Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дорис Лессинг

Трава поет

С беспредельным восхищением посвящается миссис Глэдис Маасдорп из Южной Родезии, человеку, к которому я испытываю исключительную привязанность
В сей гибельной долине среди гор В мерцании луны трава поет Среди заброшенных надгробий у часовни Пустынной, без окон, лишь двери хлопают Да ветер здесь прибежище нашел. Сухие кости не опасны никому. На флюгере застыл петух Ку-ка-реку ку-ка-реку Во вспышках молний. И вот уж влажный шквал Приносит дождь. Ганг обмелел, бессильные листья Дождя ожидали, а черные тучи Над Гимавантом сгущались вдали, И джунгли застыли, в тиши затаившись. И тогда гром изрек… [1] Из «Бесплодной земли» Т. С. Элиота с искренней признательностью автору и господам Фабер и Фабер
Именно благодаря неудачам и неудобствам цивилизации можно наилучшим образом судить о собственной слабости. Автор неизвестен
1


ЗАГАДОЧНОЕ УБИЙСТВО
Вчера утром Мэри Тёрнер, жена Ричарда Тёрнера, фермера из Нгези, была найдена убитой на веранде собственного дома. Взятый под стражу слуга признался в совершении преступления, мотивы которого неизвестны.
Как предполагается, он искал ценности.
Специальный корреспондент


Газета была немногословна. И читатели по всей стране, пробежав глазами заметку с броским заголовком, наверняка ощутили некоторое разочарование, смешанное с чувством, близким к удовлетворению, словно они нашли лишний повод утвердиться в своих убеждениях, будто случилось нечто вполне естественное и ожидаемое. Именно такие чувства посещают белых, когда они узнают о кражах, убийствах или изнасилованиях, совершенных туземцами.

Потом они перевернули страницу, желая почитать что-нибудь еще.

Но местные жители, которые знали чету Тёрнеров лично или по слухам, те люди, которые на протяжении стольких лет передавали из уст в уста сплетни о супругах, не торопились перевернуть страницу. Многие из них, должно быть, вырезали и спрятали заметку среди старых писем или же страниц книги, сохранив ее как предупреждение, как знамение, чтобы потом с непроницаемым видом кидать взгляды на пожелтевший клочок бумаги. Они не обсуждали убийство, и это во всем деле представлялось самым удивительным. Казалось, некое шестое чувство и так поведало им все, что требовалось знать, и это при том, что три человека, которые могли все объяснить, не проронили ни слова. Об убийстве просто предпочитали не говорить.

— Плохо дело, — отпускал кто-нибудь замечание, и на лицах стоящих рядом людей тут же появлялось сдержанное, настороженное выражение.

— Очень плохо, — звучал ответ, и на этом разговор заканчивался.

Такое впечатление, что существовало некое молчаливое соглашение не привлекать слухами к делу Тёрнеров излишнего внимания. А ведь история эта разворачивалась в сельской местности, где семьи белых жили обособленно и встречались лишь от случая к случаю: жадные до бесед с себе подобными, мечтающие наговориться, посудачить и перемыть другим косточки, говорящие все разом, они проводили в разговорах почти час, прежде чем вернуться к себе на фермы, где они изо дня в день видели лишь собственных домочадцев да чернокожих слуг. Да подобное убийство должны были обсуждать на протяжении нескольких месяцев; местные жители должны были радоваться, что у них появилась такая увлекательная тема для разговоров.

Чужак мог подумать, что пышущий энергией Чарли Слэттер лично ездил по округе от фермы к ферме с наказом держать язык за зубами; но на самом деле ему это даже и в голову не пришло. Принимая необходимые меры (и не сделав при этом ни единой ошибки), он, вне всякого сомнения, действовал по наитию и без намеренного, продуманного плана. Молчаливое неосознанное согласие местных жителей и было самым интересным во всем этом деле. Обитатели ферм вели себя словно стая птиц, которые общаются (по крайней мере, так кажется со стороны) с помощью своего рода телепатии.

Еще задолго до того, как убийство Мэри привлекло к Тёрнерам внимание, местные отзывались о супругах резко, небрежно, так, как обычно говорят о неудачниках, преступниках или людях, отправившихся в добровольное изгнание. Тёрнеров не любили, и это несмотря на то, что мало кто из их соседей был с ними знаком или хотя бы видел супругов издалека. Ну, спрашивается, за что их можно было не любить? Они просто «держались от всех в стороне», вот, собственно, и все. Их ни разу не видели на танцах, празднествах или спортивных состязаниях. Наверняка Тернеры чего-то стыдились, — именно такое было у всех чувство. Вести столь уединенный образ жизни представлялось людям неправильным, он был своего рода пощечиной каждому; да что у них есть эдакого, чтобы так задирать нос? Ну правда, что?! Да вы бы только посмотрели, как они живут! Конура вместо дома — на роль времянки вполне сойдет, но чтобы жить в такой хибаре из года в год? Между прочим, у некоторых туземцев (таких, слава тебе, господи, немного) встречаются дома не хуже. Какое впечатление на них могут произвести белые, живущие подобным образом?

А потом еще кто-то бросил: «Бедные белые». Подобное определение вызвало беспокойство. В те времена еще не существовало столь сильного имущественного расслоения (дело происходило до начала эры табачных баронов), но разделение по национальному признаку, вполне естественно, было весьма четким. Маленькая община африкандеров[2]жила своей жизнью, и англичане не обращали на них внимания. «Бедными белыми» называли африкандеров, но никогда не именовали так англичан. И вот кто-то, набравшись дерзости, назвал Тёрнеров бедными белыми. Так в чем же разница? Кто такие были бедные белые? Дело заключалось в образе жизни, все сводилось к вопросу о норме. Чтобы Тёрнеры стали бедными белыми, супругам не хватало только оравы детей.

Несмотря на неопровержимость доводов, люди все равно не воспринимали их как «бедных белых». Это стало бы предательством, а Тёрнеры, в конце концов, были все-таки англичанами.

Таким образом, в округе к супругам относились в соответствии с кастовым духом, являющимся главным законом южноафриканского общества, который сами Тёрнеры игнорировали. Создавалось впечатление, что они считают существование подобного кастового духа не нужным, и, честно говоря, именно за это их все и ненавидели.

Чем дольше люди размышляли о случившемся, тем более необычным оно им казалось. Дело даже не в самом убийстве, а в том, как его восприняли окружающие: в том, как они жалели Дика Тёрнера и с какой яростью и негодованием отзывались о Мэри, будто бы она была гадкой порочной женщиной, словно она заслужила того, чтобы ее убили. При этом никто не задавал вопросов.

Так, например, все должны были заинтересоваться, кто же этот «специальный корреспондент». Новость в редакцию явно послал кто-то из местных, поскольку стиль заметки и близко не напоминал газетный. Но кто же это был? Управляющий Тёрнеров Марстон уехал сразу же после убийства. Полицейскому Денхэму вполне хватило бы ума написать в газету, однако то, что это сделал именно он, представлялось маловероятным. Оставался только Чарли Слэттер, который знал о Тёрне- рах больше остальных, ну а кроме того, он находился неподалеку в день убийства. Можно сказать, что он фактически взял ход расследования в свои руки и даже командовал сержантом полиции. При этом люди считали, что он имеет на это полное право и именно так все и должно быть. Кого еще, если не белых фермеров, должно волновать, что одна дура нарвалась и приняла смерть от руки туземца, в силу причин, о которых можно догадаться, но о которых никто так ни разу и не упомянул. Слишком многое стояло на кону — их средства к существованию, их жёны и семьи, их образ жизни.

Чужаку показалось бы странным, что все дело доверили Слэттеру, в расчете, что он обставит все без шума и пыли, вызвав при этом как можно меньше пересудов.

Никакого плана действий не существовало: чтобы его придумать, просто-напросто не было времени. Почему, например, когда работники Дика Тёрнера сообщили Чарли о случившемся, он уселся писать записку сержанту в полицейский участок? Почему он не позвонил в полицию?

Даже в глуши все знали, как управляться с телефоном. Поворачиваешь ручку сколько нужно, снимаешь трубку, а потом: щелк, щелк, щелк, — и слышишь, как по всей округе оживают аппараты, слышишь мягкий шум, похожий на ровное дыхание, шепот и приглушенный кашель.

Слэттер жил в пяти милях от Тёрнеров. Когда работники с фермы обнаружили тело, они первым делом пришли к нему. Хотя дело было срочной важности, он не захотел воспользоваться телефоном, а лично написал записку, отправив ее с посыльным-туземцем, который помчался на велосипеде к Дэнхему в полицейский участок, располагавшийся на расстоянии двенадцати миль. Сержант тотчас же отправил на ферму Тёрнеров полдюжины полицейских из туземцев, чтобы узнать, что там произошло. Сам же он первым делом направился к Слэттеру, поскольку кое-какие обороты в полученном письме вызвали у сержанта любопытство. Именно поэтому на место преступления он приехал так поздно. Поиски убийцы заняли у полицейских-туземцев совсем немного времени. После того как они прошлись по дому, наскоро осмотрели тело, а затем, рассыпавшись, стали спускаться вниз по склону холма, на котором стоял дом, прямо перед ними вырос Мозес, прятавшийся за муравейником. Подойдя к ним, он произнес: «А вот и я», или нечто вроде этого. На злоумышленника тотчас же надели наручники, а потом все отправились в дом, чтобы дождаться полицейских машин. У дома они увидели Дика Тёрнера, который вышел из-за куста, росшего поблизости. У ног Дика скулили две собаки. Он был явно не в своем уме: разговаривал сам с собой, то заходил за куст, то вновь появлялся из-за него, сжимая в руках пригоршни листьев и земли. Хотя глаз с него не спускали, но и трогать тоже не стали, поскольку он все-таки был белым, пусть и сумасшедшим, а черные, даже став полицейскими, не поднимают руку на белых людей.

Люди, ведомые любопытством, задавались вопросом, почему убийца сдался сам. Правда, шансов скрыться у Мозеса практически не было. Но он все же мог рискнуть. Он мог добежать до холмов и на некоторое время там затаиться. Он также мог перебраться через границу и скрыться на португальской территории. Но впоследствии комиссар округа по делам туземцев во время одной из посиделок с вином в конце рабочей недели сказал, что тут как раз все ясно. Всякий, кто знал историю страны или же читал письма и мемуары, написанные миссионерами и исследователями минувших дней, наверняка сталкивался с упоминаниями об обществе, которым правил Лобенгула[3]. Закон был суров: в нем четко излагалось, что дозволено, а что находится под запретом. Если кто-то совершал непростительный проступок, например дотрагивался до женщины царя, этот человек безропотно ожидал наказания, которое скорее всего обернулось бы насаживанием на кол над муравейником или же чем-нибудь другим, в равной степени малоприятным. «Я плохо поступил и знаю об этом, — мог сказать провинившийся, — а значит, пусть меня накажут». Ну так вот, покорное ожидание кары являлось здесь обычаем, и, право слово, обычаем довольно хорошим. Подобные замечания простительны в том случае, если звучат из уст комиссара по делам туземцев, которому пришлось изучать языки, традиции и много всякого другого, хотя вообще-то не полагается говорить, что черные что-то делают «хорошо». (С другой стороны, мода меняется: сейчас уже можно превозносить стародавние порядки, но при условии, что говорящий упомянет, сколь сильно с тех древних времен развратились туземцы.)

Об этой стороне дела предпочли забыть, хотя небезынтересная деталь заключалась в том, что Мозес вообще мог не принадлежать к матабеле. Да, он проживал в Машоналенде, но ведь туземцы, вполне естественно, бродят взад-вперед по всей Африке. Он с легкостью мог явиться откуда угодно, хоть с португальской территории, хоть из Ньясаленда, хоть из Южно-Африканского Союза. Кроме того, со времен великого короля Лобенгулы утекло немало воды. Впрочем, комиссары по делам туземцев склонны мыслить стереотипами минувших лет.

Одним словом, отослав письмо в полицейский участок, Чарли Слэттер отправился к Тёрнерам. Он гнал по ухабистым проселочным дорогам на своем громоздком американском автомобиле.

Кто же такой был Чарли Слэттер? Именно он с самого начала трагедии и вплоть до самого ее конца являлся для Тёрнеров воплощением Общества. Этот человек оказал влияние на случившееся, сыграв свою роль в полудюжине ключевых эпизодов. Без его участия все сложилось бы несколько по-иному, хотя, так или иначе, раньше или позже, для четы Тёрнеров дело все равно бы закончилось страшной развязкой.

Слэттер жил в Лондоне и работал в продовольственном магазине. Он любил повторять своим детям, что, если бы не его старания и предприимчивость, они бы бегали сейчас по трущобам в лохмотьях. Несмотря на то что Слэттер провел в Африке уже двадцать лет, он по-прежнему вел себя как типичный обитатель лондонского Ист-Энда. Его обуревала одна лишь страсть — жажда заколачивать деньги. Этим он и занимался. Заработал Слэттер много. Он был грубым, неотесанным, жестоким, но при этом по-своему добросердечным. Он слушался своего естества, требовавшего от него добывать деньги. Слэттер работал на ферме с таким азартом, словно крутил ручку машины, которая на выходе должна была выплевывать банкноты. Он сурово обходился с женой, в самом начале семейной жизни заставив ее хлебнуть с лишком невзгод; он был строг с детьми, покуда не сколотил состояние, чтобы позволить себе купить все, что они пожелают; но, главное, он был безжалостен с работниками. Они словно курицы, что несли золотые яйца, были еще в том состоянии, когда не знали, что можно жить как-то иначе, кроме как принося золото белым людям. Теперь они кое-что поняли, или, по крайней мере, начали понимать. Слэттер верил в возможность ведения сельского хозяйства с плетью в руке. Она висела над парадной дверью, словно девиз: «Если надо, не останавливайся перед убийством». Однажды в припадке ярости он убил туземца. После того как Слэттера оштрафовали на тридцать фунтов, он держал себя в руках. Плетки вполне подходят таким, как Слэттер, но не всегда тем, кто менее уверен в себе. Между прочим, именно он давным-давно, еще когда Дик Тёрнер только начал заниматься фермерством, дал молодому человеку совет: прежде чем купить плуг или борону, надо приобрести плеть. Как мы увидим, никакой пользы эта плеть Тёрнеру не принесла, напротив — один сплошной вред.

Слэттер был низкого роста, крепко сбитый, широкоплечий и с мощными руками. Лицо у него тоже было широкое, заросшее щетиной, но при этом умное и с легкой хитринкой. С лица не сходило настороженное выражение. Слэттер коротко стриг светлые волосы, отчего походил на заключенного, впрочем, ему было плевать на собственную внешность. Прожив долгие годы под ярким солнцем Южной Африки, Слэттер постоянно щурился, поэтому его маленькие голубенькие глазки было почти не разглядеть.

В тот памятный день, когда он склонился над рулем, чуть ли не обнимая его в страстном желании как можно быстрее добраться до Тёрнеров, глаза на решительном лице Слэттера превратились в щелочки. Чарли ломал голову, почему его помощник, временный управляющий на ферме Дика Марстон, который так или иначе был его работником, не явился к нему сразу же после убийства и даже не послал записки. Где же он? Хижина, в которой парень жил, располагалась всего лишь в нескольких сотнях ярдов от дома. Может, струсил и сбежал? «От таких молодых англичан, как этот Марстон, — думал Слэттер, — можно ждать чего угодно». Он с неизменным презрением относился к англичанам с вежливыми лицами и вкрадчивыми голосами, при этом восхищаясь их манерами и воспитанием. Его собственные сыновья, которые теперь уже успели вырасти, были настоящими джентльменами. Слэттер потратил кучу денег, чтобы они ими стали, но вместе с этим теперь их за это презирал. В то же время он гордился детьми. Эти противоречия проявились и в его отношении к Марстону: с одной стороны, суровом и равнодушном, а с другой — несколько пристрастном. Но в данный момент Слэттер не испытывал ничего, кроме раздражения.

На полдороге машину затрясло, и Слэттер, выругавшись, остановился. Прокол, да не один, а целых два. На красной глине дороги лежали осколки битого стекла. Раздражение нашло выход в безотчетной мысли, промелькнувшей в голове: «Ну, правильно, у Дика валяется стекло на дороге, чего еще ждать». Однако теперь Тёрнеру предстояло стать объектом жгучей, покровительственной жалости, поэтому вся злость Слэттера обрушилась на Марстона, который, как ему казалось, неким образом должен был предотвратить убийство. За что парню платят? Зачем его нанимали? Однако, когда речь шла о белых, Слэттер был человеком по-своему справедливым. Он взял себя в руки и принялся латать прокол и менять колесо, работая прямо в красной дорожной грязи. Ремонт отнял у него три четверти часа. Закончив трудиться, Слэттер поднял с земли осколки зеленоватого стекла и швырнул их в кустарник. Волосы и лицо его были мокрыми от пота.

Когда Слэттер наконец добрался до дома, он разглядел сквозь кусты шесть поблескивавших на солнце велосипедов, прислоненных к стене. Рядом с домом под деревьями стояло шестеро полицейских-туземцев и вместе с ними Мозес, у которого были скованы спереди руки. Солнце отражалось от наручников, велосипедов, густой, промокшей листвы. Стояло влажное жаркое утро. На небе царило буйство утративших грозовую мрачность туч, напоминавших теперь груды грязного белья. В лужицах на белесой земле отражались сверкающие небеса.

Слэттер подошел к полицейскому, который отдал ему честь. Полицейские были одеты в фески и причудливую форму. Мысль о причудливости формы не пришла в голову Чарли, который предпочитал, чтобы его туземцы придерживались какого-нибудь одного стиля и носили либо европейское платье, либо набедренные повязки. Он не переносил, когда туземец был наполовину одет как дикарь. При отборе полицейских в первую очередь учитывались их физические данные, поэтому все они были крепко сложены, однако при этом меркли рядом с Мозесом — настоящим исполином, черным как вакса и одетым в майку с шортами, которые были сейчас влажными и перемазанными в грязи. Чарли встал прямо перед убийцей и посмотрел ему в лицо. Мозес равнодушно глянул на него в ответ. Его глаза ничего не выражали. Лицо же Чарли не могло не вызвать любопытства: на нем читалось торжество, смешанное с жаждой мщения и страхом. Но кого тут было бояться? Мозеса, который, считай, уже был покойником? Однако Слэттер казался взволнованным и обеспокоенным. Потом вроде бы ему удалось взять себя в руки. Он повернулся и увидел перемазанного грязью Дика Тёрнера, стоявшего в нескольких шагах от него.

— Тёрнер! — властно произнес Слэттер и замер, вглядываясь в его лицо.

Похоже, Дик его не узнавал. Чарли взял его за руку и потащил к своей машине. Тогда он еще не знал, что Тёрнер не в себе, в противном случае Чарли, возможно, рассердился бы еще больше. Затолкнув Дика на заднее сиденье автомобиля, он отправился в дом. В гостиной стоял Марстон, сунув руки в карманы. Несмотря на спокойный вид и небрежную позу, его лицо было бледным и напряженным.

— Ты где был? — тут же с укором спросил Чарли.

— Обычно меня будит мистер Тёрнер, — невозмутимо ответил молодой человек. — Этим утром я спал допоздна. Когда я вошел в дом, то обнаружил на веранде миссис Тёрнер. Потом приехали полицейские. Я ждал, что вы появитесь. — Марстон боялся, в его голосе слышался страх перед смертью, и это был совсем не тот страх, что сейчас руководил поступками Чарли: Марстон слишком мало пожил в Африке, чтобы понять тот особый ужас, терзавший Слэттера.

Чарли что-то проворчал — он раскрывал рот только в случае необходимости. Слэттер смерил Марстона долгим странным взглядом, будто бы силясь понять, почему туземцы-работники вместо того, чтобы позвать белого, спавшего всего в нескольких ярдах от них, бросились за помощью к нему. Однако теперь Чарли смотрел на Марстона без былого недовольства или осуждения, скорее всего это был взгляд человека, которым награждают предполагаемого компаньона, которому еще предстоит показать, на что он способен.

Чарли повернулся и вошел в спальню. Под вымазанной в земле простыней прослеживался контур тела Мэри Тёрнер. Из-под одного края простыни выбивались локоны густых волос соломенного цвета, из-под другого — покрытые морщинами желтые ноги. И тут случилось удивительное. Слэттер воззрился на тело Мэри, и его лицо вдруг исказила гримаса ненависти и презрения, которая была бы куда более уместна в тот самый момент, когда он взглянул на убийцу. Брови его хмурились, губы кривились — несколько секунд злобный оскал не сходил с лица фермера. Он стоял спиной к Марстону, которого наверняка потрясла бы подобная реакция. Потом резко, с раздражением Чарли развернулся и вышел из комнаты, толкая впереди себя молодого человека.

— Она лежала на веранде, — сказал Марстон. — Я ее поднял и перенес на кровать. — При воспоминании о том, как он дотрагивался до мертвого тела, молодой человек вздрогнул. — Я решил, что лучше не оставлять ее там лежать. Собаки ее облизывали, — замявшись, добавил он, и его побледневшее лицо исказила судорога.

Чарли внимательно на него посмотрел и кивнул. Казалось, ему было все равно, врет Марстон или говорит правду. В то же время он с одобрением отметил самообладание его помощника, справившегося со столь неприятным делом.

— Повсюду была кровь. Я все убрал… Потом подумал, что стоило оставить как есть для полиции.

— Это не имеет значения, — рассеянно отозвался Чарли.

Он сел на один из грубых деревянных стульев в гостиной и погрузился в размышления, тихо насвистывая сквозь зубы. Марстон стоял у окна в ожидании полицейской машины. Время от времени Чарли окидывал комнату настороженным взглядом и быстро проводил языком по губам. После этого он снова принимался тихонько насвистывать. Это начало действовать молодому человеку на нервы.

Наконец настороженно, чуть ли не предостерегающе Чарли спросил:

— Что ты обо всем этом знаешь?

От внимания Марстона не ускользнуло, как Слэттер выделил «ты», и он задался вопросом: а что известно самому Слэттеру? Молодой человек великолепно владел собой, но его нервы были натянуты как струна.

— Ничего не знаю, — ответил он. — Правда ничего. Все очень сложно… — Он замялся и с мольбой посмотрел на Чарли.

Этот почти что умоляющий взгляд вызвал у Чарли раздражение, поскольку принадлежал он все-таки мужчине. Впрочем, к раздражению примешивалось и удовлетворение: Слэттер был доволен — помощник признает его авторитет. Фермер великолепно знал подобный тип молодых людей, приезжавших сюда из Англии изучать сельское хозяйство. Тут появилось немало таких, как Марстон. Они обычно были выпускниками закрытых частных привилегированных школ и представляли собой типичных англичан, но при этом проявляли чудеса приспособляемости. С точки зрения Чарли, именно эта способность быстро адаптироваться искупала их грехи. Казалось странным, со сколь удивительной скоростью они привыкали к новой обстановке. Поначалу в поведении молодых людей неуверенность мешалась с гордыней и замкнутостью; они с осторожностью застенчиво постигали новое, проявляя чуткость и бдительность.

Когда поселенцы-старожилы говорят: «Страну надо понимать», они на самом деле имеют в виду: «Вам надо свыкнуться с нашими взглядами на туземцев». Большая часть этих молодых людей выросла на расплывчатых представлениях о равенстве. Узнав о том, как обращаются с чернокожими, они примерно с неделю ходили как громом пораженные. Сотни раз в день естество вновь прибывших восставало, когда они слышали, что о туземцах говорят как о скоте, когда они видели, как черных бьют, как на них смотрят. Их готовили обращаться с туземцами как с людьми. Однако молодые люди не могли идти против общества, в которое вливались. Очень скоро они менялись. Безусловно, стать «плохим» было непросто. Однако они крайне недолго продолжали считать свое поведение дурным. Да и, кроме того, чего стоят все эти представления? Абстрактные идеи о порядочности и доброй воле были лишь тем, чем они и являлись, — абстракцией. По сути дела, ни один из новоприбывших никогда не вступал с туземцами в контакты, выходящие за рамки отношений «хозяин — слуга». Никто никогда не знал о том, чем живут туземцы. Проходило несколько месяцев, и чуткие порядочные молодые люди грубели, чтобы полностью соответствовать суровой, засушливой, пропеченной солнцем стране, в которую они приехали; у них появлялись новые манеры сообразно изменившейся внешности — новички становились сильнее и выносливей, а их окрепшие руки и ноги теперь покрывал загар.

Если бы Тони Марстон прожил в стране хотя бы на несколько месяцев больше, все было бы гораздо проще. Так, по крайней мере, казалось Чарли. Именно поэтому он смотрел на молодого человека нахмурившись. Слэттер не осуждал его, он был всего лишь насторожен и оставался начеку.

— Что ты имел в виду, сказав, что все очень сложно?

Тони Марстон явно чувствовал себя неуютно, словно бы не мог разобраться в себе. По правде говоря, это и впрямь ему не удалось за те недели, что он провел у Тёрнеров в атмосфере надвигающейся трагедии. Он все еще не мог примирить друг с другом те стандарты и нормы, что ему привили дома, и те, с которыми он столкнулся здесь. Грубый тон Чарли, оттенок предостережения в его голосе озадачили Марстона. Против чего его пытаются предостеречь? Тони был достаточно умен, чтобы понять: его о чем-то предупреждают. В этом он отличался от Чарли, который действовал интуитивно и даже не заметил, что в его голосе прозвучала угроза. Все было очень необычно. Где полиция? Чарли был соседом, ну так какое он имел право приезжать сюда к Марстону, являвшемуся чуть ли не членом семьи Тёрнеров? Почему Чарли без лишних слов решил захватить власть в свои руки?

У Марстона были свои представления о справедливости, и сейчас по ним нанесли сильный удар. Несмотря на смятение, у него имелись свои мысли об убийстве, о котором пока не следовало судить категорично и без оговорок. Задумавшись о случившемся, Марстон пришел к выводу, что убийство стало вполне естественным развитием событий; оглядываясь на то, что происходило последние несколько дней, он понимал — в той или иной степени драмы было не избежать, он ждал чего-то безобразного, жестокого. Злоба, жестокость, смерть казались весьма естественными в этой огромной суровой стране… он много о чем передумал, пока утром шел не спеша к дому, дивясь, отчего в столь позднее время еще никто не работает. Потом молодой человек обнаружил на веранде Мэри, а снаружи дома — полицейских, охранявших работника; Дик Тёрнер ковылял по лужам, что-то бормоча себе под нос, — он был не в себе, но, по всей видимости, безобиден. Сейчас Марстон осознал то, чего ему было прежде не под силу постичь, и он был готов об этом поговорить. Однако отношение Чарли ставило его в тупик. Что-то по-прежнему продолжало ускользать от его понимания.

— Что имел в виду, то и сказал, — ответил Тони. — Когда я приехал в страну, я мало что о ней знал.

— Спасибо за исчерпывающий ответ, — добродушно и вместе с тем с жесткой иронией в голосе отозвался Чарли. — Из-за чего этот ниггер убил миссис Тёрнер? Мысли есть?

— Ну, кое-какие есть.

— Лучше пусть этим займется сержант, как приедет.

Марстона осадили, заткнули ему рот. В ярости и смятении Тони прикусил язык.

Приехав, сержант отправился посмотреть на убийцу, глянул на Дика сквозь стекло машины Слэттера, после чего пошел в дом.

— Я к вам заезжал, Слэттер, — сказал сержант и, кивнув Тони, внимательно на него посмотрел.

Затем полицейский вошел в спальню. Реакция на случившееся у него была такая же, как и у Чарли: убийцу ждала кара, к Дику он испытывал сочувствие, а по отношению к Мэри презрение и ярость — сержант Дэнхам прожил в стране уже немало лет. На этот раз Тони увидел выражение лица сержанта, и оно его потрясло. Глядя на лица мужчин, стоявших над телом Мэри, Тони ощутил беспокойство и даже страх. Принимая во внимание то, что ему было известно, он испытывал легкое отвращение, над которым все же преобладало более сильное чувство сострадания. Это было отвращение того рода, что посещало его, когда он сталкивался с любыми проявлениями социальной несправедливости, отвращение, причиной которого становится отсутствие воображения. Этот низменный инстинктивный страх, даже ужас, приводил его в изумление.

Трое мужчин, не проронив ни слова, проследовали в гостиную.

Чарли Слэттер и сержант Дэнхам стояли рука об руку, будто бы они намеренно и осознанно взяли на себя роль судей. Напротив них остановился Тони. Он не собирался отступать, но, взглянув на их позы, на их проницательные каменные лица, на которых он ровным счетом ничего не мог прочесть, Марстон испытывал нелепое ощущение: ему показалось, что его словно бы в чем-то обвиняют.

— Плохо дело, — бросил сержант Дэнхам.

Никто ничего не ответил. Сержант со щелчком открыл записную книжку, выровнял резинку на страничке и приготовил карандаш.

— Если не возражаете, я задам вам несколько вопросов, — произнес он.

Тони кивнул.

— Сколько вы уже здесь?

— Около трех недель.

— Живете в доме?

— Нет, в хижине, дальше по тропинке.

— Вы собирались управлять хозяйством во время отсутствия Тёрнеров?

— Да, на протяжении шести месяцев.

— А потом?

— А потом я хотел перейти на ферму, занимающуюся выращиванием табака.

— Когда вы узнали о случившемся? Кто вас позвал?

— Меня никто не звал. Я проснулся и обнаружил миссис Тёрнер.

По голосу Тони было ясно, что теперь он занял оборонительную позицию. Он чувствовал себя задетым и даже оскорбленным оттого, что его никто не позвал; мало того, обоим его собеседникам подобное пренебрежение казалось вполне нормальным и естественным, словно тот факт, что Марстон лишь недавно приехал в страну, автоматически означал, что ему ни в чем нельзя доверять. Тон допроса его возмутил. С ним не имели никакого права так поступать. Марстон начал закипать от ярости, великолепно при этом осознавая, что Дэнхам и Слэттер даже не понимают, что ведут себя покровительственно, и сейчас ему лучше не печься о собственном достоинстве, а попытаться понять истинное значение разворачивающейся перед ним сцены.

— Вы ели вместе с Тёрнерами?

— Да.

— Кроме этого, вы когда-нибудь сюда приходили… скажем так, дружески пообщаться?

— Нет, практически никогда. Я был очень занят. Осваивал свою работу.

— С Тёрнером ладили?

— Пожалуй, да. Я хочу сказать, что с ним было непросто подружиться. Дик Тёрнер был поглощен работой. И, совершенно ясно, ему очень не нравилось здесь жить.

— Да, этот чертяка хлебнул лишка, — резко бросил сержант и тотчас же захлопнул рот, словно бы желая явить всему миру свою мужественность, однако его голос был нежен, чуть ли не слезлив.

Тони почувствовал смятение: фразы, что бросали мужчины, казались ему неожиданными, они выбивали у него из-под ног почву. Он не мог ощутить того, что чувствовали они: он был чужаком в разыгравшейся трагедии, которая, казалось, лично задела сержанта и Чарли Слэттера. Сами того не осознавая, они с усталостью взяли на себя роль преисполненных достоинства людей, согнувшихся под невыразимой тяжестью сострадания несчастному страдальцу Дику Тёрнеру.

Однако именно Чарли отвратил Дика от фермы, и в ходе предыдущих бесед, свидетелем которых был Тони, Слэттер не выказывал Тёрнеру ни капли подобной нежности и сочувствия.

Надолго повисло молчание. Сержант захлопнул записную книжку. Впрочем, он еще не закончил. Настороженно разглядывая Тони, он раздумывал, как получше сформулировать следующий вопрос. По крайней мере, именно так показалось молодому человеку, который понял — во всем деле наступил самый сложный момент. На эту мысль наводило выражение лица Чарли: настороженное, немного хитрое, слегка напутанное.

— Вы не замечали ничего необычного за время своего пребывания здесь? — будто бы небрежно спросил сержант.

— Замечал, — выпалил Тони, неожиданно решив, что не даст над собой издеваться. Он понимал, что над ним издеваются, несмотря на то, что убеждения и разница в опыте отделяли от него Дэнхама и Слэттера не хуже моря. Они, нахмурившись, посмотрели на него, быстро переглянулись и тут же отвели глаза, словно опасаясь, что их заподозрят в некоем тайном сговоре.

— И что же вы видели? Надеюсь, вы понимаете… всю непривлекательность этого дела? — В последнем вопросе чувствовался намек.

— Вне всякого сомнения, любое убийство лишено привлекательности, — сухо ответил Тони.

— Когда поживете в нашей стране подольше, то поймете, что мы здесь не любим, когда ниггеры убивают белых женщин.

Услышав это «когда поживете в нашей стране подольше», Тони почувствовал, что его словно ударили под дых. Ему доводилось слышать эту фразу столь часто, что она уже начала действовать ему на нервы. В то же время она выводила его из себя, при этом заставляя осознавать собственную незрелость. Марстону бы хотелось выпалить всю правду в одной фразе, убедительность которой была бы необорима, но с правдой так никогда не получается. Он мог сообщить им то, что знал о Мэри или в чем ее подозревал, то, на что двое мужчин, по молчаливому согласию, предпочли закрыть глаза. Это как раз не представляло особой сложности. Главное, то, что действительно, с точки зрения Тони, имело значение, заключалось в другом — надо было осмыслить подоплеку, обстоятельства, подумать о характерах Дика и Мэри и об их образе жизни. А вот это как раз было совсем непросто. Он дошел до правды окружным путем, точно так же ее и следовало изложить. И самое сильное чувство, преобладавшее сейчас в душе Тони, — чувство безличного сострадания Мэри, Дику и туземцу, сострадание, мешавшееся с гневным ропотом на обстоятельства, — помешало ему сообразить, с чего лучше начать.

— Послушайте, — произнес он, — я расскажу вам все, что знаю. Мне придется начать с самого начала, только на это, боюсь, уйдет слишком много времени…

— Хотите сказать, что знаете, почему была убита миссис Тёрнер? — быстро парировал проницательным вопросом сержант.

— Нет, не совсем. Я разве что смогу сформулировать версию. — Тони крайне неудачно подобрал слова.

— Версий нам не нужно. Нас интересуют факты. В любом случае, не следует забывать о Дике Тернере. Все это ему крайне неприятно. Вам следует помнить об этом бедолаге.

И вновь Тони услышал завуалированную просьбу, казавшуюся ему нелогичной, в отличие от сержанта и Слэттера, которым она представлялась вполне целесообразной. Все вроде было так нелепо! Тони начал выходить из себя.

— Вы собираетесь выслушать, что я хочу сказать, или нет? — с раздражением спросил он.

— Валяйте. Только помните, ваши фантазии мне ни к чему. Мне нужны факты. Вам довелось увидеть что-нибудь конкретное, то, что смогло бы пролить свет на это убийство? Например, вы видели, как этот работяга пытался прибрать к рукам ее драгоценности или что-нибудь в таком же духе? Есть что сказать — выкладывайте. А вот из пальца ничего высасывать не нужно.

Тони рассмеялся. Сержант и Слэттер пристально посмотрели на него.

— Вы знаете не хуже меня, что с этим делом все так просто не объяснить. Вам это прекрасно известно. Об этом деле нельзя судить вот так сразу, безапелляционно, сгоряча.

Разговор явно зашел в тупик, и повисло молчание. Сержант Дэнхам, будто бы не услышав последних слов Марстона, нахмурившись, наконец произнес:

— Вот, например, как миссис Тёрнер относилась к этому слуге? Она хорошо обходилась с работниками?

Разъяренный Тони, нащупывавший точку опоры в хаосе охвативших его чувств, силящийся разобраться в законах и правилах, часть которых оставалась для него непонятной, ухватился за вопрос как за соломинку — с этого ответа можно было начать рассказ.

— Я считал, что она обращалась с ним плохо. Хотя, с другой стороны…

— Небось пилила его? Ну да, женщины в этой стране часто с этим перегибают палку. Верно я говорю, Слэттер? — Тон сержанта был непринужденным, доверительным, раскованным. — Моя старуха вообще сводит меня с ума… должно быть, дело в самой стране. Они тут понятия не имеют, как следует обращаться с ниггерами.

— С ниггерами должны иметь дело мужчины, — произнес Чарли. — До ниггеров не доходит, если ими начинает командовать женщина. Своих-то женщин они держат в узде, как полагается. — Он рассмеялся.

Сержант тоже рассмеялся. Они повернулись друг к другу и даже к Тони с явным облегчением. Напряжение спало, опасность миновала, и Тони снова почувствовал, что им пренебрегли. Допрос, по всей видимости, подошел к концу. Марстон едва мог в это поверить.

— Погодите, послушайте, — начал было он и тут же остановился.

Оба мужчины повернулись и посмотрели на него. На их мрачных непреклонных лицах застыло раздражение. В их взглядах безошибочно читалось предостережение! Именно таким предостерегающим взглядом награждают молокососов, рискующих навредить самим себе, сболтнув лишнего. Осознание этого факта стало для Тони последней каплей. Он сдался и решил умыть руки. В крайнем изумлении он взирал на обоих мужчин, полностью взаимно разделявших душевный настрой и чувства. Они, сами того не осознавая, не отдавая в этом отчета, великолепно понимали друг друга, а их действия, связанные с преступлением, были интуитивными: как Слэттеру, так и Дэнхаму и в голову не пришло, что их поведение может показаться странным и даже противоречащим закону. Да и разве было в их поступках что-то противозаконное? На первый взгляд их разговор был вполне обычным и заурядным — официальная часть закончилась, когда сержант захлопнул записную книжку, а он ее захлопнул, почувствовав, что в беседе наступил критический момент.

— Лучше труп отсюда убрать, — сказал Чарли, повернувшись к сержанту. — Слишком жарко, медлить нельзя.

— Да, — отозвался полицейский и отправился отдать соответствующие приказания.

Позже Тони понял, что о несчастной Мэри Тёрнер непосредственно упомянули лишь один раз, да и то только в этой жестокой в своей сухости фразе. Да и с чего о ней упоминать… если забыть, что на самом деле имела место дружеская беседа между фермером, являвшимся ее ближайшим соседом, полицейским, который время от времени бывал в гостях у нее дома, и помощником управляющего, прожившим здесь, на ферме, несколько недель.

«Сейчас не время», — подумал Тони и вцепился в эту мысль. Предстоит суд, и уж там все будет как полагается.

— Расследование дела — пустая формальность, — будто бы размышляя вслух, произнес сержант и посмотрел на Тони.

Дэнхам стоял возле дежурной машины, наблюдая за тем, как полицейские-туземцы подняли завернутый в одеяло труп Мэри Тёрнер и стали пристраивать его на заднее сиденье. Тело уже успело окоченеть, негнущаяся, отставленная в сторону рука с жутким стуком ударялась о край узкого дверного проема — просунуть труп внутрь оказалось непростым делом. Наконец с этим справились, и дверь закрыли. Потом возникла еще одна проблема — убийцу Мозеса нельзя было сажать в одну машину с Мэри. Недопустимо, чтобы черный мужчина так близко находился рядом с белой женщиной, несмотря на то что она была мертва и убита как раз этим же мужчиной. Оставалась только машина Чарли, но там сидел, уставившись в спинку, лишившийся ума Дик Тёрнер. Мужчинам казалось, что Мозес, совершивший убийство, заслужил, чтобы его повезли на машине, однако делать было нечего — ему предстояло отправиться под охраной полицейских на велосипедах в лагерь пешком.

Когда все приготовления были закончены, повисла пауза.

В момент расставания мужчины стояли возле машин, глядя на дом из красного кирпича и блестящую, раскаленную крышу, густые, подступающие к зданию кусты и группу чернокожих, тронувшихся в сени деревьев в долгий путь. Мозес сохранял невозмутимость и позволил себя увести, не оказав ни малейшего сопротивления. Его лицо ничего не выражало. Казалось, он глядел прямо на солнце. Думал ли он о том, что вскоре больше его уже не увидит? Не угадаешь. Было ли на его лице сожаление? Ни следа. Страх? Вроде бы нет. Трое мужчин, каждый думавший о своем, нахмурившись, проводили взглядами убийцу. Они смотрели на него так, словно он им уже был неинтересен. Убийца больше не представлял никакой важности, все было в порядке вещей: чернокожий будет красть, убивать, насиловать, если ему представится хотя бы малейший шанс. Даже для Тони личность убийцы утратила значение; его познания об образе мышления туземцев были слишком\'скудны, чтобы строить какие-либо догадки.

— А с ним чего? — спросил Чарли, указав пальцем на Дика Тёрнера. Он хотел узнать, как поступить с ним, по крайней мере, сейчас, пока дело еще не рассмотрено судом.

— Насколько я могу судить, толку от него будет немного, — отозвался сержант, которому за свою службу довелось в избытке насмотреться на мертвецов, преступников и сумасшедших.

Нет, сейчас для них куда важнее была Мэри Тёрнер, которая так всех подвела, хотя, впрочем, даже она, будучи мертвой, уже не представляла собой проблемы. Спасти лицо — вот то единственное, о чем еще оставалось позаботиться. Сержант Дэнхам великолепно это понимал: это являлось его обязанностью, о которой не говорилось в уставе, но которая подразумевалась самим духом страны, духом, пропитавшим все его естество. Чарли Слэттер, как и сержант, не отдавал себе в этом отчета. Несмотря на это, они действовали рука об руку, словно их подталкивали одни и те же побуждения, страх, чувство сожаления. Постояв так вместе одно последнее мгновение, они отправились прочь, в последний раз бросив мрачный предостерегающий взгляд на Тони.

Он начал понимать. Теперь он знал, что отпор, который буквально только что ему дали в комнате, из которой они вышли, как таковой, не имел никакого отношения к убийству. Убийство само по себе ничего не значило. Борьба, исход которой был решен несколькими короткими словами, или даже скорее в молчании, которыми эти слова перемежались, не имел никакого отношение к лежавшему на поверхности значению разыгравшейся сцены. Смысл случившегося Тони стал гораздо лучше понимать через несколько месяцев, когда он уже «привык к стране». А потом он сделал все от себя зависящее, чтобы забыть об этом знании, поскольку, если ты живешь в обществе, где процветает расовая дискриминация, имеющая множество нюансов и скрытый смысл, и желаешь, чтобы тебя в этом обществе принимали, приходится на многое закрывать глаза. Но прежде, чем это произошло, у Тони было несколько коротких моментов, когда все случившееся представало пред ним с беспредельной ясностью, и в эти мгновения он понимал, что поведением Чарли Слэттера и сержанта руководила «белая цивилизация», стремившаяся отстоять саму себя, «белая цивилизация», которая никогда, ни при каких обстоятельствах не признает, что белый, а уж тем более белая женщина, к добру или ко злу, может иметь человеческие отношения с черным. Стоит это признать, и «белой цивилизации» неизбежно придет конец. Поэтому она не может позволить осечек и неудач, как это произошло в случае с Тёрнерами.

Ради тех нескольких мгновений ясности и отчасти интуитивных догадок о случившемся, которыми обладал Тони, следует отметить, что по сравнению с другими присутствующими именно на его плечах в тот день лежала гигантская ответственность. Ни Слэттеру, ни сержанту никогда даже и в голову бы не пришло, что они не правы; как всегда, когда речь заходила об отношениях между черными и белыми, они опирались на чувство ответственности, которое для них было чем-то наподобие мученического венца. При этом Тони тоже хотел, чтобы его приняла эта новая для него страна. Ему приходилось приспосабливаться, а в противном случае его бы отвергли; альтернатива была ему более чем ясна: он слишком уж часто слышал фразу о необходимости привыкнуть «к нашим взглядам», чтобы испытывать какие-то иллюзии на этот счет. А если бы он стал вести себя в соответствии со своими, к этому моменту уже смещенными, представлениями о добре и зле, в соответствии с ощущением того, что сейчас творится ужасная несправедливость, какой от этого был бы прок единственному участнику трагедии, оставшемуся в живых и сохранившему ясность рассудка? Мозеса в любом случае ждала виселица, он совершил убийство, факт оставался фактом. Неужели Тони собирался продолжить борьбу один, в кромешной тьме, исключительно ради принципов? Если да, то о каких принципах шла речь? Если бы он вылез, как чуть было это не сделал, когда сержант Дэнхам наконец сел в свою машину, и сказал бы: «Слушайте, я не собираюсь обо всем этом молчать, и точка», чего бы он в этом случае добился? Совершенно ясно, сержант его бы не понял. Его лицо исказилось бы, потемнело от гнева, и, сняв ногу с педали сцепления, он бы произнес: «О чем молчать? Кто вас просил молчать?» Ну а если бы потом Тони промямлил что-нибудь об ответственности, сержант многозначительно посмотрел бы на Чарли и пожал плечами. Тони мог бы и продолжить, проигнорировав жест, намекающий на то, что он совершает ошибку: «Если хотите найти виновного, то следует обвинить миссис Тёрнер. Либо так, либо эдак. Либо белые отвечают за свое поведение, либо нет. Если нет, в результате происходит убийство, как раз вот такого рода. С другой стороны, винить ее тоже нельзя. Она была такой, какая есть, и ничего не могла с этим поделать. Говорю вам, я же, в отличие от вас обоих, жил здесь, и дело тут такое сложное и запутанное, что просто невозможно сказать, кто на самом деле виноват». И сержант бы в ответ сказал: «Можете выложить то, что думаете, прямо в суде». Так бы он сказал, словно дело вовсе не решили десять минут назад, пусть даже о нем напрямую не упоминая. «Вопрос не в том, кого винить, — мог бы сказать сержант, — разве об этом кто-нибудь говорил? Но ведь согласитесь, никуда не денешься от факта, что этот ниггер ее убил?»

Поэтому Тони ничего не сказал, и полицейская машина исчезла среди деревьев. За ней в своем автомобиле вместе с Диком Тёрнером проследовал Чарли Слэттер. Тони остался на прогалине один на один с опустевшим домом.

Он медленно зашел внутрь. После всех утренних событий у него перед глазами остался лишь один-единственный яркий, отчетливый образ, являвшийся, как ему казалось, ключом к разгадке: выражение на лицах сержанта и Слэттера в тот самый момент, когда они взглянули на тело, — истерическое выражение ненависти и страха.

Тони сел, уперев о руку раскалывающуюся от боли голову, потом снова встал и снял с запыленной кухонной полки медицинскую склянку, на которой было написано: «Бренди». Выпил до дна. Почувствовал слабость в коленях и бедрах. Причиной и источником этой слабости был не только алкоголь, но и отвращение к этому безобразному крошечному дому, который хранил в своих стенах, в каждом кирпичике, каждой крупице раствора страх и ужас убийства. Неожиданно он почувствовал, что не может оставаться в нем больше ни минуты.

Марстон поглядел на голую потрескавшуюся жесть крыши, перекошенную от солнечного жара, на выцветшую, неказистую мебель, на запыленные бетонные полы, покрытые истертыми звериными шкурами, и удивился, как же Мэри и Дик Тёрнер могли изо дня в день, из года в год так долго жить в таком месте. Нет, правда, крошечная, крытая соломой хижина на задах, в которой он обитал, и то была лучше этого дома! Отчего они хотя бы не поставили потолки? Из-за жары, царившей в доме, любой бы сошел с ума.

И потом, чувствуя, как у него слегка путаются в голове мысли (благодаря жаре бренди подействовало немедленно), Тони подумал: а с чего все началось, что стало завязкой трагедии? В отличие от Слэттера и сержанта, Тони продолжал упрямо цепляться за веру в то, что причины убийства следует искать в далеком прошлом, и именно поэтому события минувшего представляют такую важность. Что за женщина была Мэри Тёрнер до того, как она приехала на ферму и постепенно из-за жары, нищеты и одиночества утратила над собой власть? А сам Дик Тёрнер — каким он был? А туземец?.. Тут Тони зашел в тупик, уж слишком мало он об этом знал. Он не мог даже и пытаться строить догадок о том, что творилось в голове туземца.

Проведя рукой по лбу, он в последний раз в отчаянии попытался окинуть случившееся одним взглядом, встав над суетой и неразберихой сегодняшнего утра, и понять, что же это было. Символ? Предупреждение? Но у него ничего не получилось. Было слишком жарко. Его все еще не оставляло раздражение, вызванное отношением к нему сержанта и Слэттера. Голова кружилась. «В доме, должно быть, за сотню градусов», — с яростью подумал Марстон, поднялся и понял, что нетвердо стоит на ногах. А выпил-то он сколько? Всего каких-то две столовые ложки бренди! «Чертова страна, — подумал он, содрогнувшись от ненависти. — Ну почему это произошло со мной? Как меня угораздило, только приехав, сразу влипнуть в это запутанное, темное дело? Я не могу быть судьей, присяжными и самим милосердным Господом в одном лице!»

Пошатываясь, он вышел на веранду, где накануне ночью произошло убийство. На кирпиче осталось красное пятно, а лужица дождевой воды окрасилась розовым. Все те же облезлые псины лакали воду, стоя по краям лужи. Когда Тони закричал на них, они, съежившись, попятились. Прислонившись к стене, он уставился на влажную с коричневыми вкраплениями зелень вельда, протянувшуюся к голубым горам, резко проступившим на горизонте после дождя. Лило добрых полночи. По мере того как звук становился все громче, он понял, что вокруг него надрываются цикады. Прежде он был слишком поглощен собой, чтобы их слышать. Мерный, настойчивый, истошный стрекот несся от каждого куста и дерева. Он действовал Тони на нервы.

— Прочь отсюда, — неожиданно сказал он. — Уеду и все. Отправлюсь в другой конец страны. Умываю руки. Пусть Слэттеры и Дэнхамы поступают как хотят. Я-то тут при чем?

В то же утро он уложил вещи и отправился к Слэттеру, чтобы сказать, что он уезжает. Чарли воспринял эту новость равнодушно, чуть ли не с облегчением. Он уже успел подумать, что раз Дик не вернется, то надобность в управляющем отпадает.

После этого земли Тёрнеров пустили под пастбища. Стада, принадлежавшие Чарли, паслись повсюду, доходя до холма, на котором стоял опустевший дом. Вскоре здание развалилось.

Тони вернулся в город, где некоторое время ошивался по барам и гостиницам в ожидании работы, которая пришлась бы ему по вкусу. Однако он лишился былой способности без особых трудов и забот приспосабливаться к окружающим. Ему теперь стало трудно угодить. Он посетил несколько ферм, но всякий раз уезжал ни с чем — сельское хозяйство утратило для него привлекательность. На суде, который, как и предупреждал сержант Дэнхам, оказался чистой формальностью, Тони сказал то, чего от него и ждали. Согласно версии следствия, туземец напился и искал в доме деньги и драгоценности, а потом ему попалась под руку Мэри Тёрнер, которую он и убил.

Когда суд подошел к концу, Тони некоторое время слонялся без дела, пока у него не кончились деньги. Убийство и те несколько недель, которые он провел с Тёрнерами, повлияли на него больше, чем он предполагал. Однако, после того как деньги подошли к концу, ему надо было заняться чем-нибудь, чтобы заработать себе на пропитание. Марстон познакомился с одним человеком из Северной Родезии, который рассказал ему о медных рудниках и удивительных, огромных зарплатах. Его слова показались Тони сказкой. Первым же поездом он поехал на медные копи, намереваясь скопить денег и открыть свое собственное дело. Увы, по приезде выяснилось, что зарплаты здесь совсем не столь прекрасны, как казалось издалека. Стоимость жизни была велика, а кроме того, все вокруг пили… Вскоре он бросил работу в забое и стал своего рода управляющим. Итак, в конечном итоге, Тони стал сидеть в конторе и возиться с бумагами — а ведь именно спасаясь от этой доли, он и приехал в Африку. Впрочем, все было не так уж и плохо. Надо принимать судьбу такой, какая она есть, жизнь — это одно, а мечты — совсем другое, и так далее — именно так говорил себе Тони, когда на него накатывало мрачное настроение и он начинал сравнивать былые планы с тем, чего он на самом деле добился.

Для местных жителей, которые знали его с чужих слов, Тони Марстон был юношей из Англии, у которого хватило силенок выдержать на ферме всего лишь несколько недель. «Кишка оказалась тонка, — говорили о нем, — вот парень и слинял».

2

Ветвясь и сплетаясь узлами, сети железных дорог раскинулись по всей Южной Африке, а вдоль них, на небольшом удалении в несколько миль, вытянулись крошечные деревушки, которые путешественнику показались бы лишь недостойными внимания скопищами безобразных домишек, но которые на самом деле являлись центрами сельских районов протяженностью в несколько сотен миль. В таких райцентрах имелись вокзал, почта, иногда — гостиница и непременно — магазин.

Если бы кому-нибудь захотелось взглянуть на символ, воплощающий в себе суть Южной Африки, — Южной Африки, созданной финансистами и владельцами шахт, Южной Африки, которая привела бы в ужас исследователей и миссионеров, некогда составлявших карты Черного континента, — то этот символ являл бы собой магазин. Магазины — повсюду. Можно проехать десять миль от одного магазина, и ты уткнешься в следующий; высунь голову из вагона поезда, и вот он — магазин. Магазины имеются у каждой шахты и на многих фермах.

Магазин всегда представляет собой приземистое, одноэтажное здание, разделенное на отделы, словно плитка шоколада на дольки. Под одной гофрированной железной крышей ютятся бакалейная лавка, бойня и склад бутылок. В магазине имеется высокий прилавок из потемневшего дерева, а за ним — полки, на которых вперемешку лежит все что угодно, начиная от водоэмульсионных красок и заканчивая зубными щетками. Можно приметить пару вешалок с дешевыми хлопчатобумажными платьями кричащих расцветок и, возможно, кучу коробок с обувью или же витрину, выделенную под косметику или сладости. В магазине стоит аромат, который ни с чем не спутаешь, — смесь запахов лака, запекшейся крови с бойни в задней части здания, сухофруктов и твердого желтого мыла. За прилавком обязательно либо грек, либо еврей, либо индиец. Иногда дети продавца, которого неизменно ненавидит вся округа из-за того, что он является чужаком и барышником, играют среди овощей, поскольку жилые помещения находятся прямо позади магазина.

У тысяч людей по всей Южной Африке детство протекало на фоне именно таких магазинов. Сколько всего было с ними связано! Магазины, например, воскрешают воспоминания о бесконечно долгих поездках на машине сквозь леденящий, пропитанный пылью ночной мрак, которые вдруг прерывались остановкой у прямоугольника света, где лениво стояли мужчины со стаканами в руках. Ребенка вели в залитый светом бар, где ему давали глоток обжигающей жидкости, «чтобы не простыть». С тем же успехом это могли быть воспоминания о том, как ты дважды в неделю ездил в магазин, чтобы получить почту и повидать фермеров со всей округи, наведывавшихся за продуктами; о том, как ты читал письма из дома, поставив ступню на подножку автомобиля и. на мгновение позабыв о солнце, о площади, покрытой красной пылью, на которой то там, то здесь, словно мухи, рассевшиеся на куске мяса, лежали собаки; о кучках туземцев, пялящихся на тебя, — благодаря таким воспоминаниям ты тут же перемещаешься в страну, по которой испытываешь мучительную тоску, в страну, где ты больше не можешь жить. «Южная Африка — она в крови», — с сожалением говорили люди, удалившиеся в добровольное изгнание.

Для Мэри под произнесенным с ностальгией словом «дом» подразумевалась Англия, несмотря на то что и отец и мать ее родились в Южной Африке и никогда там не бывали. Англия стала для нее «домом» благодаря тем дням, когда люди наведывались за почтой. В такие дни она бегала к магазину, чтобы поглазеть, как к нему подъезжают машины, а потом уносятся прочь, груженные товарами, письмами и журналами из дальних стран.

Для Мэри магазин являлся подлинным центром всей ее жизни и имел для нее даже большее значение, чем для остальных детей. Начнем с того, что Мэри всегда жила так, что магазин находился в пределах видимости, в одной из тех покрытых пылью деревушек. Ей постоянно приходилось наведываться в магазин, чтобы принести маме то фунт сушеных персиков, то банку горбуши или же узнать, завезли ли еженедельник. Мэри торчала в магазине часами, разглядывая груды липких разноцветных конфет, пропуская сквозь пальцы зерно, хранившееся в стоявших вдоль стен мешках, украдкой поглядывая на маленькую девочку-гречанку, с которой ей не позволялось играть, поскольку мама говорила, что ее родители «даго». Потом, когда Мэри немного подросла, магазин стал для нее важен еще по одной причине: там ее отец покупал выпивку. Еще будучи ребенком, Мэри знала: мама жалуется только ради того, чтобы устроить сцену и поведать всем о своих горестях, на самом деле ей нравилось стоять в баре и чувствовать на себе сочувственные взгляды случайных клиентов; она с наслаждением резким скорбным голосом жаловалась на своего супруга. «Каждый вечер он здесь у вас торчит, — сетовала она, — каждую ночь! И что он хочет? Чтобы я поставила на ноги троих детей на те деньги, что остаются после того, как он наведывается сюда?» Затем она замирала, ожидая сочувствия от человека, отправлявшего в карман деньги, которые по праву принадлежали ей и ее детям. Но продавец за стойкой наконец произносил: «А что я могу сделать? Я же не могу отказаться продавать ему выпивку?» В итоге, отыграв спектакль и получив свою долю сочувствия, она, держа Мэри за руку, шла по красной пыли домой — высокая худая женщина со злым нездоровым блеском в глазах. Она рано избрала Мэри себе в наперсницы и часто плакала над вышивкой, покуда дочка неумело пыталась ее утешить. С одной стороны, Мэри хотелось убежать, но с другой — она осознавала собственную значимость, испытывая при этом ненависть к отцу.

Нельзя сказать, что, напившись, отец ее становился жестоким и грубым. Он редко напивался так, как некоторые другие мужчины, которых Мэри видела у бара и которые вселяли в нее подлинный ужас перед этим местом. Каждый вечер, набравшись, отец делался весел и добродушен. Домой он возвращался поздно и съедал в одиночестве поджидавший его остывший ужин. Жена относилась к нему с холодным равнодушием. Едкие насмешки в его адрес она берегла для своих друзей, приходивших к ней на чай. Казалось, она не хотела, чтобы муж знал, что она испытывает к нему хотя бы какие-то чувства, пусть даже этими чувствами были презрение и желание выставить его на посмешище. Она вела себя так, словно его не существовало, хотя в известном смысле муж и не являлся для нее пустым местом. Он приносил домой деньги. Впрочем, отец Мэри был в семье полным нулем и прекрасно об этом знал. Он был невысоким человечком с тусклыми взъерошенными волосами, вокруг которого в силу его задиристой веселости царила атмосфера беспокойства. К мелким заезжим чиновникам он обращался «сэр», на туземцев, находившихся под его началом, — кричал, а работал он на железнодорожном вокзале машинистом насосной станции.

Помимо того, что магазин являлся центром всей окрути и именно оттуда вечно пьяным приходил отец, магазин был также средоточением власти — он ежемесячно неумолимо рассылал счета. Матери никогда не удавалось полностью по ним расплатиться, и каждый раз она упрашивала владельца об отсрочке. Отцу и матери приходилось биться из-за этих счетов по двенадцать раз в год. Причина их ссор была только одна — деньги и ничего больше; иногда, правда, мать сухо замечала, что все могло обернуться и хуже, она, например, могла родить семерых, как миссис Ньюмэн, а так ей всего-то и надо было, что уплатить долги за три месяца. Прошло еще немало времени, прежде чем Мэри уловила связь между двумя этими фразами, но к тому моменту родители уже кормили только ее одну, поскольку брат с сестрой умерли от дизентерии в один особенно засушливый год. На короткий промежуток времени горе сплотило родителей; Мэри, помнится, еще подумала, что болезнь пришла с ветром, который вообще никому не принес добра. Впрочем, и брат, и сестра были гораздо старше Мэри и не годились ей в товарищи по играм, а боль утраты смягчила радость того, что теперь она жила в доме одна, ссоры неожиданно кончились, а мама плакала, сбросив жуткую маску напускного равнодушия. Впрочем, все это длилось недолго. Мэри вспоминала об этом времени как о самом счастливом периоде своего детства.

Семья трижды переезжала, прежде чем Мэри пошла в школу; потом она уже не могла припомнить, какие события происходили на какой станции — столько их сменилось. В памяти остались открытая солнцу пропыленная деревенька, окруженная зарослями эвкалиптов; пыль, которая то поднималась, то опускалась снова из-за постоянно проезжавших мимо фургонов, запряженных волами; неподвижный, горячий воздух, который по нескольку раз в день оглашали вскрики и кашель проносившихся мимо поездов. Пыль и куры, пыль и дети, пыль и блуждающие туземцы, пыль и магазин — всегда магазин.

Потом Мэри отправили в школу-интернат, и ее жизнь переменилась. Она была очень рада, рада настолько, что с ужасом ждала каникул, когда ей приходилось возвращаться к пьяному отцу и озлобленной матери в маленький хлипкий домик, напоминавший крошечную деревянную коробочку на сваях.

В шестнадцать лет Мэри бросила школу и устроилась на работу в контору, находившуюся в городе — одном из тех сонных маленьких городишек, раскиданных по Южной Африке, словно изюмины по сухому полуфабрикату кекса. И вновь она была на седьмом небе от счастья. Казалось, она буквально создана для того, чтобы спокойно работать в конторе: печатать на машинке, стенографировать и вести бухгалтерские записи. Мэри нравилось, когда жизнь шла своим Чередом, словно по расписанию, а особенно ей по душе было, что в этой жизни ничего особенного не случалось. К двадцати годам у нее была хорошая работа, друзья и свое место в городе. Потом ее мать умерла, и Мэри фактически осталась во всем мире одна, поскольку ее отца перевели на очередную станцию, расположенную на удалении в пятьсот миль. Мэри практически с ним не виделась: он гордился дочерью, но (что более существенно) оставил ее в покое. Они даже не писали друг другу писем, отец и дочь были слеплены из разного теста. Мэри была рада, что избавлена от его присутствия. Ее ничуть не пугало то, что она осталась в целом мире одна, как раз наоборот, ей это нравилось. Расставшись с отцом, она, казалось, в некоем роде отомстила за страдания матери. Девушке никогда не приходило в голову, что ее отец тоже мог страдать. «От чего? — парировала бы Мэри, скажи ей кто-нибудь подобное. — Он ведь мужчина, так? Он может поступать, как ему вздумается», — она позаимствовала у матери это выражение, которое применительно к ее случаю не имело особого смысла, поскольку Мэри не знала забот и жила одна, не представляя при этом, насколько ей повезло. Да и откуда ей было это знать? Она не имела ни малейшего представления о жизни в других странах — ей не с чем было сравнивать.

Например, Мэри никогда не задумывалась над тем, что она, дочка мелкого железнодорожного служащего и женщины, чья прошедшая в нищете жизнь была столь незавидна (бедственное финансовое положение, по сути, и свело ее в могилу), жила во многом так же, как и дочери самых богатых людей в Южной Африке: она могла поступать как хотела, могла выйти замуж за кого угодно. Подобное не приходило Мэри в голову. Понятие «класса» не было распространено в Южной Африке, а его эквивалент, слово «раса», подразумевал под собой курьера из фирмы, в которой она работала, прислугу у других женщин и безликую толпу туземцев на улицах, едва удостаивавшихся ее внимания. Мэри знала (это выражение было в большом ходу), что «туземцы начинают наглеть». Однако ее ничто с ними не связывало. Эти люди находились за пределами ее круга.

Вплоть до двадцати пяти лет ничто не нарушало спокойный, размеренный ход ее жизни. Потом умер отец. С его смертью оборвалась последняя ниточка, связывавшая Мэри с детством, с крошечным убогим домиком на сваях, ревом поездов, пылью и ссорами между родителями, — со всем тем, о чем она даже не хотела и вспоминать. Все кончено! Она была свободна. А потом, после похорон, она вернулась в контору, ожидая, что жизнь, как и прежде, будет идти своим чередом. Мэри чувствовала себя очень счастливой — умение радоваться являлось ее, пожалуй, единственным положительным качеством, поскольку ничем другим она особенно не выделялась, хотя в двадцать пять стала выглядеть так хорошо, как никогда прежде. Мэри расцвела благодаря чувству полного удовлетворения жизнью: она была худенькой, несколько неуклюжей девушкой с гривой светло-каштановых волос и серьезными голубыми глазами. Мэри красиво одевалась. Если бы ее друзей спросили, какова она из себя, они описали бы ее как стройную блондинку: Мэри старалась быть похожей на ребячески выглядящих кинозвезд.

И к тридцати ничего не изменилось. В день своего тридцатилетия она ощутила смутное недоумение, которое даже беспокойством толком назвать было нельзя, поскольку сама Мэри не ощущала никаких изменений — как же быстро пролетели годы. Тридцать! Вроде бы возраст серьезный. Но только не для нее. Однако этот день рождения она не стала праздновать, позволив, чтобы о нем забыли. Она чувствовала себя чуть ли не оскорбленной — как же так, ей уже тридцать, ей, которая ничем не отличается от той, шестнадцатилетней Мэри.

К тому времени она работала личным секретарем своего начальника и получала приличные деньги. Если бы Мэри пожелала, она могла бы купить себе квартиру и зажить там, не зная забот. Она абсолютно ничем не выделялась на фоне других населявших Южную Африку белых. В ее положении мог оказаться кто угодно. Она могла жить сама по себе и даже водить собственную машину; развлекаться, не позволяя себе лишнего. Никто не мог ей в этом помешать. Мэри могла стать полностью независимой. Однако подобное противоречило ее инстинктам.

Она предпочла жить в дамском клубе, организованном, честно говоря, для помощи женщинам, которые были не в состоянии заработать достаточно денег. Однако Мэри состояла в нем уже так долго, что никто даже не подумал попросить ее из него выйти. Она осталась в клубе, поскольку он напоминал ей о школе, а уход из школы Мэри пережила очень болезненно. Ей нравились стайки девчушек и трапезы в большой столовой. Она обожала возвращаться домой после кино и обнаруживать в своей комнате подружку, с которой можно немного поболтать. В клубе Мэри была человеком особенным, выделявшимся из общего числа. Во-первых, она была гораздо старше других. В результате этого так получилось, что она взяла на себя роль незамужней тетушки, которой можно спокойно рассказать обо всех своих бедах. Мэри никогда не возмущалась, никогда никого не осуждала, никогда не сплетничала. Она казалась беспристрастной, стоящей выше всех этих мелких тревог. Скованность и стеснительность уберегали ее от недругов и завистников. Она казалась неуязвимой. В этом была ее сила, но также и слабость, которую сама Мэри даже за слабость не считала: она была не расположена к мыслям о близости с мужчиной, более того, она чуть ли не отгоняла от себя подобные мысли. Она жила среди всех этих молодых девушек, и в ее облике читалась легкая отчужденность, которая говорила яснее всяких слов: «Вы меня в это не затянете». Мэри практически не отдавала себе в этом отчета. В клубе ей жилось очень счастливо.

За стенами дамского клуба, на службе, она опять же была не последним человеком — она проработала там много лет и жила активной полноценной жизнью. И все же, в определенном смысле, ее жизнь была пассивной, поскольку она целиком и полностью зависела от других людей. Мэри не относилась к тому типу женщин, которые являются душой компании и вдохновителями всяких вечеринок. Она по-прежнему оставалась девушкой, которую «приглашают».

Жизнь Мэри воистину была удивительной: обстоятельства, обусловливавшие ее, менялись, становясь прошлым. Когда процесс изменения полностью завершается, женщины вспоминают о тех обстоятельствах как о канувшем в Лету золотом веке.

Мэри вставала рано, как раз, чтобы успеть на службу (она была очень пунктуальной), однако на завтрак опаздывала. Она работала умело, но без особого рвения вплоть до обеда. На обед Мэри возвращалась обратно в дамский клуб. Потом еще два часа в конторе, и все — она была свободна. После работы она плавала, играла в теннис или хоккей на траве. Все это она проделывала с мужчиной, одним из тех многочисленных мужчин, которые ее «приглашали», относясь при этом как к сестре: Мэри была просто отличным товарищем! Казалось, у нее целая сотня подружек, но при этом ни одну из них нельзя было назвать лучшей, и точно так же (казалось) у нее имелась сотня знакомых мужчин, которые либо ее куда-нибудь водили, либо были замечены в этом в прошлом, а теперь женились и приглашали ее к себе домой. У Мэри ходило в друзьях половина города. По вечерам она не сидела дома, а отправлялась либо на танцы, либо в кино, либо посещала посиделки с вином, устраивавшиеся под конец рабочей недели и затягивавшиеся до полуночи. Порой она ходила в кино пять раз в неделю. Она никогда не ложилась раньше двенадцати. Так и шла ее жизнь: день за днем, неделя за неделей, год за годом. Южная Африка — сущий рай для белой незамужней женщины. Однако, вопреки ожиданиям, она так и не вышла замуж. Шли годы, ее друзья связывали себя узами брака, Мэри с дюжину раз успела побывать свидетельницей на свадьбах; у других подрастали дети, а она оставалась все такой же приветливой, не знающей любви и держащей дистанцию женщиной. Она работала и наслаждалась жизнью, никогда не оставаясь одна, за исключением времени, отведенного на сон.

Мужчины, казалось, ее не интересуют. «Мужчины! Им достается все веселье!» — говорила Мэри девушкам. И все же за пределами конторы и клуба ее жизнь целиком зависела от мужчин, хотя, если бы ей кто-нибудь об этом сказал, она и стала бы с негодованием возражать. А быть может, Мэри и в самом деле не слишком от них зависела, поскольку, слушая сетования других людей на невзгоды, она никогда не жаловалась в ответ сама. Иногда друзьям Мэри казалось, что они отвлекают и обижают ее. В глубине души им казалось несправедливым, что она выслушивает их, дает им советы, играет роль жилетки, в которую можно вволю выплакаться, и при этом ни на что не жалуется сама. Правда заключалась в том, что Мэри было не на что сетовать. Она выслушивала истории других людей с удивлением и даже некоторым страхом. Мэри бежала от всего этого, являя собой редчайший феномен: тридцатилетнюю женщину, которую не мучили ни любовные волнения, ни мигрени, ни ломота в спине, ни бессонница, ни неврозы. Она и не подозревала, сколь уникальна.

И по-прежнему она оставалась «одной из девушек». Если в городок приезжала команда игроков в крикет и им требовались дополнительные участники, организаторы обращались к Мэри. В одном таланте ей никак нельзя было отказать: она быстро, без лишнего шума благоразумно приспосабливалась к меняющимся обстоятельствам. Она с одинаковой радостью соглашалась продавать билеты на благотворительный вечер и танцевать с игроком защиты, приехавшим к ним в город с визитом.

И все так же волосы Мэри были уложены в прическу, как у маленькой девочки, и все так же она носила платья детского покроя пастельных тонов, храня наивность и стеснительность. Если бы ее оставили в покое, она бы так и жила дальше, наслаждаясь собой, покуда в один прекрасный день окружающие не обнаружили бы, что она превратилась в одну из тех женщин, что, минуя средний возраст, сразу становятся старухами: немного сухощавыми, слегка язвительными, крепкими как гвозди, сентиментально благодушными, истово верующими или же обожающими маленьких собачек.

Окружающие были бы к ней добры, потому что она «упустила самое лучшее в жизни». С другой стороны, сплошь и рядом попадаются люди, которым этого вовсе и не надо, поскольку образ «самого лучшего» был уже изначально опорочен. Когда Мэри думала о доме, она вспоминала деревянный короб, который трясся от проносившихся мимо поездов; при мысли о замужестве перед внутренним взором возникал отец с налитыми кровью глазами, вернувшийся из бара навеселе; когда она думала о детях, ей вспоминалось лицо матери на похоронах ее старших брата и сестры — скорбное, но вместе с тем и суровое, словно высеченное из камня. Мэри нравились чужие дети, но при мысли о своих собственных она содрогалась. На свадьбах ее охватывала легкая грусть, однако она испытывала стойкое отвращение к сексу: в маленьком доме, в котором она некогда жила, было практически невозможно уединиться — кое-что Мэри просто не хотела оставлять в своей памяти и постаралась об этом позабыть еще много лет назад.

Конечно, порой ее охватывало беспокойство и смутное чувство неудовлетворенности, лишавшее ее на время возможности наслаждаться жизнью. Например, иногда Мэри, вернувшись из кино, укладывалась спать, вполне довольная, как вдруг ее пронзала мысль: «Еще один день прошел!» В такие моменты время сжималось и ей чудилось, что она всего лишь мгновение назад оставила школу и приехала в город, чтобы зарабатывать себе на жизнь; тогда Мэри охватывала легкая паника, как будто ее лишили невидимой опоры, вышибли из-под ног почву. Но потом, будучи женщиной рассудительной и твердо убежденной, что подобного рода размышления приводят к меланхолии, она забиралась в постель и выключала свет. Иногда у нее возникала мысль: «Неужели это все? Неужели, когда я состарюсь, мне будет больше не о чем вспомнить?» — но к утру она уже обо всем забывала, один день сменялся другим, и она снова была счастлива. Дело в том, что Мэри и сама не знала, чего хотела. «Чего-нибудь большего, — появлялась в голове расплывчатая мысль, — какой-нибудь другой жизни». Впрочем, в таком настроении она пребывала не долго. Мэри была вполне довольна работой, с которой она справлялась споро и умело; друзьями, на который: могла положиться; жизнью в напоминавшем гигантский птичник клубе, где ей нравилось находиться в шумной компании и где всегда можно было радоваться чужим помолвкам и свадьбам; довольна она была и приятелями-мужчинами, которые относились к ней как к хорошему товарищу, без всяких дурацких намеков на физическую близость.

Однако, рано или поздно, все женщины начинают ощущать неосязаемую, но вместе с тем неумолимую потребность выйти замуж; и Мэри, не слишком чувствительная к намекам, была поставлена перед лицом подобной необходимости неожиданным и самым неприятным образом.

Она была в гостях у одного своего женатого друга. Мэри в одиночестве сидела на веранде спиной к залитой светом комнате, когда, услышав приглушенные голоса, вдруг уловила собственное имя. Мэри встала, собираясь зайти внутрь и заяв\'ить о себе, однако, и это было весьма для нее характерно, первым делом ей в голову пришла мысль — друзья окажутся в крайне неловком положении, узнав, что их ненароком услышали. Мэри опустилась обратно в кресло и стала ждать подходящего момента, когда бы она могла зайти, притворившись, что только что вернулась из сада. И вот какой разговор услышала она в тот вечер, чувствуя, как щеки горят, а ладони делаются липкими от пота.

— Экая нелепость, ей ведь уже не пятнадцать. Кто-то должен сказать Мэри насчет одежды.

— А сколько ей лет?

— Должно быть, хорошо за тридцать. Она уже долго держится в этой фирме. Мэри работала еще задолго до того, как я поступил на службу, а ведь это было добрых двенадцать лет назад.

— А чего она не выходит замуж? У нее наверняка была куча возможностей.

— Не думаю, — раздался сухой смешок. — Мой муж одно время сам ей увлекся, а сейчас уверен, что Мэри никогда не выйдет замуж. Она просто не из того теста слеплена, вот и все. Чего-то в ней не хватает.

— Ну, я даже и не знаю.

— В любом случае, Мэри слишком долго тянула с замужеством. Недавно я повстречала ее на улице и едва узнала. Бедняжка отощала, а кожа стала совсем как наждачная бумага — и все из-за этих спортивных игр.

— Но она такая милая девушка.

— Но при этом никто никогда не будет сходить по ней с ума.

— Она еще станет кому-нибудь хорошей женой. Она славная — наша Мэри.

— Ей надо выйти замуж за кого-нибудь постарше, причем изрядно. Ей бы подошел мужчина лет пятидесяти. Вот увидишь, Мэри выберет себе в мужья кого-нибудь, кто сгодился бы ей в отцы.

— Сложно сказать.

Снова раздался смешок, вполне, надо сказать, добродушный, но Мэри он показался жестоким и злобным. Она была ошеломлена и вне себя от ярости; но больше всего ее уязвило то, что друзья сочли возможным обсуждать ее подобным образом. Она была настолько наивной, что ей даже никогда не приходило в голову, что люди могут обсуждать ее за глаза. А что только они говорили! Мэри сидела, терзаясь и ломая руки. Потом, когда к ней вернулось самообладание, она поднялась и направилась в комнату, чтобы присоединиться к друзьям-предателям, которые ее встретили со всем радушием, словно вовсе не они только что вогнали нож ей в сердце, лишив душевного равновесия. Мэри не могла узнать себя в той женщине, описание которой она только что услыхала.

Это маленькое и, на первый взгляд, абсолютно незначительное происшествие нисколько бы не повлияло на человека, имеющего хотя бы самые приблизительные представления о мире, в котором он живет, однако на Мэри оно оказало сильнейшее впечатление. Она, которая раньше никогда не тратила время на размышления о себе, взяла манеру часами просиживать в комнате, гадая: «Почему они обо мне такого наговорили? Что со мной не так? Что они имели в виду, когда говорили, что я не из того теста?» Мэри настороженно, с мольбой смотрела в лица друзей, надеясь увидеть хотя бы малейшее осуждение, и чувствовала себя еще более обеспокоенной и несчастной, потому что друзья вели себя как обычно и относились к ней с привычным дружелюбием. Она стала искать намеки там, где их не было и в помине, находить злобу во взгляде человека, не испытывавшего к ней ничего, кроме тепла.

Вновь и вновь прокручивая в голове подслушанный ненароком разговор, Мэри думала о том, как ей стать лучше. Она не без сожаления перестала повязывать волосы лентой, хотя и считала, что ей очень идет, когда ниспадающие густые локоны обрамляют ее довольно вытянутое худое лицо. Мэри купила в магазине одежду, в которой чувствовала себя неуютно, потому что по-настоящему она ощущала себя самой собой лишь в девичьих платьицах с передничками и юбках детского фасона. И впервые за всю свою жизнь Мэри стала испытывать чувство неловкости в присутствии мужчин. Легкий налет презрения к ним, о котором она даже не подозревала, защищавший ее от близости с мужчинами ничуть не хуже, чем это могла бы сделать безобразная внешность, истаял, и Мэри утратила былую уравновешенность. Затем она стала искать себе жениха. Она не ставила перед собой задачи именно в этих словах, но ведь в любом случае Мэри была в высшей степени общественницей, пусть даже она никогда не воспринимала «общество» как абстракцию: раз ее друзья считают, что ей следует выйти замуж, значит, в этом что-то есть. Именно так, наверное, сказала бы Мэри, если бы когда-нибудь научилась выражать словами свои чувства. И первым мужчиной, которого она к себе подпустила, был вдовец пятидесяти пяти лет, имевший детей-подростков. Все дело в том, что с ним она себя чувствовала спокойней… потому что жар и объятия не ассоциировались у нее с джентльменами среднего возраста, которые испытывали к ней чуть ли не отеческие чувства.

Мужчина этот великолепно знал, что именно хотел: приятного товарища, мать своим детям и женщину, которая смогла бы вести хозяйство. Он нашел Мэри милой и увидел, что она относится по-доброму к его детям. Вариант представлялся ей самым что ни на есть подходящим: раз уж она собралась выйти замуж, именно такой супруг ей и был нужен. Однако все сорвалось. Кавалер допустил ошибку, когда судил о ее опыте: ему казалось, что женщина, которая столько времени жила самостоятельно, должна разбираться в самой себе и понимать, что он ей предлагает. Между ними стали развиваться отношения, суть которых представлялась обоим ясной, а потом вдовец сделал ей предложение и Мэри его приняла. Но когда он попытался заняться с ней любовью, ее охватило дикое необоримое отвращение, и Мэри сбежала. Однажды вечером они сидели в уютной гостиной, и, когда жених принялся ее целовать, она внезапно вырвалась, кинулась в ночь и не останавливалась, пока не добежала до клуба. Там она упала на кровать и зарыдала. Эта глупость, которую мужчина помоложе и в физическом смысле более влюбленный в нее, счел бы очаровательной, отнюдь не усилила чувства вдовца. На следующее утро Мэри вспомнила о своем поступке и ужаснулась. Как она могла себя так повести, она, которая всегда владела собой и превыше всего страшилась сцен и двусмысленностей? Мэри принесла извинения, но отношениям пришел конец.

И вот теперь она оказалась словно бы в открытом море, сама не ведая того, что ей нужно. Ей чудилось, что она сбежала, потому что жених был «стариком», — именно так теперь ей все представлялось. Содрогнувшись, Мэри решила впредь избегать мужчин старше тридцати лет. Ей и самой уже было за тридцать, но, несмотря на все, она до сих пор продолжала воспринимать себя девочкой.

И все это время, сама того не осознавая, не желая себе в этом признаться, она искала мужа.

В течение нескольких месяцев, пока вдовец за ней ухаживал, люди обсуждали Мэри так, что, услышь она — ей наверняка стало бы дурно. Казалось удивительным, что Мэри, чья отзывчивость и готовность выслушать рассказы о чужих неудачах и позорных поступках других людей проистекала из искреннего отвращения к таким личностным аспектам человеческой жизни, как любовь и страсть, исходившего из самых глубин ее естества, была просто обречена всю свою жизнь оставаться героиней сплетен. Однако все было именно так. Ну а после разрыва все стало еще хуже: среди широкого круга ее друзей из уст в уста передавался рассказ о той ночи, когда она сбежала от пожилого вдовца, хотя оставалось непонятным, откуда об этом стало известно. Надо сказать, что люди, услышав эту байку, кивали головами и смеялись, словно она служила подтверждением того, что они и так уже давно знали. Чтобы женщина тридцати лет от роду, да так себя вела! Они хохотали, и их смех был довольно неприятен. В наш век искушенных в сексе людей, неосведомленность в вопросе любовных утех представлялась всем в высшей степени нелепой. Этого окружающие Мэри простить не могли, они смеялись, чувствуя, что в каком-то смысле ей досталось поделом.

Люди говорили, что она сильно изменилась: начала одеваться неряшливо и безвкусно, кожа у нее стала хуже — Мэри выглядела так, словно держалась из последних сил; совершенно ясно, у нее было нервное расстройство, а это в ее возрасте вещь вполне естественная, учитывая образ жизни, который она вела и все сопутствующие обстоятельства: она искала себе мужчину и никак не могла его найти. Ну а кроме того, манера ее поведения в последнее время была такой странной… Вот что, в частности, поговаривали люди.

Совершенно ужасно в интересах истины или какой-либо другой абстракции разрушать представления человека о самом себе. Разве угадаешь, сумеет ли он создать новый образ, с которым сможет жить дальше? Именно это и случилось с Мэри. Она не мыслила своего существования без этих безличных, несерьезных приятельских отношений с другими людьми; однако теперь ей чудилось, что на нее смотрят с сочувствием и некоторым раздражением, поскольку она все-таки была женщиной, в известной степени, поверхностной. Мэри начала испытывать чувство, которое прежде никогда ее не посещало: внутри нее была пустота, и в эту пустоту из ниоткуда просачивалось ощущение дикой паники — словно бы во всем мире ей было не за что ухватиться. Мэри стала страшиться общества других людей, а больше всего — компании мужчин. Если ее целовал мужчина (а они целовали Мэри, угадывая ее настроение), она испытывала отвращение; с другой стороны, она стала ходить в кино еще чаще, чем прежде, теперь покидая зал расстроенной и преисполненной лихорадочного волнения. Казалось, между экраном, игравшим роль кривого зеркала, и жизнью Мэри не было ничего общего, а подогнать собственные желания к возможностям было выше ее сил.

В возрасте тридцати лет эта женщина, получившая «хорошее» образование в муниципальной школе, наслаждавшаяся спокойной, цивилизованной уютной жизнью, имевшая доступ ко всем источникам знания своего времени (пусть даже она ничего не читала, кроме безвкусных романов), разбиралась в себе настолько плохо, что язвительное замечание какой-то сплетницы о том, что ей давно пора выйти замуж, напрочь лишило ее покоя.

Потом Мэри познакомилась с Диком Тёрнером. С тем же успехом на его месте мог оказаться кто-нибудь другой. Если уж быть точным, он стал первым, кто нашел в ней нечто изумительное и неповторимое. Мэри очень нуждалась в таком отношении. Ей требовалось вернуть себе чувство превосходства перед мужчинами, которое, по правде говоря, помогало ей жить все эти годы.

Они случайно встретились в кино. Дик на один день приехал в город с фермы. Он редко наведывался сюда, появляясь в городе, только когда ему надо было прикупить товар, отсутствовавший в местном магазине, а такое случалось пару раз в год. На этот раз он столкнулся с одним приятелем, которого не видел целых сто лет, и тот уговорил Дика заночевать в городе, а вечером сходить в кино. Дик, сам себе удивляясь, согласился: он был очень далек от подобных развлечений. Его грузовичок со сваленными в кучу мешками зерна и двумя боронами, припаркованный возле кинотеатра, выглядел нелепо и не к месту, и Мэри, увидев эти незнакомые ей вещи сквозь оконное стекло, улыбнулась. Когда она их заметила, ей было нужно улыбнуться. Она любила город, чувствовала себя здесь в безопасности, а деревня у нее ассоциировалась с детством — все из-за маленьких деревушек, в которых ей доводилось жить, и окружавших их долгих миль пустоты — миль и миль вельда.

Дик Тёрнер не любил город. Когда он покидал столь знакомый ему вельд и въезжал в безобразные городские предместья, которые словно сошли со страниц строительных каталогов, когда он глядел на отвратительные домишки, в беспорядке разбросанные по вельду, не имевшие никакого отношения к твердой африканской бурой земле и выгнувшемуся голубому небосводу, а потом оказывался в деловой части города с магазинами, набитыми под завязку новомодными штучками для шикарных женщин и невиданными вкусностями из-за границы, Дик конфузился, ощущая неловкость и чувствуя, как в нем поднимается злоба.

Его мучила клаустрофобия. Ему хотелось убежать — либо скрыться с глаз, либо все разнести здесь в клочья. Поэтому Дик Тёрнер старался как можно быстрее вернуться обратно на ферму, где он чувствовал себя как дома.

Однако при этом в Африке живут тысячи обитателей предместий, которых можно запросто взять и переселить в другой город на противоположной стороне земного шара, и при этом они не заметят никакой разницы. Предместья непобедимы и неизбежны, как фабрики, и даже Южная Африка, земля которой, кажется, вне себя оттого, что по ней, словно зараза, расползаются аккуратненькие, красивенькие домишки, не в состоянии уберечь себя от такой доли. Когда Дик Тёрнер видел такие дома и думал о людях, что в них живут, об осторожных обитателях предместий, губивших его страну, ему хотелось грязно ругаться, крушить и убивать. Он не мог этого вынести. Дик не пытался выразить свои чувства словами: он все дни проводил работая на земле и утратил привычку играть ими. Но чувство, которое Тёрнер переживал, было самым сильным из всех, что ему доводилось испытывать. Он понимал, что вполне может убить банкиров, финансистов, магнатов, чиновников — всех тех, кто строил аккуратные маленькие домишки с огороженными изгородями садами, наполненными, как правило, цветами из Англии.

Больше всего Дик ненавидел кино. Обнаружив себя внутри кинозала, он удивился, недоумевая, что же на него такое нашло, что его заставило согласиться и прийти сюда? Он не мог смотреть на экран. Лицемерные женщины с длинными руками и ногами навевали на него скуку; сюжет, с точки зрения Дика, был лишен всякого смысла. Кроме того, в зале было душно и жарко. На некоторое время он вообще перестал следить за происходящим на экране и вместо этого принялся разглядывать зрителей. Рядом с ним, вокруг него, за ним рядами сидели люди, которые, отстранившись, подавшись вперед, взирали на экран, — сотни человек, позабыв обо всем на свете, переживали жизнь глупцов, ломавшихся сейчас перед ними. От этого Дику стало не по себе.

Он заерзал, закурил сигарету, посмотрел на темные занавески из плюша, прикрывавшие выход. А потом он окинул взглядом тот ряд, в котором сидел сам, и в упавшем откуда-то сверху луче увидел женский профиль и сноп сверкнувших густых волос. Лицо, казалось, словно в тоске поплыло вверх — румяное, обрамленное золотом в причудливом зеленоватом свете. Он ткнул локтем мужчину, сидевшего рядом с ним, и спросил:

— Кто это?

— Мэри, — буркнул сосед, кинув быстрый взгляд.

Но прозвучавшее имя «Мэри» нисколько не помогло Дику. Он уставился на это милое личико, плывущее в обрамлении волос, а потом, после сеанса, кинулся искать девушку в сутолоке возле дверей. Ее нигде не было видно. В голове мелькнула толком не успевшая оформиться мысль, что красавица была в кино не одна. Его попросили подвезти домой девушку, которую он едва удостоил взглядом. Она была одета, как показалось Дику, нелепо, и он едва удержался от смеха при виде туфель на высоких каблуках, в которых она цокала подле него, когда переходила улицу. В машине девушка оглянулась через плечо на сваленные в кучу вещи в кузове и быстро спросила жеманным голосом:

— А что это за смешные штуки сзади?

— Вы что, бороны никогда не видели? — отозвался Дик. Он без сожаления высадил девушку там, где она жила, — у большого здания, в котором ярко горел свет и сновало много народу. И тут же ее забыл.

Он грезил о девушке с юным, поднятым к экрану личиком, обрамленным волнами распущенных сияющих волос. Мечтать о женщине было для него роскошью, поскольку он запретил себе такие вещи. Дик занялся сельским хозяйством пять лет назад, и дело все еще не приносило дохода. Он был должен Аграрному банку, а кредит пришлось взять очень большой, поскольку Тёрнер не располагал начальным капиталом. Он бросил пить, курить, ограничившись только самым необходимым. Тёрнер работал так, как может работать только человек, одержимый мечтой, — с шести утра до семи вечера. Еду он брал с собой в поля, всем своим естеством сосредоточившись на ферме. Он мечтал жениться и завести детей. Вот только он не смел просить женщину разделить с ним подобную жизнь. Первым делом ему нужно было выбраться из долгов, построить дом, снова начать позволять себе маленькие радости. Дик Тёрнер долгие годы работал на износ, и брак являлся частью его мечты. Он точно знал, какой именно дом построит: он будет совсем не похож ни на одно из тех дурацких, похожих на коробки зданий, воткнутых в землю. Ему хотелось возвести большой, крытый соломой дом с широкими открытыми верандами. Он даже выбрал место, где в будущем станет копать глину на кирпичи, и отметил участки фермы, где трава вырастала особенно высоко, выше человеческого роста, — именно ей предстояло пойти на крышу. Однако порой Тёрнеру казалось, что от воплощения мечты в жизнь его отделяет еще слишком многое. Дика преследовали неудачи. Он знал, что другие фермеры между собой прозвали его Иовом Многострадальным. Если начиналась засуха, больше всего страдало его хозяйство, если заряжали ливневые дожди, первым делом затопляло его угодья. Если Тёрнер вдруг решал выращивать хлопок, то хлопок именно в этот год резко падал в цене, а если налетала саранча, то Дик воспринимал этот удар судьбы как должное и не роптал, будучи уверенным, что туча прожорливых насекомых полетит прямиком к его полю с кукурузой, которая нынче уродилась просто на зависть всем соседям. С течением времени его мечты утратили былой размах. Тёрнер был одинок, ему хотелось жениться, а еще больше — завести детей; но если дела и дальше пойдут в том же духе, то придется ждать долгие годы, прежде чем он сможет позволить себе семью. Дик начал подумывать, что, если ему удастся выплатить часть кредита и добавить к дому еще одну комнату, а также прикупить кое-какую мебель, может, тогда у него получится жениться. В то же время он думал о девушке из кинозала. Она стала главным объектом его мечтаний. Он работал ради нее. Он проклинал себя за это, поскольку знал, что мысли о женщинах, а точнее, об одной женщине для него не менее опасны, чем выпивка, поэтому добра тут не жди. Примерно через месяц после возвращения из города Дик поймал себя на том, что планирует очередную поездку. В ней не было необходимости, и он об этом прекрасно знал. В конце концов Тёрнер махнул рукой и перестал себя убеждать, что она ему действительно нужна. В городе он быстро сделал все то немногое, ради чего приехал, и отправился искать кого-нибудь, кто мог бы подсказать ему фамилию Мэри.

Подъехав к большому зданию, Дик узнал его, но как-то не увязал девушку, что подвозил в тот вечер до дома, с красавицей, которую видел в кино. Даже когда она подошла к двери и встала, поглядывая на человека, который к ней пришел, Дик по-прежнему не мог ее узнать. Он увидел перед собой высокую худую девицу с пронзительными голубыми глазами, которые она постоянно отводила в сторону. В глазах читалась обида. Волосы зачесаны назад, а на ногах — брюки. Женщин в брюках Дик вообще таковыми не считал, он был очень старомоден. Потом девушка спросила озадаченно и смущенно: «Вы не меня искали?» — и он, тут же вспомнив этот глупый голосок, спрашивавший его о боронах, недоверчиво уставился на нее. От разочарования Тёрнер запнулся и стал переминаться с ноги на ногу. Потом Дику подумалось, что не может же он так стоять всю жизнь и пялиться на девушку, и он предложил ей поехать с ним прокатиться. Вечер выдался не из приятных. Дик клял себя за собственную слабость и самообман, а Мэри была польщена и удивлена одновременно: зачем этот парень ее отыскал, если, после того как она села к нему в машину и они стали бесцельно колесить по городу, он практически не проронил ни слова? Но Тёрнеру хотелось найти в ней ту девушку, что не давала ему покоя, и к тому моменту, когда настало время везти Мэри домой, Дику это удалось. Они ехали мимо уличных фонарей, и Дик то и дело искоса поглядывавший на свою спутницу, вдруг увидел, как игра света превратила заурядную и не слишком привлекательную девушку в обольстительную и загадочную красавицу. А потом она начала ему нравиться, поскольку ему было важно любить кого-нибудь: Дик и сам не понимал, насколько он был одинок. В тот вечер он расстался с Мэри с сожалением, пообещав, что скоро снова приедет.

Вернувшись на ферму, он принялся себя отчитывать. Если он не проявит осторожности, дело кончится браком, а этого он себе никак не мог позволить. Значит — конец всему, он ее забудет, выкинет всю историю из головы. И вообще, что он об этой Мэри знает? Ровным счетом ничего! За исключением того, что эта девушка, совершенно очевидно, по его представлениям, была «полностью испорчена». Она была не из тех, кто готов разделить все невзгоды фермерской жизни. Дик убедил себя работать еще более упорно, чем прежде, подумывая время от времени: «Если этот сезон у меня будет удачным, может, я и вернусь ее навестить». Чтобы окончательно добить себя, он взял манеру после дня, проведенного в тяжких трудах, проходить с ружьем по вельду десять миль. Он вымотал себя, исхудал и приобрел затравленный вид. Дик боролся с собой два месяца, а потом однажды поймал себя на том, что готовит машину к поездке в город, словно принял решение об этом давным-давно, словно все увещевания и самоограничения были всего лишь щитом, за которым он пытался скрыть от самого себя подлинные намерения. Одеваясь, Тёрнер весело насвистывал, но в мелодии проскальзывали грустные нотки, а с лица молодого человека не сходила странная, немножко расстроенная улыбка.

Что же касается Мэри, то те два месяца обернулись для нее кошмаром. Она решила, что, первоначально заинтересовавшись, после того как Дик провел с ней каких-то пять минут, он проделал весь этот долгий путь с фермы и затем, пробыв в ее обществе вечер, рассудил, что Мэри его не стоит, и вернулся домой. Ее друзья, оказывается, правы, в ней и впрямь чего-то не хватает. С ней что-то не так. Однако, хотя Мэри и убеждала себя в том, что она неудачница, которая никому не нужна, бестолочь, несуразное создание, девушка отчаянно цеплялась за мысли о Дике. Она перестала ходить на вечеринки и теперь сидела дома в ожидании, что он за ней придет. Так она проводила в одиночестве час за часом, онемев от страданий, а по ночам ей снились длинные серые сны, в которых она брела сквозь пески или же карабкалась по лестницам, а те обрушивались, стоило ей добраться до верха, и она опять соскальзывала вниз. Утром она просыпалась разбитая, в мрачном настроении и страхе перед грядущим днем. Начальник Мэри, привыкший к ее собранности, велел ей взять отпуск и не возвращаться, пока не станет лучше. Она ушла с работы, чувствуя себя так, словно ее вышвырнули на улицу (несмотря на то, что начальник, зная о ее нервном расстройстве, был сама любезность), и весь день провела в клубе. Если она уедет в отпуск, Дик может ее не застать. Хотя, по правде говоря, кем был для нее Дик? Никем. Она едва его знала. Он был худым загорелым молодым человеком с глубоко посаженными глазами, говорил медленно, ворвался в ее жизнь словно ураган — вот собственно и все, что она могла о нем сказать. Однако Мэри была уверена, что заболела именно из-за него. Не дававшее покоя смутное чувство собственной неполноценности было сосредоточено на Дике, а когда Мэри спрашивала себя, холодея от ужаса, почему она предпочитает его всем другим знакомым мужчинам, то не могла найти хоть сколько-нибудь правдоподобное объяснение.

Неделя тянулась за неделей, и Мэри оставила надежду. Она сходила к врачу и попросила выписать ей что-нибудь, «потому что чувствует себя уставшей», а врач порекомендовал пациентке взять отпуск, если она не хочет довести себя до нервного срыва. Мэри чувствовала себя настолько несчастной, что уже была не в состоянии встречаться со старыми друзьями: ее преследовала навязчивая мысль о том, что их дружба лишь ширма, а на самом деле они испытывают к ней неприязнь и распускают о ней гадкие слухи. Именно в таком состоянии пребывала Мэри, когда однажды вечером ей сказали, что к ней пришли. Она даже не подумала о Дике. А когда увидела его, то ей потребовалось собрать все силы, чтобы спокойно с ним поздороваться: если бы она показала свои чувства, Дик, быть может, счел бы за лучшее отказаться от задуманного. К этому моменту он уже успел себя убедить, что Мэри прагматичная, спокойная девушка, способная легко приспособиться к новой обстановке, и ей потребуется провести на ферме всего лишь несколько недель, чтобы стать тем, кем он хотел ее видеть. Слезы истерики ввергли бы его в состояние шока, разрушили бы тот образ Мэри, который Дик себе нарисовал.

Когда он сделал предложение, внешне Мэри хранила спокойствие. Она ответила согласием, и Дик, испытывая чувство благодарности и самоуничижения, понял, что души в ней не чает. Они спешно поженились две недели спустя. Ее желание как можно скорей вступить в брак удивило Дика, поскольку он видел в ней серьезную женщину, пользующуюся в городе известностью и имеющую прочное положение в обществе. Он полагал, что ей потребуется некоторое время, чтобы уладить дела. Образ именно такой Мэри отчасти привлекал Дика. Впрочем, брак на скорую руку вполне соответствовал его планам. Его колотило от одной только мысли, что ему придется торчать в городе, покуда Мэри будет возиться с нарядами и договариваться с подружками о свадьбе. Медового месяца у них не было. Дик объяснил, что слишком беден, чтобы его себе позволить, впрочем, если Мэри будет настаивать, он сделает все, что в его силах. Но она не настаивала. Узнав, что медового месяца не будет, Мэри испытала чувство огромного облегчения.

3

От города до фермы дорога была не близкой — хорошенько за сто миль, и, когда Дик сказал Мэри, что они пересекли границу его владений, уже наступил поздний вечер. Мэри, задремавшая было, вскинулась, желая взглянуть на ферму, и увидела, как мимо пролетают очертания низких деревьев, напоминающих огромных пушистых птиц, а за ними — подернутое дымкой небо, покрытое трещинками и рубцами звезд. От усталости тело расслабилось, а нервы успокоились. После напряжения последних нескольких месяцев наступила реакция — отупение, покорность, почти что безразличие буквально ко всему. Ей подумалось, что будет неплохо для разнообразия пожить спокойно. Мэри не осознавала, насколько ее вымотали долгие годы насыщенной жизни, с постоянной потребностью в новых событиях. Она решительно пообещала себе впредь жить «поближе к природе». Это помогло Мэри избавиться от легкой неприязни, которую она испытывала по отношению к вельду. Хотя словосочетание «стать поближе к природе» несло в себе налет приятной сентиментальности, исходившей от книг, которые она читала, однако оно все же являлось абстракцией, с помощью которой Мэри пыталась себя успокоить. Когда она работала в городе, то по выходным часто отправлялась на пикники в компании молодых людей. Там она сидела в тени на камнях, слушала американские граммофонные пластинки с танцевальной музыкой, считая, что она таким образом тоже становится «ближе к природе». «Как приятно съездить за город», — говорила Мэри. Однако, как это бывает у многих людей, слова, которые она произносила, не имели никакого отношения к чувствам, которые она испытывала; поэтому всякий раз Мэри испытывала огромное облегчение, когда возвращалась назад, туда, где из крана шла холодная и горячая вода, к городским улицам и работе в конторе.

Однако сейчас, несмотря ни на что, она станет сама себе хозяйкой: она ведь вышла замуж, ради этого вступали в брак ее друзья — чтобы у них имелся собственный дом, где никто бы не смел им указывать, что и как делать. У Мэри появилось смутное чувство, что она поступила правильно, выйдя замуж: все, кто так делал до нее, были правы. Теперь, когда Мэри оглядывалась назад, ей казалось, что все люди, с которыми она была знакома, исподволь, молчаливо, но при этом упорно подталкивали ее к браку. Она будет счастлива. Мэри не имела ни малейшего представления о той жизни, что ей предстоит вести. Бедность, о которой ее с застенчивостью предупредил Дик, являлась для нее еще одной абстракцией, не имеющей никакого отношения к нищете, в которой она жила в детстве. Она воспринимала ее как кружащую голову борьбу с ударами судьбы.

Машина остановилась, и Мэри вышла. Луна зашла за огромное белое, переливающееся серебром облако, и вдруг стало очень темно; мили и мили мрака под усыпанным звездами небом. Куда ни кинь взгляд, повсюду росли деревья, приземистые, словно приплюснутые к земле вельда, выглядевшие так, словно они искривились под гнетом беспощадного солнца. Сейчас они напоминали расплывчатые силуэты, окружавшие прогалину, возле которой замерла машина. На прогалине стоял маленький квадратный дом, гофрированная крыша которого стала отливать белым, по мере того как луна медленно выскользнула из-за облака и залила прогалину светом. Мэри вышла из машины и проводила ее взглядом — обогнув дом, Дик поставил автомобиль сзади. Мэри огляделась, чуть дрожа, поскольку от окутанных белым зимним туманом деревьев и поблескивавших под ними луж тянуло холодом. В полнейшей тишине из кустарника до нее стали доноситься неисчислимые шорохи, словно мириады странных существ, которые затаились, встревоженные шумом их приезда, снова вернулись к своим делам. Она обвела взглядом дом; залитый сиянием луны, он казался мрачным, темным и скучным. Рядом белел сложенный из камней бордюр, и она пошла вдоль него — прочь от дома к деревьям, которые с каждым шагом становились все больше. Потом завопила какая-то ночная птица, издав дикий, причудливый крик, и Мэри, повернувшись, бросилась обратно, охваченная внезапным ужасом, будто бы от деревьев, из другого мира, ей в лицо дохнуло враждебностью. На ногах были туфли на высоком каблуке, а земля оказалась неровной. Мэри оступилась и закачалась, силясь восстановить равновесие. Раздалось хлопанье крыльев и кудахтанье куриц, разбуженных подъехавшей машиной, и эти простые звуки, от которых веяло домом, успокоили Мэри. Она замерла перед новым жилищем и выставила вперед руку, чтобы дотронуться до листьев растения, поднимавшегося из консервной банки на стене веранды. Теперь от ее пальцев исходил суховатый аромат герани. Потом в глухой стене дома образовался прямоугольник света, и она увидела высокий силуэт Дика, который шагнул внутрь, озаренный пламенем свечи, что он держал перед собой. Она поднялась по ступенькам и застыла подле двери, выжидая. Дик снова исчез, оставив свечу на столе. В ее тусклом желтоватом мерцающем свете комната с очень низким потолком казалась крошечной, крыша была крыта рифленым железом, которое Мэри уже видела снаружи. В ноздри бил затхлый запах, словно исходивший от какого-то животного. Дик вернулся, держа в руках старую консервную банку из-под какао, обод которой был сплющен, образовывая воронку. Встав на стул, он начал наполнять висевшую под потолком лампу. Жирные капли парафина закапали вниз на пол, и от резкого запаха Мэри сделалось дурно. Вспыхнул, дико заметавшись, огонь, сменившись ровным желтым пламенем. Теперь Мэри увидела шкуры животных, покрывавшие пол из красного кирпича: одна — какой-то дикой кошки или, быть может, небольшого леопарда, а другая, большая и желто-коричневая, принадлежала антилопе. Мэри села, ошеломленная непривычностью обстановки. Она знала, что Дик внимательно следит за ее лицом — не появится ли на нем выражение разочарования. Поэтому девушка выдавила из себя улыбку, хотя и чувствовала слабость от ощущения надвигающейся беды: душная комната, голый кирпичный пол, масляная лампа — все это было совсем не то, что она ожидала. Дик, по всей видимости, удовлетворенный ее реакцией, улыбнулся с благодарностью и сказал: «Я приготовлю чай», после чего снова исчез. Когда муж вернулся, Мэри стояла и разглядывала две картины, висевшие на стене. Они были вырваны из календаря. На первой картине была изображена неправдоподобно красивая дама с розой в руке, а на другой — ребенок лет шести.

Увидев, куда смотрит Мэри, Дик покраснел и сдернул картины со стены.

— Я уже не помню, сколько лет на них не смотрел, — сказал он, разрывая их.

— Оставил бы, — протянула Мэри, чувствуя себя незваным гостем, сунувшим нос в личную жизнь Дика. Эти картины, криво прибитые лужеными гвоздями к стене, впервые позволили ей осознать степень его одиночества и понять причины спешки, недолгого ухаживания и слепой жажды ее общества. Но Мэри чувствовала себя чужой, неспособной дать мужу то, в чем он нуждался. Опустив взгляд в пол, она увидела милое детское личико в кудряшках. Картина была разорвана и лежала там, где ее бросили. Она подняла ее, думая, что Дик наверняка обожает детей. Они никогда не заводили разговоров о детях; да и вообще на разговоры у них было не так уж много времени. Мэри поискала глазами мусорное ведро, поскольку глядеть на разбросанные по полу обрывки бумаги было выше ее сил, но Дик забрал их у нее, смял в ком и швырнул в угол.

— Мы можем повесить что-нибудь другое, — смущенно сказал он.

Мэри в немалой степени помогло смущение Дика и почтительное отношение к ней. Когда он выглядел таким робким и трогательным, она испытывала к нему чувство снисхождения, позволявшее не думать о нем как о мужчине, взявшим ее в жены и имевшим на нее права. Сохраняя спокойствие, Мэри села возле подноса, что он принес, и стала смотреть, как Дик разливает чай. Оловянный поднос был покрыт заляпанной драной тряпкой, на которой стояли две огромные потрескавшиеся чашки. Словно издалека донесся его голос: «Теперь это твоя работа», и она, взяв у мужа чайник, стала разливать чай, чувствуя на себе его взгляд, полный гордости и восторга.

Теперь у него была женщина, своим присутствием вдохнувшая в дом жизнь, и Дика переполняли радость и ликование. Каким же дураком он был: зачем он так долго ждал и жил один, строя планы на будущее, которые, как оказалось, столь легко воплотить в реальность. Потом он перевел взгляд на городской наряд Мэри, высокие каблуки, накрашенные ногти, и ему снова стало не по себе. Чтобы скрыть беспокойство, он стал рассказывать о доме. Из-за царившей в его жилище бедности Дик говорил застенчиво и не сводил глаз с лица жены. Он поведал о том, как сам возводил дом, не зная ровным счетом ничего о строительстве, сам клал кирпичи, чтобы сэкономить на туземцах-строителях, как он медленно обставлял его мебелью, о том, как сначала появились постель, на которой он спал, и ящик, игравший роль стола, о том, как сосед подарил ему стол и еще один стул, и о том, как дом постепенно приобрел нынешний вид. Вместо шкафов в доме стояли покрашенные канистры из-под бензина, с самодельными занавесками. Дверь между соседней комнатой и той, в которой они находились сейчас, отсутствовала, но вместо нее висела плотная занавеска из мешковины, любезно расшитая черной и красной шерстью женой Чарли Слэттера с соседней фермы. Ну и так далее: она услышала историю каждого предмета; то, что Мэри казалось жалким и убогим, Дику представлялось свидетельствами побед в борьбе с неудобствами. И постепенно Мэри стало казаться, что она сидит не дома с мужем, а с матерью, наблюдая, как та латает, чинит, ставит заплаты. Сносить это было настолько невыносимо, что Мэри резко встала: ей овладела мысль, что отец своей волей с того света вверг ее в ту самую жизнь, на которую прежде обрек ее мать.

— Пойдем в ту комнату, — резко сказала она грубым голосом.

Дик тоже встал, чувствуя изумление и легкую обиду, поскольку его прервали на самой середине повествования. Соседняя комната была спальней. Там находились высокий шкаф, точно так же украшенный занавеской из расшитой мешковины, ряды полок, канистры из-под бензина, на вершине которых нетвердо стояли зеркало и кровать, приобретенная Диком по случаю женитьбы. Это была настоящая, старомодная кровать: высокая и массивная, она словно бы воплощала его представления о браке. Дик купил ее на распродаже, и, когда расплачивался, Тёрнеру казалось, что ему удалось поймать за хвост саму птицу удачи.

Увидев, как Мэри застыла, растерянно, жалостливо глядя по сторонам, сама того не ведая, прижав, словно от боли, ладони к щекам, Дик ощутил к ней прилив сочувствия и вышел, оставив молодую жену раздеваться в одиночестве. Снимая с себя одежду за занавеской, он снова почувствовал резкий укол вины. Он не имел права жениться, не имел, не имел, не имел. Он твердил это шепотом, терзая себя, а потом робко постучал в стену и вошел, обнаружив, что Мэри лежит в постели, повернувшись к нему спиной. Дик приблизился к ней с боязливым восторгом — иного отношения она не смогла бы снести.

«На самом деле было не так уж и плохо, — подумала Мэри, когда все кончилось, — не так плохо, как все это». То, что случилось, ничего для нее не значило, ровным счетом ничего. Ожидая омерзения и отвращения, она с облегчением поняла, что ничего не почувствовала. Она могла по-матерински преподнести себя в дар этому смиренному незнакомцу, оставшись при этом нетронутой. Женщины обладают удивительным талантом устраняться от сексуальных отношений, делаясь к ним невосприимчивыми, так что мужчина чувствует себя униженным и до глубины души оскорбленным, при том что ни на что конкретно он пожаловаться не может. Мэри было без надобности этому учиться, она от природы обладала таким талантом, ну а кроме того, что особенно важно, она ничего не ожидала, по крайней мере от близости с этим человеком, — ведь он был из плоти и крови, а значит, довольно нелепым, а вовсе не плодом ее воображения, который она наделила руками и губами, оставив при этом бесплотным. А Дику показалось, что от него словно отреклись, его отвергли, вынудили представиться грубым и глупым, но потом угрызения совести навели его на мысль, что большего он и не заслуживает. Может, ему необходимо испытывать чувство вины? Может, все-таки замужество будет для Мэри не таким уж и неудачным? Ведь сколько на свете подобных браков, когда супруги, каждый из которых в глубине души страдает, великолепно подходят друг другу, делая друг друга несчастными, поскольку того требует их образ жизни. Так или иначе, когда Дик потянулся, чтобы погасить свет, и увидел маленькие туфли на высоком каблуке, брошенные на шкуре леопарда, которого он убил за год до этого, он снова повторил с чувством уничижительного удовлетворения: «Я не имел на это права».

Мэри смотрела, как отсветы дико мечущегося пламени угасающей лампы прыгают по стенам, крыше и поблескивающим оконным стеклам. Она уснула, покровительственно держа в руке его ладонь, как если бы это была ладонь ребенка, которому она сделала больно.

4

Проснувшись, Мэри обнаружила, что лежит в постели одна, а откуда-то из-за дома раздается звон гонга. За окном она увидела деревья, залитые мягким золотистым сиянием, бледно-розовые пятна солнечного света на белых стенах, подчеркивавшие шероховатость побелки. По мере того как она смотрела, пятна приобрели ярко-желтый оттенок, залив комнату золотом, отчего она стала выглядеть более тесной и пустой, нежели показалась Мэри прошлой ночью, в мерцании лампы. Несколько мгновений спустя в спальню вошел одетый в пижаму Дик. Он коснулся ее щеки рукой, и Мэри ощутила на коже мужа утреннюю прохладу.

— Как спалось? Хорошо?

— Да, спасибо.

— Сейчас будет чай.

В общении друг с другом они были вежливы и неуклюжи, словно бы отвергая то, что произошло между ними прошлой ночью. Он сел на край кровати и стал уминать печенье. Некоторое время спустя пожилой туземец принес поднос и поставил его на стол.

— Это новая хозяйка, — сказал Дик. — Мэри, это Самсон.

— Доброе утро, хозяйка, — произнес пожилой слуга, не отрывая взгляда от пола. — Очень славная, очень славная, хозяин, — обратился затем он к Дику, так словно от него именно этого и ожидали.

— Он будет о тебе заботиться, — рассмеялся Дик, — этот старый боров не так уж и плох.

Столь небрежное отношение сперва оскорбило Мэри, но потом она поняла, что муж всего-навсего лишь грубовато выразился и попыталась себя успокоить, но негодование никуда не делось. «Да кем он себя возомнил?» — думала Мэри. Однако Дик не знал о том, что она испытывала, и по глупости радовался.

Он в спешке выпил две чашки чая, а потом отправился переодеваться, вернувшись в шортах и рубашке цвета хаки, чтобы попрощаться с женой, прежде чем отправиться на работу в поля. Когда он ушел, Мэри тоже встала и огляделась. Сдвинув всю мебель на середину, Самсон мыл комнату, в которой накануне они сидели с Диком. Женщина прошла мимо него, выйдя на веранду, которая, по сути, была всего лишь продолжением железной крыши, поддерживаемой тремя соединенными невысокой стеной кирпичными колоннами. На веранде стояли несколько жестяных банок из-под бензина, выкрашенных в зеленый цвет. Краска местами вздулась и слезла. В банках были высажены цветущие кусты и герань. За стеной веранды имелся участок, покрытый песком светлого цвета, а за ним — чахлые низкорослые кустики, уходившие вниз под уклон, у подножия которого раскинулась низина, поросшая высокой сверкающей травой. За ней снова тянулись кусты, волнами изгибались гряды, перемежаясь с низинами, упираясь на горизонте в холмы. Осмотревшись по сторонам, Мэри увидела, что дом был построен на пологом склоне огромной, несколько миль в поперечнике лощины, окаймленной холмами, которые, если глянуть вперед, казались далекими, прекрасными и подернутыми синей дымкой, но при этом, если оглянуться назад, возвышались совсем недалеко от задней части дома. Мэри подумалось, что здесь, должно быть, очень жарко. Заслонив ладонью глаза от света, она посмотрела из-под руки на низины, показавшиеся ей причудливыми и красивыми: перед ней раскинулись бескрайние просторы, поросшие темно-желтой травой, сиявшей на солнце золотом, а над ними — купол ярко-голубого неба. И среди всего этого великолепия звучал многоголосый хор птиц: низвергающийся водопад звуков, которых она никогда прежде не слышала.

Мэри обошла дом, остановившись позади него. Она обнаружила, что задник дома — прямоугольный. Две комнаты спереди она уже видела, позади них располагались кухня, кладовая и ванная. В конце короткой тропинки, укрытое разросшейся травой, находилось узенькое строение, напоминавшее караульную будку и являвшееся туалетом. С одной стороны дома имелся птичник с огороженным проволокой загоном, в котором было полно тощих белых кур, а чуть дальше, на проплешине, кулдыкая, царапала твердую голую землю россыпь индюшек. Мэри вошла в дом сзади, пройдя через кухню с печью и громоздким начищенным столом, занимавшим половину всего свободного места. Самсон в спальне застилал кровать.

Прежде она никогда не общалась с туземцами, выступая в роли хозяйки. Со слугами матери Мэри разговаривать запрещалось, в клубе она всегда была вежлива с официантами. «Проблемы с туземцами» для нее ограничивались лишь жалобами подруг на прислугу, которые они высказывали за чашкой чая. Естественно, Мэри боялась чернокожих. Подобный страх прививают каждой белой женщине в Южной Африке. В детстве ей запрещалось гулять одной, и, когда она спросила о причине, ей вполголоса, будто доверяя тайну, но вместе с тем довольно прозаично, в той манере, которую Мэри ассоциировала с матерью, сообщили, что туземцы гадкие и могут сотворить с ней ужасные вещи.

И вот теперь ей придется столкнуться с неминуемым, ей придется бороться с туземцами (она считала само собой разумеющимся, что борьбы не избежать). Мэри ожидала этой схватки с большой неохотой, но вместе с тем преисполненная решимости не дать слабину. И все же она была склонна отнестись с симпатией к Самсону, почтительному пожилому туземцу с добрым лицом, который тут же спросил ее, стоило ей зайти в спальню:

— Хозяйка желает осмотреть кухню?

Мэри надеялась, что ей все покажет сам Дик, но, видя, что туземец готов ей помочь, не стала возражать. Мягко ступая босыми ногами, Самсон встал впереди хозяйки и повел Мэри в заднюю часть дома. Там он открыл для нее кладовую: темное помещение с высокими окнами, наполненное всевозможной провизией. На полу стояли огромные металлические лари, в которых хранились сахар, мука и крупа.

— Ключи у хозяина, — пояснил он, и Мэри была удивлена, что он вот так спокойно сообщает о мере предосторожности, вызванной опасением Дика, что слуга окажется вором.

Между Самсоном и Диком царило полное взаимопонимание. Дик все держал под замком, но выдавал продуктов на треть больше, чем того требовалось. Эту треть Самсон прибирал к рукам, не считая это воровством. Впрочем, в этом холостяцком жилище воровать особо было нечего, и теперь, с появлением Мэри, Самсон надеялся на перемены к лучшему. Со всяческим уважением и почтением он показал новой хозяйке скромные запасы тканей, утварь, поленницу, объяснил, как работает плита, — все это было проделано с видом преданного смотрителя, передающего ключи законному владельцу. Когда Мэри попросила, он также показал ей диск от плуга, свисавший с сука над поленницей, и ржавый железный болт от телеги, которым в него били. Именно эти удары разбудили ее сегодня утром. Болтом колотили в диск несколько раз в день, сначала в полшестого, чтобы разбудить работников, живших в поселении неподалеку, а потом в двенадцать тридцать и в два, чтобы дать сигнал к обеду. При ударе раздавался громкий, лязгающий, пронзительный звук, разносившийся на многие мили.

Пока работник готовил завтрак, она пошла в дом. К этому моменту пение птиц умолкло, прерванное усиливающейся жарой. В семь утра Мэри обнаружила, что лоб у нее сделался влажным, а руки и ноги липкими от пота.

Дик вернулся через полчаса. Он был рад ее видеть, но выглядел озабоченным. Муж прошел через весь дом в заднюю его часть, и оттуда Мэри услышала, как он кричит на Самсона на фанагало[4]. Мэри не поняла ни слова. Потом он вернулся и сказал:

— Этот старый дурак снова выпустил собак. А я ему велел этого не делать.

— Каких собак? И почему их нельзя выпускать?

— Если меня нет дома, псы начинают нервничать и сами убегают поохотиться. Порой исчезают на несколько дней. Всякий раз, когда меня нет, он их выпускает. А потом собаки попадают в беду в буше. А все потому, что Самсон, черт подери, ленится их кормить.

Всю трапезу Дик просидел молча, с мрачным видом, а в глазах читалось нервное напряжение. Сеялка сломалась, у поливальной машины отлетело колесо, а фургон нерадивые беспечные работники затащили на холм, позабыв выключить тормоза. Он вернулся на ферму, и теперь его вновь переполняло знакомое, привычное чувство раздражения и беспомощности. Мэри ничего не сказала: для нее это все было слишком странным.

Сразу же после завтрака Дик взял со стула шляпу и снова ушел. Мэри отыскала поваренную книгу и отнесла ее на кухню. Прежде чем утро успело смениться днем, вернулись собаки: две огромные веселые дворняги с виноватым видом подошли к Самсону. Они понимали, что поступили дурно, сбежав. Мэри была для них чужой, и они не обратили на нее внимания. Собаки вволю напились, разбрызгав воду по полу кухни, после чего улеглись спать на шкурах в передней комнате, источая густой аромат убийств, которые они чинили в буше.

Когда кулинарные эксперименты на кухне, за которыми с вежливой снисходительностью наблюдал Самсон, подошли к концу, Мэри присела на кровать с пособием по фанагало. Ей представлялось совершенно ясным, что первым делом надо выучить язык: покуда она никак не могла объясниться с Самсоном.

5

На собственные отложенные деньги Мэри накупила ткани, украшенной цветочным узором, наволочек, немного льняного полотна, посуды, отрезов на одежду, сделала занавески. Дом постепенно утратил царившую в нем атмосферу непроглядной бедности и приобрел, благодаря ярким занавескам и кое-каким картинам, определенную миловидность, не потребовавшую больших затрат. Мэри трудилась не покладая рук и всякий раз, когда муж возвращался домой с работы и замечал новые изменения, искала в его взгляде удивление и одобрение. Через месяц Мэри прошлась по дому и убедилась — все, что было можно, она уже сделала. Кроме того, денег больше не осталось.

Она быстро привыкла к новому ритму жизни. Перемены были столь всеобъемлющими, что Мэри показалось, что она стала совершенно другим человеком. Каждое утро она просыпалась под звон гонга и, не вставая с постели, пила с Диком чай. После того как муж уходил в поля, она выкладывала продукты на день. Мэри подходила к делу столь добросовестно, что Самсон пришел к выводу — надеяться на перемены к лучшему не приходится: наоборот, он лишился того, что ему обычно доставалось, а ключи Мэри носила на поясе. К завтраку, если не считать приготовление пищи, она успевала расправиться со всей работой по дому; впрочем, Самсон был более искушенным поваром, нежели молодая хозяйка, и некоторое время спустя Мэри переложила работу на кухне на его плечи. Все утро вплоть до обеда она шила, после обеда снова шила, а после ужина сразу же отправлялась в постель, где засыпала сном младенца.

Поначалу, пока еще не угас запал, придававший ей энергию и решимость, Мэри была по вкусу новая жизнь. Ей нравилось наводить порядок и экономить. Особенно она обожала раннее утро, когда жара еще не столь изнурительна, любила новый досуг, ей нравилось одобрение Дика. Его гордость, любовь и благодарность за то, что она делала (он никогда бы не поверил, что его жалкий домишко может так выглядеть), затмевали неизменное разочарование. Когда Мэри видела на лице мужа то самое озадаченное обиженное выражение, она гнала от себя мысль, что Дик, быть может, страдает, поскольку это могло снова оттолкнуть их друг от друга.

Затем, сделав в доме все, что только могла, она взялась за ткани, разобрав небогатое приданое. Через несколько месяцев после замужества она обнаружила, что больше ей нечем заняться. Неожиданно день ото дня Мэри стала замечать, что сидит без работы. Инстинктивно страшась безделья и видя в нем опасность, она взялась за свое нижнее белье, украсив вышивкой все, что только можно было расшить. Так она сидела и вышивала: день за днем, час за часом, стежок за стежком, словно бы от вышивки зависела ее жизнь. Она была славной мастерицей, а результаты ее трудов — достойными всяческого восхищения. Дик нахваливал жену и дивился, поскольку рассчитывал, что поначалу, пока Мэри не привыкнет к жизни на ферме, она будет страдать от одиночества. Однако Мэри никоим образом не показывала, что одиночество ее тяготит; казалось, ее вполне устраивает весь день сидеть и вышивать. Все это время Дик относился к ней как к сестре, поскольку, будучи человеком чутким, рассчитывал, что она первой сделает шаг к нему навстречу. Облегчение от того, что в выражении своей нежности муж не заходит слишком далеко, чувство, которое Мэри была не в состоянии скрыть, сильно его обижало, но Дик продолжал думать: «В конце концов все образуется».

Затем вышивать стало нечего, и Мэри снова осталась с пустыми руками. Вновь она начала искать, чем же ей заняться. Она пришла к выводу, что стены выглядят отвратительно. Чтобы сэкономить деньги, она побелит их сама. На протяжении двух недель по возвращении домой Дик обнаруживал, что вся мебель громоздится на середине комнаты, а пол уставлен бадьями с густым белым веществом. Мэри была очень методичной. Она бралась за следующую комнату только после того, как полностью заканчивала работу в предыдущей. Дик нахваливал жену за таланты и уверенность в себе — ведь она взялась за дело, в котором не разбиралась, за работу, в которой не имела никакого опыта. Вместе с тем он не мог избавиться от беспокойства. Что она станет делать с такой энергией и расторопностью? Успехи Мэри еще больше усугубили его неуверенность в самом себе. Дик в глубине души знал, что ему никогда таким не стать. Вскоре стены в доме стали ослепительно белого цвета. Каждый дюйм побелки был наложен руками Мэри, которая днями напролет не слезала с грубо сколоченной стремянки.

А затем она вдруг почувствовала усталость. Мэри решила, что будет неплохо немного отдохнуть и посидеть сложа руки на большом диване. Впрочем, это длилось недолго. Она не знала покоя, не ведала, чем себя занять. Мэри достала романы, которые привезла с собой, и принялась их перечитывать. Эти романы она отбирала на протяжении долгих лет из целых мириад книг, которые ей довелось прочитать. Каждый из этих романов она успела прочесть дюжину раз, знала их наизусть, следовала знакомому сюжету, уподобляясь ребенку, слушающему мать, которая рассказывает всем известную сказку. В прошлом эти книги были для нее настоящим наркотиком, но теперь Мэри равнодушно перелистывала страницу за страницей, удивляясь, отчего романы утратили былое очарование. Глаза скользили по строчкам, но мысли витали где-то далеко, и Мэри, проведя час за чтением, ловила себя на том, что не запомнила ни слова. Она отбрасывала книгу в сторону и брала в руки другую, но результат оказывался таким же. На протяжении нескольких дней дом был завален книгами с выцветшими, покрытыми пылью обложками. Дик был доволен: ему льстило, что он женился на женщине читающей. Как-то вечером он взял роман, называвшийся «Прекрасная леди», и открыл прямо на середине.


«…Переселенцы двигались на север, к земле обетованной, туда, где бы их никогда не смогла настичь ледяная длань ненавистной Британии. Колонна поселенцев вилась по раскаленной равнине подобно холодной змее. Прунелла Ван Кёци скакала на лошади рядом с колонной. Тень кепи падала на ее утонченное, покрытое жемчужинками пота лицо, обрамленное локонами волос. Пиет Ван Фрисланд не сводил с нее глаз, а его сердце билось в унисон с огромным, обагренным кровью сердцем Южной Африки. Сможет ли он завоевать ее, прекрасную Прунеллу, которая держалась совсем как королева среди этих бюргеров-голландцев, пышногрудых фрау в платках и башмаках из сыромятной кожи? Получится ли у него это? Он не сводил с нее глаз. Бокатетушки Анны в красном платке, готовившей пирожки и вяленое мясо к полуденной трапезе, затряслись от смеха, и она сказала самой себе: „Да уж, вот это будет пара“.»


Дик отложил роман в сторону и посмотрел на Мэри, которая сидела, опустив книгу на колени и устремив взгляд в сторону крыши.

— Дик, давай поставим потолки? — раздраженным тоном произнесла она.

— Это дорого обойдется, — с сомнением в голосе ответил он. — Может, на следующий год, если дела пойдут хорошо.

Через несколько дней Мэри сложила и убрала все книги. Они ей были не нужны, ей хотелось чего-то иного. Она снова взялась за пособие по фанагало и проводила за изучением языка все свое время. Практиковалась она на Самсоне, приводя туземца в замешательство резкостью замечаний, которые при этом были холодно беспристрастными и справедливыми.

Самсон делался все более и более несчастным. Он привык к Дику, и они великолепно понимали друг друга. Дик часто набрасывался на него с ругательствами, но потом хозяин и слуга вместе смеялись. Эта женщина никогда не смеялась. Она аккуратно доставала из кладовки продукты и сахар и после тщательно следила за остатками трапезы, демонстрируя удивительно цепкую память, непременно пускаясь в унижающие Самсона расспросы, если обнаруживала пропажу хотя бы одной-единственной картофелины или куска хлеба.

Относительно уютная, спокойная жизнь Самсона осталась в прошлом, и теперь день ото дня он становился все мрачнее. Несколько раз на кухне случались ссоры, и однажды Дик увидел Мэри в слезах. Она знала, что принесла из кладовки достаточно изюма на пудинг, однако, когда они стали ужинать, изюма в пудинге практически не оказалось. Самсон отрицал все обвинения в краже…

— Господи боже, — изумленно проговорил Дик. — Я-то думал, и вправду стряслось что-то серьезное.

— Но я же знаю, что это он украл изюм, — всхлипывала Мэри.

— Может, и украл, но ведь в целом этот боров не так уж и плох. Я вычту у него из жалованья, — пообещал Дик, озадаченный бурной реакцией жены, — если ты, конечно, считаешь, что это необходимо. — Про себя он отметил, что впервые видит Мэри в слезах.

Итак, из жалованья Самсона, зарабатывавшего один фунт в месяц, вычли два шиллинга. Известие об этом он воспринял с мрачным, угрюмым выражением лица. Хозяйке он не сказал ничего, а вот Дику стал жаловаться, но Дик ответил, что он обязан слушаться Мэри. В тот же вечер Самсон объявил о своем уходе, пояснив, что его присутствие необходимо в деревне. Мэри стала подробно расспрашивать, зачем именно он там понадобился, но Дик предостерегающе коснулся ее руки и покачал головой.

— Почему мне нельзя его спрашивать? — потребовала она ответа. — Он же нам врет. Так?

— Конечно врет, — с раздражением ответил Дик, — конечно. Дело не в этом. Мы не можем держать Самсона вопреки его воле.