Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

День рождения покойника



Тихо-мирно, в точном соответствии с графиком грузоперевозок, числа то есть этак шестнадцатого-семнадцатого августа текущего года, прибыла самоходная баржа “Красный партизан” в порт назначения райцентр Бугаевск. За торфобрикетами.

Все было учтено в распорядке движения передовой баржи — когда отчалить, куда причалить — и все, не сомневаюсь, было бы именно так, в полном соответствии с графиком, если бы учла та умная, но бездушная АСУ, которая сочиняла график, одно небольшое житейское обстоятельство: что в торфяной артели “Свобода воли” аккурат в эти дни творится престольный праздник, то есть традиционное гуляние то ли до полного упаду, то ли до той поры, покуда все винные сусеки в окрестности верст на сорок не опустеют окончательно!

Горько сознавать, но вот с этого-то пустякового обстоятельства все и началось. Вместо означенного народно-хозяйственного груза получил “Красный партизан” куку с макой, приткнулся ноздрей к причалу и стал обиженно ждать рассвета, чтобы отправиться в свои родные свояси, в город то есть Чертовец. А Вася Пепеляев, заметим, на палубе спал.

Впрочем, не заметить Васю, когда он спал, было трудно. Очень он умел и любил это занятие. Так хорошо, так трепетно, так истово дрыхнул, каналья, что видно было: в самые поднебесные эмпиреи воспаряет он в эти минуты, и что-то очень прекрасное показывают ему там: может, пиво с раками, а может, молодецкий мордобой на толкучке в Великом Бабашкине… Но в тот вечер, думается, ему скорее всего неопределенные какие-то бабы снились, ибо, нечаянно вдруг проснувшись, очень уж Василий с досады закряхтел.

Закряхтел Пепеляев и, обомлев, почуял вдруг некое сладостное томление духа, какое-то воспарение организма невозможно-дивное в чумазой своей душе и теле. Его, довольно-таки молодого, чего ж не понять? Он хоть и спал до этого, а все вокруг, если поэтически выражаться, “так и шептало”. Чарующе, вот уж точно, лепетали какие-то листочки, так чем-то пахло… А, главное, так уж бессовестно-нежно, как тесно зажатая в угол, сипела в потемках певица на танцверанде тубсанатория: “А я тебя найду! И на земле найду! И под землей найду! Ай-дули-дули-ду!” Где уж тут было улежать молодому-холостому-разведенному — хоть и на укладистой рванине, хоть и после утомительной трудовой вахты? “Ай-дули-ду!”— и весь разговор.

Василий сел, проснувшись, и стал ласково слушать себя. Разлюли-молодецкое пламечко по-приятельски весело и тепло возгорались в нем помаленьку. И уже через минуту-другую все стало ясно — как вред алкоголя, как коварный происк империализма, как важность всемерного совершенствования! Нужно сей же минут, стало ясно, бежать, ухватить Елизарыча-шкипера за мохнатый кадык, вырвать, кровь из носу, свои законные отгулы, накопившиеся за лето, и — ай-дули-дули-ду!— на твердь желанную! Прямо тут, в Бугаевске. Не дожидаясь, пока еще дошлепает родная его баржа до порта семи морей, до твердокаменного городишки Чертовец!

…В каюту Елизарыча ворвался, чуть дверь с петель не сорвал, заорал впопыхах:

— В Чертовце, все едино, движок перебирать, так? Десять дней груши околачивать, так? Так. А у меня в Бугаевске важнющее дело, так? Так. А я, ежели отгулы не дашь, хоть щас заявлением об стол! Я жениться решил, понял?

Елизарыч все понял. “С сучка сорвался…” — понял Елизарыч и, горько морщась, аккуратно поставил опустелый стакан.

— Ты мне, Вася, скажи, кто против? Человек-дурак жениться хочет. Все — за! Но чтоб к седьмому числу был. Иди…— печально завершил Елизарыч, засыпая.— Глаза бы мои на идиотов не глядели…

И Пепеляев — бегом-бегом-бегом!— сбежал, ликуя, по хлипким сходням на бугаевскую прельстительную твердь!

…Жениться в Бугаевске, честно говоря, Васе было не на ком. Он в Бугаевске, вообще-то говоря, и бывал-то всего раз-полтора. Даже где магазин не помнил. Едва сбежал на берег — ухнула на него людоедская лютая тьма!— он даже пригнулся, как в шахте. Но все ж пошел, стоеросовый человек… Ну, а ехидные мракобесы местные вовсю, конечно, потешаться принялись над Васяткой-бедолагой! То — в канаву! То — в крапиву! То — колдобиной по бокам!..

Если бы Вася при свете дня видел путь, на который отважился, то он, конечно, сильно бы засомневался. Но он, слава богу, чуял только, что земля вроде бы к небесам поднимается, ну и пер беззаветно напролом! По каким-то зловонным хлябям, чрез завалы ржавелого утильдерьма, сквозь чертополошные заросли, крапиву, лопух и прочие злобные тернии — пер себе беззаветно вперед и выше! И выкарабкался-таки. Силы мрака одолев.

Тут он огляделся и приятно убедился, что Бугаевск очень даже культурный райцентр. Два-три фонаря горели. Казенный дом виднелся там в два этажа, памятник кому-то. Магазин должен быть там, решил Василий, в торговых рядах! Натурально, поплелся туда. Не на танцы же? Хотя чистейшим воды утопизмом было ожидать, что кто-то в торговых рядах еще торгует…

Тут почему-то взгрустнулось Васе. Свой подвиг восхождения свершив, брел в незнакомой тьме, как сиротка ненужный, весь в грязи, с исхлестанными в кровь мордасами. А за ради чего, милый — дорогие граждане судьи, уродовался?! Не было на этот вопрос удовлетворительного ответа. Одно какое-то непонятное ай-дули-д… жеребячий пережиток организма…

И уж совсем беспросветным — как ночь бугаевская — представлялось ему грядущее. А дальше что делать? На баржу возвратиться — рабочая гордость не позволит. Самогонки в незнакомом месте не дадут. Переспать не пустят. В общем, куда ни кинь, везде одни буби… И — вдруг!— словно бы в поучение ему, маловерному и слабодушному, воссияло тут из-за угла магазинное окошко! И даже покупательское шевеление было в окошке том! Пепеляев глазам своим, конечно, не поверил, но на всякий случай пошел…

Трудно да и невозможно объяснить феномен того, чего это они уродовались до такого черного поздна. Может, чересчур уж большую недостачу считали? Или, может, продавщицу к ханыге-экспедитору муж приревновал, синяк подставил, из дома выгнал, и ей некуда было деваться? Затруднительно в общем с точностью сказать, но главное, как вы сами понимаете, не в этом, а в том, что Пепеляев в магазин все-таки зашел!

Он зашел и вместо “здрасьте” озадаченно свистнул. Прямо напротив Василия, в изумлении остановившегося,— в зеркале трехстворчатого гардероба “ЧСБ– 1” (ЧСБ-1 — Чертовецкая сплавбаза, модель № 1), как на императорском портрете с ногами, был изображен некто дивный… Волосы в репьях и дыбом. Физиономия — вся в волдырях от крапивы, в наждачных ссадинах и, к тому же, словно бы набок-вниз съехавшая… О костюме одежды что уж. и говорить? Сплошные вопиющие прорехи, лоскуты скандальные, рвань расхристанная! Такой уж антипод беглокаторжный ввалился в магазин из тьмы проклятого прошлого, такой бич дикообразный, что тут не токмо свистнуть — караул закричать впору!.. Бабы, правда, бывшие в магазине — продавщица с синяком под глазом да полторы старушки — даже и бровью не повели при появлении Пепеляева…

Однако не будем кривить: не вовсе таков был Василий. Нечего зря грешить. Если миновать вниманием досадные мелочи в одежде и морде, приобретенные во время штурма бугра Бугаевский, то он и внешне был вполне ничего. Ростом, например, хорошо удался. Умел поговорить — без мата, обходительно. А уж если что-нибудь умственное начинал вещать, тут уши на гвоздь вешай — болты болтать мог и час, и два! Но вообще-то не сказать, чтоб он яркий был. Овалом лица походил на лошадь. Глаз имел голубой. В общем — особенно если шляпу с галстуком оденет и слегка выпимши — обыкновенный чертовецкий нескладеха — обалдуй конца двадцатых — начала тридцатых от своего рождения годов.

…Какому-нибудь приезжему бонвивану или гурману командировочному могло, конечно, показаться, что после налета торфобрикетчиков ассортимент в бугаевском торговом центре отсутствует вовсе: ни портвейного вина не было, ни даже печального ликера “Последний листопад” /сах.— 60 процентов/. Пепеляев, однако, всеж-таки был чертовецкий житель — почти, считай, столичный — его так просто в панику было не ударить. “Был бы магазин, а что выпить завсегда найдем!”— такого он придерживался кредо.

После долгого в муках хождения между отделами одеколонным и москательным он свою нежность и предпочтение все же отдал последнему. И вполне, надо сказать, справедливо, ибо небесного цвета стеклоочиститель “Блик– 2” , конечно же, по всем параметрам превосходил хоть и духовитый, но для почек, сказывали, не очень полезный одеколон “Горнорудный”… К двум пузырькам “Блика” он взял, конечно, и закуску — пачку вафель, нечаянно где-то облитых олифой.





Продавщица с синяком вежливо и культурно оторвалась от разговора, сдачу выдала тютелька в тютельку, но никаким другим вниманием Пепеляева не удостоила. Где уж ей, дурехе, последним неподбитым глазом было Пепеляева оценить?! Они, жалкие, какую-то Феньку усиленно полоскали, которая, видите ли, с грузином-шабашником спуталась и, несмотря на воспитательные отцовские побои, упрямая, забеременела!

…От магазина как культурного центра он решил далеко не удаляться. Сел в клумбу /он любил, чтоб интеллигентно/, спиной к памятнику /не любил, когда в рот глядят/, сам себе сказал тост: “Поехали” и — поехал.

Чем замечателен “Блик” — этот лазурный напиток богов и героев — знает, конечно, каждый образованный человек нашего времени. Тем, в частности, что очищает все, в том числе и душу человечью, от скверны, приземленности и вообще бытовой грязи. Становится человек, приобщившись “Блику”, ясен, как пасхальное стеклышко, дерзок, сияющ и пронзителен мыслию. Как, к примеру, Василий, которого уже минут через пятнадцать после первого глотка синяя птица кайфа вознесла, ухватив за шкирку, в какой-то неописуемо-поразительный, маленький, уютно населенный пункт. Нетрудно было догадаться, что это — Бугаевск, стоило только глянуть на то, как привольно раскинулся он по берегам полноводной красавицы Шепеньги в окружении заповедных стоеросовых лесов-красавцев и нехоженных болот-трясин, тоже красавиц.

Пепеляев возлежал в самом центре райцентра на специально для этого возделанной клумбе. Он был спокоен и дьявольски красив. Период всяких там перегрузок-перевозок он перенес удовлетворительно. Наступила невесомость. Адаптация шла успешно. Вообще, все шло пока путем. В магазин успел. После изнурительной жары с хрустальным звоном посыпал дождик. Впрочем, могло и просто звенеть в ушах: “Блик” давал иной раз и не такие побочные эффекты. Ветер преобладал юго-западный, слабый до умеренного. Все везде перевыполнялось, а с новостями спорта сегодня всех знакомил Василий Пепеляев…

Ему было хорошо. Замечательные предчувствия одолевали душу, нашептывали нежные непристойности, куда-то властно манили. Он был совсем не против — если манят. Поэтому выкарабкался из клумбы, одобрительно зачем-то заржал и пошел.

Легко и уверенно, в ритме ай-дули-ду, шел он по просторным бульварам, проспектам и садам гостеприимного Бугаевска. Красивые и современные, из стекла и напряженного железобетона были выстроены в карауле для встречи почетного гостя радующие глаз коттеджи и филармонии, ларьки с пивом и киноконцертные залы, дома быта, дискотеки, пельменные, два цирка, три шашлычных, пять парикмахерских, шесть стадионов на шестьдесят шесть тысяч каждый, семь пимокатных заводов и двадцать восемь, кажется, здравниц всемирного значения с подачей минеральной воды и лечебных макарон по-флотски… Что-то там еще было выстроено, но Пепеляев не стал и смотреть. Ему мешали испытывать законную гордость.

Сделано, конечно, немало, размышлял он. Можно сказать, что неплохо, с огоньком потрудились бугаевцы. В считанные десятилетия преобразили некогда безлюдные берега красавицы Шепеньги! Но вот о главном-то, товарищи, забыли! Понастроили, понимаете, мюзик-холлов, вертепов, турусов на колесах! Канав на каждом шагу накопали, крапиву насадили! Это хорошо. Но в погоне за кубометрами забыли ведь, сволочи, о Феньке! Не увидели за деревьями человека! Не задумались, не задались вопросом: “А каково ей сейчас?”. Не задались вопросом, не задумались: “А женится ли на ней тот самый шабашник-грузин? А не чесанет ли он, получив свой длинный нетрудовой кровный рубль, за главный Кавказский хребет? А не оставит ли он доверчивую Феньку с прибытком на руках?” А ведь чесанет! А ведь оставит!.. Не-ет, товарищи,— рассердился тут не на шутку Василий,— так дело не пойдет! и, завидев вдруг за деревьями чье-то освещенное оконце, с воплем: “Феня! Это я!”— рванул что было сил туда.

Тут же, конечно, ухнул чуть не по грудь в бурьянную топь, но все же стилем брасс прорвался к забору.

— Фенька! Фе-енька, мать твою!..— заорал он. Свет в окошке быстренько погас. Щелкнули шпингалеты — как винтовочные затворы. Пепеляев обиделся: это от него-то прячутся?!.. Многотрудно пыхтя, выворотил из забора кол и стал колошматить им по штакету.

— Дешевки! Смерть сухумским оккупантам! А ну, выходи!— орал он до тех пор, пока не переломился. Кол переломился, он утерся и пошел далее.

Своим непониманием люди огорчали его. Вот Фенька, к примеру. Заперлась от него, на все замки оборонилась, а того, дура, не поняла, что он ведь к ней по-хорошему шел! Может, веру хотел вернуть в недоброкачественных людей… Он ведь, ежели чего, так, ей-богу,— вплоть до свадьбы!! А че?.. И детеныша, чего уж, не обидел бы. Они, когда маленькие, очень смешные бывают. И ее бы, Феньку, особо уж не упрекал. Но теперь-то уж — все! Сиди, дура, под своими шпингалетами! Главное, того ведь не понимает, что пусть он, таракан донжуазный, даже возьмет ее, к примеру, замуж! Не даст он ей личного женского счастья! Как же он может дать, если на рынке с помидорами встанет — ни стыда, ни совести!— по восемь рублей кило, виданное ли дело? А как бормотухой своей, “Кавказом”, страну до краев наполнить — где они, которые в фуражках? Тут их нет… Ну, и ладно, Фенька! Хрен с тобой. Христос с тобой. Точка. Конец связи.

…Он за что себя больше всех уважал? За легкий характер души. За наплевательское отношение к трудностям жизни. Чуть где-нибудь в жизни начинало скрипеть и коситься, Василий, тут как тут, начинал выступать:

— Ничо! Не боись, братцы! Ничего не будет, окромя всемирного тип-топа! Главное, не мандражить! Потому что, как утверждает наука, все — есть печки-лавочки по сравнению с гранд-задачей мирового свершения… Проще? То есть, значит, поэтому выходит, что, ежели пропорционально, то исключительно все есть ни что иное, как клизьма от катаклизьма. На кладбище, в общем, разберемся, кто неправ, а кто виноват.

Страшно подумать, в какого мыслителя мог бы превратиться Пепеляев, пойди он дальше шестого класса да без бутылки! Рассуждения о бренности земной суеты /“клизьма”/ в сравнении с беспредельностью и загадочностью мироздания /“катаклизьма”/ он вынес после единственного и случайного посещения чертовецкого планетария. Оттуда же он унес слово “парсек”, которое долго употреблял как ругательное.

Вот и сейчас: через пяток-десяток минут он уже и думать забыл, легковесный человек, о какой-то там неблагодарной неверной Феньке. И в душе его развеселый ксилофончик уже вызванивал что-то в высшей степени жизнеподтверждающее, тамбурмажорное, громогремящее, что-то среднее между “Все выше, и выше, и выше…” и “Ай, вы сени мои, сени!”.. И несусветнейшая белибердень, веселейший бред собачий уже представали его воображению: тут тебе и всеобщее народное ликование по поводу спуска на воду атомной самоходной баржи “Василий Пепеляев”, и гастроли какой-то агитстриптиз-бригады под идейным васиным управлением, тут и иллюминация на выставке фонтанов достижений народного хозяйства, тут и любимая Васина картина-триптих “Боярыня Морозова убивает блудную красавицу-дочь”… И, главное,— неограниченная возможность глядеть на все в мире с высокой колокольни птичьего полета, имея две недели на вдохновенное битье звонких пепеляевских баклуш. Но — чу! — Слышишь?— сказал себе Василий и встал. Женский голос звал из темноты:

— Федор! Ты, что ли?..

Пепеляев ни нет, ни да, кашлянул.

— Погоди!— Женщина производила шум где-то поблизости.— Вместе пойдем! На свадьбе я у Верки Черемисиной была… У-у, леший тебя!— Раздался шум-треск сокрушительного падения.— Каблук сломила! Ты тут ли, Федор? Не уходи уж, ради Христа. Без каблука мне и вовсе не дохрамать. Ты чего молчишь?

Василий снова произвел некий звук, похожий на недоверчивое хмыканье. И в самом деле, чересчур уж все замечательно получилось: и в магазин успел, а тут еще и спутница жизни.

— …Ты уж не уходи, миленький…— наговаривала женщина, уже уверенно продираясь к Пепеляеву.— Вот дуреха-то! Решила дорогу спрямить… Ой! Да ты ж не Федор!

— Ну,— согласился Василий.

— Вроде и не знакомый даже… В гости, что ль, к кому?

— Спецзадание,— туманно сказал Вася.— Кувыркаться тут по вашим канавам. С целью обобщения и внедрения.

— Непонятное говоришь. Точно — не бугаевский.

— Бугаевский — не бугаевский, заладила. Цепляйся, что ли, дохромаю я тебя. Только дорогу говори, а то я ни хрена тут у вас не вижу.

После темноты — под свет фонаря, из-под фонаря — опять в темень. Пепеляева заштормило, как Лаперузу. Она заметила, видно:

— Идем-идем, а как звать-то не познакомились.

— Василий,— с готовностью сказал Василий и для точности добавил:— Меня.

— А меня — Алина. Ты, Василий, постой-отдохни маленько, а то мы чересчур уж кренделями вышагиваем. Немного уж до дому.

Он подумал, о чем бы спросить, и спросил:— Свадьба-то на сколько ящиков была?

Она с готовностью рассказала и сколько ящиков было, и где покупали, и чего дарили, и кто гармонист был…

— Морду кому били?— деловито поинтересовался Пепеляев.

— А как же! Жениховы с веркиными схлестнулись маленько, ну да ненадолго… Вообще все ладом было.

— Завидно, небось?

— Ну, а как же?

По тому, как она это сказала, Пепеляев определил: холостячка. Приободрился, однако мордой об стол биться не шибко-то хотелось, поэтому иллюзию он тешить особо не, стал.

Еще один фонарь показался. Две двухэтажки белого кирпича стояли тут — на отшибе — ни к селу, ни к городу.

— Ну вот, матросик, и доплыли!— Алина заговорила бойкенько. И вдруг ни с того ни с сего перешла на “вы”:— Спасибо, что проводили девушку! От серых волков оберегли… — Куда ж вы теперь?

Он прокряхтел что-то про автостанцию, про баржу, на которую, может, вернется. Не пропадет, в общем, Василий Пепеляев.

— Не пропадет…— повторила она иронически и вдруг судорожно, как после плача, вздохнула:— А то, может, зайдете? До автобуса посидите? Чайку попьем?

Он воодушевленно загундел что-то чрезвычайно согласное.

— Только это…— сказала она возле подъезда.— Только без этого… А то, может быть, вы не знаю чего подумали?

Веселенькой, как изжога, синенькой краской стены в комнате были накатаны прямиком по бетону. Вид был — точно — как в КПЗ.

— Ты че — вербованная, что ли?— сходу брякнул Пепеляев.

— Э-э…— она непонятно и недовольно поморщилась.— Второй год уже здесь. Чай пить будешь?

— А на хрена?

— Тогда раскладушку вон оттуда доставай, ставь. Я сейчас.

Когда она вышла, Василий полез не за раскладушкой, а за пазуху, где преданно грелся голубенький эликсир. Предчувствие, что все будет тип-топ, приобрело через минуту железобетонные очертания.

Дальше и вправду все было, как в волшебной сказке. Алина ворвалась с улицы хмурая, решительная, чуть ли не злая. Унтер-офицерскими, краткими, раздраженными жестами вмиг постелила ему хурду-мурду на раскладушке. Ать-два! Василий взирал на нее виновато и кротко — как на рассвирепевшую неизвестно с чего службу быта. Не предупреждая, вырубила свет, сказала в темноте:

— Мне с семи на дежурство. Давай спать!

Василий деликатной ощупью определился в темноте, тоже лег.

Все за всех решила раскладушка. С большим человеческим пониманием она оказалась. После первой же пепеляевской попытки повернуться набок, она вдруг на разные предсмертные голоса заголосила — раздался треск рвущейся парусины, трезвон оборванных пружин и — бац!— Василий вдруг обнаружил себя на полу.

Занятый катастрофой и руинами, он не сразу и услышал: Алина неудержимо хохочет в подушку:— “Ох, ты ж господи! Ох ты ж, боженька мой!..” А потом — через приличное девушке время:

— Так и будешь, что ли, на полу валяться? Иди уж с краешку, горе луковое!

Горе луковое победно ухмыльнулось во мраке и, натурально, полезло.

Проснулся Василий наутро в благолепной санаторной тишине, премного всем довольный. Приятно было сачковать.

Все — на работе. А ты — нет. Тишина… Какие-то тихие, слегка отечески пристукнутые мальчики-сопляки воспитанно ковыряются в помойке возле сараев. Окаменелые бабуси цепенеют в окошках — каждая, намертво прикованная к своему подоконнику. Философический козел стоит, посреди двора застывши — зрит в землю, будто вдохновением пораженный… Никто и никуда тебя не погоняет. Никто и никуда! Счастья — в высоком, чересчур уж научном значении этого слова — может быть, и нет. Но зато есть покой и воля. Есть первобытное разгильдяйство во всех членах тела. Есть чуть слышное, дремотное позвякиванье баклуш, там и сям развешанных на ласковом утреннем сквознячке в предвкушении бития…

…В пиджачном кармане верноподданно ждал своего часа “Блик”. Правда — загадочное дело!— самочувствие у Василия было с этого утра на удивление нормальное. То ли бугаевский “Блик” гнали из какой-нибудь очень уж благородной древесины, то ли климат здесь был лечебный, но факт: жить, товарищи, совсем даже не тошно было, а — наоборот?

Он даже сгоряча подумал: “Может, ну ее к черту?” Но тут же сам себя строго окоротил. “Отгулы есть?”— спросил он.— “Есть. А чем должен заниматься человек в отгульное время, знаешь? Ну, вот… тем и занимайся. И нечего придуряться! А то, что на душе сейчас якобы хорошо, так ты, Василий Степанович, не сомневайся: еще лучше будет!”

И, наскоро сполоснув душу очистителем, Пепеляев с сытым ревизорским видом — руки в брюки, нос в табаке, в глазах строгость — отправился на прогулку.

Заблудиться теперь он не боялся. По какой дороге не идти, он знал,— хочешь-нехочешь, все равно прибредешь к магазину. Это удивительное явление природы Пепеляев наблюдал над собой и в гораздо более, чем Бугаевск, населенных пунктах. Попади Василий в каменные джунгли какого-нибудь Сингапура или Вологды, будьте уверены, происходило бы то же самое.

Справно жили в Бугаевске. Воровать, может, и не все воровали /на всех-то где напасешься?/, но дома были добрые. Попадались и многотысячные — лет этак на пять не особо строгого режима. Но в целом с архитектурным обликом в Бугаевске было плоховато. Не чувствовал придирчивый Пепеляев единого замысла, а главное, синтез плоскости, кубометра и пространства отсутствовал, а Вася этого не любил…

…Невелик был град. На стакан бензина его раза три можно было бы автомобилем объехать. И десяти минут не погулял Василий, а уже опять оказался на знакомой площади. Здесь, спору нет, было культурнее всего: магазин влиял, доска почета да еще алюминиевым серебром крашенная скульптура.

Развешены, наклеены, приколочены, присобачены были тут многочисленные словеса: “Тубсанаторий “Свежий воздух” — 250 м . “Тубсанаторию “Свежий воздух” требуется сантехник-лаборант, подсобник на флюорустановку, личный конюх”, “Сегодня в зеленом театре сан. “Свежий воздух” к/ф цв. индия “Рыдание большой любви”. Дети после 16” . “Самодеятельный ансамбль танца тубсанатория “Свежий воздух” объявляет прием в “Ай-люли”. Приглашаются желающие”. Что и говорить, грамотному человеку было чего почитать здесь, в центре Бугаевска. Это — не считая изнуренно-желтой, за январь месяц, газетки на покренившемся щите. Василий, впрочем, небольшой был охотник до чтения. Вот в магазин он зашел с удовольствием.

Вечерние пепеляевские покупки не прошли, оказывается, мимо продавщицкого внимания: “Блик– 2” из москапильного отдела перекочевал в угол продуктового и теперь красовался на равных и рядом с уксусом и квасным концентратом.

“Вот и неси после этого культуру в массы, — с грустью подумал Пепеляев,— Сидели до моего приезда бугаевские лопухи, тихо хлопали ушами, ни горя, ни достижений современной бытовой химии не знали… А теперь-то враз ведь вопьются, вампиры! Ни единой ведь склянки не оставят!..” И пришлось Василию взять ровно вдвое больше, чем просила душа — семь пузырьков.

Вышел Пепеляев на крылечко — счастливый, отоваренный! Глянул окрест — душа аж зашлась от свечой взмывшего в небеса восторга! “Свобода воли! Всем на тебя плевать! Катись на все четыре стороны!..”

…Он потом частенько вспоминал эти славные денечки.

— И-эх, братцы!— любил говаривать он дружкам-приятелям,— Что вы знаете об жизни как об существовании двух белковых, любящих друг друга тел? Ничего не знаете! А я — постиг!..

Во-первых, конечно, уход и ласка. Набросилась Алина на Василия хоть и молча, но с большим волчьим аппетитом. Штаны постирала, рубаху зашила, ну, и все такое прочее.

Во-вторых, в воспоминаниях о том времечке, как золотой поре, упоминались кормеха и постельный режим.— “По этой части…— сладко жмурясь, формулировал Вася,— все было, как в санатории “Свежий воздух”. Но — без туберкулеза”.

Ну, и в-третьих, как понимаете, с утра до вечера — сплошная свобода воли! Хоть на алининой пуховой трясине, помрачительно-ласковой, хоть кверху пухом на грязноватом берегу красавицы Шепеньги под сенью тенистого санаторного парка, куда пускали всех подряд — безо всяких на то рентгеновских снимков и справок о нездоровье.

В Бугаевске Вася с первого же дня почувствовал себя своим в доску. Все было по нем — аккурат, впору — как в гробу!

Ему нравились и эти кривоватенькие, трогательные и своей рахитичности улочки, так и сяк расползшиеся по облыселым от зноя буграм; ему нравилась и въедливая, нежная, как пудра, пыль этих улиц; ему нравилось и таинственное изобилие древней позеленелой воды, встречавшейся в Бугаевске на каждом шагу, несмотря на лютую, неслыханно-африканскую жару того лета; ему нравились и дивные бугаевские вечера с их воодушевленным агрессорским гундением во тьме неисчислимых комариных банд, и уж совершенно пленен был он бугаевскими днями-полуднями — с их обольстительной ленью, которая дружески вкрадывалась в каждую клеточку тела, рождая ни с чем на свете не сравнимый сладчайший паралич, златое обомление души…

Поэтически выражаясь, балдел Пепеляев в Бугаевске. Перламутровой мутью туманилась день ото дня головенка его. “Вот он, край! Вот он, предел обетованный!”— нашептывал кто-то ему, нежный и ласковый,— “Дальше — некуда Дальше — незачем! Дальше — преступно, если ты не враг своему душевному равновесию!..” И не без успеха, заметим, нашептывал. Вот вам пример.

Был у Пепеляева до Бугаевска возлюбленный предмет для размышлений, некий дерзновенный проект-программа того, как в один распрекрасный день он выйдет из дому и пойдет-пойдет, никуда не заворачивая, ни с кем покуда не разговаривая — куда глаза глядят! Прямиком к югу. Ни денег не накопивши, ни долгов не отдавши, ни до свидания никому не сказавши! Главное, что никуда не сворачивая — по прямой линии — к югу.

Все у него было обдуманно. Ночлег? Так в любую избу пустят, иль он не в России? Насчет поесть? Так в любой шарашкиной конторе примут Пепеляева с распростертой душой! Милиция? Документ-то, вроде, в порядке… И вообще — по конституции, сказывали, каждый может куда хочет. В случае чего, и соврать недолго.

В превеликое наслаждение впадал всегда Пепеляев, воображая, как идет Пепеляев по милой ему Расее, по пыльным дороженькам ее, как сидит с мужиками в холодке, неспешно беседуя о чем-то шибко государственном, как спит у костерка или в копешке сена… В несказанное волнение приводили его раньше эти фантазии. Он начинал вопросительно взглядывать вокруг, вставать-садиться, мелочь по карманам пересчитывать. И словно бы глох в эти моменты… Кончались, впрочем, святые беспокойства довольно быстро и всегда просто — бормотухой внутриутробно.

Так вот. В бугаевском целебном климате и эта излюбленная мечта его разительно изменилась. Словно бы от жары скукожилась. Полета вдохновения хватало теперь ровно настолько, чтобы вообразить: вот он бредет прочь и вот он… прибредает в Бугаевск. И на этом все заканчивается. Ибо начинался тут “Блик”, начиналась Алина, несравненная перина… Тишайший, в общем, угомон всех дерзновенных поползновений. Всех и всяческих претензий светлейший упокой.

Да, очаровал Васю Бугаевск. Нигде, понял он, не будет Пепеляеву столь вольготно телесами, столь раскидисто душою, столь безмятежно мыслию, как здесь, в райцентре /от слова, несомненно, “рай”/ Бугаевск! Этот золотушный, тихо больной городишко принял его — как полузабытого родного.

То же самое можно сказать и об Алине.

…После дежурства на следующее утро объявившись, она, кажется, и бровью не повела, обнаружив в своей перине адскизадыхающуюся, каторжно-небритую рожу его, свистящую нефтяным перегаром. Глянула, легла с краю, устало сказала:

— Подвинься, что ль. Спать хочу, смерть…

Не было в Алине: ни изумления игрой судьбы, повалившей под одно одеяло двух замечательных мокреньких человеков, ни спасибочка фортуне-индейке, столь дивно перехлестнувшей их жизненные пути-дороги, ни даже законного девичьего смущения — возмущения фактом столь нахального пепеляевского вторжения… Будто все — именно так, как и должно быть.

Василий, что ж, если не настаивали, не возражал. И стали они с Алиной жить-поживать, как будто уже тысячу лет вместе поживали-жили.

…Размышляя время от времени о статусе своего пребывания в алининой перине, Пепеляев любил представлять себя в виде этакого кота. /Он уважал котов, особенно помоечных/.





В самом деле, жила-поживала, скушные пряники жевала одинокая дева Алина. И вот приблудился к ней серый, дальше некуда, кот Василий. На автобус якобы опоздавший… Алина, православная душа, животную, конечно, не выгнала. По шерстке погладила. В блюдечко молока налила. Живи, сказала, кот Вася, покуда живется! Вот он и живет…

Алина и разговаривала-то с ним, считай, как с кошкой. Ответов не ожидая.

И по гостям она его водила тоже напоказ,— как диковинного говорящего кота.

Приближение светской жизни Василий без ошибки определял по тревоге, которая сквозить начинала во взглядах, исподтишка на него Алиной бросаемых. Это она за него, дуреха, боялась! Как будто он мог позволить себе в гостях что-нибудь слишком уж этакое: не к месту матерное ляпнуть, хозяйку не за то место ухватить или, того хуже, нежное какое-нибудь блеманже приняться ножиком резать вместо того, чтоб — плоскогубцами его, как принято… Насчет того, чтобы бонтон держать, ослепительное впечатление произвесть — этому не Пепеляева было учить! Конечно, учитывая уровень, он перед гостями о катаклизьмах или безразмерности пространства не очень-то распространялся. Философов тоже не касался. Изящную словесность, равно как и науку /в смысле перпетуум-мобиле/, падение нравственности и проблемы рисосеяния за полярным кругом — этого он не трогал. Все остальное — годилось вполне. И, вешая на уши благодарном слушательницам лапшу своих импровизаций, замечал Пепеляев, что смотрит на него Алина, словно бы даже коченея от уважительности. И чуял он в такие звездные моменты, что, возможно быть, отнюдь не кошачье место занимает Пепеляев в сумеречной алиной душе.

…Водили его показывать и на танцы.

Танцевала там Алина или не танцевала, Пепеляев не видел. Но возникала она из окружающей тьмы рук, ног, веселящихся голов и тел всегда словно бы запыхавшаяся. И непременно волоча за собой какую-нибудь из подружек. “—А это вот Вася, Василий Степанович… Я говорила тебе…”

Амплуа свою Пепеляев нашел быстро. Амплуа называлась: “Столичный штучка Пепеляев проездом в Бугаевске”. Морда то есть слегка от скуки прокисшая, ножки сикось-накось, а взгляд — надменный, как у тухлого хариуса.

— Мда…— говорил снисходительный Василий алиным подружкам,— Очень мило тут у вас… приятственно…

С танцев его уводили раньше других. И право слово, не без зависти глядели им вслед. Уж больно хороша была пара! Василий… ну, о Васе и говорить нечего… и Алина — как сияющая девочка-толстушка с медным обручальным колечком на пальчике, как воплощение, прямо сказать, тихой и нежной покорности к судьбе, которую она взяла за рога…

Вообще сказать, Василий жил в Бугаевске довольно активной культурно-массовой жизнью. За время своего пребывания здесь он четырежды смотрел с Алиной “Рыдание большой любви”, неумолимо засыпая к середине первой серии; дважды посетил зеленый театр: один раз заблудившись, а второй раз чтобы показать салагам из “Ай-люли”, как надо бацать “Цыганочку”; прочел околомагазинному народу пяток-другой лекций-воспоминаний о международном положении, а также о своем недавнем посещении Бермудского треугольника, о магнетических превращениях палочек Коха в витамин bb1 с помощью флюорографии и очковтирания и т. д.; посетил книжный магазин, где в предвиденье принципиально-новой жизни спер макулатурную книгу-пособие по паркетному делу; купил Алине мешок картошки по дешевке. Но, главное, отпустил бороду и побрился наголо…

…Поскольку из всего перечисленного именно последнее имело для Василия довольно катастрофическое последствие, об этом расскажем подробнее.

…Однажды утром Василий, по обыкновению проснулся и пошел в город… Там у него возле магазина завелись, конечно, кое-какие знакомцы. Но компании, в высоком значении этого слова, увы, не было. Слишком уж баснословно дешев был “Блик”, и люди никакого финансового смысла сбиваться в коллектив не видели…

Вот местные собаки ежеутреннюю встречу с чужестранцем-Васей, действительно, ждали с нетерпением. Часам к десяти уже сидели возле магазина фронтом к улице, из которой появлялся Пепеляев, и с посторонними, блюдя верность Васе, ни в какие сношения не вступали… Собак было пятеро. Агдам, Вермут, Рубин, Кавказ и предводительница их — Елизарыч — тоже сука с усами.

Он кормил их вафлями. Теми самыми, которые — в олифе. От вафель они изумленно икали. Но закончив трапезу, благодарно и дружно провожали кормильца до причала, где полюбил сиживать Василий Степанович по утрам, предаваясь размышлениям о смысле всего сущего.

Ну, может, чуть подольше посидел в тот знаменательный день Пепеляев у реки. Ну, может, чуть более кучерявый протуберанец возрос в тот момент на солнце и потому чуть язвительнее припекло бедную его тыковку-маковку… Но только, короче, врубился Василий черт-те через сколько времени и черт-те где!!

…Лежит под забором — ей-богу, даже перед бугаевцами стыдно!— вылитый персонаж с агитплаката великобабашкинского общества трезвости: “Алкоголик? Каленым коленом — вон!” Одна ноздря в песке дышит. Из другой — аленький цветочек торчит. То ли сам возрос от мерзкого пьянства, то ли детишки украсили… В карманах ржавые гвозди, а в волосах, наощупь, репьи, коровий, вроде бы, навоз, ну это ладно… Так ведь и еще кое-что — совсем уж несуразное!— веночек!

Если веночек, решил Вася, то вполне возможно, что я по Шепеньге как по суху гулял. А то, может, меня в “Свежий воздух” опять носило? Может, там колобродил? Изгнанием, к примеру, чахоточного беса-вируса занимался из грудей молодых туберкулезниц методом рукоположения?..

Черт знает, какие постыдные, а может, и преступные дрова наломал он за период своей черной отключки! И, по обыкновению, очень стыдно ему сделалось…

Гвоздями в прохожего петуха запустил. Терновый свой венец близсидящему мальчику-сопляку кинул: — “Носи! И даже в бане не сымай!”

Мальчик сидел в луже — то есть в бывшей луже — и старательно, хоть и машинально, посыпал себя по плечам пылью, зачарованно глядя на Пепеляева многодумными анилиново-синими очами.

— Цветок это ты мне в ноздрю придумал?— спросил Пепеляев.

— Не-а…— громко прошептал мальчик.— Это Колька.

— А тебя как звать?

— Колька.

— Цветок мне в нос засунул Колька. Тебя звать Колька,— задумчиво сказал Василий.— Следоват, что?

— Это другой Колька,— торопливо уточнил мальчик.

— Ага. Какой-такой другой. Проверим. Как твоего батю звать?

— Колька. Как и я.

— Ага. Ты, стало быть, Николай Николаевич. А у того — Кольки как батю зовут?

— Колька.

— Стало быть, тоже Николай Николаевич. И что же выходит, граждане судьи? Цветок мне в нос засунул Николай Николаевич. Тебя звать Николай Николаевич. Следоват, что?

— Это другой Николай Николаевич,— прошептал мальчик, и заплакал под давлением неопровержимых улик.

Пепеляев зевнул:

— Устал я с тобой, батя. Это — Бугаевск?

— Бугаевск,— все еще плача ответил мальчик.

— Не реви. Я тебя простил. И заодно всех остальных Николаев Николаевичей. Когда вырастешь, кем будешь?

— Туберкулезником,— застенчиво прошептал мальчик.

— Башка варит,— одобрил Василий.— “Свежий воздух”, процедуры, танцы… Молодец! Я тут сосну маленько, а ты меня через сорок восемь минут разбуди. Мне еще на слете этих… паркетчиков выступать.— (Василий неудержимо зевнул).— Доклад, правда, опять не написан… Ну, да я без бумажки как-нибудь…

“Друзья мои! Прекрасен наш союз!— заорал Пепеляев что было силы и позвонил в рынду.— “Красный партизан” — флагман нашего речного пароходства, державший ныне курс в Чертовец, светлую зарю развивающегося человечества, уполномочил меня. Ура, товарищи! И я — счастлив. Ведь если вдуматься, если перестать жрать в рабочее время политуру, паркетный лак, а заодно и клей “БФ” — на какой ответственейший участок швырнула нас историческая необходимость! Чего — Ура, товарищи!— ждут от нас бесчисленные народы нашего угнетенного Земного шара? Паркет, товарищи, нужно драить с подобающим моменту времени, требующему от нас. Безжалостно, раз и навсегда циклевать встречающиеся на нашем паркете усыпанные розами недостатки!— вот наша задача, нелёгкая, но благодарная! И не нужны нам презренные, как говорится, барашки в кармашке! Не нужны унижающие достоинство подношения в виде стаканов вина, бутылок /противно говорить/ водки, ведер самогона, цистерн спирта, океанских танкеров с брагой! И я с высокой колокольни этого форума хочу заявить: хоть режьте меня, хоть ешьте меня, но я после окончания неполной средней школы на веки вечные ухожу в паркетчики! Ничего мне больше не надо! Как это в песне?.. “Не нужен мне берег турецкий, товарищи! И Африка мне не нужна!” Ура! До скорых встреч в эфире!”— и тут Вася проснулся, не дождавшись даже оваций.

— Николай Николаевич!— завопил он, еще не разлепив вежды. Мальчик возник.— Беда! Стыковка произошла ненормально! Горючее на исходе! Где я, Коля?

— В Бугаевске…— готовясь заплакать, прошептал мальчик.

— Где магазин? О, почему я его не вижу? Дай руку и веди меня поскорее! Буксы горят! В иллюминаторах темно! Я заблудился в просторах Вселенной, Коля! О, горе мне! Куда ты ведешь меня, добрый мальчик?

— В магазин, вы сказали…

— Правильно! Он — единственный ориентир в этой безвоздушной темноте! Где мы идем, мальчик Коля? Темны иллюминаторы мои.

— Здесь дядя Слава живет.

— Помню! Это — тот самый, у которого крыша из оцинкованного серебра, дочь-красавица посудомойка и нет одной ноги?

— У него две ноги,— покосился мальчик.— Вы забыли.

— Значит, выросла. Я долго отсутствовал. И, наверное, за это время медицина сделала у вас в Бугаевске семимильный шаг. У нас там, в галактиках, кто хорошо работает, тому год за три идет. Да я еще маленько заблудился в коридорах мирового здания. Так что не узнает меня, пожалуй, дядя Петя? Как думаешь?

— Его дядя Слава звать,— напомнил мальчик.

— Ну, вот… Он, видишь, не только ногу отрастил, но и имя успел поменять. Течет время! Ой, неравномерно течет! А? Николай Николаевич?

— Не знаю,— не зная, что ответить, ответил мальчик.

— Ба! А это никак мой молочный брат Джузеппе Спиртуозо хромает! Или — мне опять неправильные выписали пенсне?..

— Да Ванюшка-грузин это!— с досадой воскликнул Коля,— Они баню у нас шабашкой строят. Впереди брел очень печальный человек.

— Вот он-то мне и нужен!— хищно обрадовался Пепеляев,— Вот его-то я и ищу по всему Бугаевску!

Человек был маленький, юный, но с пожилыми усами. Пепеляев оскорбительно-вежливо спросил:

— Будьте любезны, скажите, пожалуйста, если вас не слишком затруднит, как Фенька нынче поживать изволит?

— Плохо Фенька изволит,— вздохнул человек в телогрейке.— Плохо дорогой. На, прочитай! Вслух поймешь. Как я вздыхать будешь…— И он дал Василию смятую синюю телеграмму.

Рукой телеграфистки там было написано: “Чертовецкая область Бугаевский район строитель-шабашка Вано Дурдомишвили слушай что родители говорят последний раз отец мать предупреждают не будь ишак не позорь отца убьешь мать никто руки не протянет точка”.

— Сейчас вина выпью,— довольно сказал усатый мальчик.— Храбрый стану, пойду в речку топиться.

— Ты, парень, не это…— забеспокоился Пепеляев.— Не достанешь ведь вина… даже за грузинские деньги.

Ванюшка небрежно махнул рукой:

— А-а! Ребята рассказали. Хороший человек — совсем как ты, тельняшка — в Бугаевск приезжал, народ научил. Этот… чистым-блистым покупай в магазине, пей на здоровье, голова, как у барана, будет.

— Господи!— Аж задохнулся тут от неподдельного возмущения Василий.— Да знаю я этого “хорошего человека”! Вредитель он! Он Антантой подкуплен, я знаю, по России ездить и дураков к “Блику” приучать!

— Блик! Правильно говоришь! Лучше, чем коньяк. Голова, как у барана, становится.

— Да ты знаешь, Ванька,— продолжал негодовать Василий,— что когда этим “Бликом” чистить нечего, им поля опрыскивают! Сорок три года земля не родит после этого — ни травиночки, ни букашечки! Ты — уж если решил — вот как делай: напиши записку, шваркни пару пузырей этой гадости гербицидной и просто так помирай, в страшных муках, без всякого утопления!

Николай Николаевич, забытый мальчик, брел за ними в жгучей надежде, что они все-таки заблудятся, и дядя в тельняшке снова призовет его на помощь, возьмет за руку и будет снова рассказывать всякие веселые ерундовины.

Не сказать словами, как нравился ему этот поднебесно-длинный, полосатый, с лицом, как у доброй, немножко выпившей лошади — весь в костях и болтающийся на ветру, как чучело на огороде! У него даже в скулах кисло стонало, так нравился ему этот прекрасный незнакомец!! Куда там отцу, который, кроме: “— Ну что, сволочь, вверх растешь?”— ничего и не знал…

Но они не заблудились. В магазин вошли, вышли и пошли в “Свежий воздух”. За мальчиком неспешной бандитской походочкой двинулись и пятеро собак, случившихся в это время возле магазина.

Ванюшка-грузин и Пепеляев сели в тенечке под деревом и молча начали пир. Собакам раздали вафли. Дали и мальчику. Он съел одну, его с непривычки вырвало, он тут же вспотел и заснул.

…Он спал благодарно и легко, весь подавшись лицом в предвкушении снов, и полупрозрачная тень листвы осторожно пошевеливалась на его щеке.

У него были светлые, почти добела вытравленные солнцем волосы — жесткие, коротким торчком,— хранившие гнусные следы от неумелых, тупых и пренебрежительных бабкиных ножниц, придававшие его голове какой-то очень уж вшивый, беспризорный вид; у него был нос — уже вполне определившейся бульбочкой, носопырками бодро вперед, весь засыпанный конопушками, и, должно быть, так нещадно сжигаемый изо дня в день солнцем, что слупившаяся кожица не успевала нарастать и от этого имела вид малиново-воспаленной, болезненной на посторонний взгляд ссадины; под носом, как полагается, нежно-салатовая, подсыхала сопелька, совсем не неприятная, а даже живописная: она уже отсыхала от кожи, и в солнечном просвете было видно ее удивительную, многослойную, как у зеленоватой слюды, структуру — от золотистого до малахитовых тонов; губы — поскольку он ими почти неслышно, но натужно попыхивал — были отклячены и будто бы сказать кому-то хотели “бу” — толстоватые, никакой формы, с янтарной корочкой заеда в уголке, они хранили, казалось, всегдашнюю готовность к обиде, к горьким слезам, которых не мало, видно, проливал за день этот человек, если судить по черным потекам на щеках, шее и даже за ушами…

Он был облит загаром, как глазурью. Будто его аккуратно обмакнули в шоколад, дали шоколаду стечь и, не вполне обсохшего, снова пустили играть в пыльные соломенные детские игры.

Он лежал на боку, вытянув вдоль головы руку — в позе стартующего бегуна,— вокруг него бережно, взволнованно трепетала полупрозрачная зеленоватая дробная тень листвы, и — странно — он казался почему-то тихим костерком, вокруг которого присели притомившись собаки и люди и к которому, отдыхая, невольно обращались их взоры, становившиеся вдруг задумчивыми.

…Мальчик открыл глаза. Взрослые сидели уже обнявшись, драться не собирались. Скоро, наверное, будут песни петь, успокоенно подумал Коля.

— Самсон, точно, поможет! Самсон — эт-то с большой буквы!— раскачивался, как на ветру, Пепеляев.

— На русской тоже женат,— подсказал Ванюшка и клюнул носом.

— На русской,— согласился Пепеляев,— с большой буквы. И вот поэтому — чтоб у тебя, Ванька, все было тип-топ!— я делаю тебе царский подарок! Как русский человек… Сейчас я, Ваня, иду и— только без паники!— сам, безо всякой милиции бреюсь на-го-ло… На-го-ло! Чтоб у тебя с Феней все было в полном порядке. Обычай такой. Исполком веков. Понял?

Ванюшка понял, кивнул, но после этого головы поднять не сумел. Пепеляев ему помог.

— Пей, посошок, Ваня, и пойдем! Посошок — это тоже такой обычай. Чтобы короче к могиле был путь…— И вдруг запел на пронзительной ноте: “Быстры, как волны, дни нашей жизни”.

От посошка (но может, и от песни) Ванюшка упал.

— Теперь…— продолжал Пепеляев — теперь — стремянная. Это когда мобилизуют тебя, Ванюшка, на бой с кровавой гидрой. Ты, конечно, на лихом коне, свежевымытый в бане, с огнестрельным ружьем… И тут Фенька должна поднести тебе стремянную, понял? А без этого и война не война.

Однако приятель Васин уже окончательно выпал из седла. Пришлось Пепеляеву все проделать самому. Глотнул, тронул шпорами ретивого коня, поехал воевать кровавую гидру…

Отъехав, однако, не шибко много, он лошадь вдруг притормозил:

— Ну, а теперя — забугорная! Это, Ванька, когда за бугром тебя неучтенная жена дожидается, тоже со стаканом. Тебе, поскольку молодожен, я этого не позволю, а мне сам бог велел. Велю, говорит, вовеки веков пить забугорную! Я говорю: слушаюсь! Но только местность у нас чересчур бугриста, как бы не надорваться… А он: ничего, Вася, не будет, окромя всемирного тип-топа. Бугры сравняем, леса раскорчуем, пустыни деревами засадим! Не жизнь будет, а рай в шалаше,— тут Вася тоже покосился и упал наповал.

…Мальчик очень надеялся, что Пепеляев, пробудившись, не вспомнит о своем решении. Что-то страшное, непоправимое, вроде усекнования главы, мерещилось ему в акте пострижения, которое спьяну задумал его кумир. Но неумолим был Пепеляев.

Грузин Ванюшка, Фенин хахаль, под предлогом вечного сна идти в парикмахерскую отказался. Мальчик возликовал, но не надолго. Принципиален был Василий Степанович.

—Пойдешь со мной,— сказал он Николаю Николаевичу.— Будешь свидетель. Как русский богатырь Василий Пепеляев за ради российско-грузинской дружбы кудрей не пожалел. Внукам своим рассказывать будешь. Внуки есть?

Внуков не было. Они пошли. В парикмахерскую — фанерную, ядовито-синюю будку — Коля зайти побоялся. Сел неподалеку в пыли. С поминутно обмирающим сердцем стал ждать.

Сначала из будки доносилось только гундение пепеляевского бархатного баритона и наждачные дамские взвизги. Затем что-то принялось жужжать, стихло, зашипело… Банно покрякивая, зазвучал совсем близко обновленный голос Пепеляева, дверь распахнулась… О боги!

Собаки с испуганным лаем шарахнулись врассыпную. Коля глянул, зажмурился и уронил голову в колени.

Идолище поганое с костяной головой стояло на пороге и сладко жмурилось на солнце! Облако тройного одеколона, испаряясь, шевелилось над его головой, как сизый нимб.

Не в силах поднять голову, мальчик Коля толчками развернулся на попке в пыли, вскочил и с горестным воплем бросился прочь!

…Нет. Мальчик Коля по малолетству души и недоразвитости вкуса был, пожалуй, не прав. Голова у Пепеляева ничего себе получилась: острая, как коленка, слегка голубенькая, в многодумных шишках. На кого-то он даже стал похож.

Бугаевский народ, заходя в магазин, почтительно взирал, как Вася стоит на самом проходе и приятно столбенеет перед зеркалом гардероба “ЧСБ– 1” .

Новая голова — новые мысли. “А не приобресть ли мне для Алины за всю ее любовь драгоценный какой-нибудь подарок?”— подумал Пепеляев. Тут же очень себе удивился, но потом согласился: “Приобресть!”.

Духи покупать не стал. “Что за дикий обычай дамам алкоголь дарить?” На телевизор шестисот с чем-то рублей не хватило. Раскладушку, может? Взамен поломанной? “Хрен-два! Чтоб хахалей на постой пускала?!” А может, тачку? Зарплату домой возить?..”

Купил он деревянную, резную скульптуру из жизни, на которой два медведя уродовались, здоровенную плаху перепиливая.

Дожидаясь, когда Алина придет с работы, ни минуты покоя не позволил себе Вася. То к зеркалу подходил, новой личностью любуясь, то игрушкой баловался, то к окошку подходил; выглядывая подругу свою. Наконец, углядел и застрял у окошка.

…Разнесчастной деревянной ковыляй-походочкой пылила бедолага его. Другая фря бежит — любо-дорого: здесь шевелится, там трясется. Алинка же, перепелочка, каторжаночка серенькая, идет — словно груженную тележку пузом толкает. Будто не ждет ее в доме мил-друг Пепеляев с объятиями, как у Христа на кресте распростертыми, с нежностями — как в индийском кино!.. Другая бы на ее месте так и летела, крылышками треща-трепеща, а Алина идет, как живет,— будто с поклажей в гору идет. Глаза в землю, а мысли водовозные… Оно, вообще-то, понятно: ни родни, ни семьи, ни огорода,— чего уж особо веселиться?..

И только во тьме кромешной, когда Пепеляева и в упор не видно, она словно бы просыпается. Так дышать начинает весело! И слова-то у нее тогда — библиотечные, дивные! Завидно слышать, потому что, конечно, не ему, здешнему Васе, говорит она этакие слова. А с другим каким-то, другим Пепеляевым неземную ту любовь пылко работает, а жаль… Вчера, к примеру, в его ухо — но, конечно, тому Васе — сказала: — “Эдельвейс ты мой проклятый!”

А он, выходит, что ж, будто бы уже и не эдельвейс?

…— Денег накопил — медведей купил!— эстрадным голосом объявил Вася, когда вошла Алина, и сунул подарок,— Носи на здоровье!

Она игрушку взяла странно — не понимая, но страшась. Василий глядел триумфально.

Медведи весело пилили свою чурку у нее на коленях.

— Ой, милка моя! У меня каверна.

Через года полтора я помру, наверно! — грянули вдруг в “Свежем воздухе”. Должно быть, “Ай-люли” репетировал.

Она поглядела на Пепеляева жалобно. “Что ей, ничего никогда не дарили, что ль?” — успел подумать Василий, и в этот миг Алина вдруг взорвалась – заголосила, на перину бросившись. Без слов — одно сплошное “ой-ей-ешеньки!” да “ой ты, господи!”… Кричала там, гудела, ногтями с ненавистью простыни скубала, кулачками колотила в мягкое — будто достучаться до чего-то хотела.

— Господи!— вдруг взвыла в голос да с таким горем, что холодные мураши зашевелились у Васи между лопаток.— Кто таков, сказал бы! Дурак не дурак! Умный не умный!

Вася призадумался. Когда оказалось, что произнесть,— Алина уже намертво спала, вздыхая легко и горестно, как обиженный и всем простивший ребенок.

Вот так, большущими слезами, завершилось пострижение Пепеляева. Но кто же мог предположить, что слезы — несравненно более крупные — еще впереди?..

…И вот, наконец, наступил день, когда Пепеляев вдруг вспомнил о гражданском своем застарелом долге.

— Какое нынче число, интересно?— спросил он как-то утром.

Очень не хотелось ему знать ответ. Но ответы посыпались.

Один сказал, что поскольку бюллетень у него до восемнадцатого, а соседка ездила вчера в Чертовец за комбикормом, то сегодня, точно, двадцать второе — день торфобрикетчика — потому и пьет.

Другой сказал, ерунда. В этом месяце — сколько? Тридцать или тридцать один? Если тридцать, то сегодня, скорее всего, шестнадцатое. Виталька послевчера брал рубль, обещал отдать шестнадцатого, так? А получка у них сегодня: сам видел, что виталькина жена в бурьяне у гаража караулит.

Третий молчал, но улыбался так точно и иронически, что было ясно: и никакого торфобрикетчика нет, и никакого рубля от Витальки не дождаться, а число нынче никак не меньше, чем двадцать девятое, но вот какого месяца — пока неясно… И только прохожая старушка календарь бугаевской жизни привела в полный порядок.

— Завтра аккурат Преображенье,— охотно доложила она.

— Какое может быть Преображенье?!— возорал нетерпимый к исторической неправде Пепеляев.— День Победы над Японией я уже справил! Ты еще, старая, об меня целый день спотыкалась! Иль уж ничего не помнишь?

— Ты мене склерозом не грози!— обиделась ясная старушка.— И день Японии, может, был. И с собаками ты аккурат в этом месте спал. А вот лучше отгадай, босая голова, загадку: почему октябрьские праздники вы в ноябре справляете?

Начал считать Василий, и оказалось, что уж никак не меньше десяти дней нарушает трудовую дисциплину рулевой матрос с “Красного партизана”.

В ужас он, конечно, не пришел. Окромя всемирного тип-топа, как известно, ничего произойти не могло, а безработицы он тем более не боялся. Но грустно ему сделалось и нехорошо.

…Когда Алина пришла с работы, Пепеляев сидел за столом и что-то писал, поминутно грызя карандаш и грозно взглядывая на лампочку. При виде этого Алина, как встала на пороге, так и окоченела. Наконец, он поставил точку. Не без торжественности протянул подруге своей голубой клочок: “На добрую память!”

Алина тихо взяла подарок. Это была квитанция КБО на пять фотографий 3х4 см.

— Уплочено!— пояснил Василий.— Послезавтра получишь.

На обороте квитанции красовался стих:

Алая роза упала на грудь.

Алина, меня не забудь! Вася.

— Депеша из пароходства,— объяснил Пепеляев.— Завтра еду. Восстанавливать разрушенное моим отсутствием хозяйство.

Алина глядела сонно. Потом сказала в никуда:

— Галинка завтра на холодец звала. Значит, не пойдем?— Села на табурет и стала, как встарь, глядеть в окно.

…Наутро в деловитой бестолочи автовокзала он увидел ее случайно, покупая пирожок. Она стояла возле дымящейся мусорной урны. Была — рассеянно-каменная.

— Они жили долго и счастливо,— заорал Пепеляев, подходя,— и умерли в один день, съев пирожок! Хочешь откусить?

Она поглядела на него без удивления, покачала головой.

— Ты че?— забеспокоился Василий.— Может, встречаешь кого?

Она усмехнулась медленной горькой усмешкой из какого-то кино, которое они тут вместе глядели. Потом что-то сказала. Пепеляев не расслышал.— “Автобус…” — повторила она — и вдруг глаза ее вмиг намокли. Пепеляев испугался.

— Ты… это!— сказал он торопясь.— В общем, адрес…

И тут случилось с ним позорное: он забыл свой адрес! Напрочь забыл! Город Чертовец — помнил. А вот имя этого, зверски замученного то ли африканца, то ли австрийца — напрочь забыл!

— В общем, напишу чего-нибудь! Не кашляй!— прокричал он напоследок и — сбежал, стрекозел коварный.

Уехал, в общем, ягодиночка, только пыль на колесе. Алину, горькую, оставил, паразит, как полынь на полосе.





А ягодиночку ее тем временем безжалостно трясли и взбалтывали в предсмертно дребезжащем чудо-автобусе рейса “Бугаевск — Чертовец”.

Он припадочно колотился в исполосованном любознательной молодежью дерматиновом кресле под табличкой “Для детей и инвалидов” (которую юморная молодежь конечно же переделала: “Для делей и инвалидов”) и от нечего делать крепко спал, не менее крепко зажав под мышками — во избежание мало ли чего — ссохшиеся от долгого забвения ботинки.

Сон ему снился скучный: какой-то скандал, затеянный гуманоидами в очереди за конской колбасой. Но он по привычке светло улыбался и сладко царапал слоновьими ногтями ног черный от машинного масла и грязи пол.

Не будем криводушны: без большого энтузиазма возвращался в свой родимый Чертовец Василий Степанович Пепеляев.

Да уж и в самом деле: после такой-то жизни!

Словно одно-единое величаво-ленивое, медленным медом златотекущее, упоительно-лоботрясное Воскресенье были эти незабвенные двадцать с чем-то денечков.

Ну а теперь — как вполне законное возмездие — надвигался Понедельник.

Разве мог он предполагать, что и в будний понедельник не оставит его своими усердными забавами рукодельница-судьба? Разве мог он представить, даже в самом кучерявом из своих снов, что в то время, когда он бестрепетной рукой срывал в Бугаевске пыльные эдельвейсы удовольствий,— он тогда… его тогда? Страшно даже вымолвить!.. Впрочем, куда ж нам спешить? Вперед автобуса не приедешь. Скоро все само собой узнается…

Пусть себе почивает пока наш герой-горемыка, подзуживает смеха ради колбасную очередь: “Пра-авильно! Пусть на Альфу Центавру ездиют! Ишь! Не нравится им здесь у нас!” — отдыхайте покудова, Василий Степанович!

…Гуманоиды, не дождавшись-таки жалобной книги (больше того — облаянные с ног до головы так, как их нигде еще, ни в одной галактике не облаивали), залезли в свои летательные тарелки и отчалили, раздосадованные, без колбасы.

Василий, веселый, открыл глаза и через некоторое время проснулся.

Автобус уже дребезжал по улицам Чертовца. “Может, пока меня тут не было, пиво завезли?” — подумал он явно спросонья и взволновался.

— Стой! — заорал он шоферу таким блажным голосом, что тот вмиг ударил по тормозам.— Люльку с ребенком потерял! Открой! — и автобус ошалело распахнул ему двери аккурат возле пивного зала “Юность”.

Пивом здесь по-прежнему не пахло.

Три богатыря, давясь, давили в углу шестую бутылку “Агдама”.

Один из отдыхающих, вроде знакомый, как увидел Пепеляева, так и застыл со стаканом в руке, скрытно следя за каждым движением Василия. Вид у него был не то чтоб испуганный, а несколько озадаченный и обалделый.