б. Ты — один из мистических художников нашего времени. Эта мистика чувствовалась и в твоих ранних пасторалях, и в твоих державных проектах, и в летописи войн ХХ столетия. Но когда она зарождалась? Когда еще в юности ты входил в кружок писателей и философов, где встречались Юрий Мамлеев и Гейдар Джамаль, Александр Проханов и Александр Дугин?



А.П. Это была пора, когда в недрах вроде бы идеологического советского монолита скопились маленькие крохотные пустоты. В этих пустотах сосредотачивалась какая-то другая жизнь. Другая культура. Там были остатки уцелевших былых культур, монархических культур, которые сжались до микроскопических размеров, но существовали. Ведь культуры никогда не умирают до конца. Приходили новые люди. По существу, весь букет сегодняшних культур и идеологий возник из тех микрокружков. Все эти лишайники, мухоморы, ядовитые грибы, орхидеи — все из тех микроорганизмов. Этих кружков было в Москве довольно много. Некоторые люди одновременно существовали в нескольких кружках. Были кружки политического диссидентства, самые радикальные, с боевиками, которые мечтали о терроре. Леонид Бородин вышел из таких кружков. Были такие кружки, я заходил в них, общался — православной эзотерики, которых не устраивало подконтрольное существование Московской Патриархии, которые строили в Москве свою православную катакомбу. Были кружки восточных культов, восточной мистики… Я, как человек живой, любопытный, творческий — двигался из одного кружка в другой, познавал их. Мне импонировала в этих кружках такая белая мистика, связанная с иррациональным пониманием русского фольклора, русской песни, русской архитектуры, русской души. Потом такая реторта подобных веяний появилась в Доме литераторов. За одним столиком собирались монархисты, сторонники русского ордена, за другим сидели певцы Израиля. Время было мирное, драк не бывало серьезных, люди здоровались друг с другом, даже к концу посиделок столы сдвигались. Тут могли сидеть и диссидентский священник, и академик Сахаров, и убежденные сталинисты. Сейчас все это выплеснулось наружу и превратилось в развернутые культуры. Эти культуры сейчас во многом обмелели. Ведь вирус всегда богаче эпидемии, в вирусе заложено все, а эпидемия — это конец вируса, вирус умирает, опошливается. Эпидемия — это опошление цельного вируса. Вот я в этих вирусных зонах и двигался в молодости. Юрий Мамлеев — это была одна из моих коммуникаций. Были и другие: православные, литературные, политические. Кто там только ни был!..



В.Б. Из твоего “вируса” выросло несколько грандиозных проектов. Это и проект твоей семьи — в отличие от твоей русской авангардной эстетики, от твоей катастрофики, твой проект русской семьи оказался понадежнее и традиционнее семей многих самых ортодоксальных почвенников. С юности одна жена, с которой уже столько прожито, столько связано, столько песен спето. Трое детей: двое сыновей и дочь, сейчас уже внуки пошли. Все дети рисуют, у младшего и перо неплохое. Если бы все патриоты равнялись на твой проект семьи, то у нас не было бы ни демографического кризиса, ни такого количества разводов. Я бы сравнил разве что с проектом Дмитрия Балашова, у которого то ли 15, то 13 детей, но, правда, при пяти-шести женах. Второй твой удавшийся проект — литературный. В главном он осуществился. И два последних романа — тому подтверждение. История даст всему свои оценки, но никто не сможет отрицать, что твоя проза — в центре современного литературного процесса.

Третий твой удавшийся проект — проект газеты, которую могут ненавидеть, но никто не в силах отрицать ее влияния, а иногда и кардинального влияния на политическую жизнь России. Не случайно тебя называют идеологом двух путчей. А Бог наш с тобой, как известно, троицу любит. Может быть, в юбилейный год и произойдет третья победная попытка остановить разрушение России, разрушение государства. По сути, проект газеты “День” — был самым авангардным проектом. Ты поломал все правила создания газеты и при минимуме средств и поддержки, при ненависти властей раскрутил самую важную оппозиционную газету в России.

Ты считаешь, что к своему шестидесятилетию успел сделать нечто главное в жизни, или у тебя немало проектов отложено на третье тысячелетие?



А.П. У меня есть несколько грандиозных проектов даже на четвертое тысячелетие… На самом деле во мне постоянно присутствует ощущение второй жизни, какой-то неявной, текущей рядом с первой жизнью. Меня когда-то поразило открытие, что есть могучая река Волга, по которой плывут корабли, плывут грузы, танкеры нефтяные, нефтяные пятна, баржи с арбузами, рыбы плавают, прекрасные молодые женщины раздеваются и заплывают, иногда утопленника несет. На берегу реки — города, церкви, заводы. А под этой Волгой течет донная, глубинная Волга. И катит свои воды тоже в Каспийское море. И та вторая, глубинная Волга — прохладна, чиста, никогда не замерзает, там нет ни одного человека, там даже нет ни одного организма. Эта глубинная Волга сливается с верхней промышленной Волгой уже в море. Вот так и мои жизни. Одна — реальная, в которой осуществляются все эти рассказанные тобой проекты, как корабли огромные двигаются, сталкиваются, тонут, выплывают, горят, взрываются — а другая моя жизнь течет глубоко-глубоко, под илом, под песком донным, под осадочными породами. Она течет вне моей воли. Я там тоже существую, но по иным законам. Это второе мое, глубинное “я” из той жизни всегда внимательно смотрит на шумное, громкое “я” из первой жизни. Смотрит с каким-то печальным выражением глаз. Но не с осуждением… И когда-нибудь мои жизни тоже сольются, и мы встретимся, наконец. Где? Может быть, это и будет Страшный Суд? Один “я” у другого “я” будет спрашивать за грехи, за пороки, за слабости. А этот верхний будет оправдываться, почему он жил так… Вторая, донная жизнь — она неизреченная. Там нет деяний, там нет поступков. Там — непрерывное ожидание.



В.Б. Ты справляешь свое шестидесятилетие накануне нового века. И даже нового тысячелетия. Что за Россия тебя ждет в третьем тысячелетии?



А.П. Первое. Россия по-прежнему должна быть огромной. Миссия русских — в освоении и стягивании воедино пространств Евразии. Русские поселились на этой плешине земли не случайно. Такова воля Бога. Только они эту гигантскую часть земли, а также часть космоса над ней могут освоить. Контролировать своими костями, родовыми могилами, крестами, железными дорогами и молитвами.

Второе. В силу того, что она огромна и набита колоссальными противоречиями, в России всегда должно быть сильное государство. Централизм. Я не против любой независимости и любой демократии, но там — в уютной маленькой Европе. Нам не надо вмешиваться в их миниатюрные правила игры, но и им незачем путаться у нас под ногами. Русское централизованное государство, оснащенное идеологией, технологией, стабильным образом жизни, заповедью — это не централизм убиения и разрушения, а централизм регулирования противоречий.

Третье. Россия заселена множеством народов. Самый великий из них — русский народ. В него изящно инкрустировано множество малых народов. Поэтому Россия всегда будет полиэтнической страной. Ей суждено всегда быть империей. Поэтому русское национальное сознание всегда общечеловечно и не держится на этнократизме. Русскость — не только в способности переносить тяготы и мороз, не только в широте и терпеливости, не только в наших песнях, но и в нашей супероткрытости. Задача русских — интегрирование всего в себя. Это такое внутреннее богатство, которого нет ни в одном другом этнически зацикленном народе. Даже пули, разрывающие мир, останавливаются перед таким богатством.

Четвертое. Россия должна быть справедливой. Россия всегда будет строить Рай, стремиться не к личной, а к мировой справедливости для всех. Она будет умирать на кострах, будет гибнуть под пулями, но она не может быть другой. Русские и Россия так устроены, так задуманы Господом, чтобы они всегда тянулись к построению Рая, выполняли идею Рая.

Пятое. Россия будет жить не только серпом и молотом, кувалдой, автоматом Калашникова, Интернетом, генной инженерией, водородной энергетикой. Ее главной ценностью будет — сверхпознание. Сверхвера. В силу уникальности задачи Россия и будет Богопознающей страной! Должна стремиться к высшему проявлению человеческого духа.

В сочетании этих пяти компонентов появятся вновь и люди, и культура, и смелое воинство, и границы. Так будет!



Татьяна Михайловна Глушкова

ОЖИДАНИЕ ЧУДА

А. ПРОХАНОВУ





“Умом Россию не понять…”
Такие вынести потери
и вновь предаться
древней вере —
цыплят по осени считать…


Ворчать, что горе —
не беда,
да о стволах и — лесе…
Уже отпали города,
моря, станицы, веси.


Уже повымерло людей —
как в тую голодуху…
И сколь ни выбрано
властей —
проруха на старуху!


И, сколь ни щедрый
был Щедрин,
наврав про город Глупов,
за год один, за день один
у нас поболе трупов!


Кто с колокольни,
кто с крыльца,
кто из окошка свержен.
Вон на какого молодца —
и то ОМОН рассержен!


И ничего-то не постичь,
кто нынче виноватей…
Молчит лефортовский
кирпич,
и глух бушлат на вате.


Стоит такая тишина —
матросская полоска…
Идет подпольная война,
а сыплется известка.


И карта ветхая страны
скупой овчинки уже.
Где реки синие, — видны
червонной краски лужи…


И впору б камни собирать,
не камни — пыль пустую…
Доколе можно — запрягать,
хваля езду лихую?..


А вот же медлим, господа
своей судьбины тайной.
Крушатся с рельсов поезда,
горят леса — случайно!..


А уж какой на промыслах
чадит пожар оплошный!..
Но боль — не в боль,
и страх — не в страх
тебе, народ острожный!


Но вдруг случится и такой
неодолимый случай:
Господь пождет,
взмахнет рукой —
склубимся гневной тучей!


И, разом на ногу легки, —
сполошная година! —
дойдут мятежные “совки”
до нужного Берлина.


И вспять откатится Восток,
и расточится Запад…
Блестит березовый листок:
Какой отрадный запах!


А там и папоротник твой
зацвел купальским цветом!..
Так было древнею весной.
Так будет скорым летом.





photo 3



Советско-китайская граница, Жаланашколь, место боев. 1969



Владимир Григорьевич Бондаренко

ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

КАЖЕТСЯ, совсем недавно все критики России — и левые, и правые — шумели о \"прозе сорокалетних\", последнем заметном явлении советской литературы. И вдруг эти мои сорокалетние друзья принялись один за другим справлять шестидесятилетние юбилеи. Исполнилось шестьдесят Андрею Битову и Владимиру Маканину, Владимиру Орлову и Валентину Распутину, Владимиру Гусеву и Эдуарду Успенскому, Тимуру Зульфикарову. Не дожили Юрий Коваль и Вячеслав Шугаев… Двадцать шестого февраля подоспеет юбилей самому энергичному из них — Александру Проханову. А вслед за ним — из месяца в месяц — Леониду Бородину и Борису Екимову, Валентину Устинову и Людмиле Петрушевской, после приблизится к юбилейному рубежу и Анатолий Ким…

Кажется, совсем недавно мы собирались в Кадашевском переулке, в Обществе книголюбов, и говорили о проблемах литературы, о новых героях, о кризисе духовности, надвигающемся на страну… Та встреча сильно напугала литературное начальство, высоких чиновников из Союза писателей, нас чуть не объявили новыми инакомыслящими. А мы всего лишь констатировали, фиксировали, летописали, анализировали, пытаясь предупредить те надвигавшиеся явления, которые и привели к развалу страны. От правды сорокалетних писателей отворачивались замшелые партийные страусы… Потом были наши встречи в каминном зале Дома искусств, у меня на квартире в поселке \"Правда\". Заболевший Руслан Киреев шлет на очередные посиделки свое шутливое стихотворное послание:



Позвольте мне, валяясь в гриппе,
Произнести заздравный тост.
Хоть грипп заразен, как и триппер,
Но да спасет нас всех Христос!
От бисептола и тройчатки
Пускай нас всех судьба хранит.
Пусть напивается Курчаткин,
А Гусев трезвенький сидит.
И жезлом маршальским махая,
Пальнет пусть — но не по своим! —
Из пушки яростный Проханов,
И в белку превратится Ким…



Сегодня это поколение определяет литературу России. Как всю страну, как всю русскую интеллигенцию, подросших сорокалетних катастрофа страны развела в разные политические лагеря, но за редким исключением писатели не озлобились один на другого, сохраняют уважение друг к другу, уважение к таланту, уважение к русской литературе. Не случайно именно бывшие сорокалетние стали инициаторами общих писательских встреч в Ясной Поляне, в тени толстовской веймутовой сосны. Из года в год там встречаются Дмитрий Балашов и Андрей Битов, Владимир Личутин и Владимир Маканин, Анатолий Ким и Леонид Бородин, Руслан Киреев и Валентин Курбатов, Тимур Зульфикаров и Владимир Толстой… Великий классик Лев Толстой каким-то мистическим образом помогает налаживать пока еще хрупкое единение двух литературных галактик.

Когда-то, отвечая на вопрос об общности \"сорокалетних\", Владимир Крупин заметил: \"Да, общность \"сорокалетних\" чувствую. Сближает личное знакомство и общее дело и возраст. Обычно спорят лишь Личутин и Проханов…\" Так и было. И вряд ли кто мог предсказать, что пути близких друзей Александра Проханова и Владимира Маканина разойдутся, а спорщики Личутин и Проханов станут не просто друзьями, а \"заединщиками\" в самом благородном, духовном смысле этого слова. Когда Проханов, первым из \"сорокалетних\" замеченный крупными западными издателями, знакомил Маканина с немецкими славистами, никто не мог предсказать, что именно Проханова спустя годы вычеркнут из всех списков рекомендуемых к переводу писателей, а Маканин на немецком книжном рынке найдет самую прочную опору…

Но русская литература живет, не считаясь с политическими убеждениями. И, если в демократических толстых журналах сегодня несомненными лидерами являются Андрей Битов и Владимир Маканин, Анатолий Ким и Руслан Киреев, Людмила Петрушевская и Валерий Попов, то так же несомненно литературный процесс в патриотической галактике определяют Валентин Распутин и Александр Проханов, Владимир Личутин и Леонид Бородин, Анатолий Афанасьев и Борис Екимов…

Проза теперь уже шестидесятилетних пока не демонстрирует усталости и не просит фору в творческом соревновании с нынешними молодыми, не требует уважения к авторитету и скидок за былые заслуги.

Творческое долголетие бывших \"сорокалетних\" может стать интересной темой для исследования. Поздно взошли, а потому и не торопятся уходить с поля боя. И если прозу \"Нашего современника\" в минувшем году определяли роман Личутина \"Раскол\", рассказы Крупина и Распутина, прозу \"Нового мира\" рассказы Бориса Екимова и Анатолия Кима, то в \"Знамени\" царили Давид Маркиш и Людмила Петрушевская. Символами этого литературного года, очевидно, станут два романа — \"Краснокоричневый\" и \"Чеченский блюз\" — Александра Проханова в \"Нашем современнике\" и огромный роман Владимира Маканина “Андерграунд, или герой нашего времени” в \"Знамени\". Два друга-соперника, как Пересвет и Челубей, встретятся на равных в творческом поединке.

Это двадцатилетие — восьмидесятые-девяностые годы — художественно зафиксировано прежде всего бывшими \"сорокалетними\" — последним советским поколением литературы. Читателям третьего тысячелетия для того, чтобы понять, что случилось с Россией в конце ХХ века, надо будет не в газетах рыться и не архивные документы изучать, а внимательно прочитать прозу этого последнего советского поколения. От \"Любостая\" Личутина и \"Вечного города\" Проханова до \"Предтечи\" Маканина и \"Белки\" Кима.

А на этой полосе \"Дня литературы\" я возвращаю вас к публикациям той поры, когда Проханов и все остальные \"сорокалетние\" активно входили в литературу.



Валентин Алексеевич Устинов

РЕВНИТЕЛЬ



Певун. Плясун.
Затейник хитроглазый.
Поэт. Прозаик.
Страстный острослов.
Прямой потомок
молокан Кавказа.