Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр Дюма

Полина

Глава I

Субботним вечером, в конце 1834 года, мы сидели в маленьком зале, смежном с фехтовальной Гризье, и с рапирой в руке и сигарой во рту слушали ученые рассуждения нашего профессора, время от времени прерываемые анекдотами. Вдруг отворилась дверь и вошел Альфред де Нерваль.

Читавшие о моем путешествии в Швейцарию, вероятно, припомнят этого молодого человека, который сопровождал везде одну таинственную даму под вуалью. Эту даму я в первый раз увидел в Флелене, когда вместе с Франциско бежал к шлюпке, которая должна была высадить нас у камня Вильгельма Телля. Они вспомнят также, что Альфред де Нерваль, которого я надеялся иметь своим товарищем в дороге, вместо того чтобы подождать меня, торопил гребцов к отплытию. Оставляя берег в ту самую минуту, когда я был всего в трехстах шагах от него, он сделал мне рукой прощальный и дружеский знак, который, очевидно, означал: «Виноват, любезный друг! Очень желал бы тебя видеть, но я не один и…» На это я отвечал другим знаком, которым хотел сказать, что я его понимаю. Остановившись, я поклонился, повинуясь этому решению, весьма строгому, как мне казалось, потому что, не имея шлюпки и гребцов, я не мог отправиться раньше, чем на другой день. Возвратясь в гостиницу, я спросил, кто эта таинственная женщина, и мне ответили, что о ней известно только то, что она, по-видимому, очень больна и что ее зовут Полина.

Я совершенно забыл эту встречу, когда, посетив источник горячих вод, наполняющих купальни Пфефера, заметил в длинной подземной галерее Альфреда де Нерваля, подающего руку той самой даме, которую я уже видел в Флелене и которая выразила тогда желание остаться неизвестной. Она и на этот раз хотела сохранить инкогнито, и поэтому первым ее движением было повернуть назад. К несчастью, дорожка, по которой мы шли, не позволяла уйти ни вправо, ни влево. Это был своего рода мост, составленный из двух досок, мокрых и скользких, которые, вместо того чтобы быть переброшенными через пропасть, в глубине которой по черно-мраморному ложу катилась Тамина, шли вдоль стены подземелья, поддерживаемые бревнами, вдолбленными в скалу. Таинственная спутница моего друга, увидев, что всякое бегство будет бесполезно, опустила вуаль и пошла мне навстречу. Я рассказал тогда о том впечатлении, которое произвела на меня эта женщина, белая и легкая, как тень, идущая по краю бездны и не выказывающая ни малейшего беспокойства, как будто она уже принадлежала другому миру. Видя ее приближение, я прижался к стене, чтобы занять как можно меньше места. Альфред хотел, чтобы она прошла одна, но она не решилась оставить его руку, и на одно мгновение мы все трое очутились на пространстве не более двух футов в ширину. Эта странная женщина, подобная одной из фей, которые, склонясь к потоку, полощут свой шарф в пене каскадов, нагнулась к бездне и прошла как бы чудом, однако не так быстро, чтобы я не мог увидеть ее лицо, тихое и спокойное, хотя и бледное, изнуренное страданием. Тогда мне показалось, что я не первый раз его вижу; оно пробудило смутное воспоминание о другом времени, о гостиных, балах, праздниках; мне казалось, что я знал эту женщину, с лицом столь печальным теперь, другой — веселой, румяной, увенчанной цветами, охваченной в мире благоуханий и музыки радостью упоительного вальса или шумного галопа. Где ж это? Не знаю!.. В какое время? Не могу сказать!.. Это было видение, мечта, эхо моей памяти, которое не имело ничего определенного и существенного и ускользало от меня, как будто я хотел схватить призрак. Я вернулся назад, надеясь опять ее увидеть, и готов был даже прибегнуть к нескромности, чтобы достигнуть своей цели, но, возвратись не более чем через полчаса, не нашел уже в купальнях ни ее, ни Альфреда.

Прошло два месяца после этой встречи. Я находился в Бавено, около озера Маджиоре. Это было в прекрасный осенний вечер, солнце скрылось за цепью Альп, и тень поднялась на востоке небосклона, который начинал усеиваться звездами. Окно мое было на одном уровне с террасой, покрытой цветами; я вышел на нее и очутился среди леса лавровых, миртовых и апельсиновых деревьев. Цветы так приятны, что мало быть подле них: хочется наслаждаться ими еще больше, и, где бы их ни находили — в поле, в саду, дитя, женщина и мужчина по какому-то естественному побуждению срывают их и делают букет, чтобы благоухание и прелесть цветов были всегда с ними. И я не смог противиться искушению: сорвав несколько благовонных веток, я пошел к перилам из розового мрамора, которые возвышаются над озером, отделенным от них большой дорогой, идущей из Женевы в Милан. Едва я дошел туда, как луна показалась из-за Сесто, и лучи ее скользнули по склонам гор, застилавшим горизонт, и по воде, спавшей у моих ног, — блестящей и неподвижной, как огромное зеркало. Все было тихо на земле, на озере, на небе, и в этом величественном и меланхолическом безмолвии ночь начинала свое течение. Вскоре в куще деревьев, которые возвышались по левую сторону от меня и корни которых омывались водой, раздалась песнь соловья, гармоничная и нежная: то был единственный звук, нарушавший тишину ночи; он продолжался с минуту, блестящий и мерный, потом вдруг умолк на конце рулады. И тогда, как будто этот шум пробудил другой, хотя совсем иного свойства, я услышал вдали стук экипажа, едущего из дома д\'Оссола; в это время соловей опять начал петь, и я слушал только птичку Джульетты. Когда она замолкла, я вновь услышал стук быстро приближающегося экипажа. Мой мелодичный певец успел за это время опять начать свою ночную молитву. Но на этот раз едва он окончил последнюю ноту, я заметил на повороте из леса коляску, которая неслась во весь Опор по дороге, проходившей мимо гостиницы. В двухстах шагах от нее почтальон хлопнул бичом, чтобы дать знать о приезде своему собрату. Почти тотчас тяжелые ворота гостиницы заскрипели, и из них вышли новые лошади, в ту же минуту коляска остановилась под террасой, на перила которой я опирался.

Ночь была так светла и так прекрасна, что путешественники, желая насладиться чистым воздухом, отстегнули фартук коляски. Их было двое: молодой мужчина и молодая женщина, закутанная в большую шаль или манто и задумчиво склонившая голову к плечу своего спутника, который ее поддерживал. В эту минуту почтальон вышел с огнем, чтобы зажечь фонари в коляске; луч света скользнул по лицам путешественников, и я узнал Альфреда де Нерваля и Полину.

Опять он и опять она!.. Мне казалось, что нечто более могущественное, чем случай, устраивало наши встречи. Опять она, но так изменившаяся со времени нашей встречи в Пфефере, настолько бледная, настолько изнуренная, что это была уже одна тень. Однако эти поблекшие черты напомнили мне еще раз тот неясный образ женщины, который хранился в глубине моей памяти и при каждой из этих встреч выплывал наверх и скользил по моей мысли, как туманное видение Оссиана. Я готов был уже произнести имя Альфреда, но вспомнил, что спутница его не хотела быть узнанной. Несмотря на это, неизъяснимое чувство жалости так влекло меня к ней, что мне хотелось, по крайней мере, дать знать ей, что есть некто, кто молится о ее душе, слабой и готовой отлететь, чтобы она не оставляла преждевременно прелестное тело!.. Я вынул из кармана визитную карточку, написал на обороте ее карандашом: «Бог хранит странников, утешает скорбящих и исцеляет болящих!..» Вложил ее в середину померанцевых и миртовых цветов, нарванных мной, и бросил букет в коляску. В ту же минуту почтальон тронул лошадей, однако я успел еще увидеть, как Альфред высунулся из коляски и поднес мою карточку к фонарю. Тогда он обернулся, сделал мне рукой знак, и коляска исчезла за поворотом дороги.

Шум коляски удалился, но на этот раз он не был прерван песней соловья. Обратясь к кустарнику, я пробыл еще с час на террасе в напрасном ожидании. Тогда глубоко печальная мысль овладела мной. Я вообразил себе, что птичка, которая пела, — это душа молодой женщины, пропевшая гимн при прощании с землей и уже отлетевшая на небо.

Восхитительное положение гостиницы на краю Альп и на границе Италии — тихая и в то же время одухотворенная картина озера Маджиоре с его тремя островами, из которых один — сад, другой — деревня, а третий — дворец; первый зимний снег, покрывавший горы, и последняя осенняя жара, приходящая от Средиземного моря, — все это удержало меня на восемь дней в Бавено, потом я поехал в Ароно, а оттуда в Сесто-Календе.

Здесь ожидало меня последнее воспоминание о Полине: звезда, движение которой по небу я наблюдал, померкла; эта ножка, такая легкая на краю бездны, сошла в гробницу!.. И исчезнувшая юность, и поблекшая красота, и разбитое сердце — все, все поглощено камнем, смертным покровом, который, так же таинственно скрывая мертвое тело, как при жизни вуаль покрывала лицо ее, не оставил для любопытства света ничего, кроме имени Полины.

Я ходил взглянуть на эту гробницу. В противоположность итальянским гробницам, которые всегда стоят в церквах, она возвышалась в прекрасном саду, на лесистом холме. Это было вечером, камень начинал белеть в лучах луны… Я сел подле него с желанием собрать все воспоминания, рассеянные и неясные, об этой молодой женщине. Но и на этот раз память мне изменила: я мог представить себе только какой-то неопределенный призрак, а не живую женщину со всеми ее формами, и отказался проникнуть в эту тайну до того времени, когда увижу Альфреда де Нерваля.

Теперь вы поймете, насколько его неожиданное появление в ту минуту, когда я менее всего думал о нем, поразило меня. В одно мгновение я вспомнил все: и шлюпку, которая убежала от меня, и подземный мост, подобный преддверию ада, где путешественники кажутся тенями, и маленькую гостиницу в Бавено, мимо которой проехала похоронная карета, наконец белеющий камень, на котором при свете луны, проходящем сквозь ветви апельсиновых и лавровых деревьев, можно было прочесть вместо эпитафии имя женщины, умершей в расцвете лет и, вероятно, очень несчастной.

Я бросился к Альфреду, как человек, заключенный долгое время в подземелье, бросается к свету, который входит в отворенную ему дверь. Он печально улыбнулся и протянул мне руку, как бы говоря, что понял меня. Тогда мне стало стыдно от мысли, что Альфред, старинный, пятнадцатилетний друг, мог приписать простому любопытству чувство, с которым я бросился к нему.

Он вошел. Это был один из лучших учеников Гризье, однако около трех лет его не видели в фехтовальном зале. В последний раз он появился там накануне бывшей у него дуэли; не зная еще, каким оружием будет драться, он приезжал тогда на всякий случай набить руку с учителем. С тех пор Гризье с ним не виделся; он слышал только, что тот оставил Францию и уехал в Лондон.

Гризье, который заботился о репутации своих учеников так же, как и о своей собственной, обменявшись с ним обычными приветствиями, подал ему рапиру и выбрал из нас противника по его силам. Это был, сколько помню, бедный Лабаттю, который уехал в Италию и в Пизе нашел безвестную могилу.

При третьем ударе рапира Лабаттю встретила рукоятку оружия его противника и, разломившись в двух дюймах ниже пуговицы, прошла сквозь эфес и разорвала рукав его рубашки, покрывшейся кровью. Лабаттю тотчас бросил свою рапиру: он думал, как и мы, что Альфред серьезно ранен.

К счастью, это была только царапина. Но, подняв рукав рубашки, Альфред открыл нам другой рубец, который оказался гораздо важнее: пуля из пистолета ранила его в плечо.

— Ба!… — сказал Гризье с удивлением, — я не знал, что у вас есть эта рана!

Гризье знал всех нас, как кормилица свое дитя; ни один из его учеников не имел на теле ни малейшей царапинки, о которой бы он не знал. Я уверен, что он написал бы любовную историю, самую занимательную и самую соблазнительную, если бы захотел рассказать причины дуэлей, о которых предварительно знал, но это наделало бы много шума в альковах и повредило бы его заведению. Он напишет о них записки, которые по смерти его будут изданы.

— Эту рану, — сказал Альфред, — я получил на другой день после свидания с вами и в тот самый, в который уехал в Англию.

— Я вам говорил, чтобы вы не дрались на пистолетах. Шпага — оружие храброго и благородного! Шпага есть драгоценнейшие остатки, которые история сохраняет нам от великих людей, прославивших отечество. Говорят: шпага Карломана, шпага Баяра, шпага Наполеона; а слышали ли вы, чтобы кто-нибудь говорил об их пистолетах? Пистолет — оружие разбойника; приставив пистолет к горлу, он заставляет подписывать фальшивые векселя; с пистолетом в руке останавливает дилижанс в чаще леса; пистолетом, наконец, обанкротившийся разрывает себе череп. Пистолет!.. фи!.. Шпага — это другое дело! Это товарищ, поверенный, друг человека, она бережет честь его или мстит за нее.

— Но с этим убеждением, — отвечал, улыбаясь, Альфред, — как решились вы стреляться два года назад на пистолетах?

— Я — дело другое. Я должен был драться на всем, на чем хотел: я фехтовальный учитель; и притом бывают обстоятельства, когда нельзя отказаться от условий, которые нам предлагают…

— Я и находился в подобных обстоятельствах, мой милый Гризье, и вы видите, что неплохо кончил свое дело.

— Да! С пулей в плече.

— Но лучше, чем с пулей в сердце.

— Можно ли узнать причину этой дуэли?

— Извините меня, мой любезный Гризье: эта история еще тайна; через некоторое время вы ее узнаете.

— Полина? — спросил я его тихо.

— Да! — ответил он.

— На самом ли деле мы ее узнаем? — сказал Гризье.

— Непременно, — ответил Альфред, — и в доказательство я увожу с собой ужинать Александра, которому расскажу ее в нынешний вечер. Когда не будет препятствий к выходу ее в свет, вы найдете ее в каком-нибудь томе Черных или Голубых повестей.

Потерпите до этого времени.

Гризье должен был покориться. Альфред увел меня к себе ужинать, как обещал, и рассказал мне историю Полины.

Теперь единственное препятствие к ее изданию исчезло. Мать Полины умерла, и с ней угасли фамилия и имя этой несчастной женщины, приключения которой, кажется, не относятся ни к тому времени, ни к тому месту, в которых мы живем.

Глава II

— Ты знаешь, — рассказал мне Альфред, — что я учился живописи, когда мой добрый дядя умер и оставил мне и моей сестре по тридцать тысяч ливров годового дохода каждому.

Я склонил голову в знак почтения к тени человека, сделавшего такое доброе дело при прощании с этим светом.

— С тех пор, — продолжал рассказчик, — я занимался живописью только для отдыха. Я решил путешествовать, увидеть Шотландию, Альпы, Италию; взял у нотариуса свои деньги и отправился в Гавр, чтобы начать свою поездку с Англии.

В Гавре я узнал, что Дозат и Жаден были на другой стороне Сены, в маленькой деревне под названием Трувиль. Я не хотел оставить Францию без того, чтобы не пожать руки обоим своим товарищам по живописи; взял пакетбот и через два часа был в Гонфлере, а поутру в Трувиле. К несчастью, они уехали накануне.

— Ты знаешь эту маленькую пристань, населенную рыбаками; это одно из самых живописных мест Нормандии. Я остался здесь на несколько дней, которые посвятил прогулкам по окрестностям. Вечером, сидя у камина моей почтенной хозяйки, госпожи Озере, слушал довольно странные рассказы о том, что происходило в течение трех месяцев в департаментах Кальвадос, Луаре и де ла Манш. Рассказывали о грабежах, производимых с необыкновенной дерзостью. Нашли почтальона с завязанными глазами и привязанного к дереву, почтовую телегу на большой дороге, а лошадей спокойно пасущимися на соседнем лугу. Однажды вечером, когда генеральный сборщик Каена давал ужин молодому парижанину Горацию Безевалю и двум его друзьям, приехавшим провести с ним охотничье время в замке Бюрси, отстоящем от Трувиля на пятнадцать лье, разломали его сундук и похитили семьдесят тысяч франков. Наконец, сборщик Пон л\'Эвека, который вез для взноса в казну двенадцать тысяч франков в Лизье, был убит, и тело его брошено в Тук; вынесенное этой маленькой рекой на берег, оно одно стало свидетелем убийства, виновники которого остались неизвестными, несмотря на усилия парижской полиции, которая, будучи обеспокоена этими разбоями, послала туда нескольких своих искуснейших подчиненных.

Эти происшествия, усугублявшиеся время от времени пожарами, причин которых не знали и которые оппозиционные журналы приписывали правительству, распространили по всей Нормандии ужас, неизвестный до тех пор в этой доброй стране, столь знаменитой своими адвокатами и тяжбами, но нисколько не богатой разбойниками и убийцами. Что касается меня, я мало верил всем этим историям, которые, казалось мне, принадлежали более пустынным ущельям Сьерры или диким скалам Калабры, нежели богатейшим долинам Фалеза и плодоносным равнинам Понь-Одемера, усеянным деревнями и замками. Я всегда представлял себе разбойников среди леса или в глубине пещеры. А во всех трех департаментах не было ни одной норы, которая заслуживала бы названия пещеры, и ни одной рощи, которая могла бы показаться лесом.

Однако вскоре я вынужден был поверить этим рассказам: богатый англичанин, ехавший с женой из Гавра в Алансон, был остановлен, не доезжая пол-лье до Дива, где хотел переменить лошадей. Почтальон, связанный и с платком во рту, был брошен в карету на место тех, кого он вез. Лошади, зная дорогу, пришли в Ранвиль и остановились у почтового двора, где пробыли до утра, ожидая, чтобы их распрягли. На другой день конюх, отворив ворота, нашел карету, запряженную лошадьми, и вместо господина — бедного связанного почтальона. Приведенный к мэру, этот человек объявил, что они были остановлены на большой дороге четырьмя человеками в масках, которые, судя по одежде, принадлежали к низшему классу в обществе. Они принудили его остановиться и заставили путешественников выйти. Англичанин, защищаясь, выстрелил из пистолета. Тотчас почтальон услышал стоны и крик, но, не смея обернуться, ничего не увидел; впрочем, через минуту после этого ему завязали рот и бросили в карету, которая привезла его к почтовому двору так же исправно, как если бы он сам сидел на козлах. Жандармы бросились к указанному месту и нашли во рву тело англичанина, пронзенное двумя ударами кинжала. Что же касается его жены, то не отыскали ни малейших ее следов. Это происшествие случилось не далее как в десяти или двенадцати лье от Трувиля. Тело жертвы было перенесено в Каен. Тогда уже у меня не осталось никаких причин сомневаться.

Через три или четыре дня после этого происшествия, накануне своего отъезда, я решил в последний раз осмотреть покидаемые мной места. Я приказал оснастить лодку, которую нанял на месяц, как в Париже нанимают карету; потом, видя чистое небо и надеясь на хороший день, велел перенести в нее обед, свои карандаши и поднял парус, составив сам весь экипаж.

— В самом деле, — прервал я, — я знаю твою охоту к мореходству и припоминаю твой первый опыт между Тюильрийским мостом и мостом Согласия на шлюпке под американским флагом.

— Да! — продолжал Альфред, улыбаясь, — но на этот раз приключения стали для меня роковыми. Сначала все шло хорошо.

У меня была маленькая рыбачья лодка с одним парусом, управлять которой можно было посредством руля. Ветер дул от Гавра, и я скользил по едва колеблемому морю с удивительной быстротой. Я проплыл таким образом около восьми или десяти лье в течение трех часов; потом ветер вдруг утих, и вода сделалась неподвижной, как зеркало. В это время я находился против устья Орны. По правую сторону от меня были подводные камни Лангрюна и скалы Лиона, по левую — развалины какого-то аббатства, смежные с замком Бюрси: это был полный пейзаж, который мне оставалось только скопировать, чтобы написать картину. Опустив парус, я принялся за работу.

Я так углубился в свой рисунок, что не знаю, сколько прошло времени, когда почувствовал на лице дуновение одного из тех теплых ветерков, которые предвещают приближение бури. Я поднял голову. Молния прорезывала небо, покрытое облаками столь черными и густыми, что они казались цепью гор. Нельзя было терять ни одной минуты: я поднял свой маленький парус и направил лодку к Трувилю, держась берега, чтобы в случае опасности стать на мель. Сделав не более четверти лье, я увидел, что парус повис на мачте; тогда я снял и его и мачту, не доверяя этой наружной тишине. И в самом деле, через минуту море начало» шуметь и раздался удар грома. Этим предвестникам нельзя было не доверять, потому что буря стала приближаться с быстротой скаковой лошади. Я снял свое платье, взял в обе руки по веслу и начал грести к берегу.

Мне нужно было сделать около двух лье, чтобы его достигнуть; к счастью, это было время прилива и, несмотря на то, что ветер был противный или, скорее, не было никакого ветра, а только шквалы, которые буравили море, волны гнали меня к земле. Я греб изо всех сил, однако буря шла скорее и наконец настигла меня. Для довершения неприятностей приближалась ночь, но я надеялся достигнуть берега, прежде чем наступит темнота.

Я провел ужасный час. Лодка моя, легкая, как ореховая скорлупа, следовала за всеми извилинами волн, поднимаясь и опускаясь с ними. Я продолжал грести, но, увидев, наконец, что бесполезно истощаю свои силы, и предчувствуя, что должен буду спасаться вплавь, снял весла с крюков, бросил их на дно лодки подле мачты и паруса и, скинув с себя все, что могло препятствовать движениям, остался только в панталонах и рубашке. Два или три раза я был готов броситься в море, но легкость лодки меня спасла: она плыла, как пробка, и не впускала в себя ни капли воды; я ждал только, что с минуты на минуту она опрокинется. Однажды мне показалось, что она дотронулась до дна, но ощущение было так быстро и так легко, что я не смел даже на это надеяться. Кроме того, было так темно, что я не мог ничего различить в двадцати шагах и не знал, на каком расстоянии от берега нахожусь. Вдруг я почувствовал сильный толчок. На этот раз сомнений не было: лодка до чего-то дотронулась, но был ли это подводный камень или песок? Между тем новая волна подхватила меня, и несколько минут я несся с неистовой быстротой. Наконец лодка была брошена на берег с такой силой, что, когда отхлынула волна, киль очутился на мели. Не теряя ни одной минуты, я схватил свой сюртук и выпрыгнул из лодки, оставив в ней все прочее. Вода была только по колени, и, прежде чем новая волна настигла меня, я был уже на берегу.

Накинув на плечи сюртук, я быстро пошел вперед и вскоре почувствовал, что иду по тем круглым камням, которые называются голышом и показывают пределы прилива. Я продолжал идти еще некоторое время; почва стала другой, и я уже шел по большой траве, растущей на песчаных буграх. Можно было уже не бояться, и я остановился.

Великолепное зрелище представляет море, освещаемое молнией и волнуемое бурей. Это первообраз хаоса и разрушения; это одна стихия, которой Бог дал власть возмущаться против него, перекрещивая свои волны с Его молниями. Океан казался безмерной цепью движущихся гор с вершинами, смешанными с облаками, и долинами, глубокими, как бездны. При всяком ударе грома бледный луч молнии змеился по этим вершинам, по этим глубинам и наконец исчезал в пучинах, то закрывающихся, то открывающихся. С ужасом, исполненным любопытства, я смотрел на это страшное зрелище, которое Вернет хотел видеть и бесполезно видел с мачты корабля, к которой велел привязать себя, потому что никогда кисть человеческая не может представить ее столь могущественно-страшной и столь величественно-ужасной. Я пробыл бы, может быть, целую ночь на одном месте, слушая и смотря, если бы не почувствовал вдруг на своем лице большие капли дождя. Ночи стали уже холодными, хотя не было еще и половины сентября. Я перебирал в уме места, где мог бы найти убежище от дождя, и вспомнил развалины, которые заметил с моря; они должны были находиться где-то неподалеку. Я отправился в путь и вскоре очутился на небольшой площадке. Чуть далее я заметил пред собой черную массу, которую не мог различить, но, возможно, она могла бы стать убежищем. Блеснула молния, и я узнал полуразрушенную паперть церкви. Войдя в монастырь, я поискал место, менее пострадавшее от разрушения, и сел в углу за столбом, решив дожидаться там утра. Не зная берега, я не мог в такое время пуститься отыскивать свой дом. Впрочем, во время охоты в Вандее и Альпах я провел двадцать ночей еще более плохих, чем та, которая меня ожидала. Одно меня только беспокоило — ворчание желудка, напоминавшего, что я ничего не ел с десяти часов утра. Вдруг я вспомнил, что просил госпожу Озере положить что-нибудь в карманы моего сюртука. Сунув в них руку, я убедился, что моя добрая хозяйка исполнила просьбу, и я нашел в одном кармане небольшой кусок хлеба, а в другом — целую бутылку рома. Это был ужин, соответствующий обстоятельствам. Едва я закончил его, как почувствовал приятную теплоту, распространявшуюся по всем моим членам, начинавшим уже цепенеть. Мысли, принявшие мрачный оттенок в голодном ожидании дня, оживились, как только я выпил благодатную влагу. Я почувствовал дремоту — следствие усталости, завернулся в сюртук, прислонился к столбу и заснул под шум моря, бившегося о берег, и под свист ветра, разгуливавшего по развалинам.

Я проспал около двух часов, когда был разбужен скрипом закрывающейся двери. Раскрыв глаза, как человек, освобожденный от беспокойного сна, я в ту же минуту встал, решив из предосторожности спрятаться позади столба… Но, осмотревшись вокруг, я ничего не увидел; однако опасения не оставили меня, так как я был твердо убежден, что слышал шум, который разбудил меня, и что это не было обманом сновидения.

Глава III

Буря утихла, и хотя небо было еще покрыто черными облаками, время от времени в их промежутках проглядывала луна. В одну из этих быстрых минут света, беспрестанно поглощаемого темнотой, я обратил взор к той двери, которую, как мне показалось, отворяли, и потом осмотрелся вокруг. Я был, сколько мог заметить сквозь темноту, в развалинах древнего аббатства и, судя по уцелевшим остаткам, находился в часовне. По правую и по левую сторону от меня тянулись два монастырских коридора с полукруглыми и низкими сводами, а напротив несколько разбитых камней, лежащих среди высокой травы, указывали небольшое кладбище, на котором обитатели монастыря некогда успокаивались от жизни у подножия креста, обезображенного и без Распятия, но еще стоящего.

— Ты знаешь, — продолжал Альфред, — и все истинно храбрые согласятся с этим, что физические предметы имеют неограниченную власть над впечатлениями души. Вчера я избежал бури; полузамерзший, пришел в незнакомые развалины; заснул крепким сном и проснулся от шума в этом пустынном месте; пробудившись, очутился в гнезде тех воров и разбойников, которые в течение двух месяцев опустошали Нормандию. Я был там один, без оружия и в одном из тех состояний, когда предшествующие события препятствуют нравственным силам показать всю свою энергию. И ты не удивишься, что я остался неподвижно стоять у столба, вместо того чтобы опять лечь и попытаться заснуть. Впрочем, убеждение, что меня разбудил человеческий шум, было так велико, что мои глаза, рассматривая темноту коридоров и более освещенное место кладбища, постоянно устремлялись к двери в стене, в которую; Я был уверен, кто-то вошел. Двадцать раз я хотел подойти к этой двери, чтобы развеять свои сомнения. Но для этого нужно было перейти пространство, освещаемое луной. Кроме того, так же как и я, в этом монастыре могли скрываться другие. Однако через четверть часа вся эта пустыня сделалась опять такой тихой и молчаливой, что я решил воспользоваться первой минутой, когда облако закроет луну, чтобы перейти пространство в двадцать шагов, отделявшее меня от двери, и послушать у нее. Эта минута не замедлила наступить: луна вскоре скрылась, и в наступившей темноте я медленно отделился от столба, к которому оставался до тех пор прикованным, как готическая статуя. Переходя от одного столба к другому, удерживая дыхание и прислушиваясь, я достиг стены коридора, прокрался вдоль нее, подошел к ступеням, ведущим под свод, сделал три шага вниз и дотронулся до двери.

В течение десяти минут я прислушивался и ничего не слышал; мало-помалу мое первое убеждение исчезло, чтобы дать место сомнению. Я начал думать, что сновидение обмануло меня, и я был единственным обитателем этих развалин. Я хотел уже оставить дверь и возвратиться назад, когда луна показалась опять и осветила пространство, которое мне надо было перейти. Несмотря на это неудобство, я решил уже пуститься в путь, но вдруг камень оторвался от свода и упал. Раздавшийся от этого шум заставил меня невольно вздрогнуть и остаться еще на минуту в тени, которую бросал свод, висевший над моей головой. Вдруг позади себя услышал я далекий и продолжительный стук, подобный стуку двери, запиравшейся в глубине подземелья. Вскоре раздались отдаленные шаги, которые стали приближаться к глубокой лестнице, на ступенях которой я стоял. В эту минуту луна опять скрылась. Одним прыжком я очутился в коридоре и задом, протянув руки позади себя и устремив глаза на дверь, добрался до своего защитника — столба, заняв, прежнее место. Через минуту я услышал тот же стук, который разбудил меня; дверь отворилась и опять затворилась; потом показался человек. Выйдя до половины из тени, он остановился, чтобы прислушаться и осмотреться вокруг себя, и, видя, что все спокойно, вошел в коридор и повернул в сторону, противоположную той, где находился я. Он не сделал еще и десяти шагов, как я потерял его из виду, — так сильна была темнота. Через минуту луна показалась снова, и в конце небольшого кладбища я увидел таинственного незнакомца с заступом в руках. Он копнул им два или три раза землю, бросил какой-то предмет, которого я не мог рассмотреть, в выкопанную ямку и, чтобы не оставить никакого следа, положил на то место, которому поручил свой залог, могильный камень, поднятый им прежде. Приняв эти предосторожности, он снова осмотрелся вокруг себя, но, не видя и не слыша ничего, поставил заступ к соседнему столбу и скрылся под сводом.

Сцена, описанная мной, происходила очень быстро и не на близком расстоянии, однако я мог заметить, что это был человек в возрасте от 28 до 30 лет, с белокурыми волосами, среднего роста. Он был одет в простые панталоны из голубого полотна, подобные тем, которые носят крестьяне в праздничные дни. Только одна вещь показывала, что он принадлежал не к тому классу, о котором на первый взгляд говорила его наружность: это был охотничий нож, висевший у него на поясе и блестевший при свете луны. Что же касается его лица, то мне трудно точно описать его, однако я мог бы узнать его, если бы случилось с ним встретиться.

Достаточно было этой странной сцены, чтобы изгнать на остаток ночи не только всякую надежду, но даже всякую мысль о сне. Итак, я стоял по-прежнему, не ощущая усталости, погруженный в противоречивые мысли, и твердо решив проникнуть в эту тайну. Но в то самое время сделать это было невозможно: у меня не было ни оружия, ни ключа от этой двери, ни инструмента, которым я мог бы ее отпереть. Притом я подумал: не лучше ли рассказать об увиденном мной, чем решиться самому на приключение, в конце которого я мог, как Дон-Кихот, встретить какую-нибудь ветряную мельницу? И поэтому, как только небо начало белеть, я направился к паперти, по которой вошел ночью, и через минуту очутился на склоне горы. Необъятный туман покрывал море; я сошел на берег и сел, ожидая, когда он рассеется. Через полчаса взошло солнце, и первые лучи его разогнали пар, покрывавший море, еще дрожащее и свирепое от вчерашней бури.

Я надеялся найти свою лодку, которую прилив должен был выбросить на берег, и в самом деле, заметил ее, лежавшую между камнями. Но я не смог втащить ее в море, и, кроме того, один бок ее был разбит об угол скалы. Итак, мне не оставалось никакой надежды возвратиться на ней в Трувиль. К счастью, берег изобиловал рыбаками; и получаса не прошло, как я увидел судно. Вскоре оно подошло на расстояние, с которого могли меня услышать, я замахал руками и закричал. Судно причалило к берегу, я перенес на него мачту, парус и весла своей лодки, которую новый прилив мог унести, а лодку оставил до приезда хозяина, чтобы он решил, годится ли она еще на что-нибудь, и тогда расплатиться с ним, вернув стоимость всей лодки или только ее ремонта. Рыбаки, принявшие меня как нового Робинзона Крузо, были также из Трувиля. Они узнали меня и очень обрадовались, найдя в живых. Накануне они видели, как я отплывал, и, зная, что я не возвратился, считали меня утонувшим. Рассказав им о своем кораблекрушении, я сообщил, что провел ночь за скалой, и в свою очередь спросил, как называются развалины, возвышавшиеся на вершине горы. Мне ответили, что это развалины аббатства Гран-Пре, лежащего близ парка замка Бюрси, в котором живет граф Гораций Безеваль.

Это имя было произнесено при мне во второй раз и заставило содрогнуться сердце от давнего воспоминания. Граф Гораций Безеваль был мужем Полины Мельен.

— Полины Мельен?.. — вскричал я, прерывая Альфреда. — Полины Мельен?.. — И все вспомнил. — Так вот кто эта женщина, которую я встречал с тобой в Швейцарии и Италии! Мы были с ней вместе у княгини Б., герцога Ф., госпожи М… Как же я не узнал ее бледной и изнуренной? О, эта женщина прелестная, милая, образованная и умная!.. С прекрасными черными волосами и с глазами приятными и гордыми! Бедное дитя!.. Бедное дитя!.. О, я помню ее и узнаю теперь!

— Да! — сказал Альфред тихим и дрожащим голосом. — Да! Это она… Она тоже тебя узнала и вот почему с таким старанием убегала. Это был ангел красоты, приятности и кротости; ты это знаешь, потому что встречал нас вместе не один раз. Но ты не знаешь, что я любил ее тогда всей душой и решился бы просить ее руки, если бы имел такое состояние, как теперь, и молчал потому, что был беден в сравнении с нею. Я понял тогда, что если стану продолжать ее видеть, то поставлю на карту против одного презрительного взгляда или унизительного отказа все свое будущее счастье. Я уехал в Испанию и, когда был в Мадриде, узнал, что Полина Мельен вышла замуж за графа Горация Безеваля.

Новые мысли, нахлынувшие на меня при звуках имени, произнесенного рыбаками, начали вытеснять ночные впечатления. Кроме того, день, солнце и малое сходство между нашей обыкновенной жизнью и подобными происшествиями помогли мне смотреть на все это как на сон. Мысль сообщить об этом исчезла, и только желание объяснить все самому себе оставалось в глубине сердца. Я упрекал себя за тот минутный ужас, который овладел мной, и хотел дать за него самому себе полное удовлетворение.

Я приехал в Трувиль к одиннадцати часам утра. Все мне были рады. Меня считали утонувшим или убитым и радовались, видя, что я отделался только слабостью. В самом деле, я падал от усталости и тотчас лег в постель, приказав разбудить себя в пять часов вечера и приготовить лошадей, чтобы ехать в Пон л\'Эвек, где думал заночевать. Приказания мои были в точности исполнены, и в восемь часов я приехал в назначенное место. На другой день в шесть часов утра, взяв почтовую лошадь и проводника, я поехал верхом в Див. Я хотел, приехав в этот город, отправиться будто для прогулки к морскому берегу, где находились развалины аббатства Гран-Пре, затем днем как простой любитель пейзажей посетить эту местность, которую хотел получше изучить, чтобы узнать ее, вернувшись туда ночью. Непредвиденный случай разрушил этот план и привел меня к цели другой дорогой.

Приехав к содержателю почтовых лошадей в Диве, который был в то же время и мэром, я нашел у его ворот жандармов. Весь город был в волнении. Было совершено новое убийство, на этот раз с беспримерной дерзостью. Графиня Безеваль, приехавшая за несколько дней до этого из Парижа, убита в парке своего замка, в котором жил граф и двое или трое его друзей. Понимаешь ли ты? Полина… женщина, которую я любил, воспоминание о которой, пробужденное в моем сердце, наполняло его… Полина убита… убита ночью, в парке своего замка, тогда как я был в развалинах соседнего аббатства, в пятистах шагах от нее! Это было невероятно! Но вдруг мне на память пришли это видение, эта дверь, этот человек… Я хотел уже обо всем рассказать, но какое-то предчувствие удержало меня; я не был еще уверен и решил ничего не открывать до тех пор, пока окончу сам свои исследования.

Жандармы, уведомленные в четыре часа утра, приехали искать мэра, мирового судью и двух медиков, чтобы составить протокол. Мэр и судья были готовы, но один из медиков находился в отлучке по делам и не мог приехать. Я брал для живописи несколько уроков анатомии и решил назвать себя учеником хирурга. За недостатком лучшего меня взяли, и мы отправились в замок Бюрси. Все это я делал инстинктивно. Я хотел увидеть Полину, прежде чем гробовая крышка закроется над нею, или скорее повиновался внутреннему голосу, сходившему ко мне с неба.

Мы приехали в замок. Граф с утра уехал в Каен, чтобы получить разрешение префекта на перевозку тела в Париж, где были гробницы его семьи. Один из его друзей принял нас и проводил в комнату графини. Я насилу мог стоять: ноги подгибались, сердце сильно билось, я был бледен, как жертва, нас ожидавшая. Мы вошли в комнату, еще наполненную запахом жизни. Бросив испуганный взгляд, я увидел на постели тело, закрытое простыней. Почувствовав, что вся моя твердость исчезает, я прислонился к двери. Медик подошел к постели с тем спокойствием и тем непостижимым бесчувствием, которое дает привычка. Он поднял простыню, покрывавшую труп, и открыл голову. Я бросил взгляд, и мне показалось, что я брежу или околдован: труп, распростертый на постели, не был графиней Безеваль; убитая женщина, в смерти которой мы приехали удостовериться, — не была Полиной!..

Глава IV

Это была белокурая женщина с кожей ослепительной белизны, голубыми глазами и прелестными, аристократическими ручками; это была молодая и прекрасная женщина, но не Полина!

Рана оказалась в правом боку; пуля прошла между двумя ребрами и прострелила сердце, так что смерть последовала в то же мгновение. Все это было так странно, что я начинал теряться и не знал, что и думать. Ясно было только то, что эта женщина не Полина, что муж объявил ее мертвой и под ее именем хотел похоронить другую.

Не знаю, был ли я полезен во время хирургической операции, не знаю даже, что подписал под протоколом. К счастью, доктор Дива, желая, без сомнения, показать свое превосходство перед учеником и преимущество провинции над Парижем, взял на себя весь труд и потребовал от меня одной подписи. Операция продолжалась около двух часов, потом мы прошли в столовую, в которой для нас была приготовлена закуска. Товарищи мои сели за стол, а я прислонился головой к окну, выходившему в переднюю часть двора. Я стоял так около четверти часа, когда человек, покрытый пылью, въехал верхом во всю прыть во двор, бросил лошадь, не беспокоясь о ней, и взбежал на крыльцо. Я переходил от удивления к удивлению! Я узнал его, несмотря на перемену костюма и на то, что видел его вскользь: это был тот самый человек, которого я видел среди развалин выходившим из подземелья, это был человек в голубых панталонах, с заступом и охотничьим ножом. Подозвав слугу, я спросил его об имени приехавшего. «Это наш господин, — ответил он, — граф Безеваль, возвратившийся из Каена, куда он ездил за позволением перевезти тело». Я спросил: скоро ли он хочет отправиться в Париж. «Сегодня вечером, — сказал слуга, — потому что фургон, который должен везти тело графини, уже готов и почтовые лошади потребованы к пяти часам». Выходя из столовой, мы услышали стук молотка: это был столяр, заколачивавший гроб. Все шло по порядку, но, как видишь, поспешно.

Я возвратился в Див, в три часа был в Пон л\'Эвеке, а в четыре в Трувиле.

Я решил исполнить свое намерение в ту же ночь и, если дело будет бесполезным, объявить обо всем на другой день и оставить это дело полиции.

Приехав, я сразу занялся наймом новой лодки, но на этот раз два человека должны были сопровождать меня. Потом я вошел в свою комнату, заткнул пару превосходных двуствольных пистолетов за дорожный пояс, на котором висел к тому же охотничий нож, застегнулся, чтобы скрыть от хозяйки эти страшные приготовления, велел перенести в лодку заступ и лом и сел в нее с ружьем, чтобы иметь предлог сказать, что еду поохотиться.

На этот раз ветер был попутный — менее чем через три часа мы очутились в устье Дива. Приехав туда, я приказал матросам подождать, пока наступит ночь. Когда стемнело, мы направились к берегу и пристали.

Затем я отдал последние распоряжения своим людям, состоявшие в том, чтобы ожидать меня в ущелье, спать поочередно и быть готовыми отправиться по первому моему сигналу. Если бы я не возвратился к утру, то они должны были поехать в Трувиль и вручить мэру запечатанный конверт. Это было письмо с изложением подробностей предпринятой мной поездки и сведений, при помощи которых можно было найти меня живого или мертвого. Затем я повесил через плечо ружье, взял лом, заступ и огниво, чтобы высечь огонь в случае нужды, и попытался отыскать ту самую дорогу, по которой шел во время первого своего путешествия. Найдя ее, перешел гору; всходившая луна осветила развалины старинного аббатства, я прошел через паперть и снова очутился в часовне.

И в этот раз сильно билось мое сердце, но больше от ожидания, чем от ужаса. У меня было время утвердиться в своем намерении не на основе физического побуждения, которое дает грубую и мгновенную храбрость, а на основе нравственного размышления, которое приводит к благоразумной, но неизменной решительности.

Придя к столбу, у которого спал, я остановился, чтобы бросить взгляд вокруг себя. Все было тихо, не слышалось никакого шума. Я решил действовать по порядку и сначала копать в том месте, где граф Безеваль — я был убежден, что это он, — закопал предмет, который мне не удалось разглядеть. Итак, я оставил лом и факел у столба, взял ружье, чтобы быть готовым к защите в случае нападения, прошел коридор с мрачными сводами и, найдя у одной из колонн заступ, взял его с собой. Еще раз прислушавшись и убедившись, что никого нет, кроме меня, я решил идти к зарытому предмету. Я положил ружье на землю, приподнял камень, копнул заступом и увидел блестящий ключ. Взяв его, я закопал ямку, снова положил на нее камень, поднял ружье, отнес заступ туда, где нашел его, и остановился на минуту в самом темном месте, чтобы привести в порядок свои мысли.

По всему было видно, что этот ключ отпирал дверь, через которую, как я видел, выходил граф, и потому, не нуждаясь в ломе, я спрятал его за столбом и взял только факел. Подойдя к двери, находящейся под сводами, и спустясь к ней по трем ступеням, я примерил ключ к замку — он подошел; при втором повороте замок открылся, и я хотел уже запереть за собой дверь, как вдруг мне пришла мысль, что какой-нибудь случай может помешать мне отпереть ее ключом по возвращении. Я пошел назад за ломом, спрятал его в самом далеком уголке между четвертой и пятой ступенями и потом запер за собой дверь. Очутившись в глубокой темноте, я зажег факел, и подземелье осветилось.

Передо мной был проход шириной не более пяти или шести футов; стены и свод были каменные; лестница в двадцать ступеней вилась передо мной. Сойдя с нее, я продолжал идти по покатости, углублявшейся все более и более в землю, и в нескольких шагах впереди заметил вторую дверь. Подойдя к ней, я послушал, приложив ухо к ее дубовым половинкам, однако ничего не услышал; тогда решился попробовать ее ключом — она отворилась, как и первая. Я вошел, не запирая ее за собой, и очутился в подземелье, где прежде погребали настоятелей аббатства; простых монахов хоронили на кладбище. Я остановился там на минуту. По всему было видно, что путешествие мое приближалось к концу.

— Я твердо решил исполнить свое намерение, — продолжал Альфред, — однако ты легко поймешь, что эти места произвели на меня огромное впечатление, Я положил руку на лоб, покрытый потом, и остановился, чтобы прийти в себя. Что я найду? Несомненно какой-нибудь надгробный камень, положенный не более трех дней назад… Вдруг я содрогнулся! Мне послышался стон.

Этот звук пробудил всю мою храбрость, и я пошел вперед быстрыми шагами. Но откуда был этот стон? Осматриваясь вокруг, я снова услышал его и бросился в ту сторону, откуда шел звук, рассматривая каждую впадину, но ничего не видел, кроме надгробных камней с именами почивших под ними. Наконец возле самого отдаленного камня я заметил в углу за решеткой женщину, сидевшую со сложенными руками, закрытыми глазами и с клоком своих волос во рту. Возле нее на камне лежало письмо, стояли погасшая лампа и пустой стакан.

Может быть, я опоздал, и она умерла? Я бросился к решетке — она была заперта, примерил ключ — он не подходил.

Услышав шум, женщина открыла дикие глаза, судорожно откинула волосы, покрывавшие ее лицо, и вдруг поднялась, как тень. Я вскрикнул и произнес имя Полины. Тогда женщина бросилась к решетке и упала на колени.

— О! — вскрикнула она голосом, полным ужасной муки, — возьмите меня отсюда… Я ничего не видела… ничего не скажу! Клянусь матерью!..

— Полина! Полина! — повторял я, взяв ее за руки через решетку, — я пришел к вам на помощь, пришел спасти вас.

— О! — сказала она, вставая, — спасти меня… спасти меня… да, спасти меня! Отворите эту дверь… отворите ее сейчас, до тех пор пока она не будет отперта, я не поверю тому, что вы сказали!.. Именем неба умоляю вас, отворите эту дверь! — И она затрясла решетку с такой силой, к которой, казалось, женщина была не способна.

— Остановитесь, остановитесь, — проговорил я, — у меня нет ключа от этой двери, но есть средства отворить ее; я пойду поищу…

— Не оставляйте меня! — закричала она, схватив меня за руку через решетку с невероятной силой, — не оставляйте меня; я не увижу вас больше.

— Полина! — сказал я, поднося факел к лицу своему. — Вы не узнаете меня? Взгляните на меня и скажите: могу ли я оставить вас?

Полина устремила на меня свои черные глаза, мучительно стараясь вспомнить, а потом вдруг вскрикнула: «Альфред де Нерваль!..»

— Благодарю, благодарю, — ответил я, — ни вы, ни я не забыли друг друга. Да, это я, тот, кто так любил вас и еще любит. Вы видите, можно ли на меня положиться?

Внезапная краска покрыла ее бледное лицо: стыд так недалек от сердца женщины! Потом она отпустила мои руки.

— Долго ли вы будете отсутствовать? — спросила она.

— Пять минут.

— Идите, но оставьте мне факел, умоляю вас, темнота убьет меня.

Я отдал ей факел; она взяла его и просунула лицо сквозь решетку, чтобы следить за мной глазами. Я поспешно направился по прежней дороге. Проходя первую дверь, я обернулся и увидел

Полину в том же самом положении, неподвижную как статуя, держащая светильник в своей мраморной руке.

Пройдя двадцать шагов, я нашел лестницу, а на четвертой ступеньке спрятанный мной лом и тотчас возвратился. Полина была на том же месте. Увидев меня, она радостно закричала. Я бросился к решетке.

Замок был так крепок, что я обратился к петлям и принялся выбивать камни. Полина светила мне. Через десять минут петли одной половинки дверей подались, я потянул их и вынул. Полина упала на колени. В эту минуту она почувствовала себя свободной. Я вошел к ней; вдруг она обернулась, схватила с камня раскрытое письмо и спрятала его на груди. Это движение напомнило мне о пустом стакане. Я взял его с беспокойством и увидел на дне белый осадок.

— Что было в этом стакане? — спросил я, испугавшись.

— Яд! — ответила она.

— И вы его выпили?

— Знала ли я, что вы придете! — сказала она, опираясь на решетку. Только сейчас она вспомнила, что осушила этот стакан за час или за два до моего прихода.

— Вы страдаете? — спросил я.

— Нет еще.

— Давно ли был налит яд в этот стакан?

— Около двух суток; впрочем, я не могу определить время.

Я посмотрел опять в стакан. Остатки, покрывавшие дно, меня немного успокоили: в течение двух суток яд мог разложиться. Полина выпила только воду, правда отравленную, но, может быть, не до такой степени, чтобы она могла стать причиной смерти.

— Нам нельзя терять ни одной минуты, — сказал я, схватив ее за руку, — надо бежать и искать помощи.

— Я могу идти сама, — сказала она, отняв руку.

В ту же минуту мы пошли к первой двери; я запер ее за собой; потом достигли второй, которая открылась без труда, и вышли в монастырь. Светила яркая луна. Полина подняла руки и снова упала на колени.

— Пойдемте, пойдемте, — сказал я, — каждая минута может стоить жизни.

— Мне нехорошо, — ответила она, вставая.

Холодный пот выступил у меня на лбу. Взяв ее на руки, как ребенка, я вышел из монастыря и, сбежав с горы, увидел издали огонь, который разложили мои люди.

— На море, на море! — закричал я громким голосом, который показывал, что нельзя терять ни минуты.

Они устремились к судну и причалили рядом с берегом; я вошел в воду по колени, отдал им Полину и потом сам перелез через борт.

— Вам хуже? — спросил я.

— Да! — ответила она.

В этот миг я испытал что-то подобное отчаянию: нет ни помощи, ни противоядия. Вдруг мне пришла мысль о морской воде; я наполнил ею раковину, которую нашел в лодке, и подал Полине.

— Выпейте, — сказал я.

Она машинально повиновалась.

— Что вы делаете? — вскричал один из рыбаков. — Ее стошнит!

Этого-то я и желал: только рвота могла спасти ее. Минут через пять она почувствовала судороги в желудке, которые причинили ей сильную боль, тем более что она целых три дня ничего не брала в рот, кроме яда. Когда прошел припадок, ей сделалось легче; тогда я дал ей стакан чистой и свежей воды, которую она с жадностью выпила. Вскоре боль уменьшилась, за ней последовало полное изнеможение. Мы сняли с себя верхнее платье и сделали из него постель. Полина легла на нее, послушная, как дитя, и тотчас закрыла глаза. Я с минуту слушал ее дыхание: оно было частое, но правильное; опасность прошла.

— Теперь в Трувиль, — весело сказал я своим матросам, — и как можно. скорее: по приезде я подарю вам двадцать пять луидоров.

Тотчас мои честные рыбаки, думая, что паруса недостаточно, бросились к веслам, и судно полетело по воде, как птица, запоздавшая на море.

Глава V

Полина открыла глаза при подходе к пристани. Первым чувством ее был ужас; она думала, что видит сон, и протянула руки, как будто желая убедиться, что они не встретят стен подземелья, потом с беспокойством огляделась.

— Куда вы меня везете? — спросила она.

— Успокойтесь, — отвечал я, — эти строения, которые вы видите, принадлежат одной бедной деревушке. Обитатели ее слишком заняты, чтобы быть любопытными, и вы останетесь здесь в неизвестности столько, сколько захотите. Впрочем, если вы намерены отправиться, скажите мне только куда, и я завтра, сегодня, сию же минуту еду с вами, чтобы защищать вас.

— А если бы я уехала из Франции?

— Везде!..

— Благодарю! — сказала она. — Дайте мне только с час поду мать об этом: я хочу собраться с мыслями. Теперь моя голова и сердце больны, силы истощены, и я чувствую себя близкой к помешательству.

— Я сделаю, как вы хотите. Когда вы пожелаете меня видеть, велите позвать.

Она знаком поблагодарила меня.

Мы подъехали к гостинице. Я велел приготовить ей комнату в той части дома, где не жил сам, чтобы не подать Полине никакого повода к сомнению, потом приказал хозяйке подавать ей один только бульон, потому что всякая другая пища могла оказаться опасной для желудка больной. Отдав эти приказания, я возвратился в свою комнату.

Там я мог отдаться охватившему мою душу чувству радости, которое я не смел показывать Полине… Я спас ту, которую любил еще, воспоминание о которой, несмотря на двухлетнюю разлуку, жило в моем сердце; я спас ее, она обязана мне жизнью. Я удивлялся, какими скрытыми путями случай или Провидение привели меня к этой цели. И вдруг почувствовал смертельный холод в жилах, подумав о том, что, если бы не случилось одного из этих маленьких событий, цепь которых образовала путеводную нить, приведшую меня в этот лабиринт, в этот самый час Полина, запертая в подземелье, ломала бы руки в конвульсиях от яда или голода, между тем как я, пребывая в неведении, был бы занят вздором, может быть, удовольствиями, и ни один вздох, ни одно предчувствие, ни один голос не сказали бы мне: она умирает, спаси ее… Об этом было страшно подумать. Правда, эти мысли вместе с тем и самые утешительные; исчерпав круг сомнений, они приводят нас к вере, которая вырывает мир из слепых рук случая, чтобы возвратить его предвидению Божию.

— Я пробыл с час в таком положении и клянусь тебе, — продолжал Альфред, — ни одна нечистая мысль не возникла в моем уме или сердце. Я был счастлив и гордился тем, что спас ее. Этот поступок принес с собой награду, и я не хотел другой.

Через час она велела позвать меня. Я бросился к ее комнате, но у двери силы меня оставили и я был вынужден прислониться на минуту к стене. Горничная опять пришла с приглашением войти, и тогда я превозмог свое волнение.

Она лежала на постели одетая. Я подошел к ней, стараясь казаться как можно более спокойным. Она протянула мне руку.

— Я еще не поблагодарила вас, — сказала она. — Невозможно найти слова, которые выразили бы мою благодарность. Примите во внимание ужас женщины в том положении, в котором вы нашли меня, и простите.

— Выслушайте меня, — сказал я, стараясь умерить волнение, — и поверьте мне. Бывают положения настолько неожиданные и странные, что они освобождают от всех обыкновенных форм и принятых выражений. Бог привел меня к вам, и я благодарю его, но надеюсь, что его поручение мною еще не исполнено — и может быть вы будете во мне нуждаться. Итак, выслушайте меня и взвесьте каждое мое слово.

Я свободен, богат, ничто не привязывает меня к одному какому-либо месту. Я думал путешествовать, отправиться в Англию без всякой цели; теперь же могу изменить свой план и ехать туда, куда случай толкнет меня. Может быть, вам надо оставить Францию. Не знаю ничего, не требую от вас ни одной вашей тайны и ожидаю, когда вы позволите мне высказать предположения. Но останетесь ли вы во Франции или покинете ее, располагайте мной как другом или братом. Прикажете ли, чтобы я сопровождал вас или следовал за вами издали; сделаете ли меня открыто вашим защитником или потребуете, чтобы сделал вид будто незнаком с вами, — я повинуюсь в ту же минуту, и это, поверьте мне, без скрытной мысли, без себялюбивой надежды и без дурного намерения. Позабудьте ваши годы, мои или предположите, что я ваш браг.

— Благодарю! — сказала графиня голосом, в котором звучала глубокая признательность. — Принимаю предложение с доверием, равным вашей откровенности. Полагаюсь на вашу честь, потому что вы один остаетесь мне другом в целом свете, вы один знаете, что я существую. Да, предположение ваше справедливо: я должна оставить Францию. Вы поедете в Англию и проводите меня туда, но я не могу появиться там одна, без семьи. Вы предлагаете мне имя вашей сестры, впредь для всего света я буду девицей де Нерваль.

— О как я счастлив! — воскликнул я, но графиня сделала мне знак выслушать ее,

— Я потребую от вас больше, чем вы может быть, думаете; я тоже была богата, но мертвые ничем не владеют.

— Но я богат — все состояние мое…

— Вы не понимаете меня и, не дав кончить, заставляете краснеть.

— Простите!

— Я буду девицей де Нерваль, дочерью вашего отца, сиротой, порученной вам. Вы должны иметь рекомендательные письма и представить меня как учительницу в какой-нибудь пансион. Я говорю на английском и итальянском языках, как на своем родном; хорошо знаю музыку — по крайней мере, мне говорили это прежде — и буду давать уроки музыки и языков.

— Но это невозможно! — возразил я.

— Вот мои условия, — сказала графиня, — вы их отвергаете или принимаете?

— Все, что вы хотите, все, все!..

— Итак, нам нельзя терять времени: завтра мы должны отправиться. Это возможно?

— Совершенно.

— Но паспорт?

— У меня есть.

— На имя господина де Нерваля? — Я прибавлю имя своей сестры.

— Но это будет фальшивка?

— Очень невинная. Неужели вы хотите, чтобы я написал в Париж о присылке другого паспорта?

— Нет, нет! Это заставит нас потерять много времени. Откуда мы отправимся?

— Из Гавра.

— Каким образом?

— На пакетботе, если вам угодно.

— Когда же?

— Это в вашей воле.

— Можем ли мы ехать теперь же?

— Но не слабы ли вы еще для дороги?

— Вы ошибаетесь: я здорова. Как только вы соберетесь отправиться, найдете меня готовой.

— Через два часа.

— Хорошо. Прощайте, брат.

— Прощайте, сударыня!

— А! — возразила графиня, улыбаясь. — Вот вы уж и изменяете нашим условиям.

— Позвольте мне со временем привыкнуть к этому приятному имени.

— Разве для меня оно не так же приятно?

— О! Вы… — воскликнул я, но понял, что хотел сказать слишком много. — В два часа, — повторил я, — все будет готово по вашему желанию.

Потом поклонился и вышел.

Не прошло и четверти часа, как я представил себя в роли брата и почувствовал всю ее трудность. Быть названым братом молодой и прекрасной женщины — уже трудно; но когда вы любите эту женщину, когда, потеряв ее, опять находите — одинокую и оставленную, не имеющую, кроме вас, другой опоры, когда счастье, которому вы не смели верить, потому что смотрели на него, как на сон, подле вас во всей реальности и, протягивая руку, вы до него дотрагиваетесь, тогда, несмотря на принятое решение, несмотря на данное слово, невозможно скрыть в душе своей то, чему изменяют и глаза, и язык.

Найдя моих гребцов за ужином и чаркой вина, я сказал им, что хочу сейчас же отправиться в Гавр, чтобы приехать туда ночью и поспеть ко времени отъезда пакетбота. Но они отказались пуститься в море на том же самом судне, а на приготовление другого, более надежного требовался час времени; мы сразу условились о плате, или лучше сказать, они положились на мое великодушие. Я прибавил к двадцати пяти луидорам, полученным ими, еще пять, а за эту сумму они взялись бы доставить меня и в Америку.

Потом я осмотрел шкафы моей хозяйки, потому что у графини было только одно платье. Я боялся за нее, еще слабую и больную, боялся ветра и ночного тумана. Заметив на одной полке большой шерстяной платок, я взял его и попросил госпожу Озере внести его в мой счет. Я надеялся, что благодаря этой шали и моему плащу спутнице моей будет тепло во время переезда. Она не заставила ожидать себя и, узнав, что судно готово, в ту же минуту вышла. Я рассчитался в гостинице, и нам оставалось только дойти до пристани и отправиться.

Как я и предвидел, ночь была холодна, однако тиха и прекрасна. Я укутал графиню шалью и хотел ввести в палатку, раскинутую нашими матросами, но чистота неба и неподвижность моря удержали ее на палубе. Мы сели на скамейку друг подле друга.

Сердца наши были так полны чувствами, что мы сидели, не произнося ни одного слова. Голова моя склонилась на грудь, и я с удивлением думал о тех странных приключениях, которые начались для меня и цепь которых будет, вероятно, все более и более растягиваться в будущем. Я горел желанием узнать, по каким причинам графиня Безеваль, молодая, богатая, по-видимому любимая мужем, была заключена в подземелье разрушенного аббатства, чтобы встретить там смерть, от которой я избавил ее. С каким намерением и для чего муж распустил слух о ее кончине и положил на смертное ложе вместо нее другую? Не от ревности ли?.. Эта мысль с самого начала возникла в моем уме: она была ужасна… Полина любит кого-нибудь!.. Эта мысль развеяла все мои мечты, потому что для этого человека, любимого ею, она возвращалась к жизни и в какой бы стороне ни была, он найдет ее. Я спас ее для другого; она поблагодарит меня как брата — и только; этот человек пожмет мне руку, повторяя, что он обязан мне больше, чем жизнью. Потом они будут счастливы и, вероятно, — останутся в неизвестности… А я! Я возвращусь во Францию, чтобы страдать, как уже страдал и в тысячу раз сильнее, потому что блаженство, которое я видел издали, приблизилось ко мне, чтобы еще безжалостнее ускользнуть. Тогда наступит минута, когда я прокляну тот час, в который спас эту женщину, или пожалею, что, мертвая для целого света, она жива для меня — вдали и для другого — вблизи… Впрочем, если она виновата, мщение графа справедливо… На его месте я не оставил бы ее умереть, но, наверное… убил бы ее и человека, которого она любит! Полина любит другого!.. Полина виновна!.. О! Эта мысль грызла мое сердце… Я медленно поднял глаза. Полина, запрокинув голову, смотрела на небо, и слезы текли по ее щекам. — Что с вами? Боже мой! — воскликнул я.

— Неужели вы думаете, — сказала она, не меняя положения, — что можно оставить навсегда отечество, семью, мать без того, чтобы сердце не разорвалось на части? Что можно перейти если не от счастья, то, по крайней мере, от спокойствия к отчаянию без того, чтобы сердце не облилось кровью? Неужели вы думаете, что в мои годы переплывают океан, чтобы влачить остаток жизни в чужой земле, и не смешивают слез с волнами, которые уносят вас от всего, что вы любили?

— Но разве это навсегда?

— Навсегда, — сказала она, качая головой.

— И тех, о которых вы жалеете, не увидите никого?

— Никого?

— И все без исключения и навсегда не должны знать, что та, которую считают умершей, живет и плачет?

— Все… навсегда… без исключения…

— О! — вскричал я. — Как я счастлив, какая тяжесть свалилась с моего сердца!..

— Я не понимаю вас, — сказала Полина.

— Вы не знаете, сколько сомнений и страхов пробудилось во мне! Но неужели вы не хотите услышать, волей какого случая я пришел к вам, чтобы, благодаря Небо за спасение свое, знать, какие средства оно для этого употребило?

— Да, вы правы, брат не должен иметь никаких тайн от сестры… Вы расскажете мне все, и в свою очередь я не скрою от вас ничего…

— Ничего… О, поклянитесь мне! Вы позволите мне читать в вашем сердце, как в открытой книге?

— Да… и вы найдете в нем одно несчастье, покорность судьбе и молитву… Но теперь не время. Притом я так близка ко всем этим страшным событиям, что еще нет сил рассказывать о них.

— О, когда хотите — я буду ждать.

Она встала:

— Я хочу успокоиться. Вы, кажется, говорили, что мне можно спать в этой палатке?

Я проводил ее туда, разостлал свой плащ на полу и вышел на палубу. Я сел на том самом месте, которое занимала Полина, и пробыл в таком положении до самого приезда в Гавр,

На другой день вечером мы сели на корабль «Бригтон» и через шесть часов были в Лондоне.

Глава VI

Первым моим делом по приезде было отыскать помещение для себя и сестры. В тот же день я отправился к банкиру, у которого был аккредитован; он показал мне небольшой домик с мебелью, очень удобный для двоих. Я поручил ему снять его, и на другой день получил ответ, что дом в моем распоряжении.

Графиня еще спала, когда я отправился в магазин. Там мне набрали полный комплект белья, довольно простого, но сделанного с большим вкусом; через два часа оно было помечено именем Полины де Нерваль и перенесено в спальню той, для которой оно предназначалось. Потом я зашел к француженке-модистке, которая так же быстро снабдила меня всем необходимым. Что же касается платьев, то я взял несколько кусков материи, самой лучшей, какую только мог найти, и попросил модистку прислать ко мне в тот, же вечер швею.

Возвратясь домой в двенадцать часов, я узнал, что моя сестра проснулась и ждет меня к чаю. Я нашел ее одетой в очень простое платье, которое успели сделать ей за те двенадцать часов, что мы провели в Гавре. В нем она была прелестна!

— Не правда ли, — сказала она, увидев меня, — мой костюм соответствует моему новому положению, и вы теперь не затруднитесь представить меня в качестве гувернантки.

— Я сделаю все, что вы прикажете, — сказал я.

— Но вам не так надо говорить, и если я верно исполняю свою роль, то вы, кажется, забываете вашу. Братья не должны слепо повиноваться желаниям своих сестер, в особенности старшие братья. Вы изменяете себе: берегитесь.

— Удивляюсь вашему присутствию духа, — сказал я, глядя на нее, — печаль в глубине сердца, потому что страдаете душой, бледность на лице, потому что испытываете физические страдания; ушли навсегда от всего, что любили, как сами мне сказали, — и у вас есть силы улыбаться? Нет, плачьте, плачьте, мне это больше по душе и не так печалит.

— Да, вы правы, — сказала она, — я самая дурная комедиантка. Слезы видны сквозь мою улыбку, не правда ли? Но я плакала все время, когда вас не было, и мне стало легче, так что на взгляд менее проницательный и менее внимательный я все уже забыла.

— О, будьте спокойны, сударыня! — сказал я с горечью, потому что все мои подозрения вернулись. — Будьте спокойны, я не поверю этому никогда.

— Можно ли забыть свою мать, когда знаешь, что она считает тебя мертвой и оплакивает твою кончину?.. О мать моя, бедная мать! — вскричала графиня, утопая в слезах и падая на диван.

— Посмотрите, какой я эгоист, — сказал я, приближаясь к ней, — я предпочитаю слезы вашей улыбке: слезы доверчивы, улыбка скрытна. Улыбка — это покрывало, которым закрывается сердце, чтобы лгать… Когда вы плачете, мне кажется, я вам нужен, чтобы осушить ваши слезы, и надеюсь, что когда-нибудь заботами, вниманием, почтением утешу вас. А если вы уже утешены, то какая надежда мне остается?

— Альфред! — сказала графиня с глубоким чувством признательности, в первый раз называя меня по имени. — Перестанем обмениваться пустыми словами, между нами произошло столько странных вещей, что нам не нужны ни хитрости, ни извороты.

Будьте откровенны, спросите меня, что вам хочется узнать, и я отвечу вам.

— О, вы ангел! — вскричал я. — А я сумасшедший: я не имею права ничего знать, ни о чем спрашивать. Разве я не был счастлив настолько, насколько может быть счастлив человек, когда нашел вас в подземелье; когда, сходя с горы, нес вас на руках; когда вы опирались на мое плечо в лодке? Мне бы хотелось, чтобы вечная опасность угрожала вам, чтобы сердце ваше дрожало подле моего. Это существование, полное таких ощущений, было бы непродолжительно… Не более года прошло бы — и сердце разорвалось бы на части. Но какой долгой жизни не променяешь на подобный год? Тогда вы были бы отданы вашему страху, и я один был бы всей вашей надеждой. Воспоминания о Париже не стали бы мучить вас. Вы не прибегнули бы к улыбке, чтобы скрыть от меня ваши слезы, я был бы счастлив!.. Я не ревновал бы.

— Альфред, — сказала с важностью графиня, — вы сделали для меня столько, что я могу сделать что-нибудь для вас. Впрочем, надо много страдать, чтобы говорить со мной таким образом, потому что вы забыли о том, что я нахожусь в полной зависимости от вас; вы заставляете меня краснеть за себя и страдать за вас.

— Простите, простите! — воскликнул я, падая на колени. — Вы знаете, что я любил вас молодой девушкой, хотя никогда не говорил вам этого; знаете, что только недостаток состояния препятствовал мне искать вашей руки; знаете, что с того времени, как я нашел вас, эта любовь, уснувшая, но не погасшая, вспыхнула сильнее и ярче, чем когда-то. Вы это знаете, потому что нет надобности говорить о таких чувствах. И что же? Я страдаю, когда вижу вашу улыбку, как и ваши слезы. Когда смеетесь, вы что-то скрываете от меня; когда плачете — сознаетесь мне во всем. Ах! Вы любите, вы сожалеете о ком-нибудь?

— Вы ошибаетесь, — отвечала графиня, — если я любила, то не люблю больше; если жалею — то только о матери.

— Ах, Полина! Полина! — вскричал я. — Правду ли вы говорите? Не обманываете ли меня? Боже мой! Боже мой!..

— Неужели вы думаете, что я способна купить ваше покровительство ложью?

— О! Боже меня сохрани!.. Но откуда же взялась ревность вашего мужа, потому что одна она может дойти до подобного злодейства?

— Послушайте, Альфред, я открою вам эту страшную тайну: вы имеете право знать ее. Сегодня вечером вы ее узнаете; сегодня вечером вы прочуете в душе моей; сегодня вечером вы будете располагать больше, чем моей жизнью, — вы будете располагать и моей честью, и моей семьи, но с условием…

— Каким? Говорите: я принимаю его заранее.

— Вы никогда не будете говорить мне о своей любви. А я обещаю вам не забывать, что вы меня любите. — Она протянула мне руку, и я почтительно поцеловал ее.

— Садитесь, — сказала она, — не станем говорить об этом до вечера. Но что вы сегодня делали?

— Я искал небольшой домик, простой и уединенный, в котором вы были бы полной хозяйкой, потому что вам нельзя оставаться в гостинице.

— И вы нашли его?

— Да! В Пиккадилли. Если хотите, мы поедем посмотреть его после завтрака.

— Берите же вашу чашку.

Мы напились чаю, сели в карету и поехали к нанятому домику.

Он был невелик, с зелеными жалюзи, с садиком, полным цветов, — настоящий английский домик. Нижнее жилье было общее. Первый этаж предназначался для Полины, а второй — для меня.

Мы вошли в ее покои; они состояли из передней, — гостиной, спальни, будуара и кабинета, в котором было все, что нужно для музыки и рисования. Я открыл шкафы — в них уже лежало белье.

— Что это? — спросила Полина.

— Когда вы поступите в пансион, — отвечал я, — вам понадобится это белье. Оно помечено вашими инициалами «П» и «Н»:

Полина де Нерваль.

— Благодарю, брат, — сказала она, пожимая мне руку. В первый раз она назвала меня этим именем после нашего объяснения, но на этот раз оно не показалось мне неприятным.

Мы вошли в спальню; на постели лежали две шляпки, сделанные по последней парижской моде, и простая кашемировая шаль.

— Альфред, — сказала графиня, заметив их. — Я должна была одна войти сюда, чтобы найти все эти вещи. Мне стыдно, что я заставила вас столько хлопотать о себе. Притом не знаю, будет ли прилично…

— Вы возвратите мне все это, когда получите плату за свои уроки, — прервал я. — Брат может помогать своей сестре.

— Он может даже дарить ей, когда богаче, чем она, и в этом случае, тот, кто дарит, — счастлив.

— О! Вы правы! — вскричал я. — И ни одна нежность сердца от вас не ускользнет… Благодарю… благодарю.

Потом мы прошли в кабинет. На фортепьяно лежали новейшие романсы Дюшанжа, Лабарра и Плантада, самые модные отрывки из опер Беллини, Мейербера и Россини. Полина раскрыла одну тетрадь и впала в глубокую задумчивость.

— Что с вами? — спросил я, увидев, что глаза ее остановились на одной странице, и что она как будто забыла о моем присутствии.

— Странная вещь, — бормотала она, отвечая вместе и на свою мысль и на мой вопрос, — не более недели прошло, как я пела этот самый романс у графини М., тогда у меня была семья, имя, положение. Прошло восемь дней, и ничего этого уже нет… — Она побледнела и скорее упала, чем села, в кресло. Можно было сказать, что она умирает. Я подошел к ней, она закрыла глаза; я понял, что она предалась своим воспоминаниям. Я сел подле нее и, положив ее голову на свое плечо, сказал:

— Бедная сестра!..

Тогда она начала плакать, но на этот раз без конвульсий, без рыданий; это были слезы грустные и молчаливые, слезы, которые не лишены известной приятности, которым присутствующие умеют дать полную свободу. Через минуту она открыла глаза и улыбнулась.

— Благодарю вас, — сказала она, — что вы дали мне поплакать.

— Я не ревную более, — отвечал я.

Встав, она спросила меня, есть ли здесь второй этаж.

— Да, и расположен так же, как и этот.

— Будет ли он занят?

— Это вы решите.

— Надо принять со всею ответственностью положение, в которое поставила нас судьба. В глазах света вы брат мой и, естественно, должны жить в одном доме со мной, ведь все нашли бы странным, если бы вы стали жить в другом месте. Эти покои будут ваши. Пойдемте в сад.

Это был зеленый ковер с корзинкой из цветов. Мы обошли его два или три раза по песчаной аллее, потом Полина набрала цветов.

— Посмотрите на эти бедные розы, — сказала она, возвратившись, — как они бледны и почти без запаха. Не правда ли, они имеют вид изгнанников, которые томятся по своей родине? Мне кажется, они тоже имеют понятие о том, что называется отечеством, и страдают.

— Вы ошибаетесь, — сказал я, — эти цветы здесь родились; здешний воздух им привычен; это дети туманов, а не росы, и более пламенное солнце сожгло бы их. Впрочем, они созданы для украшения белокурых волос и будут гармонировать с матовым челом дочерей севера. Для вас, для ваших черных волос, нужны те пламенные розы, которые цветут в Испании. Мы поедем туда искать их, когда захотите.

Полина печально улыбнулась:

— Да, — сказала она, — в Испанию, в Швейцарию, в Италию… куда угодно… исключая Францию… — Потом она продолжала идти, не говоря ни слова, машинально обрывая лепестки роз по дороге.

— Неужели вы навсегда потеряли надежду туда возвратиться?

— спросил я.

— Разве я не умерла?

— Но переменив имя…

— Надо переменить и лицо.

— Итак, это ужасная тайна?

— Это медаль с двумя сторонами, у которой с одной стороны яд, а с другой — эшафот. Я должна открыть вам все, и чем скорее, тем лучше. Но расскажите мне прежде, каким чудом вы явились ко мне?

Мы сели на скамью под величественным платаном, который своей вершиной закрывал часть сада. Начал я свою повесть с самого приезда в Трувиль. Рассказал ей, как был захвачен бурей и выброшен на берег; как, отыскивая убежище, набрел на развалины аббатства; как, будучи разбужен шумом двери, увидел человека, выходившего из подземелья; как этот человек зарыл что-то под камнем и как я оказался с тех пор связанным с тайной, в которую решил проникнуть. Потом рассказал ей о моем путешествии в Див, о полученной, там роковой новости и отчаянном намерении увидеть ее еще раз; об удивлении своем и радости, когда увидел под смертным покрывалом другую женщину; наконец, о ночном путешествии, о ключе под камнем, о входе в подземелье, о счастье и радости своей, когда нашел ее. Я рассказал ей все это с тем выражением чувств, которое, не говоря ничего о любви, заставляет ее биться в каждом произносимом слове. И в то время, когда говорил, я был счастлив и вознагражден. Я видел, что этот страстный рассказ передал ей мое волнение, и некоторые из моих слов захватили ее сердце. Когда я окончил, она взяла мою руку, пожала ее, не говоря ни слова, и некоторое время смотрела на меня с чувством ангельской признательности. Потом прервала молчание:

— Дайте мне клятву.