Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Поединок

Выпуск седьмой





Повести









ГЕННАДИЙ ГОЛОВИН

«МИЛЛИОНЫ С БОЛЬШИМИ НУЛЯМИ»

1. СТОРОЖ КУРОЕДОВ

Старик всерьез собрался помирать. Целыми днями лежал под заплатанной пестренькой рухлядью, ни валенок, ни шубейки не сияв, мелко, по–собачьи дрожал.

Невмоготу было жить. Едва прикрывал глаза — начинало падать сердце, клохтало где–то там, в самом низу души, — иной раз словно бы и вовсе забывало стучать… Торопясь отворял с вожделением веки, — но тут такая тоска, такая ледяная скука завладевали душой при виде сизой от сумерек комнатенки, что уж и не знал, что лучше: жить ли, помирать ли?..

Вот уже который день жил он так — с вялой этой надсадой. С утра лишь на час–полтора кое–как поднимался. Шаркал в подвал за дровами. По дороге равнодушно думал: «Не успеть весь запас спалить, зря и старался, тьфу ты!»

Жизнь словно бы уже выдыхалась из него сквозь ветхую, вконец истончившуюся от долгого пребывания на белом свете оболочку. И вот уже три дровинки в непосильную тягость ему стали.

С дровами теми нужно было идти — хочешь не хочешь — мимо железом окованных дверей хранилища. И хоть Куроедов последнее время остерегался нарушать свой покой и в ту сторону старался не смотреть, глаза, однако, оборачивались сами. Торопливо открещивался: «Господи спаси христе! Надо ж было такой напасти случиться!» — спешил пройти мимо.

…Шаркает Куроедов валенками мимо дверей хранилища, а на двери и глядеть боится. А ведь надо бы зайти. Посмотреть бы надо, как там Ванюшка — солдат Сазонов справляется. Согласно ли предписанию науки кутает в рогожу картины и прочий экспонат, не поползла ли плесень в холсты?..

«Надо бы, конечно, взглянуть–заглянуть… Да вот, вишь ты, сила воображения не пущает. Бог знает, что они там, те ночные люди, понаделали?..»

Куроедову в полуподвальчик свой надо было подниматься по лестнице, идти залой и еще одной лесенкой спуститься.

Залой идти ему было страшно.

Серозамшевые косые квадраты света лежали под ногами. Не слышно было шагов. А когда оглядывался — в замшелых от пыли зеркалах видел скорбную тощую тень свою, которая и тащилась–то будто и не здесь уже, а там, на тамошнем свете.

По привычке растапливал печку. Но теперь уже ни огонь, ни кипяток, ни хлебная корка не радовали.

И ни обиды не было, ни страха, ни боли — вот что чудно! Так себе… что–то пыльненькое, влажное, вроде того пустынного серого Зазеркалья.

Вечерами Ваня Сазонов приносил паек. Разговаривал:

— Ты, дед, главное, хорохорься! Чего разлегся, как постный монах? От вши хотя бы оборонись, лежень!

Куроедову в присутствии зрителя помирать становилось охотнее.

— Тебе жить расхотелось, вот что я вижу! — горячился Сазонов. — Однако не вовремя ты это затеял, смотри! Юденич под Гатчиной уже стоит. Нашу команду, кто винтовку донесет, вполовину мобилизовывают. Сбегаю я сейчас к товарищу Реймерису, расскажу об твоем саботаже — вмиг подскочишь, старый холуй!

Куроедов только вздыхал, да и то изредка. И Сазонов переходил на другой тон:

— Слышь? Иван Николаевич! Ну, какого ты рожна валяешься здесь — скучаешь, а я заместо тебя музей караулю, вокруг этих голых баб хожу? Ну, поимей ты божескую милость, прочхнись, встань, а я иод Гатчину пойду. Если сразу не убьют, великое спасибо тебе скажу!

Но тот возлежал по–прежнему — безмолвно и торжественно. И тогда Сазонов окончательно сердился:

— Прозелит ты! Вот кто таков! Лежи–ишь! Брюхо выпятил! Осьмушку бы твою за такие твои слова забрать–вовсе не совестно бы было! — (Хотя сторож и слова не произносил) — хлопал дверью, уходил.

Вот так все это и шло, — который уже день. Но однажды Ваня Сазонов не выдержал и привел доктора.

— Дышите, — просил печальный, сильно отощавший врач–старикашка и сам же вздыхал. — Не дышите… Покажите, голубчик, рот… Питание бы вам получше, да только где его взять? Тогда бы и не привязывалась к вам эта хвороба…

Воблинку, прежде чем в карман сунуть, печально понюхал.

А Куроедов после его ухода необыкновенно вдруг оживился. Поманил поближе солдата:

— Хвороба, говорит… Ишь профессор–ассесор! Не хвороба, Ванюша! У меня — вот это самое место — жила порвалась! От страха, Вань, слышь?..

Долго мостился на подушке, предваряя готовый, видно, рассказ:

— …От страха! Я тебе, раньше чем помирать начну, говорить не хотел. А вот сегодня слышу: можно… Мне, Вань, уж больно неукладисто стало жить. Куда ни подумаю, а все, как об железные углы, об это самое натыкаюсь. Помнишь, Вань, а Вань, когда я захворал–то? А аккурат в ночь перед этим…

…А в ночь перед этим — часу в четвертом — Куроедов непонятно отчего вдруг пробудился.

И, просыпаясь потихоньку, словно бы выплывая из сна, некое желтенькое, некое пушистенькое сияние созерцал старичок сквозь ресницы… И этак мяконько, этак безмятежно и уютно, как в детстве, просыпалось ему… от ледяного, однако, прикосновения дула ко лбу!

Открыл глаза — в ужасе затрепетало сердце!

Над ним и вокруг стоят какие–то молчаливые люди. Черные повязки в пол–лица. Один высоко держит фонарь. Другой, с наганом, — на краю постели. Ласково, страшненько приговаривает:

— Тихохонько, старик, тихохонько… Ничего плохого мы тебе не сделаем. Только лежи тихохонько…

Куроедов, толком еще не проснувшись, пучил глаза: кто бы это быть–то мог?.. Потом вдруг как криком пронзило: «Это не сон, господи! Это ж меня же убивают!!» — и тут–то задергался в бессловесной припадочной суетне.

— Э–э–э! — брезгливо и недовольно ткнул его дулом в бок сидящий. — Я же сказал по–русски: ничего плохого не сделаем! Даже убивать не будем… — Кто–то из стоящих весело гыкнул. — Где ключи?

А сторож колотился в судорогах, пялил глаза в глаза разбойнику, силился сказать что–то, но не мог, хоть и видно было, что очень старается сказать что–то.

— От–от–от чего… ключи? — наконец вырвал он из себя.

— От хранилища, милый, от хранилища.

Куроедова подбросило на постели.

— Здеся! Вот! — выдернул из–под подушки связку. — От хранилища вот ключи!

Его отпустило. Смеясь и рыдая, перебирал в пальцах снизку:

— …От хранилища — вот этот. И еще вот этот клю–чичек, секретный. Только вы… — Вдруг проворно прыгнул с постели, пал на колени: — Богом прошу! Вот они — от хранилища! Только, богом прошу, меня–то — не надо!

Верзила, стоявший возле самых дверей, задумчиво пробасил:

— Эх… Стукну я его, что ли… — шагнул к сторожу, роясь в кармане.

Куроедов, по–бабьи заверещав, пополз на коленях в угол, за топчанчик. Стал там корчиться, жаться, в комочек пытаясь уместиться. Диких глаз не сводил с рук разбойника.

Руки и вправду были страшные. Воспаленно–красные, шелудивые, будто в багровой какой–то плесени… А главное, в руках этих что–то убийственное, узкое, подлое засветилось вдруг.

— Ну–ка, отставить! — резко скомандовал сидевший на краю постели. А затем — к сторожу, докторским голоском: — Мы вам вернем ключи. И ничего дурного вам не сделаем. Вы — человек маленький, за что вас–то? А теперь–лечь, молчать, ждать. Ясно?

— О господи! Конечно же ясно! Я лягу! Я подожду! — Куроедов прорыдал в истерическом восторге: — Я подо–жду!

— С вами останется человек. Не надо кричать, не надо звать на помощь — помощи не будет, а он вас сразу же убьет. И вообще — на будущее — запомните, как отче наш: о нашем визите ни слова никому! Ясно?

— Да, да, да, да! — истово прошептал Куроедов и даже руку к сердцу приложил. — Как можно, помилуйте, рассказывать кому–то? Как можно?

Бандиты ушли.

Оставшийся в комнате, оттянув платок на лице, длинно, пренебрежительно сплюнул:

— Кислятина ты, братец! — Ногой подволок к двери табурет, сел. Сунул маузер за отворот армяка: — А ну, живо отворачивайся к стенке! Я курить хочу.

Куроедов послушно отвернулся. Стал глядеть в стенку — грязную, облезлую от сырости, всю в язвах от лопнувших пузырей краски.

Время от времени его сотрясала, словно бы насквозь, мучительная судорога.

…Часа через полтора охранник вдруг раздраженно прикрикнул:

— Кончай выть!

Из угла, где скорчившись сидел Куроедов, и вправду доносился тоненький, почти неслышный, тоскливый скулеж.

— Тебе сказали, скотина, будешь живой!

Куроедов, не обернувшись, надменно усмехнулся. Вовсе не от страха за жизнь подвывал он. Что–то странное, страшное стряслось с ним. Тихо, как гнилой туман, вплывало в душу его муторное отвращение — ко всему, ко всему сущему на всем белом свете! И отчего это происходит — не знал, и отчего воет — не знал, но выл. Потому–то и выл…

«Лопнула жила».

Он так и просидел до рассвета, нескладно скрючившись в углу за топчаном. Белыми, мучительно отверстыми глазами смотрел в стену.

Вдруг распахнулась дверь. Звякнули об пол ключи.

— Быстро!

— А этого?

— Не велел.

— Вы с ума посходили!

— Прекрати! Ты что, бандит?

Куроедов безучастно оглянулся. Возле двери шла какая–то молчаливая возня.

Кое–как поднялся, лег на кровать — спиной к двери. Слепо пошарил за спиной одеяло, не доискался, бросил.

Хлопнула дверь. Прошуршала, осыпавшись, штукатурка. Стало тихо. Холодно и тихо стало, как в склепе.

Солдат Сазонов, выслушав рассказ сторожа, сказал строго:

— Ты вот что, Иван Николаевич… Помирать пока погоди! Проворонил добро, а теперь — прыг в могилку?

— Холодно мне, Ваня… — жалобно и невпопад ответил Куроедов. — И сердце вот что–то суетится. Помираю вроде?

— Стой помирать! — еще пуще рассердился солдат. — Лежи и живи, покуда я за товарищем Реймерисом сбегаю!

…Он очень торопился и всех подгонял по дороге, забыв про пораненную ногу свою. Но, когда они ворвались в каморку сторожа, Куроедов был уже не на топчане, а на полу — не живой, а мертвый.

2. ПЕРВАЯ ОПЕРАТИВНАЯ БРИГАДА

Шел третий всего–навсего час октябрьского дня, но в комнате были потемки: на улице хмурилось да и «буржуйка» сильно дымила.

Первая оперативная бригада маялась в ожидании начальства.

Привыкшие жить бегом, по приказам хлестким, как револьверный выстрел, они в этом мрачном кабинете мучались от муторной, почти болезненной, скуки ожидания.

Каждый, впрочем, маялся на свой манер.

Вячеслав Донатович Шмельков — старорежимной наружности старший инспектор — дремал, строго выпрямившись в кресле и руки по–стариковски сложив перед собой на костяной набалдашник трости. Наглухо застегнутый, с выражением на лице неприступно–вельможным, он, казалось, и подремывая, исполняет некую государственной важности работу.

За спиной Шмелькова — в тесном пространстве между окном и столом — кратко и ожесточенно маячил Свитич, коренастый, коротконогий матрос, недавно лишь причисленный к бригаде. Весь его раздраженный вид, нервная беготня словно бы твердили: «Имейте в виду! Я боевой моряк! Только из–за ранения и беззаветной преданности революции согласился околачиваться здесь, в сыске!» Мотался, как зверь в тесной клетке, расхаживая плохо гнувшуюся после ранения ногу.

Остальные располагались ближе к «буржуйке».

Сидя на полу, боком привалившись к ножке кресла, спал Николай Тренев, подняв воротник шинели, руки вобрав в рукава. Худой, стеариново–бледный, он всего лишь с неделю как выбрался из тифозного барака. Весьма еще походил на покойника.

Четвертый — Володя Туляк — студенческого облика безмятежный и ровный красавец, пусто и безотрывно глядел в устье печки. Опрятно расщипывал на волоконца воблинку, задумчиво, без жадности пожевывал.

А напротив огня восседал самый юный член бригады — младший (младше некуда) инспектор Ваня Стрельцов. Несмотря на голодуху — румяный. Голова — гимназическим ежом.

Сидел он на кипе старых журналов и книг, которые неторопливо извлекал из–под себя и, скучно полюбопытствовав картинками, швырял в печку — с непонятным удовлетворением и словно бы даже злорадством на лице.

Все пятеро были вызваны час назад в кабинет Шмакова — приказом странным и даже тревожным: передать все текущие дела второй бригаде, никуда не разбредаться, сидеть в кабинете, ждать.

И вот — ждали…

Позвякивало разболтанное стекло в окне. А там, дальше, на самом краю слуха, перекатывались какие–то мощные громы: невдали от Гатчины Красная Армия из последних сил держала остервенело рвущегося в Питер Юденича.

— Во–оо!! Я же чего говорил! — В комнате будто взорвалась петарда. Это завопил вдруг Ваня Стрельцов и оглушительно хлопнул по коленке растрепанной книжкой.

Все вздрогнули. Шмельков осуждающе кашлянул.

— Я же говорил! Наполеона–то, оказывается, никогда и не было!

— Вот балда… — ухмыльнулся Туляк беззлобно.

Шмельков отворил веки и вполне серьезно изрек:

— Я согласен с Ваней: не было.

— Да ведь так и написано! Слушайте: «Доказано, что мнимый герои — мнимый! — нашего века не что иное, как аллегорическое лицо, все атрибуты которого заимствованы от Солнца». А?

— От ко–ого? — враждебно переспросил Свитич и даже приостановился.

— От Солнца, — наставительно сказал Ваня и прочитал дальше: — «И следовательно, Наполеон Бонапарт, о котором столько говорили и писали, даже и не существовал». Ясно?

Туляк не выдержал:

— Ну–ка, дай взглянуть, что за бред…

Свитич опять принялся за ходьбу, шепча с ненавистью:

— «Не было!» Я и то знаю, а они…

— Брось, Ваня, в печку, — добродушно сказал Туляк, возвращая книгу. — Не засоряй мозги.

Стрельцов, необыкновенно довольный, рассмеялся:

— Ну, эт–то уж дудки! — Еще раз, смакуя, прочитал название: — «Почему Наполеона никогда не существовало, или Великая Ошибка — источник бесконечного числа ошибок, которые следует отметить в истории Девятнадцатого века». Санкт–Петербург, 1913 г. — Сунул книжонку за голенище. Кто бы мог подумать, что шутейное сочинение это какого–то неведомого Ж. — П.Переса немало поможет им в деле, ради которого они и были вызваны сегодня?..

Ворвался Шмаков. Бригада вскочила.

Впрочем, не все. Шмельков только сделал вид, что собирается засвидетельствовать почтение: протяжно поскрипел креслом. Треневу же быстро вставать и вовсе было невмоготу: поднимался с пола многосложно, чуть не со стонами…

— Садись, садись… — ни к кому не обращаясь, сердито забурчал Шмаков, торопливо пробираясь за стол — к огромному, в позолоте и прикрасах, креслу.

Был начальник росту невзрачного. Сразу же в кресле утонул.

Усевшись, тотчас принялся зубами раздергивать узелок на забинтованной руке. Будто для этого только и торопился. Отрывисто заговорил:

— Положение ясное? Кто не понимает, пусть послушает у окошка. Пушки Юденича. Оч–чень даже хоро–ошо слышно! — При последних словах развязался узелок на бинте. Бережно и опрятно стал сматывать замурзанную до черноты повязку. — Идут бои в Красном Селе, в Гатчине и Колпино.

Перевернул повязку свежей стороной наружу, снова стал забинтовывать.

— Питер, понятно, не отдадим. Мосты между тем уже минированы. Некоторые заводы, здания минированы… В случае чего будем драться и на улицах.

Со стороны Невы вдруг плотно ударил в окно ветер с октябрьским снегом пополам. Замелькало, запестрело на улице. В комнате, и без того сумрачной, померкло.

— Теперь… Почему вы вызваны? — раздалось наконец из кресла. Шмаков водрузил руки на державные подлокотники. Без спешки окинул всех тяжеловатым, полководческим взглядом. Затем вздохнул и поднял вверх вялые листочки, скрученные в трубку.

— Вот это, товарищи, заключение комиссии, которая обследовала музеи и частные собрания, национализированные нами после Октября. Выводы комиссии… — Он развернул наугад листочки, — ну, по ограблению Музея… Хотя бандиты работали не только в Музее. Собраны свидетельские показания. Вывезено двадцать пудов золотых медалей. Около двух тысяч наименований изделий из золота, платины, серебра, драгоценных камней.

Кто–то, кажется Туляк, присвистнул.

— …Больше ста картин старинных художников. Скрипки Страдивари, Амати, Гварнери. Рукописи нашего, товарищи, Пушкина! Кроме того, редкие коллекции фарфора, старинного оружия, ковров и так далее. В рублях, тем более нынешних, дорогие мои, это даже и оценить немыслимо, на сколько украдено! На миллионы

с бо–о–олышими, товарищи, нулями украдено!.. На миллиарды! Но, по некоторым сведениям, эти ценности еще в России. Вероятнее всего — в Петрограде.

Долго все же не выдержал Шмаков спокойного тона. Вскочил вдруг из кресла — коренастый, взъерошенный, честный, — вскричал, занегодовав:

— В голодающем Питере! царские недобитки! народное достояние! Юденич на пороге! судьба революции! — И вдруг совсем по–детски: — Ой–ой–ей!.. — от боли.

Не сдержал застарелой ораторской привычки, маханул кулаком — да об стол, да кулаком–то пораненной руки! — и зашипел, и заизвивался над зеленым сукном.

Все смотрели и невольно морщились вместе с ним.

— Ясно… одно ясно… — засвистел сквозь стиснутые зубы Шмаков. — Мильоны здесь. Юденич — ладно. Прогоним! А найти и вернуть мильоны эти… обязаны! Мы обязаны. — И опять воспрял: — Именно, что мы! Вот ты! Вот ты! Я! Он! Так что — приказ! В наикратчайший срок! Не щадя ни себя, ни врагов!..

Тут — самый, кажется, прохладный из всех — Туляк довольно бесцеремонно перебил:

— Это–то все понятно, Илья Тарасыч. А вот в документики бы заглянуть — там небось что–нибудь есть?

— Есть, — быстро стих Шмаков. — Все тут есть. Протянул листочки Туляку.

Тут, однако, Вячеслав Донатович Шмельков, по–прежнему, казалось, подремывавший за непроглядными стеклышками своего пенсне, необыкновенное вдруг проворство обнаружил и торопливость. Бумаги перехватил первым. Туляку, впрочем, учтивейше поклонившись. Принялся азартно читать, низко склонясь, будто принюхиваясь, к тексту.

3. ВЯЧЕСЛАВ ДОНАТОВИЧ ШМЕЛЬКОВ

И на час с лишним воцарилась в комнате тишина. Лишь шелестели, путешествуя из рук в руки, листочки. Лишь насвистывал потихоньку Туляк, то ли чиркая, то ли рисуя что–то в памятной книжечке.

Шмаков сидел с блаженно закрытыми глазами. Покруживалась голова. Временами его резко срывало в сон. Сон представлялся ему черной, вязкой гущей, из которой снова выбираться наверх было тяжко, почти мучительно. Все–таки выбирался. Открывал набрякшие, саднящие веки. Щурился в синенький сумрак.

Отчаянно–тоскливым, едким чувством прохватывало его при виде этой голой, безуютной комнаты с непомерно высокими потолками, при виде этого сирого света из окошка, при виде бледных, изможденных людей, которые в мертвенной скудной полутьме что–то читали–перечитивали, шуршали, шебуршились… «Э–эх! — думал Шмаков с горьким отчаянием. — Разве найдешь в огромном городе? Да с такими–то силами! Где искать? Как искать?»

Первым нарушил молчание Свитич.

— Ну и где прикажете искать? — со сварливостью в голосе спросил он, усаживаясь на подоконник.

Шмаков по–человечески вздохнул:

— Давай думать, Свитич… — И чтобы стряхнуть последние остатки дремотного уныния, опять возвысил голос: — Потому–то и поручили это дело вам, вашей опербригаде, что на вас — на тебя, Свитич! — вся надежда молодой рабоче–крестьянской власти: где искать? как найти?

Свитич кривовато усмехнулся:

— Ммда–а… — Стал равнодушно глядеть в окно.

Тренев опустил воротник шинели и сказал больным голосом:

— По–Ко–Ко[1]… Разом только бредень бросить. Что–нибудь, факт, попадется.

Шмельков чуть слышно хихикнул, шумно зашуршав листками, обращенными к окну. Туляк оглянулся на пего, потом сказал:

— Мне тоже… То есть мне кажется, что это не похоже на обыкновенный налет. Ну, скажите на милость, зачем какому–нибудь «Рукоятке с Песков» — полотно Рембрандта? Или — рукопись Пушкина? Здесь что–то не так. Здесь не простой какой–то грабеж…

— Тайники надо искать! — вылез Ваня Стрельцов, тут же стушевался от смущения, но все же договорил: — Я на Ситном рынке слышал разговор: в Юсуповском дворце большие клады замурованы.

Свитич с подоконника фыркнул:

— А я слышал, что ни вечер, на Волковом кладбище один покойничек встает и в сторону Смольного кулаком грозится…

— Как–то все здесь не так! — досадливо поморщился Туляк — Как–то уж шибко вежливо. Без крови, во–первых А что берут? Не все, что под руку драгоценное попадается, а с превеликим разбором. Нынешнему петроградцу даже смешны такие налетчики.

Вдруг принялся ходить по комнате.

— Ну а если дело выглядит так? А почему бы и нет?.. Они уверены что мы Питер отдадим. И вот они уже заранее обеспокоены, чтобы мы, отступая, не увезли с собой все эти ценности. Это не керенки. Это — вещи, которым попросту нет цены! И — если все так — они наверняка прячут все это до поры до времени в городе. В ожидании, так сказать, Юденича на белом коне. А почему бы и нет?..

Тренев ядовито и сухо рассмеялся:

— Эк огород нагородил… Обычные налетчики. Обычный грабеж. Распознали про золото в музейных подвалах — взяли. Удивительно, почему раньше не взяли! А насчет крови… Пускать–то ее не каждый охотник. Да им и надо–то было, чтобы все было шито–крыто. Про убийство нам сразу бы донесли, а тут — если бы не музейный этот Куроедов — до сей поры ничего бы не знали…

— Ну, ладно, золото! — вскинулся Туляк. — Но не картины же! Не скрипки же Страдивари!

— Просто это налетчики, которые знают цену таким вещам.

— Но должны же они соображать, что ничего из взятого ни скрыть, ни втихую продать невозможно!

Свитич с подоконника хохотнул:

— Сейчас коней с Аничкова моста уводи, никто и глазом не моргнет!

Тренев отозвался на замечание Туляка все с той же скучной интонацией:

— Или это очень осторожные бандиты.

Шмельков издал губами звук, явно говоривший об удовлетворении, и театральным, небрежным жестом бросил листки на стол. Откинулся в кресле, стал преувеличенно внимательно и скромно слушать, о чем говорят его юные коллеги.

Шмаков аж впился в старика взглядом.

Что–то уж больно скромненько сидит старикан, как картежник с крупным козырем в руке. Неужели за что–то зацепился, Вячеслав Донатович? Так говори же! Являй чудо, не томи!

Шмельков, однако, не спешил.

Что скрывать, такие вот именно минутки доставляли старому старшему инспектору ни с чем не сравнимую, жгучую сладость.

Дело в самом еще самом зародыше. Все данные — навалом, грудой, без порядка, без смысла. Люди бродят в отчаянии, как в потемках. И вот тут–то поднимается Вячеслав Донатович Шмельков и начинает говорить. И в мгновение ока, как в сказке, туман рассеивается: то, что казалось дикой бессмыслицей, обретает простой смысл, то, что представлялось безнадежно запутанным, становится вполне объяснимым, до смешного понятным.

Он себе цену знал. Цена была высока. И он не собирался занижать ее ни излишней скромностью, ни, что гораздо важнее, работой кое–как.

Если о многих спецах можно было сказать: «Он пришел на службу к новой власти», то о Шмелькове такого сказать было нельзя. Он попросту и не уходил со службы.

«Уголовный мир, — разглагольствовал он с молодыми в минуты откровения, — неизменен при любой форме правления. Стало быть, и мне при любой форме правления работы достанет».

Молодые работники угрозыска, хоть и возражали старику жарко, однако внимали жадно. У кого, как не у Шмелькова, было поучиться интуиции, доскональному знанию преступного мира, умению в каждом случае искать и безошибочно находить главное звено.

«Сыск, милостивые государи, — любил говаривать Вячеслав Донатович, — это спорт. А я в нем — соревнователь». И действительно, работал он рьяно, с ревнивым азартом, удивительным в человеке, которому перевалило на седьмой десяток.

К своим новым коллегам он относился снисходительно. И хоть всегда держал дистанцию, но секретов не таил: эти были ему не соперники.

«Шмаков? — спрашивал он себя и отвечал: — Что ж…, В сметке ему не откажешь. Опять же пятнадцать лет каторги, как ни говори, университет. Однако какой из него, прости господи, сыщик? Организатор, железная рука, но — не сыщик, нет.

Гимназист и матрос — и вовсе случайные люди. Направь их работать в банк или в Мариинский театр, они и там так же будут стараться. И с тем же, наверное весьма малым, успехом.

Тренев? Человек для черной работы. Небесполезен. Тем хотя бы, что всегда и во всем ищет простейшие пути. Не воспаряет. Чертит по линейке, а не по лекалу.

Вот Володя Туляк — этот, пожалуй… Нюх есть у юноши! Самое главное, что необходимо сыщику, у него есть — нюх! Гляньте–ка, едва–едва сунулся в бумаги, а эк ловко и точно выстрелил: «Обычным грабежом тут и не пахнет…»

И Вячеслав Донатович словно бы в раздумье произнес вслух:

— Да–с… Обычным грабежом тут и не пахнет.

Все мгновенно замолкли.

— Эти сапожки офицерские… это колечко обручальное… — (Вячеслав Донатович начал говорить намеренно тихим, почти невнятным голосом. Так говорят актеры, когда хотят вызвать в зале мертвую тишину). — Не перстень, заметьте, — на перстни вороватый народ охочь — а именно колечко. Опять же удивительная дисциплина и вежливость. Прямо–таки реликтовая вежливость…

Шмельков почти бубнил себе в усы. Всем приходилось напрягать слух. Однако никто не роптал — внимали…

— Бандитов, понятно, хватает. Грабежи — чуть ли не каждые два часа. Фокус, однако, в том… — Шмельков вдруг возвысил голос. — Весь фокус в том, что здесь работали отнюдь не бандиты! В этом я уверен. И, между прочим, весьма доволен тем, что мой юный коллега (поклон в сторону Туляка) также разделяет мою точку зрения.

Хорошо, что в комнате было почти темно. Иначе все бы заметили густой румянец, вдруг заливший щеки Туляка: перед Шмельковым он втайне преклонялся.

— …Он, правда, не обратил внимания на то, что во всех показаниях свидетелей склоняется один пре–лю–бо–пытнейший тип. — Быстро отыскал в листках нужное место, стал читать: — «Страшный… руки красные, в шелухе… уши, будто жеванные, страшные… голос сиплый». Это, милостивые государи, — «Ванька с пятнышком». Авторитетный человек среди блата: в феврале семнадцатого года именно он сжег уголовный архив. Сдается мне, что он–то и был единственным профессионалом среди тех, кто грабил. Не случайно, что именно его–то запомнили. Настоящего убийцу жертвы нутром чуют…

Вячеслав Донатович затолкал в рот ус, стал сердито пожевывать его, о чем–то глубоко задумавшись.

Все почтительно молчали. Наконец Шмаков осторожно спросил:

— Каковы же будут ваши предложения, Вячеслав Донатович?

Тот дернул головой, с некоторым удивлением огляделся и произнес очень невыразительным, необыкновенной тусклости голосом;

— В качестве первой меры нужно установить наблюдение за домом князя Николая Петровича Боярского. Живет он на Литейном, во флигеле особняка, который до недавнего времени принадлежал ему.

Шмаков даже привстал от изумления:

— Кто–о? Что за князь? Почему?

Вячеслав Донатович прокашлялся и актерским, влажным баритоном стал разъяснять:

— Еще, кхм, от старых времен остались у меня кое–какие знакомцы, каковые время от времени рассказывают мне разные интересные новости. Так вот, некое золото в больших количествах — я бы сказал, почти легендарных количествах — упоминалось не так давно в туманной связи с каким–то князем. Сегодня, после ознакомления с этими вот материалами, я уверен, что разговор шел именно о князе Боярском. Почему?

Отвечать на свой же вопрос Шмельков не стал торопиться. Извлек откуда–то из–под пальто папиросу (пайковую махорку он набивал в гильзы, оставшиеся от старых времен), долго мучился с зажигалкой, высекая огонь. Наконец продолжил:

— Почему?.. Обратите внимание на состав похищенного. Здесь чувствуется отбор, и отбор истинного знатока. Так вот, князь Боярский — один из авторитетнейших в прошлом коллекционеров старины. В составе комиссий, которые при Временном правительстве занимались описью царских имуществ и музейных фондов, фамилия эта — Боярский — постояннейшим образом присутствовала. Он и сейчас в экспертной комиссии Внешторга.

Сознаюсь, что из любопытства я не поленился понаблюдать за теми тремя–четырьмя князьями, которые еще обитают в Петербурге — виноват, Петрограде. Дом князя Боярского мне не понравился! Постоянно задернутые шторы. Постоянные гости, явно офицерского облика, этак, знаете ли, преступно чем–то озабоченные… Подозрительно для меня и то, что Боярский чуть ли не с первых дней новой власти пошел на службу в советское учреждение. Не такой это человек — по отзывам знающих его, — чтобы сделать подобный шаг искренне…

На мой взгляд, есть несомненная, хоть и не прямая, связь между всеми этими фактами. Слухи о большом количестве награбленного золота — в связи с каким–то князем, живущим в Петрограде. Несомненное знание Боярским реестра наиболее уникальных ценностей и возможных мест их хранения — это два. Время ограбления Музея и какая–то организационная суета в это же время вокруг дома Боярского — это три. И четыре: наличие людей офицерского покроя среди налетчиков и среди многочисленных гостей Боярского.

В доме Боярского нечисто. Это мне ясно как божий день. Вот вам, пожалуйста, маленькая, но красноречивая деталь: несколько раз в помоях, выплеснутых во двор, попадались мне на глаза куриные кости, огрызки хлеба, срезки с копченого окорока — набор, согласитесь, странный для пайкового Петрограда… Вот почему я считаю нужным начать с разработки Боярского и его окружения.

Шмельков. закончил и стал протирать носовым платком пенсне. Руки его слегка дрожали.

— А если он, этот Боярский, просто спекулянт какой–нибудь? Или даже контра? — спросил Ваня Стрельцов. — Нам ведь задача — именно золото найти?..

— Милый Ваня, — ответил Шмельков. — Долгие годы работы в сыске убедили меня, что есть моменты, когда следует полагаться только на свой нюх.

Свитич брякнул с подоконника:

— Ню–юх! На буржуйские помои! Прикажете, что ли, все выгребные ямы в Питере облазить?!

— Если надо, — сказал, озлясь, Шмаков, — облазишь все до единой! Если надо революции!

Шмаков после выступления старого сыщика пребывал в некотором смущении. Уж слишком зыбкими, легковесными показались ему подозрения Шмелькова на связь Боярского с хищениями. Не убедил его Вячеслав Донатович. И, как оказалось, не только его одного.

— Вилами по воде! — раздраженно сказал Тренев. — Вилами по воде писано! Единственное, что похоже на правду, — это «Ванька с пятнышком». Из этого единственного и надо исходить. А не разводить турусы на колесах! Нужно искать «Ваньку с пятнышком»! Никаких Боярских! Юденич в Колпино! Нет ни времени, ни людей на «разработку», как он е выразились, князей.

Туляк оглянулся на Шмелькова, слабо возразил:

— Да, конечно, «Ванька с пятнышком» — это нить. Но доводы о возможной причастности Боярского — не определенные, согласен, косвенные доводы, — их со счетов скидывать никак нельзя. Здесь и вправду чудится что–то такое…

— Когда что–то чудится, креститься надо! — злым и больным голосом буркнул Тренев, опять уходя лицом в поднятый воротник шинели.

Шмельков раздраженно барабанил пальцами по подлокотнику, ногу на ногу перекладывал, но ни слова больше не сказал.

— Ну, Шмаков, говори, на чем порешили?

— Порешили так. Двое — Свитич и Стрельцов — с сегодняшнего вечера начинают наблюдение за домом князя Боярского…

— Это еще кто такой?

— Крупнейший в прошлом коллекционер. Принимал участие в работе комиссий Временного правительства по царскому наследству и национализации музеев. Ходят в городе слухи о большом количестве золота и драгоценностей, похищенных неким князем. Возможно, что это Боярский.

— Есть какие–то данные на этот счет?

— Очень косвенные. В основном в этой версии мы полагаемся на Шмелькова. Из прошлого своего опыта он кое–что знает. Остальные направлены на поиски известного налетчика «Ваньки с пятнышком». Его, по материалам дела, опознал все тот же Шмельков.

— Вот это уже кое–что. Чаю хочешь?

— Не до чаев.

— Тогда — все! Докладывай ежедневно. В любое время. Почувствуешь, что не хватает людей, — проси.

— А ты все равно не дашь… Как–нибудь, ладно, постараемся сами управиться.

4. ВАНЯ СТРЕЛЬЦОВ

Жизнь в доме бывшего князя Боярского протекала, судя по всему, скучно и мерно.

В восемь утра хозяин уходил на службу. Возвращался до темноты. Неторопливый человек, скромно, но добротно одетый, — сама солидность, невозмутимая покорность судьбе.

В доме он жил не один — с экономкой не экономкой, с женой не женой. Эту даму Ваня Стрельцов сразу же окрестил «мамзелью». Была «мамзель» долгонога, русоволоса, голову несла надменно, — Ване, что скрывать, очень даже понравилась.

«Мамзель» из дома за время наблюдения отлучалась дважды — часов в двенадцать — на рынок. Расплачивалась: один раз — пуховым платком, другой раз — золотыми сережками и какими–то серенькими кружевами. Купила: хлеба — фунта четыре, картошек.

Однако — вот чудеса! — на второй день Ваня обнаружил в отбросах куриные кости и несколько пробок от нерусского вина.

Окна во флигеле и днем и ночью были тщательно зашторены.

Ни один человек — словно бы в пику Шмелькову — за это время Боярского не посетил.

Стрельцов и в особенности Свитич, околевавшие от холода в дворницком домике, уже начинали роптать.

— К чертовой матери! — взлязгивал зубами Свитич. — З–завтра же! Шмакову на стол — бумагу! А скажет «нет» — уйду самовольно! Не в тыл же! Не к теще на печку! На бой с буржуазией!

Стрельцов шипел:

— Тиш–ше! Ты же чекист! Тебя сюда поставили, потому что здесь — та же самая буржуазия.

— Со–озна–ательный… — усмехнулся Свитич. — Ты меня политике текущего момента не учи! Я — ученый! Я за свою учебу — простреленный! Не принимает, Ванька, не принимает душа этого дела! Я ж боевой моряк, Ваня!

— Так тебя же вчистую списали.

— Ничто… Братишки с «Самсона» войдут в положение. Не к теще же на печку!

Стрельцов и вправду был «сознательный». Если честно признаться, то в чекисты он пришел прямиком от киижек о Нате Пинкертоне. И до., сей поры нет–нет да мерещились ему какие–то шальные погони по крышам, трескучая револьверная пальба, молодецкий мордобой… Правда, — смышленый парнишка — он довольно быстро уразумел, что таких вот тоскливых сидений в засаде у чекистов гораздо больше, нежели натпинкертоновских подвигов. Да и разницу между книжной пальбой и натуральными выстрелами — особенно в тебя — он уяснил тоже очень быстро, с первого раза.

Работал он старательно — вникал, внимал, — снисходительное отношение к своей юной персоне изо всех сил терпел — набирался, одним словом, сыщицкой мудрости, и не без успеха, как многие замечали.

И все–таки безрезультатность, а похоже, и бесцельность наблюдений за домом Боярского заставляли и его впадать в уныние.

Однажды, когда удалось вырваться на пару часов — поспать и забрать паек, — он увидел Шмелькова. Намекнул ему: может, ваш знакомец ошибся? Никто ведь к Боярскому не ходит, может, понапрасну мерзнем?..

Шмельков невнимательно глянул на него сквозь тусклые свои стеклышки, обронил:

— Терпите, юноши, терпите, — и прошел, как мимо пустого места.

Вячеслав Донатович был (честно признаемся) глубоко уязвлен тем обстоятельством, что на первом совещании у Шмакова предпочтение получила идея Тренева: учитывая крайнюю ограниченность во времени, искать прежде всего «Ваньку с пятнышком». А предложение Шмелькова, хоть и было принято, но принято как–то кисло, без особой надежды на успех. Свидетельством этому, считал Шмельков, было назначение наблюдателями самых пустяковых работников — зеленого губошлепа–гимназиста и полуграмотного матроса.

Свое раздражение и обиду он не считал нужным даже и скрывать. В конце того совещания нацарапал на листочке, скучно сверяясь с памятной книжкой, план особняка, флигель, дворницкую, сказал:

— Сидеть надо здесь, глядеть сюда. Вход во флигель — один–единственный, поскольку переход через оранжерею замурован еще в прошлом веке. — Пренебрежительно сунул Стрельцову листок и больше этим подчеркнуто не интересовался.

…Кто бы мог подумать, что самолюбию Шмелькова суждено испытать еще один удар, несравненно более язвительный — может быть, потому особенно язвительный, что нанести его должен был «зеленый губошлеп–гимназист» Ваня Стрельцов?

На третью ночь Свитич принялся кашлять. Звук был такой, будто изнутри бьют по гулкой деревянной кадке. Стрельцов остался один.

Без напарника дежурить оказалось не в пример тяжелее. К тому же поднялся злой ветер со снегом, и в дворницкой, где не было ни единого целого стекла, стало и вовсе как в леднике.

До вечера Ваня кое–как еще крепился.

Когда же вконец окоченел и перестал даже чувствовать свое тело, когда желание хоть на полчаса укрыться от ветра стало по–настоящему лютым, он сказал, внутренне краснея от стыда:

— Надо бы сменить место наблюдения, Стрельцов…

Этому решению, надо сказать, весьма способствовало то обстоятельство, что из дворницкой хорошо было видно каморку возле входа в особняк, а в этой каморке целый день топилась «буржуйка».

И Стрельцов не устоял, «сменил место наблюдения». Это, несомненно, было нарушением приказа, но, уж коль скоро оно привело к важным открытиям, никто Ване этого потом не припомнил.

День кончался, но по просторной беломраморной лестнице, ведущей во второй этаж, еще бегали туда–сюда какие–то сумеречные, зло озабоченные люди. В особняке князя теперь располагался топливный комитет Петрограда.

Из–за чьей–то приотворенной двери рвался остервенелый, с фистулами голос:

— Да пойми ты, черт тебя еди! Или ты достаешь десять подвод, или с тобой будет разбираться чека! И не ори! Десять подвод! Десять. Все.

Стрельцов побродил по лестнице, удивляясь обилию комнат.

Какой–то человек, сбегавший мимо него, остановился двумя ступеньками ниже, строго спросил:

— Вам кого, товарищ?

— Свитича, — от растерянности бухнул Иван. И, к своему изумлению, услышал:

— Завтра зайдите. Сегодня его, кажется, не будет.