Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Южный Урал, № 1





Константин Мурзиди

СТИХИ

МАГНИТ-ГОРА



Поутру собравшись, помню,
В дальние края,
С вещевым мешком, с гармонью
Прыгнул в поезд я.
Помню, выдали спецовку,
Помню, на заре
Объявили остановку
На Магнит-горе.
Поначалу было вьюжно,
А потом жара,
И работали мы дружно,
С самого утра.
Синий дым от папироски,
Блеск на топоре.
Рядом — белые берёзки
На Магнит-горе.
Жили складно и нескладно,
Было всё, друзья.
Домну выстроим и — ладно,
Распрощаюсь я.
И уеду — любо-мило! —
Может в сентябре.
И забуду, что там было
На Магнит-горе.
Домну выстроили, что же
Выстроим мартен, —
Уезжать никак негоже
От готовых стен.
Ладно, трогаться не буду,
Осень на дворе,
До весны ещё побуду
На Магнит-горе.
Ну, остался, а весною
Заново разлад:
Дай уж, думаю, дострою
Этот их прокат.
Строил я и думал, помню,
Об иной поре,
По ночам сидел с гармонью
На Магнит-горе.
Жил в бараке я, сезонник, —
Тёмный уголок,
Узковатый подоконник,
Низкий потолок.
Пожелтел барак сосновый
Летом на жаре.
Надо строить город новый
На Магнит-горе.
Я как следует старался,
Строил, а потом
Самый первый перебрался
В самый первый дом.
И пошла со мною Валя, —
Ленты в серебре, —
Та, с которой мы бывали
На Магнит-горе.
Видно, сила по названью
Есть у той горы,
А какая, я не знаю
И до сей поры.
На вершине в час заката
Травы в янтаре.
Хорошо у нас, ребята,
На Магнит-горе!



УРАЛ-РЕКА



— Я по Уралу тосковал,
Любому признаюсь.
Давно в Магнитке не бывал,
Узнаю ли? — боюсь.
— Узнаешь. Нынче — что вчера,
Всё те же рудники,
Всё та же самая гора,
Да рядом две реки…
…Я долго пробыл на войне,
Но не забыл пока:
В магнитогорской стороне
Всего одна река.
В тридцатом, раннею весной,
Я даже помню где,
Крепя плотину, в ледяной
Стояли мы воде.
И через многие года,
Что будут на веку,
Я не посмею никогда
Забыть Урал-реку.
Готов на карту посмотреть…
Да, что вы, земляки,
Готов на месте умереть —
Там нет второй реки!
— На карте, верно, нет её,
С недавней лишь поры
Она течение своё
Берёт из-под горы.
Горячей плещется волной,
Не отойдёшь — сгоришь.
— Я догадался: ты со мной
О стали говоришь.
— Ну-да о стали. Напрямик
Река стремится вдаль:
И днём и ночью — каждый миг
В Магнитке льётся сталь.
У нас теперь не счесть печей:
Товарищ дорогой.
Ещё не стих один ручей,
Как загремел другой.
Волна разливами зари
Блеснёт в одном ковше,
Потом притухнет, но смотри:
Она в другом уже.
И третий ковш готов за ним
Едва махнёшь рукой;
Потоком сталь идёт одним,
Идёт одной рекой.
И той реки девятый вал,
Когда сраженья шли,
Через границы доставал
До вражеской земли.
И не вступай ты больше в спор,
Не шутят земляки,
Открыв тебе, что с этих пор
В Магнитке две реки.
Вполне серьёзно говорю,
И вот моя рука —
Река, которую творю,
И есть Урал-река!



Людмила Татьяничева

СЛОВО К СВЕРСТНИКУ

Стихотворение



Мы не можем с тобою
Быть в дружбе и мире,
Если хочешь, чтоб мир
Уместился в квартире.


И чтоб я любовалась
На синие горы
Не на свежем ветру,
А сквозь пыльные шторы.


Чтоб среди утеплённых
Медлительных буден
Позабыла, что труд
И рискован и труден,


Что квартира тесна
Для полёта и песен,
И что творчества путь.
Не покат, а отвесен.


Но об этом забыть
Я навеки не в силах,
Я из тех, кто росли
На скрещенных стропилах,


Кто вставал на рассвете,
Разбужен гудками
И киркой доставал
Неподатливый камень,


Я видала сама —
Словно кровь из пореза,
Выступает из недр
Вековое железо.


Я была на вершинах,
Закованных льдами,
Там, где громы сшибаются
Медными лбами.


Я изведала радость
Крутого подъёма
Мне работа мила
И усталость знакома.


Если хочешь со мною
Быть в дружбе и мире —
Поднимайся чуть свет,
Выходи из квартиры,


Пей глотками зарю,
Принимайся за дело.
Чтоб работа кипела,
А кровь молодела.


Наше время велит
Нам забыть о покое.
Погляди — разве небо
Вокруг голубое?


Видишь — пламя стоит
Над волною покатой.
То поднял Уолл-стрит
В злобе вскормленный атом.



Евгений Фёдоров

ДЕТСТВО В МАГНИТНОЙ[1]

Повесть

ОТ АВТОРА

Недавно я посетил Магнитогорск — удивительный город, построенный в годы сталинских пятилеток. Он не испытал на себе старого дореволюционного прошлого: не знал ни кабаков, ни городовых, ни мещанской пошлости, грязи и волчьих законов капитализма. В нём меньше всего ощущаешь пережитки старины. В Магнитогорске особенно отчётливо сказывается новый советский уклад жизни, радостное сегодня и светлое завтра.

Магнитогорск известен всему миру. Здесь, на берегах древнего казачьего Яика, выстроен огромный металлургический завод-комбинат имени И. В. Сталина, который своей совершенной техникой вызывает зависть и тревогу у наших врагов. За годы Отечественной войны этот завод одел в броню тысячи танков. Каждый второй снаряд, выпущенный на фронте, был отлит из магнитогорской стали. Но не только чугун и сталь дали магнитогорцы Родине. Здесь в пафосе созидательного труда вырос и окреп новый человек с чертами и сознанием сталинской эпохи.

Там, где теперь простирается обширное зеркало заводского пруда, похоронена старая казачья станица Магнитная. Сорок лет тому назад я бегал босоногим мальчишкой здесь в старой станице, играл с казачатами в бабки, забирался на гору Атач в дикий вишенник, а зимой с моими сверстниками «заводил» кулачные бои на льду Яика. Смел ли я и мои сверстники, теперь седовласые батьки, тогда мечтать о той светлой, наполненной большим творческим смыслом жизни, которая пришла на берега казацкого Яика?

В большом и светлом дворце Металлурга я встретился с магнитогорцами, удивительно жизнерадостными и любознательными людьми. Они просили меня рассказать им о том, что давным-давно было на берегах старого казачьего Яика. Я долго думал о том, как это сделать и, наконец, решил написать эту маленькую повесть о своём детстве в станице Магнитной, погребённой теперь на дне заводского пруда.

I. В ДАЛЁКИЕ ГОДЫ

В начале нынешнего столетия я жил в маленьком степном городке Троицке, построенном более двухсот лет тому назад при слиянии рек Уя и Увельки. В середине восемнадцатого века здесь в степях проходила Уйская укреплённая линия, которая простиралась от современного Верхнеуральска до впадения Уя в Тобол. Крепость Троицкая, выстроенная начальником Оренбургского края генералом Неплюевым, в те времена служила оплотом, защищавшим границы России от набегов степных воинственных орд.

Прошло полвека со дня её основания, и она прославилась обширной меновой торговлей с азиатскими народами. В этом маленьком городке всё дышит седой стариной. Здесь ещё хорошо помнят пугачёвщину. До сих пор на куполах каменного собора сохранились вмятины от пугачевских ядер. На крутом берегу Уя ещё и сейчас темнеет пасть высеченной в скале пещеры, в которой по преданию Емельян Иванович Пугачёв отдыхал после боя.

В обычное время Троицк вёл сонное существование. Его прямолинейные немощённые улицы весь день были пустынны, редко бывало проскачет казак-всадник или пройдёт прохожий. Днём в жаркую летнюю пору в домах закрывались ставни и всё застывало в неподвижности. Лишь на реке купались и возились смуглые от загара ребята. Далеко над степными сопочками, в синем небе кружили орлы-стервятники, да где-то на горизонте от набежавшего ветерка поднималось облачко пыли. Город по холмам был окружён двойным кольцом ветряных мельниц, высоко поднимавших к небу свои исполинские рогатые крылья. Меня всегда тянули к себе эти старые ветряки, среди которых некоторые насчитывали более сотни лет своего существования. На одном из них жил древний-предревний мельник Спирушка, который когда-то сам срубил мельницу. Теперь мельница принадлежала внукам, а седовласый и ветхий дед сторожил ветрянку. Он любил малых ребят, и мы шумной ватагой бегали к нему послушать удалецкие сказки. Чем-то древним богатырским веяло от серых ветряков. Все они были разные и по-своему привлекательные. Вот мельница, похожая на высокий шестигранный сруб, крытый высокой шатровой крышей. А рядом с ней совсем новенькая, пахнущая смолистым тёсом, ветрянка-щеголиха. Дедка-вековик жил в покосившейся мельнице, представлявшей собою четырёхгранный сруб, который на высоте сажени суживался, а на самом верху переходил в восьмигранную башенку, увенчанную лёгкой навесной крышей. Почтенной старушке было за сто лет, но и сгорбленная большой трудовой жизнью, она продолжала работать, молоть зерно, которое привозили из окрестных станиц. Окружённый ребятами, дед сидел в прохладной тени и рассказывал сказки. А перед нами по земле бегали и сменяли одна другую густые тени быстро вращающихся крыльев. Со степи всегда дули ветры и мельницы без отдыха размахивали широкими лопастями…

В дни ярмарок мы покидали старика и все свободные минутки проводили в городе. В это время Троицк становился неузнаваемым. В продолжении двух весенних месяцев, на которые затягивалась меновая ярмарка, город жил кипучей и бурной жизнью. Я хорошо помню, как в начале мая, когда степь покрывалась пышным ковром цветущих трав, на широких караванных дорогах, выбегающих из синих степных далей, показывались шумные караваны верблюдов с карамбашем[2] во главе. Позванивая колокольчиками, сопровождаемые гортанными выкриками погонщиков, караваны в облаке пыли тянулись к меновому двору, отстроенному в двух верстах от города, на берегу Уя. Сюда из глубины Азии стекались купцы и менялы. Ташкентцы и кашгарцы, бухарцы и казахи пригоняли сюда табуны превосходных кровных скакунов, до которых линейные казаки были страстные охотники. Из далёкого Дамаска привозили знаменитые булатные клинки, от которых невозможно было оторвать глаз. Они легко перерубали толстые кованные гвозди и лёгкая ткань, попавшая на их лезвие, бесшумно распадалась на-двое. Вокруг оружейников всегда толпились группы наших рубак, понимающих толк в клинках. Тут же на торжище бухарцы и хивинцы складывали горы хлопчатой бумаги, полушёлковые материи пёстрой расцветки, от которой рябило в глазах и спирало дух у казачек. Тюки овечьей и верблюжьей шерсти, вороха овчин, мерлушек и тулупов валами лежали перед складами. Нас, ребятишек, тянули к себе мешки сладкого кишмиша и особых орехов, которые назывались чичарами. Но карамбаши зорко следили за сгружаемым в амбары добром и бичами отгоняли назойливых ребятишек, стремящихся урвать свою долю добычи. На коврах восседали богатые персы с раскрашенными хной бородами, а перед ними сверкали горки серебра и золота, как песочного, так и в персидских монетах. Владельцы их, как коршуны стерегли своё добро. Из Небесной империи, — так тогда называли Китай, — привозили лощённые и нелощённые китайки разных цветов, голи или камки, фанзы, канфы, лёгкие парчи, шёлк, лаковую, фарфоровую и финифтяную посуду, чай зелёный и чёрный, кирпичный или твёрдый, до которого башкиры и казахи были большие любители. Китайцы навозили разных красок, всякой мелочи, вроде разнообразных трубок, зажигательных стёкол, вееров и шитых шёлком картин. Вогуличи и березовцы вывешивали под голубым небом мягкую рухлядь, — меха куницы, соболя, белки, песца, волка, лисицы, выдры, россомахи, бобра, оленя и лося. Казанцы манили к себе разноцветными кожами и вышитыми тюбетейками. Великоустюгские купцы раскладывали в лавках менового двора свои товары: чернильные орешки, камедь, киноварь, шафран, деревянное поделье. Из Архангельского порта сюда доставлялась французская водка, голландский холст, лимоны и сласти. Из Екатеринбурга и Каслей шли подводы, гружённые медной посудой, узкогорлыми блестящими кумганами, большими чашами, котлами, ножами, разным железным инструментом, чем славен наш древний Урал.

В окрестной степи, которая простиралась к востоку от менового двора, паслись стада овец и рогатого скота, пригнанного казахами на продажу. День и ночь над степью стоял несмолкаемый рёв. В самом городке творилось что-то невообразимое. Он напоминал собою шумный стан кочующей орды. На площадях пылали костры, на которых солдатские жонки и форштадтские бабы варили пельмени, любимое блюдо сибиряков и казаков, пожиравших их в ужасающем количестве. В больших закопчённых котлах башкиры варили махан — молодую конину. Везде раздавались шум, крики, перебранки. У заборов, в тени, сидели вереницы оборванных нищих, гнусаво певших бесконечные духовные стихи, за которые прохожие бросали им медные деньги или куски хлеба.

В меновом дворе у складов и лавок, расположенных правильным квадратом, размещались чайхане, где азиатские купцы часами распивали чай из маленьких белых чашечек или ели из широких медных тазов дымящийся плов. Тут же бродили бездомные собаки, косматые «тазы» и одичавшие зверовые псы. Харчевни и кабачки, возникшие на время ярмарки, были битком набиты пьяными, оглашавшими городок разухабистыми песнями. И надо всем этим разноголосым и разноязычным гамом на заходе солнца с мусульманских минаретов муллы выкрикивали призывные слова вечернего намаза.

Кругом Троицка лежали раскиданные в степи казачьи станицы с громкими названиями: Париж, Лейпциг, Фершампенуаз, Чесма, Наваринка, Тарутино, Балканы, Варна, — в память русских победных походов, в которых принимали участие казаки. Из этих станиц на ярмарку наезжало много казаков, но покупали они мало. Богатые станичники меняли коней, покупали пёстрые бухарские ткани, а сами сбывали пушистые оренбургские платки, которые зимой вязали трудолюбивые казачки.

В этот год я давно поджидал на ярмарку деда Назара. Он с бабушкой жил в станице Магнитной. Это был высокий, жилистый и суровый старик, с поблескивающей серьгой в ухе. Дед был первенцем среди братьев и по древнему казачьему обычаю носил этот знак первородства. Жил старик в полуразвалившемся курене, упрятанном в заросли осокорей. Отец мой, молодой оренбургский казак, отбывал «действительную» где-то на западной границе России, а мать ютилась в небольшом домике у родных в Троицке. Мать считалась дедом «не ко двору» и поэтому, хотя дед и скрывал, но втайне недолюбливал свою молодую сноху.

Приехал дед в Троицк в плетёной бричке, запряжённой парой. Кони были староваты, как и сам дед, но он с громом и шумом подкатил к нашему двору.

— Эй, лихие! — исступлённо кричал старый казак: — Напасти на вас нетути. Куда гоните, неровен час народ сомнёте!

Он неторопливо распряг своих коней, прошёл в избу и, сняв засаленный картуз с синим околышем, долго и истово крестился на медные складни, выставленные на полочке в красном углу горницы.

— Ну, бывай здорова да богата, почесная казачья семья! — поклонился старик родным.

С утра дед со своими коньками отправился на ярмарку. В древнем жилистом казаке жила неистребимая страсть к менкам. Он менял всё, что попадалось под руку, начиная от коней и кончая пуховыми шалями, связанными умелыми руками бабушки из легчайшего козьего пуха.

Только-только над мельницами, что высились на буграх, брызнули первые лучи солнца, дед уже тормошил меня.

— Вставай, вставай, внучек! Поехали на сатовку! — торопил он меня.

Сатовкой по-казачьи звали ярмарку, а по-киргизски она величалась «казьма-базар», то-есть девичья ярмарка. Я долго допытывался у деда, почему ярмарка девичья.

— А кто их орду ведает! — морщился дед: — Кубыть, и девками тут не торгуют, что к чему и не додумаешься…

Наскоро умывшись и пожевав на ходу горячие лепёшки, которые испекла мать, он вывел меня на двор и посадил на конька.

— Ну, тронулись! — весело крикнул старик и затрусил со двора.

Базар ошеломил меня своим оживлением и пестротой. Старый казак конным пробирался среди густой разноязычной толпы, не боясь раздавить людей. За ним следом ехал я, разглядывая площадь. Она была тесно застроена рядами низких лёгких лавок, переполненных всяким добром: кожами, котлами, кошмами, материями. Белозубые ловкие татары звонко зазывали к себе покупателей. На самом солнцепёке стояла арба с бадьёй, наполненной кумысом. Из этой огромной бадьи торчал длинный шест для взбучивания кумыса. Подходи, черпай и пей! Кругом гвалт, крик. Навстречу пробираются верблюды, навьюченные тюками с товаром. На переднем важно восседает карамбаш. Сквозь рёв верблюдов и гам толпы слышен его резкий окрик, призывающий сойти с пути каравана.

— Ну, куда лезет, леший! — выругался дед: — Вишь, где дорогу выискал!..

Но ругань эта незлобива, ленива. И никто её не боится и никого она не трогает. На всём протяжении базара меня поражает смесь большого оживления с восточной невозмутимостью. Вот в тени лавчёнки, в самой людской каше, сидит старая киргизка и, ловко запуская веретено, сучит нитки. А вот через бурливую толпу размашистым шагом пробирается к мечети высокий мулла. На нём яркокрасный с узорами лёгкий халат, на голове — громадная белоснежная чалма, прекрасно оттеняющая его загорелое энергичное лицо. В руках мулла держит высокий красный посох, оканчивающийся наверху круглым набалдашником. Башкиры и казахи почтительно уступают мулле дорогу. Даже озорной дед и тот подаёт коня чуть-чуть в сторону.

Там, за базаром, где кончались ларьки и палатки, начиналась конная площадь. Тут бродил табун киргизских лошадей. Мы с дедом подъехали к толпе барышников, старик бросил мне повод, а сам втёрся в толпу. Важные бородатые купцы разглядывали коней и горячились. Чтобы они лучше их видели и могли выбирать по вкусу, табун всё время перегоняли с места на место. Кругом табуна лихо носился джигит-наездник на быстром скакуне и, размахивая длинной, сажен в семь, лёгкою лукою, ловко направлял табун к покупателям. Дед сразу нашёл своё место: вместе с покупателями он горячился, спорил, одобрял того или иного коня, прищёлкивая языком, и уговаривал нерешительных. Можно было подумать, что он является владельцем табуна. Вот он выбрал для толстого башкира лошадь и что-то кричит джигиту. Наездник откликается и на всём скаку накидывает на шею выбранной лошади лассо. Весь табун в испуге шарахается в сторону, лассо влачится по земле. Джигит не дремлет, он мчится за табуном, поворачивает его в сторону и на всём скаку молодецки поднимает с земли верёвку, ловко поддев её кончиком своей луки. Лассо в его руках, лошадь поймана и подведена к покупателю.

— Ах, и конь! — хлопая по крупу, хвалит дед.

Лошадь на самом деле чудесна. Все киргизские кони превосходны: они очень сильны, выносливы и отличаются замечательно быстрым бегом. Не раз дед жаловался:

— Куда нашим коням до киргизских? Оттого мы и теряли много в старину. Через коня в давнее время много казаков в полон угождало в Орду! Казачишки наши долго не могли справиться с лихими ордынскими наездниками. Вступит кто в неравный бой, или ввяжется в погоню за кочевником, ан глядишь и сам добычей стал. А почему? Потому, что у ордынца был лихой скакун. Он-то и выручал при наступлении и отступлении. Вот оно что!

Старик долго суетится, осматривает коней, смотрит им в зубы, ощупывает бабки, даже пробует прыгнуть на неоседланного скакуна. Беда, негде деду показать лихость: на базаре далеко не ускачешь! Старик с тоской смотрит на заречье. Там в лучах утреннего солнца блестит ковылём Золотая Сопка. Не долго раздумывая, старый казак прыгает в седло и машет мне рукой:

— Айда, на степу!

Мы трусим к Золотой Сопке. Там у её подножия, в просторной ковыльной степи раскиданы казахские и башкирские юрты. На огромном просторе, в лучах утреннего солнца всеми цветами радуги переливаются росистые травы. Над юртами дымятся синеватые струйки. Дед отыскал брод через обмелевший Уй и мы выбрались на восточный берег, который полого поднимался к Золотой Сопке. Обгоняя нас, перебираясь через броды и по мосту, спешили казахи и башкиры, на скачки. Под ними резвились жилистые поджарые кони, с длинными веретенообразными туловищами и глубокой грудью. Дед с восхищением рассматривал этих быстроногих степных скакунов.

— Ветер, а не кони! Выносливы, не приведи бог! — хвалил он казахских коней. Мимолётно взглянув на мою посадку, дед презрительно поморщился.

— Господи, и на что я тебя взял! На посмешище только. Глянь на себя! Ну, какой ты казачонок: коней не любишь, драться не умеешь, на добром скакуне сидишь, как ведьма на помеле! Тьфу, одна срамота и божье наказание! — сердито сплюнул дед.

— Так это конь такой, деда! — попытался отговориться я, хотя действительно посадка у меня была неказистая.

— Брешешь, чига косопузая! — разозлился дед: — Конь у меня самый лихой, а вот едет на ём не казак, а мужичишка, самый что ни на есть плёвый!

К моему счастью ругань продолжалась недолго, деда отвлекли казахские коши, которые раскинулись у самой сопки. Подъём кончился, впереди расстилалась ровная степь. Всё пространство у кошей, перед сопкой полно народа. Тысячи казахов и башкир — старых и молодых, богатых и бедных, — стояли и сидели тут прямо на земле тесными говорливыми группами, выжидая скачек. На горячем солнце, подобно яркому цветному ковру, пестрели халаты, малахаи и расшитые тюбетейки. В неподвижном утреннем воздухе переливалось сдержанное гуденье гортанных голосов, напоминавшее отдалённый шум моря. Тут среди толп сновали конные, бегали полуголые ребята, разнося воду в турсуках и чайниках. Среди людей бродили в ожидании подачки псы…

Недоезжая сопки, дед спрыгнул с коня, вручил мне повод, а сам побрёл к юрте.

— Ходи, ходи, Назар! — закричал из толпы благообразный жирный казах в малиновом тумаке. Маленькие косые глаза его были полны добродушия: — Пробуй мой конь!

Рядом с ним молодой джигит держал тонконогого горячего скакуна. У деда молодо вспыхнули глаза. Он ускорил шаги.

— Солем элейкюм, солем элейкюм! — прижав к сердцу руку, низко поклонился дед казаху. — Ну, и конь!

Старик с важностью рассматривал коней, подготовленных к скачке. Он разглядывал им зубы, щупал бабки, расчёсывал пятернёй гривы.

— Ну, пробуй! — предложил казах.

— Отчего же не попробовать? — согласился дед и мигом вскочил на спину скакуну. — Пошёл! — взмахнул он, свистнул удало и понёсся в степь. Держался на коне он завидно, по-молодому.

— Карош, карош дед! — подмигивали мне казахи, пощёлкивая языками.

Постепенно в степи начинались скачки. Молодые казахи выводили горячих поджарых скакунов и выстраивались на линии, готовясь скакать в степь. Толстый казах по-приятельски встретил вернувшегося деда, похлопал его по плечу.

— Назар, бери мой шайтан. Скачи! — предложил он деду.

Старый казак даже покраснел от удовольствия, он покосился в мою сторону. «Гляди мол! Знай наших, на что мы гожи!» — казалось говорили его глаза с хитринкой. Не долго думая, он снова вскочил на неоседланного разгорячённого проминкой жеребца, которого еле сдерживали в поводу статные сынки казаха.

— Эхх, пошли! — неистово закричал дед. Он взмахнул рукой, конь взвился и понёс в сиреневую даль. За ним устремились молодые джигиты. Пригнувшись к гриве, казак мчался стрелой вперёд. По степи разносился его страшный вой:

— О-о-о!..

Скакал дед мастерски. Казахи не отрывали горящих глаз от всадников.

— Гляди, гляди, как шибко бегает на моём коне твоя дед! — не унимался казах, притаптывая росистый ковыль. — Ай, хорош джигит! Ай, хорош!..

Дед далеко оставил соревнователей, он обскакал огромный круг в степи и возвратился к Золотой Сопке. По лицу казака растекался горячий пот, но глаза его сверкали весело, как у юноши.

— То верно шайтан у тебя, не коняшка! — похвалил он казаху скакуна. — Золотой конь!

Я в изумлении разглядывал деда: откуда у него бралась такая ловкость и лихость? Старику под семьдесят лет, но держался он прямо и был румян. Словно угадав моё восхищение, старик похвалился:

— А ты что думал! Мы ещё потопаем по земле, милай! Эх-х!..

К полдню жар прогнал людей в коши. Среди юрт вились к небу голубоватые струйки дыма. Из недалёкой березовой рощицы доносилось конское ржание, блеянье овец. В коше пахло свежим овечьим салом, перегоревшим кизяком и человеческим потом. Дед вместе со знакомыми казахами устроился неподалеку от юрты, в тени берёзового колка. Казахи наперебой угощали нас кумысом. Старик пил жадно и похваливал хозяев…

Отоспавшись и отдохнув в тени, казак попрощался со своими приятелями.

— Ну, бывайте здоровы! На том спасибочко! А мы машир-машир до дому!..

На золотых главах собора погасала вечерняя заря, городок погружался в лёгкую сизую дымку. С высоких минаретов разносились призывные крики муэдзина:

— Алла! Алла!..

На улицах и площадях, где только заставал их призыв муллы, казахи, подостлав кошмы, упав на колени, усердно молились.

Утомлённые мы вернулись домой, и дед, плотно поужинав, убрёл под навес на вольный воздух, где хорошо спалось. Вскоре на дворе послышался его могучий храп…

На другой день дед спозаранку уехал на башкирский базар.

— Ты, малый, мне только помеха! — остановил он мой порыв: — Иди, гоняй на форштадте голубей. Худой ты конник, а мне через тебя стыд!

По глазам деда, однако, я понял, что старый плутует. По словам тётки, желчной и сердитой женщины, деду ноне «под хвост попала возжа». Вечером это оправдалось, — старик вернулся пьяным. Он ехал по широкой улице на одногорбом верблюде, громоздясь на нём, как казахский бай. Величественно подбоченившись, он горделиво разглядывал встречных. За верблюдом покорно брёл вороной конёк. Второй пошёл на менку. Дед торжественно подъехал к воротам и по-хозяйски закричал:

— Эй, бабы, отчиняй ворота!

Мать выбежала на двор и, увидев деда на верблюде, всплеснула руками:

— Ахти, лихонько! Где же вы конька подевали, батюшка?

— Не видишь, что ли, сменял! — весело ответил старик.

Верблюд был стар, беззуб и зол. Животное ревело и плевалось на всех, а сбежавшиеся соседи смеялись над дедом:

— На какого хрена ты, старик, доброго конька сменял. Гляди, да эта шкура век доживает. И ты киргиз, что ли? Как ты, батька, тепереча на таком звере в станицу въедешь? Казаки, поди, разбегутся!..

Пьяный дед куражился, размахивал руками.

— Вы ещё малосольны в таком деле, ни бельмеса не разумеете. Я на ём, как хан вышусь над народом! Эх-хе-хе, верблюдка, мой милый! — весело жмурился он на животное.

— Очумел старый, — ворчала тётка, зло разглядывая животное: — Ишь, что надумал. Проспится поди, зачешет затылок!

Она словно угадала. Дед выспался под навесом, на ветерке его изрядно продуло, хмель испарился. Проснувшись утром, он почесал затылок и пожаловался:

— Башка ноне невыносимо трещит. Наверно вечора выпил сверх положенного.

Завидя улёгшегося среди двора облезлого верблюда, он вылупил удивлённые глаза:

— Это что ж? Откуда такая зверюга выискалась?

— Да это ж ты сам, дед, выменял! — холодно отозвалась тётка.

— Не может того быть! Аль я оглупствовал? Тут выходит ведьма наворожила, мово конька на верблюда оборотила. Ишь, чорт какой! — ругаясь, он сердито оглядел верблюда.

Однако, делать было нечего. Он взял его за повод и молча увёл на меновой двор. Там он весь день бродил среди людской толчеи со своим верблюдом, но никто не пожелал купить его.

— Ты что, сдурел, станичник? Кому надобна старая зверюга, зараз сдохнет! — насмехались над ним люди.

Старик с горя напился и прибрёл домой. Он улёгся на своём обычном месте, под навесом. Сбросив чекмень, он долго жаловался себе:

— Все люди живут, как люди. А я что? Нехристи и тыи вон на юрту по три бабы имают, а я… Одна, да и та старая… Уйду, уйду, да приму басурманскую веру!

— Да куда ты уйдёшь, дед, — спросила его моя мать: — Вот дознается бабка Дарья про твои соромные речи, так достанется тебе на орехи!

— А я что и говорю! — лукаво ухмылялся в бороду дед: — Я о том и толкую, нет краше моей старухи… Ну, ну, ты готовь внука, поедем мы с ним до Магнитной. Хватит мне тут вашей сатовки! Буде!..

2. В СТЕПИ

Над городом ещё простиралась предутренняя прохлада и тишина. Солнце только что выкатилось из-за бугров и озолотило главы собора. Ставни в домах всё ещё были наглухо закрыты, а на улицах пустынно. Город досыпал сладкий утренний сон. Кое-где над домами уже курились синие дымки, попахивало горелым кизяком. Ворота нашего двора были распахнуты настежь. Посреди двора меня поджидала дедовская упряжка. Но что за странная это была упряжка! В кореннике стоял злой верблюд, а пристяжным пристроился чёрный конёк. Верблюд, как чудовище с маленькой головой на длинной шее, вращал злыми глазами. Тут-же в ожидании меня топтался дед. Он превосходно понимал всю неприглядность своей упряжки и, пряча глаза в землю, ворчал на верблюда:

— Вот змей навязался на мою голову!

Между тем, мать, охватив мою голову тёплыми тонкими руками, долго и любовно смотрела мне в глаза. А у самой на ресницах сверкали крупные слезинки. Она жарко и торопливо шептала мне:

— Не балуй, сынок, много. Слушай бабушку, она у нас самая добрая и умная!

— Ну, чего ты там возюкаешься. Хватит-то чадо ласкать, не на век расстаёшься! — недовольно торопил дед.

Мать в последний раз обняла и поцеловала меня, и я быстро вскочил в плетушку. Дед уселся рядом, и мы тронулись со двора.

Верблюд шёл раскачиваясь, поднимая густую пыль, время от времени он сердито ревел, вызывая на душе у деда беспокойство и стыд.

— И чего этот анчутка народ оповещает! — жаловался старик и бил животное кнутовищем: — Пошёл, пошёл, окаянный!..

Смешанная упряжка прогремела по высокому мосту через Увельку, минула форштадт и стала подыматься в гору, на которой громоздились ветряки. Несмотря на раннюю пору, у мельницы-вековуши сидел седенький Спирушка в посконной рубашке и штанах и вглядывался в долину, в которой пестрел городок. Я тоже в последний раз оглянулся. Там внизу, как два синеватых булатных клинка, городок окаймляли две быстрые речушки. Над ними возвышались купола собора, минареты, на краю долины — женский монастырь с зелёными главками церквей, а сам городок в лучах солнца белел сплошной массой своих низких домиков. Далеко-далеко за Уем, у Золотой Сопки темнели толпы всадников, спозаранку открывших конный базар. В меновом дворе начиналось оживление: к нему тянулся караван, пылил обоз с товарами, а в степи за его деревянными стенами дымили костры, над которыми казахи, прибывшие на ярмарку, в чёрных чугунах варили махан. Мгновенье — и всё стало быстро исчезать: и ветряки, и сухонький беленький дедка Спирушка, и минареты. Всё скрыли скаты долины, и перед нами распахнулся простор. Как будто и не было городка! Навстречу широкой волной разлились золотистые потоки солнца, и на всём пространстве, которое открылось перед нами, осиянные алмазами росы засверкали травы: седоватый гибкий ковыль, горьковатая полынь, дикая конопля, белая нежная ромашка, степная гвоздика, высокий астрагал, пахучий тмин, чабер, душица, розовый иван-чай, обширными пятнами алевший среди зелёных пространств. Какое богатство красок и разнообразие растительности, обласканное солнцем, умытое сияющей росой, раскрывалось перед нами! Мне всё время казалось, что дорога идёт к далёкому горизонту. Я огляделся кругом: везде необозримая степь поднималась к лиловому окаёму. Воздух был необычайно прозрачен и, среди сочной зелени издалека виднелись небольшие степные озёра, которые растекались расплавленным серебром. На озёрах возилось много всякой водяной птицы: утки, гуси, лебеди. Во встречных ложбинах протекали тонкие мелководные ручьи, окаймлённые кустарником, диким вишенником, боярышником, ивняком, черёмушником, малинником. Из густых зарослей то и дело шумно выбирались стайки тетеревей и быстро исчезали в ковыле. А надо всем волнующимся зелёным морем ковыля и степных трав высоко в небе описывали плавные круги орлы-стервятники, высматривая добычу.

Ни одного облачка не пронеслось по синему неподвижному небу. Солнце поднималось всё выше и выше, пригревая степь. Сверкание росы постепенно угасло, и над степью задрожали волны горячего воздуха. Дед сдвинул на затылок свой широкий картуз и, щурясь на солнце, крутил головой.

— Скажи на милость, как обмишурился! — поделился он со мною своей неудачей. — Ну, что я поведаю своей старухе? На беса ей сдался этот страхолютик! Ты только подумай, вот жил-жил почесный казак, имел пару добрых коньков и, на тебе, попутал скаженный! У, кутерьма! — грозил он верблюду, который спокойно, почуяв родную степь, вышагивал; дед был полон раскаяния, и тут, среди пустынного простора он в открытую себя корил.

— Эх-ма, перехватил трохи с чалдонами. На водку да на пельмени они мастаки, а тут и подвернись ордынец с этим зверюгой. Сибирские подбивать стали: — Поменяй, да поменяй! Тьфу, чорт! — отплюнулся дед. — А может-то и не чалдоны спроворили такую насмешку над старым, а ведьмачка наколдовала. Бывает и такое. А ну, глянь! — указал он вперёд.

Там, предводительствуемый белоснежным жеребцом, мчался на водопой конский табун. Тонконогий гривастый скакун на секунду остановил свой лёгкий бег, звонкое ржание разнеслось по степи, и он, снова развевая гривой, горделиво понёсся к далёкому озеру. Ни табунщиков, ни собак нигде не виднелось. Словно угадывая мою мысль, дед сказал:

— Он и есть главный опекатель табуна! — кивнул он в сторону белогривого жеребца. — И на жировку, и на водопой, и от зверя на оборону поднимает коней. Злющий и умный шельмец! — с похвалой отозвался дед о вожаке табуна. — И всё это добро принадлежит одному киргизскому баю. Тут где-нибудь в ложбинке и кош его укрывается…

И верно, проехав версты три, во впадине у родника мы увидели три юрты. Подле них бродили косматые псы, да возились голые ребята. Воздух накалялся всё больше, медное от загара лицо деда покрылось мелким потом. Утирая его, он рассказывал:

— Табун-то по степу бродит, а сам бай, небось, на пуховиках валяется, альбо кумыс жрёт. Ну и жистя!..

В голосе казака зазвучала явная обида на свою бедность. Он глубоко вздохнул:

— Ох, господи, что деется на свете! И откуда одному богатство в рот валится, а другой так и не выбьется из нуждишки?

…Из степного марева постепенно вырастала казачья станица. Показались колодезные журавли, купавы редких осокорей. Послышался собачий лай. Верблюд, всё так же раскачиваясь, равнодушно пылил по дороге. Конёк оживился, шустро встряхнул гривой и старательнее натянул постромки. Дед завертелся на сиденьи, лицо его приняло огорчённый вид. Ой, как не хотелось старому на своей упряжке ехать через знакомую станицу! Он свистнул кнутом и заторопил упряжных:

— А ну, живее, бес вас задери!

Казак хлестнул ни в чём неповинного конька, схватился за козырёк и насунул картуз поглубже. Вот и ставок, по которому с кряканьем плавали косяки уток; по берегу белел растерянный пух. Не успел я опомниться, как на нашу упряжь с громким лаем обрушилась пятёрка громадных степных «тазов» со свирепыми волчьими мордами. Они выскочили из засады и с ожесточённым лаем накинулись на верблюда. Глаза их стали красными от злобы. Они хрипели, бросались под ноги ему, хватали зубами за бричку, готовы были от ярости разорвать в клочья.

Дед отмахивался от них длинным кнутом, приводя их в пущую ярость. Они всю станицу сопровождали нас неуёмной возней и лаем. Из окон выглядывали сонные лица.

Псы понемногу отстали. Купавы осокорей стали расплываться в нагретом воздушном мареве, и нас снова охватил необъятный зелёный простор.

— Эх, отдохнуть надо бы! — со вздохом сказал дед, оглядывая степь. — Ну, годи ж, вот до речушки доберёмся, тут и раскинем табор!

И далеко-далеко на горизонте заблестело озеро, а над ним встали высокие минареты мечетей. Навстречу нам поднимался странный зыбкий город, подёрнутый лиловым маревом.

— Гляди, дед! Гляди! — закричал я, очарованный сказочным видением, возникшим на горизонте. — Город-то какой! Поболе Троицка будет!

— Хо! Город! — усмехнулся дед: — Никакого города тут и нетути. Глупство одно! Близир! По учёному мираж кличется. Вот углядишь, а его и нет. Погоди, вот в низину спустимся, опять подымемся и твоего города как не бывало. Вот оно что!

И верно, через пять минут от причудливого города не осталось и намёка.

На западе, на небольшой возвышенности, вдоль высохшего озера показались какие-то странные постройки.

— Никак это кстау[3], дед? — приглядываясь к ним, спросил я.

— Надумал! Да это мазары, по нашему киргизское кладбище. Тут и колодцу быть! Вот мы и передохнём на степу малость! — оживился дед.

Проехав с версту, он свернул к мазарам, выбрал место в тени одинокого чахлого деревца, распряг пару и пустил гулять по степи. Тут же у брички старик разостлал на земле попону и из дорожной сумы выложил немудрую снедь, которой на дорогу снабдила нас мать. В баклажке у деда оказалось топлёное молоко. Мы принялись жадно есть.

В степи расплывался невыносимый зной. Куда ни хватал взор, везде струился нагретый воздух. Даже могильники, расположенные на другом краю кладбища, словно растопленные зноем, расплывались, колеблясь в воздухе.

— Охо-хо, ну, и шпарко! — пожаловался дед, перекрестил рот и, кряхтя, полез под бричку. — Ну, я чуток сосну, бо спозаранку на ноги поднялся. Ты тут за лошаками погляди, кабы не угнались куда!

Не успел дед растянуться в тени, как почти мгновенно заснул. Я свернул попону, собрал остатки трапезы в дорожную укладку и пустился блуждать по степи. Неподалёку от брички паслись наши «лошаки». Конёк, обмахиваясь хвостом, неторопливо щипал ковыль. Верблюд, к моему удивлению, игнорировал пахучие сочные травы. Он бродил по краю солончаков и жадно поедал джантак[4]. Заслышав меня, он поднял голову и долго смотрел на меня неподвижным взглядом, от которого мне стало не по себе. Я проворно минул его и ударился в степь. Несмотря на жгучий зной, степь жила шумной деятельной жизнью. Трещали безумолку кузнечики, жирные, с длинными усиками. При шуме шагов они быстро оттолкнувшись пружинистыми лапками и, сверкнув розоватой подкладкой своих крыльев, отлетали прочь. Их было так много и от их прыжков кругом шёл такой сухой треск, что казалось по травам шелестят крупные капли дождя. Совсем невдалеке мелькнула нарядным пёстрым оперением, мирно пасшаяся, стайка дрохв. Заслышав мои шаги, они удивлённо подняли головки и долго смотрели на меня. Как жаль, что с нами не было ружья!

Я побрёл дальше, на обширное казахское кладбище. Среди степной зелени поднимались серые каменные могильники. Лёгким тленом и грустью были одеты эти немые свидетели прошлого. Вот круглая усыпальница, выстроенная вроде средневековой крепости, башенки стрелой поднимаются над зарослями терновника, цепко охватившего осыпающиеся стены этого мрачного сооружения. Рядом круглое со сводчатой куполообразной крышей надгробие. На каменных стелах[5] арабской вязью проступали многословные надписи. По всему угадывалось, что под этими надгробиями лежали в последнем безмятежном сне казахские баи, а может быть древние ханы кочующих воинственных орд. На одной стеле я разобрал цифры, которые поразили меня. Они уводили в седую древность… Я невольно задумался и, погружённый в самые противоречивые чувства и мысли, продолжал блуждать среди надгробий. Не все из них были пышные и величественные. Кругом, то тут, то там поднимались открытые саманные мулды с башенками по углам, были и просто земляные насыпи, отмеченные только простыми узкими каменными стелами. Многие надгробия подгнили, склонились набок, иные рухнули, скрыв каменные стелы. Цепкая и густая растительность, — держи-дерево, мелкий вишенник, бузина, — охватили это печальное царство покоя. Пробираясь сквозь густые заросли кустарника, мне думалось: «Кто эти неведомые люди, почивающие на заброшенном кладбище в степи? Были они воины, поэты, баи, султаны или просто рабы? Кто ответит на это? Ничего не осталось, от их тщеславия, никто не знает этих стёртых и крикливых эпитафий?» Могильный покой и запустение царили здесь и наводили печаль. Я оступился на обломках руин и загремел камнями. Откуда-то из заросли сорвалась неведомая птица и бесшумно пронеслась мимо меня, задев лёгким крылом по лицу. Мне стало не по себе, и я поторопился выбраться в степь. Выбежав на курган, залюбовался необъятным простором. Далеко-далеко к синему горизонту уходила наша дорога. Жара понемногу стала спадать и я вернулся к бричке.

— Деду, пора вставать. Пора в дорогу! — затормошил я старика.

Старик сопел, кряхтел, почёсывался. Неохотно открыл глаза.

— Неужто пора, а кажись только очи сомкнул. Ох-ты!..

Он, нехотя, поднялся, я помог поймать конька, и вскоре наша упряжка снова тронулась в путь. По дороге, навстречу нам, из далей двигались обозы с азиатскими товарами, ехали одиночки, — все они пробирались на троицкую ярмарку. Вдруг из лощины на нас выкатывалась тяжёлая казахская двухколёсная арба, или неожиданно попадался украинский воз, запряжённый медлительными могучими волами. Кого только ни встретишь в привольной степи! И русскую телегу и навьюченного верблюда.

Заночевали мы в казахском ауле. Здесь дед за бесценок продал нашего коренника.

3. СТАНИЦА

На третий день нашего пути вдали засинели высокие холмы. В знойном полдневном мареве они казались неустойчивыми, колебались и мне чудились голубоватыми облаками. Показывая на них, дед весело оповестил:

— Вот она, наша Магнитная!

Мы проехали ещё добрый час, когда, наконец, в широкой зелёной долине засверкал серебристый Яик.

— Здравствуй, наш родимый! — обрадованно приветствовал дед знаменитую казачью реку.

Трудно было оторвать глаза от сияющих под солнцем речных излучин. Лёгкий ветерок рябил воду и мнилось, там вдалеке на степном просторе переливалось расплавленное серебро. Кое-где над берегом темнели купавы осокорей и дуплистых верб. На отмели, в тихом зеркальном разливе в неподвижности застыло пёстрое стадо коров, загнанных пастухом в реку. Сам пастух, маленький и шустрый, гонялся по лугу за отбившейся бурёнкой. Всё: и окрестные холмы, и редкие берёзовые рощицы, и волны ковыля, убегающие под ветром к далёкому окаёму, были озолочены солнцем и выглядели по-праздничному нарядно. Во всём моём теле чувствовалась необыкновенная лёгкость, хотелось спрыгнуть с брички и нетерпеливо устремиться вперёд, к ожидающей станице. Вот, наконец, из-за зелёного гребня показалась церковная главка, и шаг за шагом нашего пути из-под бугра стала выходить, словно витязь из земли, сама церквушка. Ещё поворот и, — перед нами распахнулась долина с рассыпанными, как отара овец, домишками. Станица Магнитная!

Вскоре мы въезжали в широкую пыльную станичную улицу. Как всё сразу изменилось и приняло вдруг свой обычный, будничный вид! Обычная деревенская улица окаймлена незатейливыми казачьими домишками.

— Вот оно казачье жило! — показал глазами дед на ряды низеньких деревянных домиков. Лишь редкие из них были крыты железом и окрашены. Деревянные строения чередовались с простыми мазанками, глубоко вросшими в землю. Зелени почти не было, только у церквушки теснилась группа запылённых древних вязов. По улице бродили куры и свиньи, а у забора на солнце дремал старый козёл. Рядом рассыхались две пустые некрашенные бочки. Дряхлый дед, несмотря на жару, обутый в валенки и полушубок, сидел у «пожарки», уныло опустив голову. Он даже не пожелал приветствовать моего деда возвращавшегося из дальних странствований.

Лёгкий ветерок, сорвавшийся с горы Атач, поднял бурунчики летучей мелкой пыли и погнал её вдоль станицы. Всё вокруг выглядело серо, уныло. Только одно бирюзовое небо ласкало глаза, да манили к себе зелёные холмы, вздымавшиеся над Яиком.

На сердце стало тоскливо: после кипучего ярмарочного Троицка станица показалась слишком тихой и неприветливой. Завидя моё разочарование, дед успокоил:

— Ты, казак, не кручинься! Это не наши курени. Вот доберёмся до наших палат, заживём! Ух, как заживём!

Я все глаза проглядел: когда же покажутся весёлые дедовы палаты?

— Ты что ж, как бес, вертишься? — озорно закричал дед и ткнул кнутом в сторону: — Не туда глядишь! Э-вон, наши дворцы!

Мы подъехали к серой полуразвалившейся группе строений. Трудно было назвать их строениями. Облупленная и давным-давно небеленая ветхая мазанка глубоко ушла в землю, старчески глядя маленькими, слепенькими оконцами на станичную улицу. Крыша у мазанки вовсе отсутствовала. На земляной насыпи, покрывшей собою избушку, росли буйные сорняки: полынь, крапива да желтела вездесущая сурепка. Из этой буйной заросли трав сиротливо торчала задымлённая труба, прикрытая битым дырявым горшком. Сизый дымок курился над мазанкой, тянул к вершинам дуплистых осокорей, обступивших курень деда. Возле мазанки теснились плетёные сараюшки, крытые копнами прошлогодней травы и соломы. Рядом высились груды кизяка.

Наша повозка остановилась перед пошатнувшимися воротами, слаженными из тонких жердей.

— Тпру, приехали! — закричал дел, соскочил с брички и пошёл раскрывать ворота.

Заслышав шум, на крылечко вышла сухонькая старушонка в линялом кубовом сарафане. Она с минуту колебалась, не зная что делать. Наконец, всплеснув руками, всхлипнула, завидя меня:

— Внучек приехал! Ахти, родный!