Александр Дюма
В середине июня 1559 года, по-весеннему сверкающим утром, площадь Сент-Женевьев запрудила толпа примерно в тридцать-сорок тысяч человек.
Тот, кто только сейчас прибыл из родных мест и внезапно оказался бы посреди улицы Сен-Жак, откуда можно было охватить взглядом всю эту толпу, был бы ошеломлен таким зрелищем и затруднился бы сказать, по какому случаю собралось столь много людей в этом месте столицы.
Погода стояла великолепная — значит, не будут выносить раку святой Женевьевы, как в 1551 году, чтобы добиться прекращения дождя.
Дождь уже прошел позавчера — значит, не будут выносить раку святой Женевьевы, как в 1556 году, чтобы молить о дожде.
Не надо было и оплакивать губительное сражение, подобное тому, что произошло при Сен-Кантене, — значит, не будут выносить во главе процессии раку святой Женевьевы, как в 1557 году, чтобы обрести заступничество Господне.
Тем не менее, было совершенно очевидно, что столь великое множество народа, заполнившее площадь перед старинным аббатством, собирается принять участие в каком-то знаменательном торжестве.
Но каков же характер этого торжества?
Не религиозный — ибо если в толпе и попадались люди в почтенных монашеских одеяниях, то число их было явно недостаточно, чтобы придать празднику религиозный характер.
Не военный — ибо воинов в толпе было очень мало, а те, кто был, не имели при себе ни Протазанов, ни мушкетов.
Не аристократический — ибо над головами не реяли рыцарские знамена с гербами благородных родов и пестрые султаны на шапках сеньоров.
А преобладали в этой многоцветной массе, где смешались друг с другом дворяне, монахи, воры, горожанки, уличные девицы, старики, фигляры, фокусники, цыгане, ремесленники, разносчики слухов и сплетен, продавцы ячменного пива; одни на коне, другие на муле, кто-то на осле, кто-то в рыдване (как раз в том году изобрели рыдваны!), причем в этом огромнейшем людском море все двигалось: приходило, уходило, толкалось, суетилось, прорывалось в середину площади, — так вот, в этом многолюдном море преобладали школяры: школяры четырех наций — шотландские, английские, французские, итальянские.
И заключалось дело вот в чем: этот день был первым понедельником после праздника святого Варнавы, так что вся эта толпа собралась, чтобы отправиться на ярмарку ланди.
Внимание, дорогие читатели! Перехожу к вопросам этимологии, словно я ни много ни мало член Академии надписей и изящной словесности.
Латинское слово «indictum» обозначает время и место, заранее обусловленное для определенного собрания.
«I», первоначально перешедшее в «е», само собой разумеется, превратилось в «а». Итак, вот последовательные этапы преобразования слова «indictum»: «Pindict», «l\'endit», затем «l\'andit» и наконец, когда артикль слился с основой, «landi».
В результате это слово стало обозначать время и место, заранее обусловленное для того или иного собрания.
Во времена Карла Великого, короля-тевтона, сделавшего своей столицей Ахен, святые реликвии раз в год выносились из часовни и показывались паломникам.
Карл Лысый перенес эти реликвии из Ахена в Париж, и их демонстрировали раз в год на ярмарочном поле, простиравшемся вблизи бульвара Сен-Дени.
Парижский епископ, видя, что с ростом благочестия среди верующих ярмарочное поле более не в состоянии вместить всех желающих, перенес праздник ланди на равнину Сен-Дени.
Духовенство Парижа стало устраивать здесь шествия с выносом реликвий, а епископ обращался к собравшимся с поучениями и благословлениями. Однако с благословлениями, являвшимися, по существу, обещанием будущих благ, духовных и мирских, дело обстояло не так просто: правом раздавать их обладал не каждый, кто пожелает. Духовенство Сен-Дени утверждало, будто только оно обладает правом благословлять на своих землях, и подало в парламент иск на епископа как на узурпатора.
Дело разбиралось с таким ожесточением и защищалось каждой из сторон столь красноречиво, что парламент, не зная, доводы какой из сторон более обоснованы, отверг и те и другие, предвидя возможные в таком случае раздоры и смуты, и запретил как епископам, так и аббатам показываться на ярмарке ланди.
Прерогативы, ставшие предметом спора, унаследовал ректор Парижского университета: он обрел право ежегодно прибывать на ярмарку ланди в первый понедельник после праздника святого Варнавы, чтобы выбрать пергамент, необходимый для всех его коллежей; причем купцам, торговавшим на этой ярмарке, запрещено было пускать в свободную продажу хотя бы один пергаментный листочек до тех пор, пока господин ректор не завершит все свои закупки.
Эти прогулки ректора, продолжавшиеся по нескольку дней, подали школярам мысль сопровождать его, и они запросили разрешения на это. Разрешение было предоставлено, и с того момента ежегодная поездка ректора обставлялась со всей возможной торжественностью и пышностью.
Наставники и учащиеся прибывали на площадь Сент-Женевьев верхом и оттуда, соблюдая порядок, следовали вплоть до ярмарочного поля. К месту назначения кавалькада двигалась весьма спокойно; но стоило кортежу прибыть туда, как обнаруживалось, что в его составе оказывались присоединившиеся по пути все цыгане, все фокусники-гадатели (их в Париже в то время насчитывалось тридцать тысяч), все девицы и все дамы сомнительного поведения (относительно их числа в те времена статистических данных не было), переодетые мальчиками все обитательницы Валь-д\'Амура, Шо-Гайяра, улицы Фруа-Мантель; это была самая настоящая армия, чем-то напоминавшая великое переселение народов в четвертом столетии, с той только разницей, что эти дамы, в отличие от варваров и дикарей, были приобщены к цивилизации сверх меры.
Прибыв на равнину Сен-Дени, все останавливались, сходили с лошади, осла или мула, без особых затей стряхивали пыль с сапог и штанов или башмаков и краг (если прибывали пешком), смешивались с почтенной компанией, тем более что им предоставлялась широчайшая возможность выбора, рассаживались и ели кровяную колбасу, сосиски и паштеты, выпивали вместе с дамами, у которых от этого наливались краской щечки, невероятные количества белых вин со всех окрестных холмов: Сен-Дени, Ла Бриш, Эпине-лез-Сен-Дени, Аржантёй. Головы разгорячались от любви и от вина. Слышалось: «Передай бутылки!», «Ветчину живо!», «Кинь-ка стаканчики!», «Не ори!», «Мне красненького, только неразбавленного!», «Будь любезен, дружочек мой, плесни мне в стакан!», «Белого! Белого! Разливай все, разливай, черт побери!», «Сто рук надо иметь, как у Бриарея, чтобы все время без устали разливать!», «Приятель, смелее, у меня уже с языка кожа слезает!» В общем, разыгрывалась пятая глава «Гаргантюа».
Согласитесь, это прекрасные времена, или даже веселые времена, когда Рабле, кюре из Мёдона, пишет «Гаргантюа», а Брантом, аббат из Бурдея, пишет «Галантных дам»!
Немного охмелев, все поют, обнимаются, спорят, рассказывают глупости, задирают прохожих. Какого черта, надо развлекаться!
С первыми встречными затевались разговоры, которые, в зависимости от характера этих людей, кончались хохотом, оскорблениями или ударами.
Понадобилось двадцать постановлений парламента, чтобы покончить с этими беспорядками; в итоге решено было для опыта перевести ярмарку из равнины Сен-Дени в пределы города того же имени.
В 1550 году был принят декрет, разрешавший допуск школяров на ярмарку ланди не иначе как депутациями по двенадцать человек от каждого из четырех коллежей наций, как они назывались в те времена, причем в это число включались и наставники. Но в результате получилось вот что.
Не допускавшиеся на ярмарку школяры снимали университетские одежды и, переодевшись в короткие плащи и цветные шляпы, натянув пестрые штаны, пристегнув (поскольку речь шла о подобии сатурналий) запрещенные им шпаги в дополнение к кинжалам, право носить которые они присвоили себе сами с незапамятных времен, отправлялись в Сен-Дени самыми различными путями, следуя пословице: «Все дороги ведут в Рим»; а поскольку благодаря этому маскараду они ускользали от зоркого взгляда своих наставников, беспорядки стали гораздо более значительными, чем до того как был принят ордонанс, имевший целью их прекратить.
Таково было положение в 1559 году; видя, сколь упорядоченно началось шествие, никто бы и подумать не мог, сколь невероятные выходки позволят себе его участники, как только доберутся до места.
Как обычно, кавалькада и на этот раз, двигаясь довольно спокойно, вступила на широкую улицу Сен-Жак, не доставив никому хлопот; появившись перед Шатле, она испустила такие возгласы проклятий, на какие способна только парижская толпа (ибо не меньше половины тех, из кого состояла эта толпа, знавали подземные тюрьмы этого сооружения далеко не понаслышке), и, доставив себе этим небольшое утешение, направилась по улице Сен-Дени.
Опередим же ее, дорогой читатель, и перенесемся в известный своим аббатством город Сен-Дени, чтобы присутствовать при одном из происшествий праздника, тесно связанном с историей, которую мы решились вам рассказать.
Официальные празднества происходили в самом городе, в частности на его главной улице; именно в самом городе, на его главной улице, в деревянных будочках, сооруженных за два месяца до этого события, устраивались цирюльники, пивовары, обойщики, галантерейщики, белошвейки, шорники, седельных дел мастера, торговцы канатами, изготовители шпор, продавцы кож, кожевники, дубильщики, обувщики, изготовители охотничьих рожков, суконщики, менялы, серебряных дел мастера, бакалейщики и особенно владельцы питейных заведений.
Те, кто двадцать лет тому назад побывал на ярмарке в Бокере, или, что гораздо вероятнее, десять лет тому назад на празднествах в балаганах Сен-Жерменской ярмарки, могут, увеличив в своем воображении до гигантских размеров то, что они видели в этих двух местах, представить себе, какой была ярмарка ланди.
Зато те, кто регулярно, из года в год, посещает эту самую ярмарку ланди, которой и в наши дни славится супрефектура Сены, не могут иметь ни малейшего понятия о том, что было, сравнивая с тем, что есть сейчас.
В самом деле, вместо людей в монашески мрачных черных одеждах, что посреди любого праздника невольно повергают в грусть даже тех, кто меньше всего склонен к меланхолии, и выступают как напоминание о трауре, как своеобразный протест печали, царицы этого убогого мирка, против веселья, кажущегося им узурпатором, здесь собиралась веселая толпа в одеждах ярких расцветок, отливающих золотом и серебром, украшенных оторочками, позументами, выпушками, плюмажами, лентами, галунами; в бархате, тафте с золотой вышивкой, атласе, расшитом серебром; вся эта толпа блестела под солнцем и, казалось, даже отражала от себя самые яркие его лучи; нигде никогда не было подобной роскоши, страсть к которой охватила все общество сверху донизу, несмотря на то что начиная с 1543 года французские короли от Франциска I вплоть до Генриха IV издали двадцать законов против нее, никогда, однако, не исполнявшихся.
Объяснение столь небывалой роскоши весьма просто. Открытие Нового Света Колумбом и Америго Веспуччи, экспедиции Фернандо Кортеса и Писарро в сказочное королевство Катай, о существовании которого заявлял еще Марко Поло, наводнили всю Европу огромным количеством звонкой монеты (один из писателей того времени жаловался на всеобщий разгул роскоши и резкий рост цен на продукты питания, за восемьдесят лет поднявшихся более чем в четыре раза).
Но не один лишь центр Сен-Дени был тогда красочным местом празднеств. Да, ордонанс парламента переместил их в город, но воля населения, в такой же степени могущественная, перенесла их на берег реки. Получилось так, что Сен-Дени действительно был местом проведения ярмарки, но сами празднества происходили у воды. Поскольку покупать мы ничего не собираемся — перенесемся именно на берег реки, ниже острова Сен-Дени, чтобы увидеть и услышать то, что произойдет там.
Толпа, которая на наших глазах отправилась с площади Сент-Женевьев, проследовала по улице Сен-Жак, громко высказала перед Шатле свое неодобрение тюрьме и вступила на улицу Сен-Дени, между одиннадцатью часами и половиной двенадцатого добралась до усыпальницы королей, после чего, точно так же как овцы, очутившиеся на лугу и представленные сами себе, школяры, избавившись от надзора своих наставников, разбрелись: одни по полям, другие по городу, а прочие по берегу Сены.
Следует признаться, для беззаботных сердец (такие бывают, хотя и редко) это было великолепным зрелищем: тут и там в радиусе целого льё попадались то на солнышке, то на траве у речного обрыва новоиспеченные школяры двадцати лет, лежавшие у ног прекрасных девушек в атласных красных корсетах, с атласно-розовыми щечками и атласно-белой шеей.
Взору Боккаччо следовало бы пронзить лазурный ковер небес и любовно разглядеть этот гигантский «Декамерон».
Первая часть дня прошла довольно спокойно: люди пили, когда было жарко, ели, когда хотелось есть, кто сидел, кто лежал. Затем беседы становились все жарче, головы распалялись. Одному Богу известно, какое количество кувшинов было наполнено вином, осушено, вновь наполнено, вновь осушено и после очередного раза разбито (осколки их запускались друг в друга).
Итак, к трем часам берег реки покрылся тарелками и кувшинами — одни оставались целыми, другие были разбиты; чашки наполнялись, а бутылки опустошались; парочки обнимались и перекатывались на траву; мужья принимали посторонних женщин за своих жен; жены принимали своих возлюбленных за мужей, — так вот, берег реки, зеленый, прохладный, только что сверкавший подобно деревне на берегу Арно, сейчас походил на один из пейзажей Тенирса, служащий фоном для фламандской кермессы.
Внезапно раздался громкий крик:
— В воду! В воду!
Все вскочили; крики становились все громче:
— В воду еретика! В воду протестанта! В воду гугенота! В воду безбожника! В воду! В воду! В воду!
— Что случилось? — воскликнуло двадцать голосов, сто голосов, тысяча голосов.
— Он богохульствует! Сомневается в Провидении! Заявляет, что пойдет дождь!..
И именно это обвинение, самое невинное, на первый взгляд, произвело наибольшее воздействие на толпу. Люди развлекались, и они разъярились от того, что их пугают грозой; на них были воскресные одежды, и они разъярились от того, что их воскресные одежды могут быть попорчены дождем. Как только толпа услышала, в чем дело, бранные выкрики возобновились с новой силой. Все стали собираться у того места, откуда раздавались отчаянные вопли, и мало-помалу оно было окружено столь плотно, что даже ветер не смог бы преодолеть такую преграду.
Посреди этой группы, почти что сдавленный ею, отбивался от толпы молодой человек лет двадцати, в ком легко было узнать переодетого школяра; с бледным лицом, с побелевшими губами и со сжатыми кулаками, он, казалось, ожидал, когда самые наглые из нападающих, не довольствуясь криком, сделают попытку ударить его, — тогда он свалит с ног тех из них, кто окажется рядом, при помощи двух могучих орудий, какими были его стиснутые кулаки.
Это был высокий, худощавый, светловолосый молодой человек со впалыми щеками, внешне походивший на переодетых мальчиками галантных девиц, о которых мы недавно говорили; глаза его, даже будучи потуплены, выдавали исключительную душевную чистоту, и если бы Смирение обрело человеческий облик, оно не избрало бы для своего воплощения никого иного, кроме этого юноши.
Какое же преступление мог он совершить, чтобы вся эта толпа гналась за ним по пятам, чтобы на него набросилась вся эта свора, чтобы к нему тянулись руки, намеревающиеся бросить его в воду?
2. ГЛАВА, ГДЕ ОБЪЯСНЯЕТСЯ, ПОЧЕМУ, ЕСЛИ ИДЕТ ДОЖДЬ В ДЕНЬ СВЯТОГО МЕДАРДА, ОН ИДЕТ ЕЩЕ СОРОК ДНЕЙ
Мы уже отметили в предыдущей главе: этот молодой человек был гугенот и он объявил, что пойдет дождь.
Вот как все началось — все было очень просто, и вы сами это увидите. Юный блондин, казалось, поджидал то ли друга, то ли подругу и прогуливался вдоль реки. Время от времени он останавливался и смотрел на воду; затем, наглядевшись на воду, он смотрел на траву; наконец, наглядевшись на траву, он поднимал глаза и смотрел на небо.
Да, конечно, это упражнение выглядело весьма однообразным, но следует признать, что оно было вполне безобидным. Однако при этом кое-кто из тех, что отмечал праздник ланди на свой лад, сочли дурным тоном, что молодой человек отмечает его иначе. И вот примерно на протяжении получаса множество буржуа, смешавшихся со школярами и ремесленниками, накапливали в себе раздражение против поочерёдного созерцания, которому предавался молодой человек; раздражение это было тем более заметным и сильным, что сам молодой человек не обращал на них ни малейшего внимания.
— Ах! — раздался женский голос. — Не хочу показаться любопытной, но мне хотелось бы знать, почему этот молодой человек так упорно смотрит то на воду, то на землю, то на небо.
— Тебе хотелось бы это знать, Перретта, сердце мое? — спросил молодой буржуа, галантно пивший вино, налитое в стакан дамы, и любовь, светившуюся в ее глазах.
— Да, Ландри, и я крепко поцелую того, кто сможет мне об этом рассказать.
— Ах, Перретта, я полагаю, что за столь сладкое вознаграждение ты могла бы попросить и чего-нибудь потруднее.
— Мне хватит и этого.
— Ты твердо решила?
— Вот моя рука.
Молодой буржуа поцеловал девушке руку и, поднимаясь, сказал:
— Ты все будешь знать.
Вот почему молодой буржуа, которого девушка назвала Ландри, встал и подошел к одинокому и молчаливому созерцателю.
— Послушайте-ка, молодой человек, — проговорил он, — не хочу быть назойливым, но почему вы все время смотрите на траву? Вы там что-нибудь потеряли?
Молодой человек, поняв, что заговорили именно с ним, вежливо приподнял шляпу и с величайшей учтивостью ответил вопрошающему:
— Вы ошибаетесь, сударь, я не смотрю на траву — я смотрю на реку.
И, произнеся эти несколько слов, он повернулся в другую сторону. Метр Ландри был несколько обескуражен: он не ожидал, что ответ будет до такой степени вежлив. Эта вежливость его тронула. Он вернулся к своей спутнице, почесывая за ухом.
— Ну, так что? — спросила у него Перретта.
— Ну, так вот, мы ошибались, — извиняющимся тоном проговорил Ландри, — он не смотрит на траву.
— Так куда же он тогда смотрит?
— Он смотрит на реку.
Посланцу расхохотались прямо в лицо, и он почувствовал, что заливается краской стыда.
— И вы его даже не спросили, отчего он смотрит на реку? — удивилась Перретта.
— Нет, — ответил Ландри, — он показался мне таким благовоспитанным, что мне представилось нескромным задать ему еще один вопрос.
— Два поцелуя тому, кто у него спросит, почему он смотрит на реку, — предложила Перретта.
Поднялись трое или четверо добровольцев.
Но Ландри подал знак, смысл которого заключался в том, что, если уж он начал это дело, ему и кончить его.
Это требование было признано справедливым.
Он вновь подошел к светловолосому юноше и обратился к нему во второй раз:
— Послушайте-ка, молодой человек, а почему вы смотрите на реку? Повторилась та же мизансцена. Молодой человек обернулся, приподнял шляпу и столь же вежливо ответил вопрошающему:
— Извините, сударь, я смотрю не на реку — я смотрю на небо.
И, произнеся эти слова, молодой человек откланялся и повернулся в другую сторону.
Однако, Ландри, озадаченный вторым ответом, подобным первому, решил, что затронута его честь, и, заранее предполагая взрывы смеха своих спутников, набрался смелости и ухватился за плащ школяра.
— Что ж, молодой человек, — стал настаивать он, — не окажете ли мне любезность, сказав, почему вы смотрите на небо?
— Сударь, — отвечал молодой человек, — не окажете ли вы мне в свою очередь услугу, объяснив, почему вы спрашиваете меня об этом?
— Ну хорошо, я хотел бы откровенно объясниться с вами, молодой человек.
— Вы доставите мне этим только удовольствие, сударь.
— Я вас об этом спрашиваю, поскольку люди, находящиеся со мной в одной компании, раздосадованы тем, что видят вас на протяжении целого часа стоящим неподвижно, будто свая, и проделывающим одно и то же.
— Сударь, — ответил школяр, — я неподвижен потому, что ожидаю одного из своих друзей; стою потому, что так я замечу его издалека. Затем, поскольку он все еще не идет, мне надоедает ждать, а как только испытываемая мною скука толкает меня сойти с места, я смотрю на землю, чтобы не порвать обувь об осколки разбитых кувшинов, которыми усеяна вся трава; затем я смотрю на реку, чтобы дать глазам отдохнуть от разглядывания земли; затем, наконец, я смотрю на небо, чтобы дать глазам отдохнуть от разглядывания реки.
Тут молодой буржуа, вместо того чтобы принять эти разъяснения такими, какими они были, то есть за чистую правду без затей, решил, что его дурачат, и стал красным, так дикий мак, заметный издалека в посевах зерновых или люцерны.
— И вы рассчитываете, молодой человек, — настойчиво продолжал он, с вызывающим видом упершись рукой в левое бедро и откинувшись верхней частью тела назад, — и вы рассчитываете, что сможете еще долго предаваться столь малоприятному занятию?
— Я рассчитывал предаваться ему вплоть до того момента, когда ко мне придет мой друг, сударь; однако…
Тут молодой человек взглянул на небо и закончил:
— … не думаю, что смогу дождаться, пока он соблаговолит прийти.
— А почему вы его не сможете дождаться?
— Потому, сударь, что скоро пойдет такой сильный дождь, что ни вы, ни я, ни кто-нибудь еще не сможет через четверть часа оставаться на открытом пространстве.
— Так вы говорите, что пойдет дождь? — спросил буржуа с видом человека, который считает, что над ним смеются.
— Как из ведра, сударь! — спокойно ответил молодой человек.
— Вы, без сомнения, решили посмеяться, молодой человек?
— Уверяю вас, что не имею к тому ни малейшего желания, сударь.
— Так вы что, задумали поднять меня на смех? — спросил буржуа, теряя терпение.
— Сударь, даю вам честное слово, что у меня не было ни малейшего намерения смеяться над вами.
— Тогда зачем же вы говорите, что пойдет дождь, если стоит такая великолепная погода? — прорычал Ландри, все более и более выходя из себя.
— Я говорю о том, что пойдет дождь, по трем причинам.
— Не соблаговолите ли вы привести мне эти три причины?
— Да, конечно, если это вам будет приятно.
— Мне это будет приятно.
Молодой человек вежливо поклонился с таким видом, будто хотел сказать: «Вы так милы, сударь, что я ни в чем не смею вам отказать».
— Ну, где они, эти ваши три причины? — проговорил Ландри, сжав кулаки и скрипя зубами.
— Первая, сударь, — начал молодой человек, — заключается в том, что, поскольку вчера дождь не шел, он пойдет сегодня.
— Вы что, издеваетесь надо мной, сударь?
— Никоим образом.
— Ну хорошо, давайте вторую.
— Вторая заключается в том, что всю ночь небо было затянуто облаками, облака оставались днем и до сих пор не рассеялись.
— Когда погода облачная, это еще не причина, чтобы пошел дождь, слышите?
— Но, по крайней мере, существует подобная вероятность.
— Что ж, посмотрим на вашу третью причину, только заранее предупреждаю, что, если она окажется не лучше двух остальных, я рассержусь.
— Если вы рассердитесь, сударь, это будет означать, что у вас несносный характер.
— А, так вы утверждаете, что у меня несносный характер?
— Сударь, я выражаюсь в сослагательном наклонении, а не в настоящем времени.
— Третья причина, сударь! Третья причина! Молодой человек вытянул руку вперед.
— Третья причина того, что пойдет дождь, сударь, заключается в том, что он уже идет.
— Вы воображаете, что он идет?
— Я не воображаю, я это утверждаю.
— Но это невыносимо! — вышел из себя буржуа.
— Сейчас станет еще невыносимее, — настаивал молодой человек.
— И вы полагаете, что я стану это терпеть? — закричал буржуа, побагровев от ярости.
— Я полагаю, что вы станете это терпеть не больше, чем я, — сказал школяр, — и, если позволите дать вам совет, сделайте то, что я сейчас собираюсь сделать, то есть поищите укрытие.
— А! Ну это уж слишком! — прорычал буржуа и направился к своим спутникам.
Затем он обратился ко всем, кто в состоянии был его услышать:
— Идите все сюда! Да идите же!
Буржуа был до такой степени преисполнен ярости, что на его призыв тотчас же сбежались все.
— Что случилось? — пронзительными голосами спрашивали женщины.
— Что произошло? — осипшими голосами спрашивали мужчины.
— Что произошло? — переспросил Ландри, ощутив поддержку. — Произошло невероятное!
— А именно?
— Произошло то, что этот господин пожелал, чтобы я увидел звезды на небе в ясный поддень!
— Прошу прощения, сударь, — проговорил молодой человек с величайшим спокойствием, — я вам, напротив, сказал, что погода чрезвычайно облачная.
— Это фигура, господин школяр, — ответил Ландри, — поняли? Это фигура.
— В таком случае, это неудачная фигура.
— Вы еще говорите, что у меня неудачная фигура? — проревел буржуа, оглохший от биения крови в ушах и потому не слышащий как следует или не желающий слышать. — А! Это уж слишком, господа: вы сами видите, что этот шут смеется над нами.
— Смеется над вами, — раздался голос, — да, может быть.
— Надо мной точно так же, как и над вами, как и над всеми нами; это любитель дурных шуток: он забавляется тем, что придумывает гадости и мечтает о том, чтобы пошел дождь и чтобы ему удалось подшутить над всеми нами.
— Сударь, клянусь вам, что я вовсе не мечтаю о том, чтобы пошел дождь, ведь если он пойдет, я промокну точно так же, как и вы, и даже чуть больше, потому что я на три или четыре дюйма выше вас.
— То есть, вы хотите сказать, что я просто шавка?
— Ничего подобного я не говорил, сударь.
— Карлик?
— Это было бы безосновательным оскорблением. Ведь в вас около пяти футов роста, сударь.
— Не знаю, что удерживает меня от того, чтобы бросить тебя в воду! — воскликнул Ландри.
— А! Вот-вот! В воду! В воду! — раздалось несколько голосов.
— Если вы бросите меня в воду, сударь, — сказал молодой человек со своей неизменной учтивостью, — вы от этого не вымокнете меньше.
Поскольку молодой человек показал этим ответом, что обладает большим благоразумием, чем все собравшиеся, все собравшиеся выступили против него. Подошел огромный верзила и полуиздевательски, полуугрожающе произнес:
— Ну, мерзавец, с чего это ты взял, что сейчас идет дождь?
— С того, что чувствую, как падают капли.
— Падают капли! — воскликнул Ландри. — Но это же не дождь как из ведра, а он сказал, что будет лить дождь как из ведра!
— Может быть, ты в сговоре с каким-нибудь астрологом? — проговорил верзила.
— Я ни с кем не в сговоре, сударь, — ответил молодой человек, явно начиная сердиться, — тем более с вами, хотя вы и обращаетесь ко мне на «ты».
— В воду! В воду! — послышались опять голоса.
Тут школяр, чувствуя, что вот-вот грянет буря, сжал кулаки и приготовился к схватке. Круг вокруг него начал сжиматься.
— Смотрите! — воскликнул один из новоприбывших. — Да это же Медард!
— А кто такой этот Медард? — спросили сразу несколько голосов.
— Это святой, чей праздник отмечается сегодня, — произнес один из шутников.
— Прекрасно! — воскликнул тот, кто узнал молодого человека. — Только этот вовсе не святой, потому что он еретик.
— Еретик! — закричала толпа. — В воду еретика! В воду безбожника! В воду отступника! В воду гугенота!
И все подхватили хором:
— В воду! В воду! В воду!
Эти крики и прервали описываемый нами праздник.
Однако именно в этот момент, словно Провидение пожелало оказать молодому человеку помощь, в какой он, судя по всему, столь остро нуждался, появился тот, кого он ждал: красавец-юноша двадцати двух — двадцати трех лет; высокомерный взгляд его выдавал в нем дворянина, а манеры — иностранца, — так вот, вдруг появился тот, кого ждал молодой человек, и, стремительно прорываясь через толпу, очутился в двадцати шагах от друга, а тот, будучи схвачен спереди и сзади, за ноги и за голову, вырывался изо всех сил.
— Защищайся, Медард! — воскликнул юноша. — Защищайся!
— Вот видите, это действительно Медард! — воскликнул тот, кто первый назвал это имя.
И, словно носить это имя — преступление, толпа в один голос закричала:
— Да, это Медард! Да, это Медард! В воду Медарда! В воду еретика! В воду гугенота!
— Как только еретик осмелился носить имя столь прославленного святого?! — закричала Перретта.
— В воду святотатца!
И те, кто схватил несчастного Медарда, поволокли его к обрыву.
— Ко мне, Роберт! — воскликнул молодой человек, почувствовавший, что не в состоянии сопротивляться толпе и что за всем этим шутовством стоит смерть.
— В воду разбойника! — завопили женщины, одержимые как в ненависти, так и в любви.
— Защищайся, Медард! — второй раз крикнул иностранец и обнажил шпагу, — защищайся, я здесь!
И нанося клинком удары плашмя направо и налево, он разгонял толпу: его удары накатывались на нее со склона, точно лавина. Но настал момент, когда толпа оказалась до того плотной, что, если бы даже она пожелала расступиться, это было бы ей не под силу: она выдерживала удары, рыча от боли, но не расступалась. Перестав рычать от боли, толпа стала рычать от бешенства.
Новоприбывший (акцент выдавал в нем шотландца) беспрерывно наносил удары, но не продвинулся вперед — точнее, продвинулся совсем незначительно — и увидел, что его друга сбросят в воду еще до того, как ему удастся до него добраться. Бедняга Медард очутился в окружении примерно двадцати крестьян и пяти или шести лодочников. Он пускал в ход руки, лягался, кусался, но с каждым мигом оказывался все ближе и ближе к обрыву.
Шотландец слышал только эти крики, все приближавшиеся к воде. Сам он не кричал, а издавал некое подобие львиного рыка, как только обрушивал на чью-то голову клинок или эфес шпаги. Вдруг крики стали еще громче, затем настала тишина, потом послышался всплеск упавшего в воду тяжелого тела.
— Ах, разбойники! Ах, убийцы! Ах, душегубы! — воскликнул молодой человек, пытаясь пробиться к реке, чтобы спасти друга или погибнуть вместе с ним.
Но это было невозможно: перед ним оказалась стена из живых тел, крепкая, как гранит. Обессилев, он вынужден был отступить, скрипя зубами, с пеной на губах, с залитым потом лицом. Он отступил на гребень откоса, выше собравшейся у обрыва толпы, чтобы увидеть, не покажется ли из воды голова несчастного Медарда. И там, на гребне откоса, опершись на шпагу, видя, что на поверхности воды никто не появился, он бросил взгляд на собравшуюся внизу взбесившуюся чернь, с отвращением разглядывая эту человеческую свору.
Стоя в одиночестве, бледный, в черном костюме, он выглядел словно ангел-истребитель, сложивший на мгновение крылья. Но этого мгновения оказалось довольно, чтобы ярость, клокотавшая в его груди, подобно лаве в недрах вулкана, вскипев, прорвалась сквозь губы:
— Вы все разбойники! — вскричал он. — Вы все убийцы, вы все подлецы, лишенные совести и чести! Вас собралось сорок человек, чтобы убить, сбросить в воду и утопить несчастного юношу, не причинившего вам никакого зла. Вызываю вас всех на бой! Вас сорок, выходите, и я вас всех убью, всех до одного, по очереди, как собак, а вы и есть собаки!
Крестьяне, буржуа и школяры, к кому и было адресовано это приглашение умереть, не обнаружили готовности положиться на случай и рискнуть схватиться холодным оружием с человеком, блистательно продемонстрировавшим свое умение обращаться со шпагой. И как только шотландец это понял, он с презрением вложил свою шпагу в ножны.
— Все вы не только трусливые негодяи, но и презренные мерзавцы, — продолжал он, обводя рукой стоящую внизу толпу, — однако я отомщу за эту смерть не таким ничтожествам, как вы, ибо вы даже недостойны встретиться со шпагой благородного человека. Прочь отсюда, мразь мужицкая, подлая деревенщина! И пусть дождь и град обрушатся на ваши виноградники, положат ваши хлеба и размоют ваши поля, и пусть длится это столько дней, сколько вас собралось, чтобы убить одного-единственного человека!
Однако, не считая справедливым, чтобы эта смерть осталась безнаказанной, он выхватил из-за пояса огромный пистолет и, не целясь, вскинув его в направлении толпы, произнес:
— На кого Бог пошлет!
Раздался выстрел, со свистом вылетела пуля, и один из тех, кто толкал молодого человека в воду, испустил крик, прижал руку к груди, закачался и упал, сраженный насмерть.
— Ну, а теперь прощайте! — проговорил шотландец. — Вы обо мне еще не раз услышите. Меня зовут Роберт Стюарт.
Как только он произнес эти слова, облака, собиравшиеся на небе начиная со вчерашнего дня, внезапно сгустились и, как предсказывал несчастный Медард, пролились таким ураганным ливнем, какого не бывало даже в сезон дождей.
Молодой человек медленно удалялся.
Люди безусловно погнались бы за ним, видя, как мгновенно сбываются его проклятия; однако оглушительные раскаты грома, будто возвещавшие последний день творения, хлынувшие на землю потоки воды, ослепительные молнии занимали их неизмеримо больше, чем заботы об отмщении, ибо с этого мгновения действовал всеобщий принцип «Спасайся, кто может!».
В тот же миг прибрежный обрыв, где только что находились пять или шесть тысяч человек, опустел и теперь напоминал берега потоков Нового Света, открытых генуэзским мореплавателем.
Дождь лил сорок дней не переставая.
Вот почему (во всяком случае, мы в это верим, дорогие читатели), если в день святого Медарда идет дождь, то он будет идти еще сорок дней.
3. ТАВЕРНА «КРАСНЫЙ КОНЬ»
Не будем пытаться рассказать нашим читателям, где именно укрылись пятьдесят или шестьдесят тысяч человек, присутствовавших на празднике ланди, застигнутых врасплох этим новым потопом и искавших убежище под навесами балаганов, в домах, питейных заведениях и даже в королевской усыпальнице.
В те времена в городе Сен-Дени насчитывалось всего лишь пять или шесть таверн, и они оказались переполненными в одно мгновение, так что многие постарались их покинуть с еще большей поспешностью, чем туда стремились, предпочитая утонуть во время ливня, чем задохнуться от жары.
Лишь одна таверна все еще оставалась почти пустой из-за своего уединенного местоположения — она находилась у большой дороги на расстоянии одного-двух аркебузных выстрелов от города Сен-Дени и называлась «Красный конь».
Три человека находились там сейчас в огромном помещении с прокопченными стенами, высокопарно именуемом «залом для проезжающих». Оно, если не считать кухни и чердачной кладовой, тянувшейся над всем этим первым этажом и служившей местом ночлега для запоздалых погонщиков мулов и скототорговцев, и составляло всю таверну. То было некое подобие гигантского сарая, куда свет попадал через дверь, доходившую почти до самой кровли; потолок был сделан, как в библейском ковчеге, с открытыми балками, повторяющими контуры крыши.
Как и в ковчеге, там было некоторое количество животных: собак, кошек, кур и уток, копошившихся на полу, а вместо ворона, который вернулся с пустым клювом, и голубки, которая принесла оливковую ветвь, вокруг балок, почерневших от копоти, днем на глазах у всех кружились ласточки, а по ночам — летучие мыши. Что касается обстановки в этом зале, то она ограничивалась самым необходимым для таверны, то есть столами, хромающими на все четыре ноги, колченогими стульями и табуретами.
Три человека, находившиеся в этой комнате, были хозяин таверны, его жена и проезжий лет тридцати — тридцати пяти.
Посмотрим, в каких отношениях они между собой и что их занимает.
Хозяин таверны, как главный в доме, будет упомянут нами первым; предаваясь ничегонеделанию, он сидит верхом на плетеном стуле лицом к спинке, положив на нее подбородок, и жалуется на плохую погоду.
Жена хозяина таверны сидит чуть позади мужа, устроившись так, чтобы находиться ближе к свету: она прядет, облизывая нить, тянущуюся из кудели.
Тридцати-тридцатипятилетний проезжий не ищет света; напротив, он сидит в самом отдаленном углу, повернувшись спиной к двери, и, видимо, пришел сюда, чтобы выпить вина, судя по тому, что перед ним стоят кувшин и кружка.
Тем не менее, он, похоже, не собирается пить: положив локти на стол, а голову — в ладони, он пребывает в глубоком раздумье.
— Собачья погодка! — брюзжит хозяин таверны.
— Ты жалуешься? — в ответ ворчит его жена. — Ты же сам ее хотел.
— Верно, — соглашается он, — но я ошибался.
— Тогда не жалуйся.
Услышав столь малоутешительный, хотя и вполне логичный довод, хозяин таверны опускает голову, вздыхает и на какое-то время утихает. Молчание длится примерно минут десять; после этого он поднимает голову и говорит то же самое:
— Собачья погодка!
— Ты уже об этом сказал, — замечает жена.
— Ну так я скажу еще раз.
— Если ты это будешь говорить хоть до самого вечера, погода лучше не станет, не так ли?
— Верно; но почему бы мне не побогохульствовать по поводу грома, ливня и града?
— Тогда почему бы тебе заодно не побогохульствовать и по поводу Провидения?
— Если бы я думал, что именно оно наслало такую погодку…
Хозяин таверны осекся.
— … ты бы богохульствовал и по этому поводу. Признайся сейчас же.
— Нет, потому что…
— Что?!
— Потому что я добрый христианин, а не собака-еретик.
Услышав слова хозяина таверны: «Потому что я добрый христианин, а не собака-еретик», проезжий, очутившийся в «Красном коне», точно кот в мышеловке, очнулся от раздумий, поднял голову и с такой силой ударил жестяной кружкой по столу, что кувшин подскочил, а кружка сплющилась.
— Иду, иду! — подскочив на стуле точно так же, как кувшин на столе, сорвался с места хозяин, полагая, что посетитель зовет его. — Вот и я, мой юный сеньор!
Молодой человек, опираясь на одну из задних ножек стула, повернулся вместе с ним и очутился лицом к лицу с хозяином таверны, стоявшим перед ним навытяжку; он оглядел хозяина с ног до головы и, нисколько не повышая голоса, но нахмурив брови, спросил:
— Не вы ли произнесли слова «собака-еретик»?
— Я, мой юный сеньор, — покраснев, пробормотал хозяин таверны.
— Ну что ж, если так, метр шутник, — продолжал посетитель, — то вы просто необразованный осел и заслуживаете, чтобы вам обрезали уши.
— Простите, высокочтимый сударь, но я не знал, что вы принадлежите к реформированной вере, — проговорил хозяин таверны, дрожа всем телом.
— Это лишний раз доказывает, тупица вы этакий, — продолжал гугенот, даже на полтона не повышая голоса, — что хозяин таверны, имеющий дело со всеми на свете, должен держать язык на привязи, ибо может так случиться, когда он, думая, что имеет дело с собакой-католиком, на самом деле будет иметь дело с достойным последователем Лютера и Кальвина.
Произнося оба эти имени, дворянин приподнял свою фетровую шляпу. Хозяин таверны сделал то же самое. Дворянин пожал плечами.
— Что ж, — проговорил он, — еще кувшин вина, и чтобы я больше от вас не слышал слова «еретик», иначе я вам проткну брюхо, словно рассохшуюся винную бочку; поняли, друг мой?
Хозяин таверны попятился и отправился на кухню, чтобы взять там требуемый кувшин вина.
А тем временем дворянин, сделавший до того полуоборот направо, вновь вернулся в тень, по-прежнему обратив спину к двери, в то время как владелец таверны успел принести заказанный кувшин и поставить его на стол перед постояльцем.
Тут молчаливый дворянин подал хозяину сплющенную кружку, чтобы тот заменил ее на целую. Хозяин же, не говоря ни слова, жестом и взглядом как бы давал понять: «Черт побери! Похоже, если этот человек стукнет чем-нибудь или ударит кого-нибудь, то сделает это как следует!» — и тотчас же принес последователю Кальвина новый стакан.
— Отлично, — одобрил тот, — вот за это я и люблю содержателей таверн. Хозяин одарил дворянина самой подобострастной улыбкой, на какую только был способен, и удалился на прежнее место поближе к входу.
— Ну, — спросила у него жена (поскольку протестант говорил очень тихо, она не услышала ни единого слова из разговора между мужем и посетителем), — так что же тебе сказал этот молодой господин?
— Что он мне сказал?
— Да, да, я тебя спрашиваю.
— Самое лестное, — ответил тот, — и что вино у меня отличное, и что таверна моя содержится образцово, и что он удивляется, как это в таком прекрасном месте так мало людей.
— А что ты ему на это ответил?
— Что эта собачья погода может стать причиной нашего разорения.
В то самое время, когда наш герой (хоть и иносказательно) в третий раз с богохульством отозвался о погоде, Провидение, словно желая уличить его в заблуждении, направило ему с двух противоположных сторон двоих новых посетителей одновременно: один прибыл пешком, другой — верхом. Тот, кто прибыл пешком и имел облик офицера-авантюриста, появился слева, то есть двигался по дороге, ведущей из Парижа; тот же, кто прибыл верхом и был одет в костюм пажа, появился справа, то есть двигался по дороге, ведущей из Фландрии.
Однако, когда пешеход переступал порог таверны, его ноги попали под копыта лошади. Тут он выругался, чтобы облегчить душу, и послышавшаяся брань позволила определить откуда он родом:
— А! Клянусь головой Господней! — воскликнул он.
Всадник, по-видимому первостатейный наездник, заставил лошадь сделать пол-оборота влево, причем на одних задних ногах и, соскочив с нее прежде чем она вновь опустила передние ноги, ринулся к пострадавшему и проговорил тоном живейшего сочувствия:
— О мой капитан, приношу вам все возможные извинения!
— А вам известно, господин паж, — заявил гасконец, — что вы меня чуть-чуть не раздавили своей лошадью?
— Поверьте, капитан, — ответил на это юный паж, — что я испытываю по этому поводу глубочайшее сожаление!
— Ну, ничего, успокойтесь, мой юный господин, — заметил капитан, сделав гримасу, доказывающую, что он все еще не полностью пришел в себя, — утешьтесь: вы, сами того не зная, оказали мне огромнейшую услугу, и я, право, не знаю, как смогу вас отблагодарить.
— Услугу?
— Огромнейшую! — повторил гасконец.
— И какую же, о Боже? — спросил паж, видя по лицу собеседника, искажаемому нервной дрожью, что тому стоит огромных усилий улыбаться, а не браниться.
— Все очень просто, — продолжал капитан, — на свете меня больше всего раздражают старые бабы и новые сапоги; так вот, сегодня утром я, как в кандалы, заковал свои ноги в новые сапоги, и в них мне пришлось дойти сюда от самого Парижа. И я искал скорейший способ их разбить, а вы одним движением руки свершили это чудо, что прославит вас навеки. И потому умоляю вас располагать мною как вам угодно: при любых обстоятельствах я к вашим услугам.
— Сударь, — поклонившись, произнес паж, — вы человек остроумный, что меня не удивляет, если вспомнить ругательство, которым вы меня приветствовали; вы человек учтивый, что также меня не удивляет, поскольку вы дворянин; я принимаю все, что вы мне предлагаете, и со своей стороны выражаю готовность оказать вам любую услугу.
— Полагаю, что вы рассчитывали остановиться в этой таверне?