Но, высказывая такое предположение, в правильности которого она не сомневалась, Луиза вынуждена была сделать невероятное усилие воли, чтобы не выдать своего волнения, ведь французы не могли победить без боя, а в бою им, конечно, пришлось понести более или менее значительные потери: как знать, не оказался ли и Сальвато среди раненых или убитых?
Под первым попавшимся предлогом Луиза удалилась в свою комнату и перед тем распятием, под которым некогда лежал князь Караманико, ее умирающий отец, а Сан Феличе поклялся исполнить его волю — жениться на ней и позаботиться о ее благополучии, она долго и горячо молилась, не говоря, о чем просит, и предоставив Богу самому читать в ее сердце.
В пять часов до Сан Феличе донесся с улицы необычный шум; он подошел к окну и увидел людей, бегущих со всех сторон и расклеивающих прокламации, тут же привлекающие всеобщее внимание. Он спустился на улицу, подошел к одной из афиш и прочел непонятное воззвание. Потом, как всякому мыслящему человеку, ему захотелось узнать смысл этой политической загадки, и он спросил Луизу, не хочет ли она пройтись вместе с ним по городу, чтобы узнать новости, а когда она отказалась, отправился один.
В его отсутствие пришел Чирилло; об отъезде Сальвато он еще не знал. Молодая женщина без утайки поведала ему все: как появилась Нанно и на своем иносказательном языке, поведав греческую легенду, дала Сальвато понять, что французам предстоит сражение и что он должен драться вместе с ними. Чирилло, так же мало знавший о событиях, как и Сан Феличе, был весьма встревожен, но постарался убедить Луизу, что, если с Сальвато не случилось несчастья, он тем или иным путем сообщит друзьям новости, а если он сам, Чирилло, что-нибудь узнает, то немедленно все передаст ей.
Луиза умолчала о том, что надеется получить от Сальвато вести, по меньшей мере, так же скоро, как и доктор.
Когда Сан Феличе возвратился домой, Чирилло давно уже ушел. Кавалер был озадачен и нежданным триумфом короля, и восторгами неаполитанцев. Запутанный и темный смысл воззвания не ускользнул от его проницательного ума, а сердцем он был не так прост, чтобы не почувствовать тут какой-то обман.
Он пожалел, что не застал Чирилло, которого любил как человека и ценил как врача.
В одиннадцать часов он удалился к себе, а Луиза ушла в свою комнату или, вернее, в комнату Сальвато, как имела обыкновение уходить туда, когда там ее ждал юноша. Теперь, когда его уже здесь не было, тревога придала ее любви еще небывалую страстность. Она опустилась на колени у постели и долго плакала, снова и снова прижимаясь губами к подушке, на которой покоилась голова раненого.
Послышался легкий шорох, она обернулась: на пороге стояла Джованнина. Луиза встала, смущенная неожиданным появлением девушки, а та сказала, оправдываясь:
— Я слышала, что вы плачете, и подумала: может быть, я вам нужна? Луиза в ответ только покачала головой: она не хотела говорить, боясь, как бы в смятении не сказать чего-нибудь такого, о чем следует молчать.
На другой день Луиза была бледна, выглядела крайне растерянной; впрочем, оправданием ей служило то, что всю ночь слышался треск петард и mortaretti
95.
Кавалер кончал завтракать, когда у его ворот остановился экипаж. Джованнина отворила калитку и впустила секретаря принца. Принц обязан был присутствовать на заседаниях Совета в полдень, но перед тем желал поговорить с Сан Феличе, а потому прислал за ним экипаж и просил приехать немедленно.
На крыльце кавалеру встретился почтальон; он застал калитку отворенной и вошел; в руках у него было письмо.
— Мне? — спросил Сан Феличе.
— Нет, ваше превосходительство, вашей супруге.
— Откуда?
— Из Портичи.
— Отнесите поскорее! Вероятно, это от ее няни.
И Сан Феличе, не задерживаясь, сел в экипаж и уехал.
Луиза слышала слова, которыми обменялись ее муж и почтальон; она вышла почтальону навстречу и взяла письмо.
Оно было написано незнакомым почерком.
Луиза в растерянности распечатала его, увидела подпись и вскрикнула: письмо было от Сальвато.
Она прижала его к сердцу, бросилась в священную комнату и заперлась.
Ей казалось, что было бы кощунством прочитать первое послание ее друга иначе как в этой комнате.
— От него! — шептала она, опускаясь к кресло у изголовья кровати. — От него!
Несколько мгновений она не в силах была читать; кровь, отхлынув от сердца, прилила к голове: в висках стучало, глаза подернулись пеленой.
Сальвато писал с поля битвы:
«Благодарите Бога, возлюбленная моя! Я успел к сражению, и наша победа не обошлась без моего участия. Ваши святые, непорочные молитвы были услышаны: Бог, к которому взывал чистейший и прекраснейший из его ангелов, охранял меня и мою честь.
Никогда еще не бывало такой полной победы, любимая моя Луиза; еще на поле сражения мой дорогой генерал прижал меня к сердцу и произвел меня в командиры бригады. Армия Макка рассеялась как дым! Сейчас я уезжаю в Читтадукале, откуда постараюсь отправить Вам это письмо. В том беспорядке, который последует за нашей победой и разгромом неаполитанцев, нельзя положиться на почту. Люблю Вас всем сердцем, которое полнится любовью и гордостью. Люблю Вас! Люблю!
Читтадукале, 2 часа ночи.
Вот я уже на десять льё ближе к Вам! Мы с Этторе Карафа нашли крестьянина, который на моей лошади, оставленной мною здесь (поблагодарите за нее от меня Микеле), соглашается тотчас же отправиться в путь; он остановится, только когда лошадь падет под ним, а вместо нее возьмет другую. Он берется доставить письмо нашему другу, у которого Этторе скрывался в Портичи. Письмо к Вам будет вложено в тот же конверт, что и письмо к нему, и он Вам его перешлет.
Я говорю это, чтобы Вы не задумывались над тем, каким путем оно к Вам попало; это на несколько мгновений отдалило бы Вас от меня. Нет, я хочу, чтобы Вы испытали от чтения моего письма такую же радость, какую испытывал я, когда писал его.
Наша победа так значительна, что, как мне кажется, нам уже не придется еще раз давать сражение. Мы движемся прямо на Неаполь, и если ничто, как можно предполагать, не задержит нас, я увижу Вас самое большее через восемь-десять дней.
Оставьте открытым окно, через которое я ушел; через него я и вернусь. Я увижу Вас в той же комнате, где был так счастлив; я принесу Вам жизнь, что Вы даровали мне.
Я не упущу ни одной возможности написать Вам; однако если писем от меня не будет — не тревожьтесь: это всего лишь значит, что посланцы мои либо убиты, либо задержаны, либо оказались изменниками.
О Неаполь! Любезная моя родина! Вторая любовь моя после Вас! Итак, Неаполь, ты обретешь свободу!
Не хочу задерживать своего посланца, не хочу более ни на миг отдалять Вашу радость. Я дважды счастлив — своим счастьем и Вашим. До свидания, обожаемая моя Луиза. Люблю Вас! Люблю Вас!
Сальвато».
Луиза перечитала письмо юноши десять, быть может, двадцать раз. Она перечитывала бы его без конца, позабыв о времени.
Вдруг в дверь постучалась Джованнина.
— Кавалер возвращается, — сказала она.
Луиза вскрикнула, поцеловала письмо, спрятала его у сердца, бросила, выходя, взгляд в другую комнату, на то окно, через которое выпрыгнул Сальвато и через которое он должен вернуться.
— Да, да, — прошептала она, улыбнувшись ему. Любовь эта была так живительна, что одухотворяла все эти бесчувственные, привычные предметы.
Когда Луиза входила в гостиную, в другой двери появился ее муж.
Кавалер был явно озабочен.
— Что с вами, друг мой? — спросила Луиза, идя ему навстречу и обратив к нему свой ясный взор — Вы грустны?
— Нет, дитя мое, — ответил кавалер, — я не грущу, а беспокоюсь.
— Вы виделись в принцем? — спросила молодая женщина.
— Да, — ответил кавалер.
— И беспокойство ваше вызвано разговором с ним? Кавалер молча кивнул. Луиза глядела на мужа, стараясь проникнуть в его мысли. Кавалер сел, взял обе руки стоявшей перед ним Луизы и тоже посмотрел на нее.
— Говорите, друг мой, — сказала Луиза, чувствуя, как в ее душе рождается недоброе предчувствие. — Слушаю вас.
— Положение королевской семьи, — ответил кавалер, — как мы вчера и предполагали, весьма серьезно Нет никакой надежды воспрепятствовать вторжению французов в Неаполь, поэтому король с королевой решили переехать на Сицилию.
Сердце Луизы сжалось — она сама не понимала почему.
По выражению ее лица кавалер понял, что в ее сердце царит смятение. Губы ее дрожали, глаза были полузакрыты.
— Так вот, слушай внимательно, дитя мое, — произнес кавалер с отеческой нежностью, как порою говорил с нею. — Принц мне сказал: «Кавалер, вы единственный мой друг, единственный, с кем мне действительно приятно беседовать; всеми моими скромными познаниями я обязан вам; все, что придает мне некоторую ценность, исходит от вас; один только человек может помочь мне перенести изгнание — это вы, кавалер. Прошу вас, умоляю: если мне придется уехать, будьте вместе со мною!» По всему телу Луизы пробежала дрожь.
— А что вы ему ответили, друг мой? — спросила она дрожащим голосом.
— Я сжалился над королевским горем, над этой слабостью в могуществе, над принцем, в изгнании теряющим друга, над наследником престола, лишенным поддержки, как потом, быть может, лишится короны, — я обещал.
Луиза вновь содрогнулась; это не ускользнуло от кавалера, ведь он держал ее за руки.
— Но пойми, Луиза, — продолжал он с живостью, — я дал обещание только за себя, оно никого другого ни к чему не обязывает; ты далека от двора, при котором пренебрегла занять подобающее тебе место, и потому у тебя нет никакого долга по отношению к кому бы то ни было.
— Вы так считаете, друг мой?
— Считаю; поэтому ты, любимое дитя мое, вольна не уезжать из Неаполя, не покидать дом, который любишь, сад, где играла и резвилась ребенком, — словом, тот небольшой уголок земли, где за семнадцать лет у тебя накопилось немало воспоминаний… подумать только, ведь уже семнадцать лет, как ты здесь и радуешь меня своим присутствием! Мне все кажется, что ты здесь появилась только вчера.
Кавалер вздохнул.
Луиза ничего не ответила. Он продолжал:
— Герцогиня Фуско, изгнанная королевой, вернется, как только королева уедет. Значит, рядом с тобой будет такой друг, что я смогу столь же мало тревожиться за тебя, как если бы тебя опекала твоя мать. Через две недели французы будут в Неаполе, но тебе нечего опасаться французов. Я долго жил среди них и хорошо их знаю. Они несут моей родине блага, которыми, к сожалению, не наделили ее наши монархи: прогресс, свободу, разум. Все мои друзья, а следовательно, и твои — патриоты. Тебе нечего страшиться революции, никакие преследования тебе не угрожают.
— Значит, друг мой, вы думаете, что я могу счастливо жить без вас? — спросила Луиза.
— Женщина твоего возраста не может тосковать по такому мужу, как я, — сказал Сан Феличе со вздохом.
— Но даже если допустить, что это так, разве вы, друг мой, можете жить без меня?
Сан Феличе опустил голову.
— Вы боитесь, что мне будет недоставать этого дома, сада, этого уголка земли, — продолжала Луиза. — А вам разве не будет недоставать меня самой? Если наша совместная жизнь, которой вот уже семнадцать лет, вдруг оборвется, разве для вас не оборвется нечто привычное, даже необходимое?
Сан Феличе молчал.
— Если вы не желаете расстаться с принцем, который всего лишь ваш друг, — продолжала Луиза глухим голосом, — то как же можете вы предлагать мне расстаться с вами, с тем, кто одновременно и отец мой и друг, с тем, кто развил мой ум, открыл моему сердцу добро, моей душе — Бога?
Сан Феличе вздохнул.
— Словом, неужели, обещая принцу последовать за ним, вы подумали, что я не последую за вами?
Из глаз кавалера на руку Луизы скатилась слеза.
— Если вы так подумали, то напрасно, — продолжала она, ласково и грустно покачав головой. — Отец, умирая, соединил нас, Господь благословил наш союз; только смерть разлучит нас. Я поеду с вами, друг мой.
Сан Феличе порывисто поднял голову, лицо его сияло счастьем, и теперь уже слезинка Луизы скатилась на руку ее мужа.
— Значит, ты любишь меня? Благословение Господне! Ты меня любишь? — воскликнул кавалер.
— Отец мой, вы проявили неблагодарность, — сказала Луиза, — просите у своей дочери прощения.
Сан Феличе бросился на колени, покрывая руки Луизы поцелуями, в то время как она, возведя глаза к небу, прошептала про себя:
«Боже мой, если бы я поступила иначе, разве не стала бы я недостойной их обоих?»
LXVII. ДВА АДМИРАЛА
Сообщая кавалеру Сан Феличе о том, что отъезд королевской семьи — дело решенное, принц Франческо считал, что говорит от имени отца и матери; на самом же деле он говорил только от имени матери. Было решено бежать во что бы то ни стало. Но король, видя преданность народа, заколебался, как ни был он слеп — или, вернее именно вследствие этой слепоты. Слыша клятвы ста тысяч человек в том, что все они вплоть до последнего готовы умереть ради него, Фердинанд вернулся к мысли защитить столицу, положившись вместо малодушной армии на мужественный народ, так пылко предлагающий себя в жертву.
Встав утром 11 декабря, то есть на другой день после невероятного триумфа, который мы попытались описать нашим читателям, еще не приняв окончательного решения, но склоняясь скорее к сопротивлению, чем к бегству, король узнал, что адмирал Франческо Караччоло уже полчаса ожидает в приемной выхода его величества.
Под влиянием королевы Фердинанд невзлюбил адмирала, однако не мог не уважать его за исключительную храбрость, выказанную им во многих стычках с берберийцами, за ловкость, с какою он вывел свой фрегат «Минерва» из тулонской гавани, когда город был отбит Бонапартом у англичан, за хладнокровие, с каким Караччоло защищал другие корабли, — да, пострадавшие от шторма и поврежденные снарядами, — но которые он, как бы то ни было, все до одного привел в гавань, за что и получил чин адмирала.
В первых главах нашего повествования говорилось о том, по каким причинам королева была недовольна адмиралом. Вскоре Каролине, со свойственной ей ловкостью, удалось восстановить против него короля.
Фердинанд подумал, что адмирал явился просить о снисхождении к его племяннику Николино, и был очень доволен, что из-за ложного положения, в которое поставил себя один из членов его семьи, Караччоло теперь вполне у него в руках. Горя желанием досадить адмиралу, Фердинанд приказал немедленно впустить его.
Адмирал, одетый в парадный мундир, вошел, как всегда, с достоинством и спокойно; благодаря своему высокому положению члены этой семьи уже четыре столетия соприкасались с монархами всех династий — анжуйской, арагонской, испанской, — последовательно занимавшими неаполитанский престол. Аристократизм сочетался в адмирале с утонченной вежливостью — образцом ее явился его двойной отказ, за себя и за племянницу, которым он ответил королеве на приглашение принять участие в торжествах, устроенных неаполитанским двором в честь Нельсона.
Такая изысканная учтивость, от кого бы она ни исходила, всегда несколько стесняла Фердинанда, которому тонкое обхождение было не слишком свойственно. Поэтому, когда он увидел, что адмирал почтительно остановился в нескольких шагах от него и, соответственно этикету, выжидает, пока король первый не заговорит с ним, он не нашел ничего лучше, как сразу же начать с упрека:
— А, вот и вы, господин адмирал! Говорят, вы очень настойчиво выражали желание меня видеть?
— Это правда, государь, — отвечал адмирал, кланяясь, — мне казалось, что я должен как можно скорее добиться чести быть принятым вашим величеством.
— Понимаю, что вас ко мне привело, — сказал король.
— Тем лучше для меня, государь, — отвечал Караччоло. — Значит, ваше величество по заслугам оценивает мою преданность.
— Ну да, вы пришли, чтобы поговорить об этом негоднике, о Николино, вашем племяннике, не так ли? Он впутался, оказывается, в скверную историю, ведь речь идет не более не менее как о государственной измене. Но предупреждаю: любое заступничество, даже ваше, окажется бесполезным и его судьбу решит только правосудие.
По суровому лицу адмирала пробежала улыбка.
— Ваше величество заблуждается, — возразил он. — В дни великих политических катастроф мелкие семейные невзгоды меркнут. Я не знаю и не хочу знать, чем провинился мой племянник; если он невиновен, то это выяснится в ходе следствия, как выяснилась невиновность кавалера Медичи, герцога де Кассано, Марио Пагано и многих других обвиняемых, так что после трехлетнего заключения пришлось вернуть им свободу. Если племянник виновен, пусть правосудие скажет свое слово. Николино знатного происхождения; он будет иметь право на отсечение головы, а меч — вашему величеству это известно — оружие столь благородное, что даже в руках палача оно не позорит тех, на кого обрушивается.
— Но в таком случае, раз вы явились не затем, чтобы похлопотать за племянника, для чего же вы пришли? — сказал король, несколько удивленный простым, спокойным и полным достоинства тоном адмирала, ибо ему самому такой тон был чужд.
— Я пришел поговорить о вас, государь, и о королевстве.
— Ах, вот как, вы хотите что-то мне посоветовать?
— Если ваше величество окажет мне честь узнать мое мнение, — отвечал Караччоло, почтительно склонив голову, — я буду горд и счастлив предоставить мой слабый опыт в ваше распоряжение. В противном же случае я ограничусь тем, что предложу вашему величеству свою жизнь и жизнь доблестных моряков, которыми имею счастье командовать.
Король рад был бы поводу разгневаться, но перед лицом такой скромности и такой почтительности у него не оказалось для этого ни малейшего основания.
— Гм-гм! — буркнул он и, помолчав две-три секунды, сказал: — Ну что ж, адмирал, говорите.
Фердинанд уже обернулся к Караччоло, готовый выслушать его, но тут в дверях приемной появился лакей. Он подошел к королю и тихо шепнул ему несколько слов, которых Караччоло не слышал, да и не пытался услышать.
— Вот как? — удивился король. — И он здесь?
— Здесь, ваше величество. Он говорит, что третьего дня, в Казерте, ваше величество сказали ему, что вам надо с ним переговорить.
— Да, правда.
И, обращаясь к Караччоло, король спросил:
— То, что вы собираетесь сообщить мне, можно сказать при свидетеле?
— Хоть перед всем светом, государь.
— В таком случае просите, — сказал Фердинанд лакею и добавил, обращаясь к Караччоло: — Тем более что желающий войти — друг; более чем друг — союзник. Это прославленный адмирал Нельсон.
Дверь распахнулась, и лакей торжественно провозгласил:
— Лорд Горацио Нельсон Нильский, барон Бёрнем-Торпский, герцог Бронте! При перечислении этих титулов по губам Караччоло скользнула легкая улыбка, не лишенная горечи.
Нельсон вошел; он не знал, кто находится у короля; устремив свой серый глаз на того, кто прежде его оказался в королевском кабинете, он узнал адмирала Караччоло.
— Представлять вас друг другу, господа, нет надобности, — сказал Фердинанд. — Вы знакомы.
— Со времени Тулона, государь, — заметил Нельсон.
— А я имею честь знать вас, сударь, с более ранних пор, — отвечал Караччоло с обычной изысканной учтивостью, — я знаю вас с того дня, когда вы у берегов Канады воевали на бриге с четырьмя французскими фрегатами и ускользнули от них, проведя свой корабль по проливу, который дотоле считался непроходимым. Это было, если не ошибаюсь, в тысяча семьсот восемьдесят шестом году, то есть двенадцать лет тому назад.
Нельсон поклонился. Суровому моряку тоже был непривычен такой слог.
— Милорд, — сказал король, — адмирал Караччоло пришел, чтобы посоветовать мне кое-что относительно положения, в каком мы оказались. Вам оно хорошо известно. Садитесь и послушайте, что скажет адмирал; когда он выскажется, вы ответите ему, если захотите что-нибудь возразить. Но предупреждаю заранее: я буду рад, если двое таких выдающихся и столь искушенных в военном искусстве мужей окажутся одного и того же мнения.
— Если милорд, в чем я не сомневаюсь, истинный друг королевства, — начал Караччоло, — я уверен, что в наших взглядах могут обнаружиться лишь мелкие расхождения, которые не помешают нам быть согласными в основном.
— Говори, Караччоло, говори, — сказал Фердинанд, возвращаясь к привычке испанских и неаполитанских королей обращаться к своим подданным на «ты».
— Вчера, — начал адмирал, — в городе стал распространяться — надеюсь, ложный — слух о том, что ваше величество, отчаявшись в возможности защитить королевство на материке, решили переехать на Сицилию.
— А ты, стало быть, иного мнения?
— Государь, — отвечал Караччоло, — я придерживаюсь и всегда буду придерживаться того мнения, которое ведет к чести, а не позору. Честь государства, ваше величество, и, следовательно, честь вашего имени требует, чтобы столица защищалась до последней возможности.
— А тебе известно, в каком мы положении? — перебил король.
— Знаю, государь, положение опасное. Но не безнадежное. Армия рассеяна, но не уничтожена; тысячи три-четыре убитых, шесть-восемь тысяч попавших в плен. Вычтите это число из пятидесяти двух тысяч — остается сорок тысяч, то есть армия, которая в четыре раза больше, чем у французов. Притом наша армия будет воевать на собственной земле, защищать неприступные ущелья, пользоваться поддержкой жителей двадцати городов и шестидесяти селений, помощью трех крепостей, которые нельзя взять, не располагая осадными приспособлениями, — Чивителла дель Тронто, Гаэта и Пескара, не считая Капуа, последнего рубежа, крайнего оплота Неаполя, до которого французы и не дойдут.
— А ты берешься собрать армию?
— Да, государь.
— Объясни же, как ты за это возьмешься. Буду очень рад.
— У меня под началом, государь, четыре тысячи моряков. Это люди проверенные, не чета новобранцам сухопутной армии. Дайте мне только приказ, и я немедленно пущу их в дело: тысяча воинов станет на защиту дороги из Итри в Сессу, тысяча — из Соры в Сан Джермано, еще тысяча приготовится защищать дорогу из Кастель ди Сангро в Изерниа; тысяча других — моряки ведь на все пригодны, милорду Нельсону это известно лучше, чем кому-либо: он не раз заставлял своих моряков творить чудеса! — итак, тысяча других превратится в саперов, займется укреплением этих трех перевалов и поможет артиллерии. С ними, даже если они будут вооружены всего лишь абордажными крюками, я сдержу натиск французов, как бы он ни был силен, а когда ваши солдаты увидят, как умирают моряки, они, государь, присоединятся к ним, особенно если ваше величество будет с ними, подобно знамени.
— А кто в это время станет охранять Неаполь?
— Наследный принц, ваше величество, и восемь тысяч солдат под командованием генерала Назелли, которых милорд Нельсон привез в Тоскану, где им уже нечего делать. Милорд Нельсон, если не ошибаюсь, оставил Часть своего флота в Ливорно; пусть он отправит быстроходный корабль с приказом вашего величества вернуть эти восемь тысяч свежих солдат, и они с Божьей помощью через неделю будут здесь. Итак, обратите внимание, государь, какое огромное воинство остается в вашем распоряжении: сорок пять — пятьдесят тысяч солдат, население тридцати городов и пятидесяти селений, готовое к восстанию, а позади всего этого — Неаполь с пятьюстами тысяч душ. Что станется с десятью тысячами французов, когда на них хлынет этот океан?
— Гм! — проронил Фердинанд, глядя на продолжавшего молчать Нельсона.
— Уехать, государь, вы всегда успеете, — продолжал Караччоло. — Поймите: у французов нет даже вооруженной лодки, а у вас в порту целых три флота: ваш собственный, португальский и флот его британского величества.
— Что скажете о предложении адмирала, милорд? — спросил король у Нельсона, лишая его возможности долее отмалчиваться.
— Я скажу, — ответил Нельсон, не вставая с места и продолжая левой рукой чертить пером на бумаге какие-то иероглифы, — скажу, что нет ничего хуже, как менять уже принятое решение.
— Разве король уже принял решение? — спросил Караччоло.
— Нет, видишь ли, решение еще не совсем принято. Я в нерешительности, я колеблюсь.
— Уезжать решила королева, — сказал Нельсон.
— Королева? — воскликнул Караччоло, не дав Фердинанду ответить. — Отлично. Пусть уезжает. В таких обстоятельствах женщинам позволительно удалиться от опасности, но мужчины обязаны встречать ее лицом к лицу.
— Видишь, Караччоло, милорд Нельсон склоняется к решению об отъезде.
— Простите, государь, — возразил Караччоло, — но мне кажется, милорд еще не высказал своего мнения.
— Скажите же, милорд. Прошу вас! — настаивал король.
— Мое мнение, государь, совпадает с мнением королевы, а именно — я буду счастлив, если ваше величество найдет на Сицилии верное убежище, каким уже не может служить вам Неаполь.
— Я умоляю милорда Нельсона взвесить свои слова, — сказал Караччоло, обращаясь к своему коллеге, — ибо он должен предвидеть, сколь авторитетно будет суждение такого заслуженного человека.
— Но я уже все сказал и от мнения своего не отрекусь, — твердо отвечал тот.
— Государь, — возразил Караччоло, — не забывайте, что милорд Нельсон — англичанин.
— Что это значит, сударь? — гордо спросил Нельсон.
— То, что, будь вы неаполитанцем, милорд, вы судили бы иначе.
— А почему я стал бы говорить иначе, если бы был неаполитанцем?
— Вы посчитались бы с честью своей родины вместо того, чтобы заботиться о выгоде Великобритании.
— А чем выгоден для Великобритании совет, который я подаю королю, сударь?
— Чем хуже будут обстоять наши дела, тем больше Англия потребует за помощь. Всем известно, милорд, что она хочет получить Мальту.
— Англия уже владеет Мальтой. Государь уступил остров Англии.
— О! Государь! — воскликнул Караччоло с упреком. — Мне это говорили, но я отказывался верить.
— А на кой черт, по-твоему, сдалась мне эта Мальта? — бросил король. — Скала, пригодная только на то, чтобы печь яйца на солнце!
— Государь, — сказал Караччоло, уже не обращаясь к Нельсону, — умоляю вас от лица всех, в чьей груди бьется истинно неаполитанское сердце, не слушайте больше советов иностранцев, которые ставят ваш престол на самый край пропасти. Господин Актон, барон Карл Макк, сэр Уильям Гамильтон, да и сам милорд Нельсон — все они иностранцы. Могут ли они быть справедливы в оценке чести нашей страны?
— Это верно, сударь. Зато они справедливо оценивают малодушие неаполитанцев, — ответил Нельсон, — вот потому я и говорю королю после того, что произошло при Чивита Кастеллана: «Государь, вам больше нельзя доверяться людям, которые бросили вас, будь они трусы или изменники».
Караччоло страшно побледнел, его пальцы невольно потянулись к эфесу шпаги; но, вспомнив, что Нельсон не может извлечь свою, так как у него одна рука, и притом левая, он ограничился словами:
— У каждого народа, государь, бывают дни невзгод.
Французы, от которых мы бежим, трижды пережили свою Чивита Кастеллана: при Пуатье, при Креси, при Азенкуре. Одной победы было достаточно, чтобы зачеркнуть три поражения, — победы при Фонтенуа.
Караччоло произнес эти слова, смотря в упор на Нельсона, который до крови закусил губы; потом он опять обратился к королю.
— Государь, — продолжал он, — долг короля, любящего свой народ, предоставить ему возможность вновь подняться после поражения. Пусть король даст приказ, скажет одно слово, подаст знак — и ни один француз не выйдет из Абруцци, если неосмотрительно проникнет туда.
— Любезный мой Караччоло, — сказал Фердинанд, подходя к адмиралу, чей совет отвечал его тайному желанию, — твое мнение совпадает с мнением человека, советами которого я весьма дорожу: кардинал Руффо говорил мне примерно то же.
— Вашему величеству не хватало только поставить какого-нибудь кардинала во главе ваших войск, — заметил Нельсон, презрительно усмехнувшись.
— У моего предка Людовика, не помню, то ли Тринадцатого, то ли Четырнадцатого, не так уж плохо получилось, когда некий Ришелье ничуть не повредил монархии, взяв крепость Ла-Рошель и форсировав проход у Сузы.
— Вот-вот, государь! — воскликнул Караччоло, хватаясь за ниточку надежды, которую дал ему король. — Значит, вас вдохновляет добрый гений Неаполя; доверьтесь кардиналу Руффо, следуйте его советам, а я… что я могу еще сказать?.. Я буду выполнять его распоряжения.
— Государь, — заявил Нельсон, вставая и кланяясь королю, — надеюсь ваше величество не забудет, что если итальянские адмиралы готовы подчиняться приказаниям священника, то английский адмирал подчиняется только приказам своего правительства.
И Нельсон, бросив на Караччоло взгляд, суливший непримиримую ненависть, вышел через ту же дверь, в которую вошел: она вела в апартаменты королевы.
Король проводил Нельсона взглядом, а когда за ним затворилась дверь, сказал:
— Вот благодарность за двадцать тысяч дукатов ренты, за герцогство Бронте, за шпагу Филиппа Пятого и орден Святого Фердинанда! Он изъясняется кратко, но ясно.
Потом король обратился к Караччоло:
— Ты прав, дорогой мой Франческо, все зло в них, в иноземцах. Господин Актон, сэр Уильям, господин Макк, лорд Нельсон, даже сама королева — всюду ирландцы, немцы, англичане, австрийцы; только неаполитанцев нигде нет! Что за бульдог этот Нельсон! Но ничего, ты его славно отделал! Если когда-нибудь нам придется воевать с Англией и ты попадешь к нему в лапы — тебе несдобровать…
— Я счастлив, государь, что заслужил ваше одобрение, — сказал Караччоло, смеясь. — Счастлив, хоть и нажил себе врага в лице победителя при Абукире.
— Ты заметил, какую рожу он состроил, когда ты ему бросил в физиономию… Как ты сказал? Кажется, Фонтенуа?
— Да, государь.
— Значит, хорошо там с ними, с господами англичанами, расправились?
— Основательно.
— И подумать только: не сделай Сан Никандро из меня осла, я тоже мог бы так отвечать! К несчастью, сейчас уже поздно, этому делу не помочь.
— Государь, — сказал Караччоло, — позвольте мне еще добавить…
— Чего же добавлять, когда я и так с тобою согласен? Сегодня повидаюсь с Руффо, и мы вместе все это обсудим. Но скажи теперь, когда мы остались одни, какого черта ты восстановил против себя королеву? Ты же знаешь, уж если она кого невзлюбит, так не на шутку?
Караччоло покачал головой, как бы говоря, что на этот вопрос ответить невозможно.
— Словом, тут, как и с Сан Никандро, ничего не поделаешь. Не стоит об этом говорить.
— Итак, — повторил Караччоло, оставаясь во власти все той же тревоги, — я уношу с собою надежду, что ваше величество отказывается от постыдного бегства и Неаполь будет защищаться до последней возможности?..
— Ступай не только с надеждой, но и с полной уверенностью. Сегодня соберется Совет, я им объявлю, что решил остаться в Неаполе. Я помню все, что ты мне сказал о возможностях защиты, будь покоен. А что касается Нельсона, то теперь ясно: если кто хочет, чтобы он кусал себе губы до крови, достаточно бросить ему в лицо одно слово: Фонтенуа, не так ли? Отлично, запомним и это.
— Государь, прошу еще об одной милости.
— Проси.
— Если, вопреки всем ожиданиям, ваше величество уедет…
— Но я же сказал тебе, что не еду.
— Словом, государь, если какая-либо случайность или неожиданность или перемена побудит ваше величество уехать, я надеюсь, что вы не воспользуетесь для этого английским кораблем и тем самым не нанесете оскорбления неаполитанскому флоту.
— Ну, на этот счет можешь быть покоен. Если я и буду доведен до такой крайности… За королеву я тебе, разумеется, не ручаюсь, пусть поступает как хочет, но я — даю тебе честное слово — отправлюсь только на твоем корабле, на «Минерве». Так и знай; смени корабельного повара, если он плох, запасись макаронами и пармезаном, если их у тебя маловато. До свидания… Так ты говоришь — Фонтенуа, не правда ли?
— Да, государь.
И Караччоло, в восторге от беседы с королем, удалился, рассчитывая на два данные ему обещания.
Фердинанд проводил его явно благосклонным взглядом.
— Черт возьми, — решил он, — какая глупость ссориться с такими людьми из-за мегеры, вроде королевы, и распутницы, вроде леди Гамильтон!
LXVIII. НЕКОТОРЫЕ СООБРАЖЕНИЯ О РАЗНИЦЕ МЕЖДУ НАРОДАМИ СВОБОДНЫМИ И НАРОДАМИ САМОСТОЯТЕЛЬНЫМИ
Король сдержал слово, данное Караччоло; на заседании Совета он определенно и решительно объяснил, что после народной демонстрации, свидетелем которой он стал накануне, он решил остаться в Неаполе и до последней возможности препятствовать вступлению французов в королевство.
Оспаривать столь ясно высказанное решение было невозможно; возразить могла бы только королева, но, полагаясь на обещание Актона так или иначе побудить короля переехать на Сицилию, она отказалась от открытой борьбы, ибо, зная Фердинанда, понимала, что в таком случае он способен заупрямиться.
По окончании заседания король застал у себя кардинала Руффо. Кардинал, всегда исключительно точный, исполнил все, что они с королем договорились предпринять: Феррари явился к нему ночью и полчаса спустя отправился через Манфредонию в Вену с поддельным посланием, чтобы показать его императору, с которым Фердинанд никак не хотел поссориться, ибо только император мог, благодаря своему влиянию в Италии, поддержать его в борьбе против Франции; точно так же как в случае враждебного столкновения Неаполя с Австрией, никто, кроме Франции, неспособен был бы оказать Неаполю серьезную помощь.
К поддельному посланию была приложена объяснительная записка, собственноручно составленная кардиналом от имени короля и снабженная его подписью; без нее император не разобрался бы в этой загадочной истории.
Фердинанд рассказал кардиналу, что произошло между ним, Караччоло и Нельсоном; Руффо вполне одобрил все соображения его величества и настоял на том, чтобы была устроена его встреча с Караччоло в присутствии короля. Они договорились подождать первых известий о том, какое впечатление произвело в Абруцци воззвание Пронио, и в зависимости от этого окончательно решить, что делать дальше.
В тот день Фердинанд принял молодого корсиканца Де Чезари. Читатель помнит, что король произвел его в чин капитана и приказал явиться к нему в форме, чтобы убедиться: распоряжение его исполнено и военный министр выдал юноше соответствующий патент. Актон не замедлил исполнить волю короля, и вот молодой человек, которого чиновники уже стали принимать за наследника престола, ибо Де Чезари был на него очень похож, предстал перед королем в новом мундире и с патентом в руках.
Молодой капитан был горд и счастлив; он повергал к стопам его величества преданность свою и своих друзей. Одно только мешало им немедленно доказать королю свою самоотверженность: дело в том, что престарелые принцессы ссылались на обещание позаботиться об их безопасности. Приходилось продолжать служить телохранителями, так как принцессы согласны были вернуть им это обещание лишь после того, как они окажутся на борту корабля, который должен доставить их в Триест. Поэтому семеро молодых людей обязались сопровождать их до Манфредо-нии, где им предстояло погрузиться на корабль. После этого офицеры собирались возвратиться в Неаполь и стать в ряды защитников престола и алтаря.
Вести, которых ждали от Пронио, вскоре были получены. Они превзошли все надежды. Призыв короля был воспринят как глас Божий; священники, монахи, муниципальные чиновники горячо откликнулись на него. Клич «К оружию!» пронесся от Изолетты до Капуа и от Акуилы до Итри. Пронио встретился с Фра Дьяволо и с Маммоне, сообщил им о поручении, которое он на них возлагает, и они приняли его с восторгом. С грамотами в руках, с именем короля на устах они приобрели безграничное могущество, поскольку закон, вместо того чтобы преследовать, стал их охранять. С того момента как они получили возможность придать своему разбою политическую окраску, они могли поклясться, что поднимут на ноги всю страну.
Разбой в Южной Италии — явление поистине национальное; это местный плод, зреющий в горах. Говоря о том, что производят Абруцци, Терра ди Лаворо, Базилика-та и Калабрия, можно сказать: долины дают пшеницу, кукурузу и инжир; холмы выращивают оливки, орехи и виноград; горы растят разбойников.
В названных мною провинциях разбой — самое обычное занятие, не хуже любого другого. Разбойником становятся так же, как становятся булочником, портным, сапожником. В этом нет ничего предосудительного; отец, мать, брат, сестра отнюдь не считаются запятнанными ремеслом их сына или их брата, ибо и само это занятие не является пятном для тех, кто избрал его. Разбойник работает восемь месяцев в году, то есть весной, летом и осенью. Зима гонит его с гор и возвращает в родные места; тут его ждет радушный прием; он встречается с мэром, приветствует его, мэр отвечает ему тем же; зачастую они друзья, а то и родственники.
С весной он достает свое ружье, пистолет, кинжал и уходит в горы. Отсюда поговорка «Разбойники распускаются вместе с листвой».
С тех пор как в Неаполе существует свое правительство (а я просмотрел все архивы с 1503 года до наших дней), оно по временам выпускает постановления, направленные против разбойников, и, что любопытно, постановления испанских вице-королей ничем не отличаются от постановлений пьемонтских правителей, ведь преступления-то все те же. Это кражи со взломом, кражи с применением оружия на больших дорогах, вымогательства денег с угрозой поджечь дом, изувечить, убить; убийства, увечья и поджоги в случаях, когда угрозы не подействовали.
Во время революций разбой принимает колоссальный размах, общественное мнение принимает его сторону, благонамеренный патриотизм служит ему оправданием; разбойники всегда на стороне реакционной партии — другими словами, они стоят горой за трон и алтарь, ибо только трон и алтарь приемлют таких союзников, в то время как либералы, прогрессисты, революционеры, напротив, отвергают и презирают их. Известные в летописях времена разбоя — это годы политической реакции: 1799, 1809, 1821, 1848, 1862, то есть пора, когда неограниченная власть, потерпев поражение, призывала себе на помощь разбойничьи банды.
В таких случаях разбой особенно могуществен, ибо его поддерживают власти, которые в другое время призваны ему препятствовать. Муниципальные чиновники, офицеры национальной гвардии являются не только manutengoli, то есть пособниками разбойников, но и сами зачастую становятся бандитами.
Основательную нравственную поддержку разбою оказывают священники и монахи: они бывают как бы его душою; разбойники, услышав их проповеди, призывающие к бунту, восстав, получают от них освященные образки, которые должны сделать их неуязвимыми. Если случится, что, невзирая на эту защиту, разбойник все-таки ранен, убит или расстрелян, образок, бессильный на земле, служит ему верным пропуском на Небеса, пропуском, к которому апостол Петр относится с неизменным уважением; у задержанного разбойника нога уже стоит на первой ступени Иаковой лестницы, ведущей прямо в рай; он прикладывается к образку и умирает как герой, ибо убежден, что расстрел поможет ему подняться до самого верха.
Чем же объясняется разница между отдельными личностями и народом? Почему солдат иной раз бежит при первом же пушечном выстреле, а разбойник гибнет героически? Попробуем объяснить это, а то дальнейший наш рассказ может вызвать недоумение: читатель станет удивляться, почему же так отличается нравственная и физическая природа одних и тех же людей в зависимости от того, собраны ли они в единое целое или борются в одиночку.
Вот объяснение.
Коллективное мужество — качество народов свободных.
Личное мужество — качество народов, которые всего лишь независимы. Почти все народы, живущие в горах, — швейцарцы, корсиканцы, шотландцы, сицилийцы, черногорцы, албанцы, друзы, черкесы — отлично обходятся без свободы, лишь бы у них не отнимали независимости.
Объясним огромную разницу между словами: свобода и независимость. Свобода — это отказ каждого гражданина от какой-то доли своей независимости ради образования некой общественной основы, именуемой законом. Независимость — это право каждого пользоваться всеми своими способностями, удовлетворять все свои желания.
Человек свободный — это член общества; он опирается на соседа, который в свою очередь опирается на него; а так как он готов жертвовать собою ради других, то имеет право требовать, чтобы и другие жертвовали собою ради него.
Человек независимый — это человек естественный; он полагается только на самого себя; единственные его союзники — гора и лес; защитники — ружье и кинжал; его пособники — острое зрение и слух.
Из людей свободных составляются армии.
Из людей независимых — шайки.
Людям свободным приказывают, как Бонапарт в битве при Пирамидах: «Сомкнуть ряды!»
Людям независимым говорят, как Шарет в Машкуле: «Развлекайтесь, ребята!»
Человек свободный берется за дело по слову своего монарха или по зову родины.
Человек независимый действует, движимый корыстью или страстью.
Человек свободный воюет.
Человек независимый убивает.
Человек свободный говорит: «Мы».
Человек независимый говорит: «Я «.
Человек свободный — это Братство.
Человек независимый — это всего лишь Эгоизм.
В 1798 году неаполитанцы были еще только на пути к независимости; они не ведали ни свободы, ни братства; потому-то в регулярном сражении они и были разбиты армией впятеро меньшей.
Зато крестьяне неаполитанских провинций всегда были независимы. Вот почему по призыву духовенства, выступившего во имя Господа, по призыву короля, выступившего во имя династии, особенно же по призыву ненависти, выступившей во имя стяжательства, грабежа и убийства, поднялась вся страна.
Каждый вооружился ружьем, топором, ножом и начал воевать, не ставя перед собою иной цели, кроме разрушения, не рассчитывая ни на что иное, кроме грабежа, следуя за своим начальником и не подчиняясь ему, подражая его примеру, а не слушаясь его приказаний. Толпа в целом бежала перед французами, отдельные люди пошли против них; армия рассеялась, народ вырос из земли.
И как раз вовремя. Вести, приходившие из армии, были по-прежнему удручающими. Часть армии под командованием никому не ведомого генерала Мётча — даже Нельсон в своих письмах спрашивал, кто это такой, — отошла к Кальви и там набиралась сил. Макдональд, которому, как мы видели, Шампионне поручил развивать успех и торопить отход королевской армии, приказал Морису Матьё занять позиции неаполитанцев. Он занял все возвышенности вокруг города и предложил генералу Мётчу сдаться; тот согласился, но выставил неприемлемые условия. Тогда генерал Морис Матьё распорядился немедленно пробить брешь в стенах монастыря и через нее вступить в город.
После десятого ядра появился парламентер.
Но Морис Матьё, не дав ему заговорить, сказал:
— Либо сдавайтесь на милость победителей, либо прощайтесь с жизнью. Королевские солдаты сдались на милость победителей.
Быстрота, с какою Макдональд нанес удар, спасла часть пленных, взятых Макком, но всех спасти не удалось.
В Асколи триста республиканцев были привязаны к деревьям и расстреляны. В Отриколи тридцать больных и раненых, в том числе безрукие и безногие калеки, недавно перенесшие ампутацию, были зарезаны в лазарете.
Других, лежавших на соломе, безжалостно сожгли.
Но Шампионне, верный обещанию, объявленному в прокламации, отвечал на все эти жестокости исключительно человеколюбием, резко отличавшимся от зверств королевских солдат.
Один лишь генерал де Дама, французский эмигрант, считавший в качестве такового своим долгом послужить Фердинанду, — только он после страшного разгрома при Чивита Кастеллана поддержал честь белого знамени. Забытый Макком, чьей единственной заботой было спасти короля, де Дама обратился к генералу Шампионне, вернувшемуся, как нам известно, в это время в Рим, с просьбой разрешить ему пройти через город во главе семитысячного отряда неаполитанцев и присоединиться к остаткам королевской армии у Тевероне, — к остаткам, как уже говорилось, все же в пять раз превышавшим численность армии-победительницы.
В ответ на это ходатайство Шампионне послал к Дама одного из молодых офицеров-аристократов, которыми он окружил себя.
То был начальник штаба Бонами.
Шампионне приказал ему выяснить положение дел и о результатах доложить.
Бонами немедленно сел в седло и уехал.
Эта великая эпоха в истории Республики заслуживает того, чтобы каждый офицер французской армии, по мере того как он предстает перед глазами читателей, был описан так, как Гомер в «Илиаде» описывает греческих вождей, а Тассо в «Освобожденном Иерусалиме» — вождей крестоносцев.
Мы, однако, ограничимся замечанием, что Бонами, подобно Тьебо, был одним из тех умных и исполнительных офицеров, которым генерал может сказать: «Приглядитесь ко всему и действуйте соответственно обстоятельствам».
У ворот Салариа Бонами повстречал вступавшую в город кавалерию генерала Рея. Он осведомил Рея о полученном им распоряжении и, не имея права приказать, посоветовал ему направить дозорных на дорогу в Альбано и Фраскати. Сам же он, во главе кавалерийского отряда, проехал через Понте Молле, древний Мульвиев мост, и погнал лошадь во весь опор в том направлении, где, как он знал, находится генерал де Дама; за ним, на расстоянии, следовали Рей со своим отрядом и Макдональд с легкой кавалерией.
Бонами так спешил, что значительно оторвался от отрядов Макдональда и Рея, и им теперь требовалось не менее часа, чтобы догнать его. Желая дать им время подоспеть, он назвал себя парламентером.
Его отвели к генералу де Дама.
— Генерал, вы обратились к главнокомандующему французской армией, — сказал он, — поэтому мне поручено отправиться к вам, чтобы узнать в точности, о чем вы просите.
— Прошу пропустить мою дивизию, — ответил генерал де Дама.
— А если он ответит вам отказом?
— Мне останется одно: пробиться с оружием в руках. Бонами улыбнулся.
— Вы должны понимать, генерал, что добровольно предоставить вам пройти через город с семью тысячами солдат совершенно невозможно, — возразил он. — Насчет же того, чтобы пробиться с оружием в руках, предупреждаю вас, это задача не простая.
— В таком случае, полковник, что же вы хотите мне предложить? — спросил генерал-эмигрант.
— То, что предлагают командиру части, находящемуся в таком положении, как ваше, генерал: сложить оружие.
Теперь улыбнулся генерал де Дама.
— Господин начальник штаба, — ответил он, — когда имеешь семь тысяч воинов, а у каждого из них в ранце по восемьдесят патронов, — не сдаются. Идут напролом или умирают.
— Ну что ж, — отвечал Бонами, — будем драться, генерал!
Его собеседник задумался.
— Предоставьте мне шесть часов, — сказал он, — чтобы собрать военный совет и сообща обсудить ваши предложения.
Бонами на это согласиться не мог.
— Шести часов не требуется, — возразил он, — даю вам час.
Именно такой срок нужен был начальнику штаба, чтобы его пехота присоединилась к нему.
Итак, было решено, что, поскольку генерал де Дама находится во власти французов, он даст ответ через час.
Бонами пустил свою лошадь галопом, быстро добрался до генерала Рея и побудил его ускорить марш.
Но и генерал де Дама воспользовался отсрочкой: когда
Бонами вернулся со своим отрядом, он застал неаполитанцев отступающими в полном порядке по дороге в Орбетелло.
Генерал Рей и начальник штаба Бонами — один во главе отряда 16-го драгунского полка, другой во главе 7-го егерского — устремились вдогонку и настигли их под Ла Стор-та, где с ожесточением на них напали.
Арьергард остановился, чтобы дать республиканцам отпор.