Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дорис Лессинг

Повесть о двух собаках

Нам и в голову не приходило, что завести вторую собаку будет так сложно, и виной тому оказались особенности отношений в нашем семействе. Уж чего на первый взгляд проще — взять щенка, раз было решено: «Джоку не с кем играть, нужна еще одна собака, а иначе он так и будет пропадать у негров в поселке и хороводиться с их шелудивыми псами». Все наши соседи держали у себя в усадьбах собак, от которых можно было взять прекрасного породистого щенка. У каждого негра-работника жила во дворе тощая, всегда голодная животина, с которой хозяева ходили на охоту, чтобы хоть иногда раздобыть себе мяса. Случалось, щенята от этих бедолаг попадали в господские усадьбы и там не могли ими нахвалиться. Услышав, что мы хотим завести еще одну собаку, местный плотник Джейкоб привел нам щеночка, он весело скакал у крыльца на веревке. Но родители вежливо отказались — мама сочла, что этот живой рассадник блох неподходящая компания для нашего Джока, хотя нас-то, детей, щеночек привел в восторг.

Сам Джок был помесь немецкой овчарки, родезийской овчарки и еще, кажется, терьера. От них-то ему и достались темные бока и спина, длинная грустная морда и маленькие нахальные уши. Что и говорить, чистопородными статями он похвастать не мог, достоинства его заключались в благородстве, оно было ему и в самом деле присуще. Но еще больше преувеличивалось мамой, которая перенесла на этого пса всю свою любовь, когда уехал учиться брат. Теоретически хозяином Джока считался он. Только зачем дарить мальчику собаку, если он через несколько дней уедет в город учиться и будет жить там и осень, и зиму, и весну? Да затем, чтобы заполнить пустоту, которая образуется после его отъезда. Бедная наша мама, дети всегда были от нее далеко — ведь детям фермеров неизбежно приходится уезжать в город, когда приходит время идти в школу. Трепля Джока по маленьким чутким ушам, она ворковала: «Милый мой Джок! Славный ты мой пес! Такой умный, хороший, да, Джок, да, ты у меня очень, очень хороший!..» Отец не выдерживал:

— Ради бога, мать, не порти нам пса! Это же тебе не комнатная собачка, не болонка какая-нибудь, это сторожевой пес, ему место во дворе.

Мама ничего ему не отвечала, на лице у нее появлялось такое знакомое выражение непонятого страдания, она еще ниже наклонялась к Джоку, прямо щекой к его быстрому розовому язычку, и продолжала причитать:

— Бедненький Джок, да, да, да, бедненькая собачка! Кто сказал, что ты сторожевой пес, кто сказал, что тебе место во дворе? Ты моя хорошая собаченька, ты у меня такой маленький, несмышленый.

Против этого возмущался брат, возмущался отец, возмущалась я. Все мы в свое время не пожелали быть «маленькими и несмышлеными», каждый по-своему взбунтовался и вырвался из-под ее опеки, и сейчас нам тошно было видеть, как сильного и здорового молодого пса превращают в хлипкого неженку, как когда-то пытались превратить нас. Впрочем, в глубине души все мы были довольны, отчетливо сознавая это и мучась сознанием вины, что на Джока теперь изливается вся забота матери, у которой была болезненная потребность опекать и защищать «маленьких и несмышленых».

Мы все время ощущали ее укор. Когда мама склонялась грустным лицом к животному и гладила его своими тонкими белыми руками в кольцах, которые соскальзывали с ее пальцев, и приговаривала: «Джок, собаченька, ты у меня такой благородный», мы с отцом и братом начинали задыхаться от возмущения, нам хотелось вырвать у нее Джока и пустить его носиться по усадьбе, как и положено молодому жизнерадостному зверю, или самим убежать куда глаза глядят, чтобы никогда больше не слышать этой ужасной тоскливой жалобы в ее голосе. В том, что в голосе ее звучит жалоба, виноваты были только мы: если бы мы позволили себя опекать, согласились стать благовоспитанными или хотя бы послушными, не пришлось бы Джоку так часто сидеть у маминых ног, положив ей на колени свою верную, благородную голову, а ей гладить его, тосковать и мучиться.

И отец решил, что нужно завести еще одну собаку, иначе Джока превратят в «слюнявого неженку». При этих словах, прозвучавших отголоском бесчисленных семейных баталий, брат вспыхнул, надулся и демонстративно вышел из комнаты. Однако мама и слышать не желала о второй собаке, пока Джок не стал бегать тайком в поселок к нашим работникам-неграм играть с их собаками.

— Как тебе не стыдно, Джок! — скорбно говорила мама. — Ну зачем ты бегал с этими грязными, мерзкими псами, зачем?

Джок в порыве глубочайшего раскаяния неистово прыгал перед ней и лизал ее в лицо, а она тянулась к нему с отчаянием страдальца, которого уже столько раз обманывали и предавали, и причитала:

— Ах, зачем, Джок, зачем?

Итак, было решено: нам нужна вторая собака. И раз Джок, несмотря на временное отступничество, пес благородный, великодушный и, самое главное, благовоспитанный, новый щенок тоже должен обладать всеми этими качествами. Но где найдешь такую собаку, обойди хоть всю землю? Мама отвергла не меньше дюжины претендентов, и Джок по-прежнему бегал к негритянским псам, а потом воровато прокрадывался домой и преданно глядел ей в глаза. Я заявила, что новый щенок будет мой. У брата есть собака, пусть будет и у меня. Но заявляла я о своих правах не слишком решительно, потому что мое требование справедливости оставалось пока абстрактным. Дело в том, что мне вовсе не хотелось хорошую, благородную и благовоспитанную собаку. Какую именно собаку я хочу, я не могла объяснить, но при мысли о собачьей благовоспитанности меня тошнило. Поэтому я не особенно возражала, когда мама отвергала одного щенка за другим, пусть делает что хочет, лишь бы устрашающий запас ее заботы продолжал изливаться на Джока и не угрожал мне.

Как раз в это время мы отправились в далекое и долгое путешествие — мои родители иногда ездили повидаться со своими многочисленными друзьями; с одними мы проводили день, у других оставались ночевать, к третьим просто заезжали на часок-другой и после обеда спешили дальше. Напоследок нам предстояло посетить троюродного брата отца, который пригласил нас на субботу и воскресенье. «Уроженец Норфолька» (так называл его отец, сам он был из Эссекса) женился в свое время на девушке, которая в годы войны — первой мировой — была вместе с моей матерью сестрой милосердия. Сейчас они жили на одинокой ферме среди невысоких гор, поднимающих свои каменные вершины над непролазными зарослями леса, и до ближайшей железнодорожной станции было восемьдесят миль. Отец говорил, что они «не ужились друг с другом»; и правда, всю субботу и воскресенье они то ссорились, то дулись и не разговаривали. Но поняла я трагедию этой несчастной пары, живущей среди каменистых гор на свою нищенскую пенсию, лишь много времени спустя, — в те дни мне было не до них, я влюбилась.

Мы подъезжали к ним уже вечером, и над застывшей гранитной глыбой вершины медленно всплывала почти полная желтая луна. Черные деревья притаились в тишине, только без умолку трещали цикады. Машина подъехала к кирпичному домику-коробке с блестящей под луной железной крышей. Умолк шум мотора, и на нас обрушился звон цикад, свежесть лунной ночи и отчаянный, самозабвенный лай. Из-за угла дома выскочил маленький черный клубочек, кинулся к машине, к самым ее колесам, отскочил и бросился прочь, захлебываясь звонким, исступленным лаем… вот лай стал тише, а мы — во всяком случае я — все ловили его, напрягая слух.

— Вы уж на него не обращайте внимания, — сказал наш хозяин, мистер Барнс, «уроженец Норфолька», — совсем ошалел от луны глупый щенок, целую неделю нас изводит.

Нас повели в дом, стали угощать, устраивать, потом меня отправили спать, чтобы взрослые могла поговорить на свободе. Заливисто-исступленный лай не умолкал ни на минуту. Двор под окном моей спаленки до сараев вдали белел ровным лунным прямоугольником, и по нему метался глупый, шалый от счастья — или от лунного света — щенок. Он пулей летел к дому, к сараю, опять к дому, начинал кружить, наскакивал на свою черную тень, смешно спотыкался на неуклюжих толстых лапах, похожий на вьющуюся вокруг пламени свечи большую пьяную бабочку или на… не знаю на кого, я никогда в жизни ничего похожего не видела.

Большая далекая луна стояла над верхушками деревьев, над белым пустым прямоугольником двора без единой травинки, над жилищем одиноких, несчастных людей, над опьяненным радостью жизни щенком — моим щенком, я это сразу поняла. Вышел из дома мистер Барнс, сказал: «Ну хватит тебе, хватит, замолчи, глупый ты зверь», — и стал ловить маленькое обезумевшее существо, но никак не мог его поймать, наконец почти упал на щенка и поднял в воздух, а тот все лаял, извивался и бился в его руках, как рыба, и понес в ящик, где была конура, а я шептала в страхе, как мать, когда кто-то чужой берет на руки ее ребенка: «Осторожно, пожалуйста, осторожно, ведь это моя собака».

Утром после завтрака я пошла за дом к конуре. Сладко пахла смола, выступившая от зноя на белых досках ящика, боковая стенка была снята, внутри ящика лежала мягкая желтая солома. На соломе, положив морду на вытянутые лапы, лежала черная красавица сука. Возле нее развалился на спине толстенький пестрый щенок и млел, блаженно раскинув лапы и закрыв глаза, в экстазе сытого, ленивого покоя. На лоснящейся черной шерсти возле носа засох кусочек маисовой каши, в пасти сверкали изумительные молочно-белые зубы. Мать не спускала с него гордых глаз, хотя зной и истома разморили и ее.

Я вошла в дом и заявила, что хочу щенка. Все сидели за столом. «Уроженец Норфолька» и отец предавались воспоминаниям детства (в них наблюдалось единство места, но отнюдь не времени). Тетя — глаза у нее были красные от слез после очередной ссоры с мужем — болтала с мамой о разных лондонских госпиталях, где они вместе облегчали страдания раненых во время войны, и теперь им было так приятно об этом вспоминать.

Мама сразу же запротестовала:

— Ах что ты, ни в коем случае, ты же видела, что он творил вчера вечером? Разве его к чему-нибудь приучишь?

«Уроженец Норфолька» сказал: пожалуйста, он мне щенка с удовольствием отдаст.

Отец сказал, что, на его взгляд, щенок как щенок, ничего ужасного он в нем не заметил, главное, чтобы собака была здоровая, все остальное чепуха. Мама опустила глаза с видом непонятой страдалицы и замолчала.

Жена «уроженца Норфолька» сказала, что не может расстаться с маленьким глупышом — видит бог, в ее жизни и так не слишком много радости.

Я привыкла к семейным раздорам и знала, что не стоит и пытаться понять, почему и отчего эти люди сейчас спорят и что собираются наговорить друг другу из-за моего щенка. Я только знала, что в конце концов логика жизни восторжествует и щенок станет моим. Я оставила квартет выяснять свои разногласия из-за крошечного щенка и побежала любоваться им самим. Он сидел в тени сладко пахнущего сосной ящика, его пестрая шерстка лоснилась, мать вылизывала сына языком, и влажные пятна еще не просохли. Его собственный розовый язычок смешно торчал из-за белых зубов, как будто ему было лень или просто неохота спрятаться в розовую пасть. Его изумительные карие глазки-пуговки… впрочем, довольно-передо мной сидел самый обыкновенный щенок-помесь.

Немного погодя я снова наведалась в гостиную проверить расстановку сил. Мама явно брала перевес. Отец сказал, что, пожалуй, все-таки не стоит брать щенка: «Что ни говори, а дурная наследственность рано или поздно скажется, яблочко от яблони недалеко падает».

«Дурная наследственность» досталась ему от отца, чья история пленила мое четырнадцатилетнее воображение. Так как местность здесь была дикая, населения в округе почти никакого, а в лесах полно зверей: водились даже леопарды и львы, — четырем полицейским местного участка нести свою службу было не в пример сложнее, чем вблизи от города. Поэтому они купили полдюжины громадных псов, чтобы, во-первых, нагнать страху на грабителей (если таковые там вообще водились), а во-вторых, окружить себя ореолом смельчаков, которые повелевают яростью этих кровожадных зверей — псы были обучены по приказу перегрызать горло. Одна из них, огромная и почти черная родезийская ищейка, что называется, «одичала». Она сорвалась с привязи, убежала в лес и стала там жить, охотясь на оленей и антилоп, на зайцев, птиц, и даже таскала у окрестных фермеров кур. И вот этот-то пес, этот гордый одинокий, зверь, который отверг людское тепло и дружбу и появлялся иногда перед окрестными фермерами светлой лунной ночью или в серых сумерках рассвета, увел однажды в лес мать моего щенка Стеллу. Она ушла с ним утром на глазах у Барнсов, они ее звали. Но Стелла их зова будто и не слыхала. Через неделю она вернулась. На рассвете их разбудило тихое, жалобное поскуливание: «Я пришла домой, впустите меня», и, выглянув в окно, они увидели в побледневшем свете луны свою беглянку Стеллу: вытянувшись в струну, она глядела на огромного великолепного пса, который стоял на опушке и перед тем, как скрыться за деревьями, махнул хвостом, как бы прощаясь со Стеллой. Мистер Барнс послал ему вдогонку несколько запоздалых пуль. Они с женой долго журили Стеллу, а она через положенное время принесла семь черно-каштаново-золотистых щенков. Сама она тоже была помесь, хотя хозяева, конечно, считали ее очень породистой — как же, ведь это их собака. В ту ночь, когда родились щенята, «уроженец Норфолька» и его жена услышали тоскливый, похожий на плач вой и, подойдя к окну, увидели возле конуры одичавшую полицейскую ищейку, которая пыталась просунуть туда голову. Лес полыхал в оранжевом пожаре зари, и вокруг собаки как будто светился ореол. Стелла тихонько скулила, временами переходя на рычание, — радуясь ли появлению этого большого, властного зверя, чья морда обнюхивала ее детенышей, прогоняя ли его или страшась? Барнсы крикнули, и тогда изгой обернулся к окну, где они стояли — мужчина в полосатой пижаме, женщина в розовом вышитом шелке, потом закинул морду и завыл, и от его дикого, безысходного воя, рассказывали они, у них по коже побежали мурашки. Но по-настоящему я их поняла только через несколько лет, когда Билль-тот самый щенок — тоже «одичал», и я услышала однажды, как он воет на термитном холмике и его исступленный призыв летит в пустой, сосредоточенно внимающий ему мир.

Возле Стеллы отец ее щенков больше не появлялся. Через месяц его застрелил сосед Барнсов, живущий от них милях в пятидесяти, когда пес выходил из его курятника с великолепным белым леггорном в зубах. К тому времени у Стеллы остался только один щенок, остальных Барнсы утопили: наследственность плохая, решили они, кто на таких польстится, и лишь из жалости оставили ей одного детеныша.

Пока рассказывали эту назидательную историю, я не проронила ни слова, храня упрямое спокойствие человека, который знает, что в конце концов своего добьется. На моей стороне право? На моей. Обещали мне собаку? Обещали. Получается, что кто-то другой будет выбирать мне собаку, а не я сама, да? Нет, но… Никаких «но», я уже выбрала. Выбрала именно ту собаку, которая мне нравится, никакой другой мне не нужно. Возражать и спорить бесполезно, я все решила.

Три дня и три ночи прожили мы у Барнсов. Дни тянулись знойные, томительные, пустые. Собаки все время спали в конуре. Вечера взрослые проводили в крошечной гостиной; она нестерпимо раскалялась от горящей керосиновой лампы, на желтое маслянистое пламя слетались целые орды мошкары и вились вокруг него в нескончаемом хороводе. Взрослые разговаривали, а я слушала несущийся со двора самозабвенный лай. Потом я выскальзывала из дома на лунный холод. В последнюю нашу ночь у Барнсов было полнолуние, над звенящим от цикад черным лесом плыл совсем низко, едва не цепляясь за верхушки деревьев, огромный белый диск безупречно правильной формы — древний лик, на котором отпечатались все миллионы лет его жизни. А внизу, на земле, скакал по чистому белому песку и заливался радостным лаем ошалевший щенок. Поодаль сидела его мать, большое красивое животное, и с тревогой следила умными желтыми глазами за сумасшедшим танцем своего детеныша, сына ее убитого возлюбленного, который пришел к ней из леса. Я подкралась к Стелле, села на все еще теплый камень, обняла ее за мягкую лохматую шею и прижалась щекой к ее чутко следящей за щенком морде. Прильнув к ее теплой мускулистой груди, я старалась дышать в такт с ней, и наши глаза согласно поднимались к огромному, пристально глядящему на нас лику и потом опускались к маленькому черному клубочку, который вихрем летел на нас, чудом успевая свернуть возле самых наших ног. Мы не спускали с него глаз, а лунная свежесть, все сгущалась на лохматой шерсти Стеллы, на моей гладкой коже, но вот наконец из дому вышел «уроженец Норфолька» и позвал щенка, потом закричал на него что было сил, потом бросился на ошалевшего несмышленыша и сунул его в деревянный ящик, где желтые полосы лунного света прятались в черной, пахнущей собаками тени.

— Иди, милая, иди к нему, — сказал «уроженец Норфолька», погладив Стеллу по голове, и она послушно залезла в конуру. Она мягко перевернула щенка носом. Тот так измаялся, что остался бессильно лежать на спине, раскинув вздрагивающие, будто в предсмертной агонии, лапы и дыша с хриплым, прерывистым стоном. Наконец я оторвалась от Стеллы и ее детеныша и вернулась в маленький кирпичный дом, где буквально все раскалилось от ненависти. Засыпая, я представляла себе, как спит, свалившись с ног от усталости и уткнувшись носом в черный, дышащий бок матери, маленький неуемный щенок, а по пестрой его шкуре крадутся полоски лунного света, льющегося сквозь щели в сосновом ящике.

Утром мы его увезли, а Стеллу хозяева заранее заперли в доме, чтобы она не видела, как мы уезжаем.

Все триста миль нашего долгого пути Билль, как самый последний дуралей, валялся пузом кверху на коленях у меня или у мамы, и без конца тявкал, пыхтел, сопел и зевал, закатывал глаза и блаженно потягивался. Ни мне, ни маме, ни брату, которого мы в городе забрали с собой, потому что в школе начинались каникулы, не было с ним ни минуты покоя. Едва увидев новую собаку, брат заново утвердился в роли хозяина Джока и решительно отверг моего щенка как существо, стоящее на самой низшей ступени развития. Мама, которую Билль к этому времени совершенно покорил, соглашалась с ним, но говорила, пусть только брат посмотрит, какие у щеночка на лбу прелестные складочки. Отец возмущенно требовал, чтобы обоих псов «как следует выдрессировали».

Чем ближе мы подъезжали к дому, завершая наше нелегкое путешествие, тем чаще мама говорила о Джоке со всевозрастающим чувством вины:

— Бедный наш маленький Джок, что-то он скажет?

«Бедный наш маленький Джок» уже давно вырос в сильного, красивого молодого пса: тело было у него большое, вытянутое, шерсть теплого золотистого цвета с темной полосой на спине — вполне немецкая овчарка, только спереди слегка похожа на волка или на лисицу из-за острых, всегда настороженных ушей. И уж, конечно, никому бы не пришло в голову назвать его «маленьким». Было в нем какое-то сдержанное достоинство, оно не изменяло ему, даже когда мама корила его за визиты к негритянским псам.

Встреча, к которой мы готовились с таким трепетом, оказалась настоящим триумфом для обоих ее участников, особенно для Джока, который заново покорил мамино сердце. Щенка вытащили из машины и посадили неподалеку от крыльца, где сидел Джок, как всегда сдержанно и с достоинством дожидаясь, чтобы мы обратили на него внимание. Билль с визгом понесся по выложенному камнем дворику перед домом. Потом он увидел Джока, кинулся к нему, остановился в двух шагах, уселся на своя толстенький зад и залился звонким, взволнованным лаем. Джок слегка открыл пасть — то ли в зевке, то ли в оскале, — опустил одно ухо, потом другое и не то зарычал, не то презрительно засмеялся, а щенок тем временем подполз к нему совсем близко и подпрыгнул прямо к его оскаленной морде. Джок не отскочил — он видел, что мы наблюдаем за ним, и заставил себя сидеть смирно. Наконец он поднял лапу, перевернул Билля на спину, прижал его к земле, оглядел со всех сторон, обнюхал и принялся облизывать. Джок принял Билля, а Билль нашел существо, заменившее ему мать, которая, наверное, горевала о пропавшем сыне. Теперь можно было поручить «малыша» — так его все время называла мама — заботам беспредельно терпеливого Джока.

— Ты у нас такой умный, добрый пес, Джок! — сказала мама, расчувствовавшись при виде этой картины и последовавших за ней трогательных сцен, где Джок проявил поистине непостижимую снисходительность к вздорной и совершенно несносной — даже я вынуждена была это признать — собачонке.

Нужно было срочно обучать собак. Но это тоже оказалось делом далеко не легким — так же как и выбор новой собаки, — и опять-таки в силу своеобразных отношений в нашем семействе.

Как, например, разрешить хотя бы такую проблему: собаку должен дрессировать хозяин, она должна слушаться только одного человека, а кого должен слушаться Джок? И кого Билль? Хозяином Билля считалась я, а на самом деле им был Джок. Значит, что же, Джок должен как бы передать свои права мне? Да и вообще, какая глупость: я обожала именно смешного неуклюжего щенка, зачем мне обученная собака? Обученная чему? Сторожить дом? Но все наши собаки и так сторожевые. У туземцев страх перед собаками жил в крови (мы верили в это непоколебимо). И тем не менее все вокруг только и говорили, что вот там-то и там-то воры отравили огромных свирепых собак или подружились с ними. В общем-то все понимали, что толку от сторожевых псов никакого, хотя держали их на каждой ферме.

Помню ночи моего детства: я лежу в темном доме, к которому со всех сторон подступает лес, и слушаю уханье совы, крики козодоя, кваканье лягушек, треск цикад, из негритянских хижин доносятся удары тамтама. Таинственно шуршит устилающий крышу тростник, который недавно срезали в долине, — ночь, спустившаяся в вельд, наполнена мириадами звуков, и ко всем звукам прислушиваются и наши собаки: они срываются с места и вихрем мчатся разыскать и разнюхать нарушителя тишины. На все они отзываются лаем или ворчанием — на свет звезды, кольнувшей глянцевую поверхность листа, на лунный диск, встающий за горами, на хруст ветки за домом, на тонкую алую полосу над горизонтом. Сторожевые собаки, насколько я помню, никогда не спали, но держали их не столько для того, чтобы отпугивать воров (воры на моей памяти никогда у нас не появлялись), сколько для того, чтобы не пропал незамеченным ни единый вздох, ни единый шорох африканской ночи, которая живет своей собственной всеобъемлющей и всепроникающей жизнью и немыслима без визга дикого кабана, шуршания маисовых листьев в поле на ветру, грохота срывающихся со склона камней, полета звезд по Млечному Пути. Ибо и падение камней, и звездный полет, и визг дикого кабана, и шуршание маисовых листьев в поле на ветру и составляют неизбывную жизнь этой ночи.

Чему же тогда обучать сторожевых собак? Наверное, тому, чтобы они реагировали только на приближение крадущегося человека, черного или белого — неважно, иначе какой от сторожевой собаки толк? Но из всех картин моего детства я даже сейчас ярче всего помню, как я лежу ночью в постели, не могу заснуть и слушаю рыдающий вой собаки на непостижимый желтый лик луны, как я подхожу на цыпочках к окну и вижу закинутую к звездному куполу длинную черную собачью морду. С нашими собаками нам не нужен был лунный календарь. Они были как шум лондонских улиц — чтобы спать ночью, нужно было научиться вообще их не слышать. А раз ты научился не слышать лая собак, тебя не разбудит и глухое злобное рычание, которое предупреждает о приближении возможного грабителя.

Сначала Джока с Биллем запирали на ночь в столовой. Но там поднималась такая возня, такой лай, такая беготня от окна к окну, стоило взойти луне или солнцу или хотя бы качнуться черной тени ветки на белой стене, что очень скоро пришлось выставить их на террасу, потому что они по всем ночам не давали нам спать, и мы уже едва держались на ногах днем. Сопровождалось это собачье изгнание множеством наказов от мамы быть «умными и вести себя хорошо»; она с надеждой внушала псам, что вопреки своему естеству они должны спать с заката до рассвета. Но как только Билль стал подрастать, их с Джеком по утрам частенько не оказывалось дома. Перед завтраком они с виноватым видом появлялись на тропинке, которая шла в поля, шерсть их была забита репьями: мы знали, что, погнавшись за совой или оленем и неожиданно очутившись далеко от дома в незнакомом ночном мире, они принимались разнюхивать и разведывать его, готовясь к вольной жизни и свободе, которая их ждала.

Да, сторожевых собак из Джока с Биллем не получалось. Может быть, сделаем их охотничьими? Дрессировать их взялся брат; во дворе с утра до ночи звучали дурацкие команды: «Лежать, Джок!», «К ноге, Билль!», на собачьих носах дрожали куски ячменного сахара, собачьи лапы протягивались для пожатия. Джок переносил «науку» стоически, всем своим видом показывая, что готов вытерпеть что угодно, лишь бы доставить удовольствие маме. Пока брат их обучал, он то и дело обращал к ней деликатно-торжествующий и в то же время извиняющийся взгляд, и через полчаса брат отступался, говорил, что в такую жару невозможно заниматься, он устал как собака, и Джок тут же мчался к маме и клал ей голову на колени. А вот Билль так никогда ничему и не научился. Не научился сидеть смирно с золотистым кусочком сахару на носу — он мгновенно его проглатывал. Не научился идти у ноги, не помнил, что нужно делать с лапой, когда кто-нибудь из нас протягивал ему руку. Объяснялось все очень просто, я поняла это, наблюдая за сеансами «дрессировки»: Билль был дурачок. Я, конечно, пыталась изобразить дело так, будто он презирает обучение и считает унизительным для себя выполнять чьи-то команды, а готовность, с которой Джок усваивает всю эту чепуху, говорит о недостатке характера. Но, увы, скоро стало невозможно скрывать прискорбную истину: мой Билль не отличается сообразительностью.

Тем временем из толстенького очаровательного малыша он превратился в стройную, красивую молодую собаку с темной, в подпалинах шерстью и крупной головой ньюфаундленда. И все-таки оставались в нем смешные щенячьи повадки — если Джок, казалось, так и родился взрослым, солидным, чуть ли не с сединой, то в Билле всегда жило что-то юное, юным он остался и до своего последнего дня.

Обучение продолжалось недолго: брат сказал, что пора переходить от теории к практике, это должно было успокоить отца, который твердил, что у нас не собаки, а черт знает что.

Для нас с братом и для двух наших собак начался новый этап в жизни. Каждое утро мы отправлялись в путь. Впереди с ружьем в руке шагал брат, важный от сознания ответственности, которая на нем лежит, за ним бежали собаки, и замыкала этот испытанный временем боевой отряд я, четырнадцатилетняя девчонка, которую, конечно, не допускали к участию в серьезном мужском деле, но в роли восторженного зрителя она была необходима. Эту роль мне приходилось играть давно — роль маленькой девочки, которая с восхищением наблюдает за тем, что происходит на сцене, и умирает от желания принять участие в пьесе, но знает, что ее желание никогда не исполнится, не только потому, что сердце ее сурово и непримиримо, но и потому, что она с тоской и мукой, замирая, ждет, чтобы ее позвали и приголубили, и тогда она раскроется навстречу людской нежности. Даже уже в те годы я понимала, как несладко приходится в жизни обладателям таких комплексов. Да, картина и в самом деле нелепая: вот шагает мой брат, такой серьезный, сосредоточенный, рядом с ним преданно бежит «умная, хорошая собачка» Джок, «тупица» Билль то трусит за ними, то вдруг исчезает, чтобы исследовать боковую тропку, и сзади плетусь вразвалку я, презрительно усмехаясь, и всем своим видом показываю, как мало меня все это интересует.

Дорогу я знала с закрытыми глазами: чтобы добраться до сумрачной чащи, где водилась дичь, нужно было идти в обход холма через густые заросли пау-пау, пересечь поле батата, плети которого цеплялись и хватали за ноги, потом мимо свалки, где гудели тучи блестящих черных мух, которые слетались на сладковатый запах гнили, и вот наконец начинался и самый лес — заново выросшие после порубки чахлые деревца мзазы с белесой, пепельной листвой (когда-то лес здесь вырубили и сожгли в заводских печах), они тянулись на много миль, низкорослые, унылые, жалкие. И над низким, безотрадным лесом стояло огромное синее небо.

Мы шли на добычу, так, по крайней мере, мы говорили. Все, что нам удавалось подстрелить, съедали мы сами, или прислуга, или негры в поселке. Но гнал нас на охоту вовсе не древний закон добывания пищи, и мы это прекрасно понимали. Потому-то и отправлялись в свои экспедиции с некоторым чувством вины и часто возвращались домой с пустыми руками. На охоту мы ходили по той причине, что брату подарили отличное новое ружье, из которого можно было убивать — в особенности если стрелял брат — больших и маленьких птиц, мелких зверьков, а иногда даже довольно крупных животных, вроде антилопы. Итак, мы ходили на охоту, потому что у нас было ружье. А раз есть ружье, должны быть и охотничьи собаки, с ними все кажется не таким уж неприглядным.

Мы уходили в Долину Великого Потока. Была еще Долина Большого Потока, но та находилась милях в пяти от усадьбы и по другую сторону. Там земля была выжжена до ржавых пролысин, и озерца высыхали обычно очень рано. Туда мы ходить не любили. Но чтобы попасть в прекрасную Долину Великого Потока, нужно было пересечь безобразные заросли «за тем склоном холма». Для нас все эти названия звучали почти как названия стран. Путешествие в Долину Великого Потока было чем-то похоже на сказку, потому что сначала приходилось продираться сквозь зловещие, уродливые заросли. Почему-то они всегда наводили на нас страх, казалось, в них затаились какие-то враждебные нам силы, и мы старались поскорее миновать их, зная, что за победу над этой опасностью нам будет наградой журчащая тишина Долины Великого Потока. Нашей семье принадлежала половина Долины, незримая граница между нашими и соседскими владениями проходила по ее середине — от обнажившегося гранитного пласта к высокому дереву и дальше через озерцо и термитный холм. Долина вся заросла густыми травами, стройные тенистые деревья стояли по берегам пересыхающего летом потока — сейчас его ложе превратилось в полосу ярчайшей зелени в полмили шириной, с оконцами бурой воды среди камышей, где блестело, отражаясь, небо. Лес вокруг был старый, его здесь никогда не рубили, и все в Долине до последней травинки и колючки было первозданно диким, нетронутым, неповторимым.

Озерца никогда не пересыхали. На илистом их дне под темной прозрачной водой копошились какие-то крошечные существа, над зыбкой поверхностью проносились голубые сойки, радужные колибри и какие-то пестрые юркие птахи — мы не знали, как они называются, — а по краям, у буйных зарослей осоки, тихо покачивались на круглых листьях в сверкании светлых капель белые и розовые водяные лилии.

В этом-то раю нам и предстояло дрессировать собак.

Все полтора месяца своих первых каникул брат был неутомим, и каждое утро после завтрака мы отправлялись в путь. В Долине я усаживалась на краю озерца в тени терновника и, болтая ногами в воде, погружалась в мечты под ее тихий плеск, а брат, вооружившись винтовкой, палками разной длины, кусочками сахара и вяленого мяса, в поте лица обучал собак всяким премудростям. Иногда, очнувшись от забытья, потому что солнце начинало жечь мне плечи сквозь зеленое кружево терна, я поворачивала голову и пыталась следить, как тяжко трудится эта троица на песке под палящим солнцем. Джок обычно лежал по команде «умри!» или, положив морду на вытянутые лапы, внимательно глядел брату в глаза. Или же сидел, застыв как каменный, — само послушание, не собака, а чистое золото. Билль же неизменно валялся на спине, задрав лапы и вытянув шею, весь распластавшись под жарким солнышком, подставляя его лучам свою пятнистую шкуру. Прерывая сонное течение моих мыслей, ко мне неслось:

— Молодец, Джок, умница! Билль, дубина, ты почему, дурак эдакий, не желаешь работать? Бери пример с Джока!

Весь красный и взмокший, брат плюхался рядом со мной и ворчал:

— Все Билль виноват, подает дурной пример. Джок и думает: зачем ему стараться, когда Билль все время валяет дурака?

Наверное, все-таки виновата была я, что из учения так ничего и не вышло. Отнесись я со всей серьезностью и со всем вниманием к тому, чем занимались мальчик и собаки, — а я отлично знала, что от меня требовалось именно это, — может быть, у нас в конце концов и оказалась бы пара прекрасно выдрессированных, послушных собак, готовых каждую минуту броситься на землю и «умереть», идти у ноги и нести поноску. Может, так бы оно и было, кто знает?

Во время следующих каникул наметился идейный разброд. Отец жаловался, что на псов нет управы, и требовал, чтобы ими в конце концов занялись серьезно и без всяких поблажек. Наблюдая, как мама ласкает Джока и бранит Билля, мы с братом заключили молчаливое соглашение. В Долину Великого Потока мы отправлялись по-прежнему каждое утро, но, придя туда, целый день бездельничали у воды, предоставив собакам постигать радости свободы.

Вот, например, какие удовольствия дарила им вода. Степенный Джок сначала пробовал воду лапой с берега, потом не спеша входил в озерцо по грудь, так что только морда оставалась над разбегающимися кругами, которые он радостно ловил языком, приветственно взлаивая. Потом он солидно погружался всем телом и принимался плавать в теплой воде, в зеленой тени терновника. Билль тем временем предавался своей любимой забаве. Отыскав мелкое озерцо, он брал старт ярдов с двадцати от кромки и кубарем несся к нему по траве с радостным, оглушительным визгом; он не столько переплывал, сколько перепрыгивал по воде на другую сторону — и вот уже он на дальнем конце луга, вот несется к нам, поворачивает, летит прочь, снова навстречу… и так без конца. Брызги тучами взлетают из-под его лап и с шумом низвергаются обратно, а он мчится, исходя ликующим лаем. Была у них еще одна игра, гоняться друг за дружкой, точно два врага, по долине, — из конца в конец в ней было четыре мили, и, когда один ловил другого, они с таким остервенением рычали, и огрызались, и катались по земле, что схватка легко могла сойти за настоящую. Иногда мы их разнимали, и против нашего вмешательства они не протестовали, но стоило их отпустить, как один в тот же миг срывался с места и летел, едва касаясь земли лапами, а другой молча и озверело кидался в погоню. Они могли бежать так милю, две, пока один не хватал другого за горло и не прижимал к земле. Эту игру нам приходилось наблюдать так часто, что, когда они в конце концов «одичали», нам было хорошо известно, как они убивают кабанов и оленей, которыми питаются.

Когда собакам хотелось просто шалить, они гонялись за бабочками, а мы с братом наблюдали за ними, опустив ноги в воду. Однажды Джок, словно издеваясь над нами за нелепые, теперь, по счастью, оставленные попытки дать ему образование, с самым серьезным видим принес нам в зубах большую оранжево-черную бабочку. Нежные ее крылышки были поломаны, золотистая пыльца размазалась по его морде, он положил ее возле нас, прижал все еще трепещущий комочек лапой к земле и разлегся рядом, показывая на бабочку носом. Злодей лицемерно закатил карие глаза, и на морде у него ясно было написано: «Видите — бабочка! Молодец, Джок, умница!» А Билль тем временем скакал, и лаял, и подпрыгивал в воздух за яркими мелькающими крылышками — маленький каштановый клубок на фоне огромного синего неба. Пленницы Джока он словно не видел, но оба мы с братом чувствовали, что наглой этой выходки скорее можно было ожидать не от Джока, а от Билля. Брат даже сказал однажды:

— Знаешь, а Билль испортил Джока. Если бы не Билль, он никогда бы так не отбился от рук, я уверен. Сказывается наследственность-то.

Увы, мы в то время и не подозревали, что значит «отбиться от рук», и год-два проделки псов оставались более или менее невинными.

Например, однажды Билль пролез в кладовую через плохо прибитую дверную доску и стал лопать все подряд: яйца, пирог, хлеб, телячью ногу, копченую цесарку, окорок. Вылезти ему, конечно, не удалось. К утру он весь раздулся и мог только кататься по полу, скуля от страшных последствий собственной невоздержанности.

— Ну и дубина ты, Билль! Джок бы так никогда не сделал, он бы сообразил, что может лопнуть, если столько сожрет!

Потом Билль стал таскать яйца прямо из гнезда, а это уже считалось преступлением, за которое собак на фермах убивают. И Билль едва избежал такого конца. Несколько раз видели, как он вылезал из курятника, — вся морда в пуху, по носу размазан желток. А в гнездах, на соломе, бело-желтое липкое месиво. Стоило Биллю появиться поблизости, как куры подымали ужасный крик, и перья у них вставали дыбом. Сначала Билля избила кухарка, да так, что он переполошил своим воем и визгом всю усадьбу. Потом мама наполнила пустые скорлупки от яиц горчицей и положила их в гнезда. И на следующее утро мы проснулись от душераздирающих воплей: вчерашняя жестокая порка ничему его не научила. Выбежав из дому, мы увидели ошалело мечущуюся по двору с высунутым языком каштановую собаку и красное солнце над черными вершинами гор — великолепная декорация для позорной сцены, которая разыгрывалась на наших глазах. Мама промыла страждущую пасть теплой водой и сказала:

— Ну вот. Билль, смотри, пусть это тебе будет наукой, иначе твоя песенка спета.

И Билль стал постигать эту науку, с большим, правда, трудом. Не раз выходили мы с братом на крыльцо, собравшись на охоту, и останавливались в предрассветной тишине под высоким серым небом. Едва начинали розоветь горные вершины, вокруг молчали бескрайние леса, в которых затаилась ночная мгла, от знобкой свежести росы захватывало дух; дремотный аромат ночного леса кружил голову, и терпкий полынный воздух покалывал щеки. Мы тихонько свистели собакам. Где бы Джок ни спал, он прибегал сразу же, зевая и махая хвостом. Билля мы обнаруживали возле курятника. Просунув нос сквозь проволоку загородки, закрыв глаза, он тосковал о теплой, сладостной нежности только что снесенных яиц. Нас душил безжалостный хохот, мы корчились и зажимали руками рты, чтобы не разбудить родителей. Отправляясь на охоту, мы знали, что не пройдем и полумили, как один из псов с лаем ринется в заросли, а вслед за ним, оставив след, который он вынюхивал сам, кинется и другой, их осатанелый лай будет слышаться все тише, все тише будет доноситься треск и хруст сучьев, ломаемых собаками, а иногда и каким-нибудь вспугнутым животным, которое до той минуты спало, или мирно щипало траву, или, притаившись, ждало, когда мы уйдем. Теперь мы с братом сами могли начать высматривать дичь, которую нам наверняка не удалось бы увидать, будь с нами собаки. Иногда мы часами выслеживали пасущуюся антилопу или пару оленей, подкрадываясь к ним то с одной стороны, то с другой. Забыв обо всем на свете, мы любовались ими, лежа на животе и боясь только одного, что Билль и Джок прибегут обратно и положат конец этому восхитительному занятию. Помню, однажды перед рассветом мы увидели на краю поля у соседской фермы щиплющую травку винторогую антилопу. Мы легли на живот и поползли по-пластунски через высокую траву, не видя даже, там ли еще антилопа. Перед нами медленно открывалось дыбящееся черными комьями земли поле. Мы осторожно подняли головы и на берегу этого вспаханного моря увидели совсем рядом трех маленьких антилоп. Повернув головы в ту сторону, где вот-вот должно было подняться солнце, они стояли совершенно неподвижно — три легких черных силуэта. Комья на дальнем конце поля чуть заметно заалели. Земля поворачивалась навстречу солнцу так быстро, что свет бежал по полю, перепрыгивая с верхушки одного кома на другой, как гонимый ветром огонь по метелкам высокой травы. Вот он добежал до антилоп и мягко обвел их контуры золотистой каймой. Вот-вот неотвратимые лучи зальют три маленькие золотящиеся фигурки. И вдруг антилопы стали прыжками теснить друг друга, взбрыкивая задними ногами и цокая копытами, как будто танцевали какой-то танец. Они закидывали назад острые рога и, то ли играя, то ли сердясь, наскакивали друг на друга. Пока антилопы танцевали на краю поля у опушки темного леса, где прятались мы, солнце взошло, и неяркий теплый свет заиграл на их золотистых крупах. Солнце оторвалось от изломанной линии гор и стало спокойным, большим и желтым, теплый желтый свет затопил землю; антилопы кончили свой танец и медленно ушли в лес, помахивая белыми хвостиками и грациозно вскидывая головы.

Не убеги собаки за несколько миль, нам никогда не удалось бы увидать этих прелестных животных. Сказать правду, единственным сколько-нибудь полезным качеством наших собак было именно непослушание. Если нам хотелось подстрелить чего-нибудь к столу, мы привязывали их веревкой за ошейник и принимались ждать в засаде, пока не раздадутся негромкие шажки семенящих по траве цесарок. Тут мы спускали собак с поводка. Они бросались за птицами, те неуклюже поднимались в воздух, как подброшенные шарфы, и летели чуть не у самой земли, прямо над лязгающими собачьими челюстями. Бедняжкам так хотелось опуститься где-нибудь в высокой траве, а их заставляли взгромождаться на деревья, с такими-то слабыми крыльями. Иногда, если мы нападали на большую стаю, цесарки облепляли до десятка деревьев черными живыми точками на фоне вечернего или рассветного неба. Они следили за лающими собаками и не обращали никакого внимания на нас. Широко расставив ноги для устойчивости, брат или я — да, тут уже даже мне было трудно промахнуться — выбирали птицу, целились и стреляли. Птица падала прямо в жадно раскрытую пасть. Тем временем мы снова целились, и падала еще одна птица. Гордо размахивая двумя связанными за лапки цесарками и ружьем, которое доказало свою несомненную пользу, мы не спеша брели домой через пронизанный солнцем волшебный лес нашего детства. Собаки из вежливости провожали нас немного, а потом убегали охотиться сами. Охота на цесарок стала для них к тому времени чем-то вроде детской забавы.

Кончилось тем, что, если мы уходили из дому с намерением поохотиться, или понаблюдать за животными, или просто побродить по лесу, где на десятки миль раскинулись владения зверей, никогда не видевших человека, нам приходилось перед уходом запирать собак, невзирая на их бурные протесты и жалобы. Если их выпускали слишком рано, они все равно бросались догонять нас. Однажды, когда мы прошли уже миль шесть в сторону гор, наслаждаясь неспешной утренней прогулкой, вдруг появились задыхающиеся, счастливые собаки и обрушили на наши руки и колени свои розовые горячие языки в полном восторге, что нашли нас. После нескольких минут радостного махания хвостами и подпрыгивания к нашим лицам они убежали так же неожиданно, как и появились, и вернулись домой только вечером.

Нас это очень встревожило, мы не знали, что они убегают одни так далеко от дома. А вдруг они повадятся к соседям да еще начнут совершать набеги на их курятники? Но мы уже упустили время, собаки стали совсем взрослые, учить их было поздно. Или их надо держать круглые сутки на цепи во дворе — а такие собаки скорее согласятся умереть, — или дать им полную волю, и будь что будет.

В письмах из дому нам с братом сообщали, что творится с собаками, и раз от разу новости становились все тревожнее. Мы с братом читали, каждый в своей школе, где нам, как предполагалось, прививали дисциплину, любовь к порядку и высокие душевные качества: «Собаки пропадали где-то всю ночь, вернулись только к полудню…»; «Джок и Билль пробыли в лесу трое суток. Они только что прибежали домой совсем без сил…»; «На этот раз собаки, видно, загнали какое-то животное и сожрали его, совсем как дикие звери, потому что дома они есть ничего не стали, только пили и пили без конца, а потом заснули, как младенцы…»; «Вчера звонил мистер Дейли, сказал, что видел Джока и Билля на холме у себя за домом, они гонялись за его стадом. Придется выдрать псов, когда вернутся, ведь если так пойдет и дальше, их просто-напросто кто-нибудь пристрелит ночью…»

Когда мы приехали из города на каникулы, собак не было дома уже почти неделю. Но они почуяли, что мы вернулись — во всяком случае, мы тешили себя этой надеждой, — и прибежали домой: в лунном свете на склоне холма появились две бегущие рядом длинные черные фигуры, возле них по земле скользили длинные черные тени, в луче фонарика глаза собак блеснули красным огнем. Поздоровались они с нами довольно бурно, но тут же убежали спать. Мы с братом убеждали себя, что собаки считают нас существами такой же породы, как они, потому что мы тоже совершаем долгие таинственные прогулки в лес, но и он и я знали, что это сентиментальный вздор, которым мы пытаемся смягчить обиду оттого, что собакам, нашим собакам, так мало до нас дела. Ночью — вернее, перед рассветом — они снова исчезли и вернулись только через неделю. Пахло от них отвратительно — наверное, охотились на скунса или дикую кошку, — забитая репьями шерсть свалялась, в кожу впились десятки клещей. Они жадно лакали воду, но от еды отказались, из пасти у них шел тяжелый запах мяса.

Они заснули, растянувшись в тени, а мы с братом положили их тяжелые безвольные головы к себе на колени и стали выбирать из шкуры клещей, репьи и колючки. На передней лапе у Билля оказался жесткий рубец, я решила, что это старый заживший шрам, но, когда я до него дотронулась, Билль заскулил во сне. Я нагнулась пониже и увидела сплетенную из травы петлю от силка, какими негры ловят птиц. К счастью, Билль сумел ее оторвать.

— Да, — сказал отец, — вот так они оба и кончат, попадут в капкан, голубчики, и конец, так им и надо, ни капли мне их не жалко!

Мы перепугались и целый день продержали собак на привязи, но они так тосковали, что мы не выдержали и снова их отвязали.

У нас с братом была привычка уничтожать все капканы, какие нам попадались. Для животных покрупнее, например для антилопы, негры пригибали к земле молодое деревце, обвязывали его тонкой бечевкой и прикрепляли петлю из толстой проволоки, которую они вынимали из изгороди. Для животных помельче они ставили силки прямо на земле — петли из тоненькой проволоки или из сплетенного в жгут древесного волокна. А в траве вокруг посевов и прудов, где разбегалась паутинная сеть птичьих и заячьих тропок, почти над каждой висела сплетенная из травы петелька. Мы тратили целые дни, уничтожая эти капканы.

Чтобы как-то развлечь собак, мы стали каждый день совершать многомильные прогулки. Мы доводили себя до полного изнеможения, а собаки как ни в чем не бывало по-прежнему бегали по ночам в лес. Тогда мы стали ездить на велосипедах, мы мчались сломя голову по разбитым проселочным дорогам, а собаки бодро трусили рядом. Мы выбивались из сил в угоду Биллю и Джоку, а те, мы подозревали, прекрасно все понимают и снисходительно делают нам одолжение. Но мы решили не отступаться. Как-то раз мы увидели на опушке скелет какого-то большого животного, висящий в петле капкана на дереве — видно, капкан поставили, а потом о нем забыли. Мы показали этот скелет Биллю и Джеку, мы объясняли им, что произошло, мы грозили, мы чуть не со слезами умоляли, ведь людская речь — это не то что собачья. Они обнюхали кости, тявкнули несколько раз, глядя нам в глаза, явно из вежливости, и снова убежали в лес.

В школе мы вскоре узнали, что собаки совсем одичали. Иногда они прибегали днем в усадьбу поесть или выспаться. «Им нужен не дом, а ночлежка», жаловалась мама.

И наконец судьба подстерегла их, приняв облик оленьего капкана.

Глухой ночью мы проснулись от жалобного визга и вышли к собакам во двор. Они ползли к крыльцу на брюхе — кожа да кости, шерсть стоит дыбом, в глазах зловещий блеск. Их стали кормить, и они жадно набросились на еду — ноги едва их держали. И тут на шее Джока, влезшего мордой в миску, мы увидели разгадку — толстый проволочный канат, сплетенный из десятка отдельных жгутиков и перегрызенный у самого ошейника. Мы осмотрели пасть Билля, это была сплошная кровавая рана, вместо зубов — пеньки, как у собаки, дожившей до глубокой старости. Чтобы перегрызть петлю, нужно было много времени, наверное, много дней. Если бы проволока оказалась сплошной, Джок так бы и сдох в капкане. От смерти он спасся, но надорвал легкие и заболел — петля едва его не задушила. А Билль не мог больше есть, как раньше, теперь он жевал с трудом, как старик. Несколько недель собаки прожили дома, их будто подменили, они бегали ночами по двору и лаяли, ели вовремя.

Потом они снова стали убегать, но пропадали уже не так долго. Джока мучили легкие, он часто ложился на солнышке, тяжело и хрипло дыша, как будто хотел дать им отдых. А Билль мог есть теперь только мягкое. Как же им удавалось охотиться?

Как-то под вечер мы встретили их за много миль от дома. Сначала услышали вдалеке знакомый отчаянный лай, он приближался. По высокой пепельной траве покатилась быстрая, мерно подымающаяся и опускающаяся волна, это бежала антилопа, но мы разглядели ее, только когда она была уже совсем близко, потому что антилопа была красновато-коричневая, а долина заросла розовым ковылем, который в резком, напряженном свете отсвечивает алым. Освещенная заходящим солнцем, седая трава на опушке казалась невидимой, как лучи белого света, ковыль тлел и вспыхивал, а маленькая антилопа горела красным пятном. Вдруг она резко метнулась в сторону, неужели нас заметила? Нет, это Джок ловко рассчитанным маневром выскочил наперерез ей из розовой травы, где прятался в засаде. Антилопу гнал Билль, он несся, едва касаясь лапами земли. Джок, который не умел больше быстро бегать, заставил антилопу броситься прямо ему в пасть. На наших глазах Билль взвился к горлу животного, повалил на землю и держал, пока не подбежал Джок, чтобы его прикончить, — ведь собственными своими зубами он уже никого не мог загрызть.

Мы осторожно к ним вышли, позвали их, но эти злобно рычащие звери будто и не узнали нас, только яростно сверкнули горящими глазами, раздирая антилопу. Вернее, раздирал ее Джок, и не только раздирал, а еще и подпихивал носом горячие, дымящиеся куски Биллю, который иначе остался бы голодным.

Да, теперь они могли охотиться только вдвоем, друг без друга им было не прожить.

Но прошло еще немного времени, и Джок стал возвращаться с охоты раньше, через день или два, а Билль оставался в лесу неделю или даже дольше. Дома Джок целыми днями лежал во дворе и глядел в лес, а когда прибегал Билль, он лизал ему уши и морду, как будто снова взял на себя роль его матери.

Однажды я услышала лай Билля и вышла на крыльцо. Мимо нашего дома к соседней ферме за холмом шла телефонная линия. Провода звенели и пели, как струны, а под ними далеко внизу прыгал и лаял на них Билль-он играл, как когда-то играл щенком, потому что его переполняла радость жизни. Но сейчас мне стало грустно: большая сильная собака играет одна, а ее друг смирно лежит на солнышке и с хрипом дышит больными легкими.

Только чем же Билль питался в лесу? Мышами, птичьими яйцами, ящерицами, чем-то достаточно мягким? И об этом тоже было грустно думать, особенно когда вспоминались дни былой славы двух бесстрашных охотников.

Нам стали звонить соседи: «На ферму забегал ваш Билль, съел все, что осталось у нашей собаки в миске…»; «Нам показалось, ваш Билль был голодный, мы его покормили…»; «Ваша собака, этот ваш Билль, стал ужасно худой, вам не кажется?»; «Вашего Билля видели возле нашего птичника, мне очень неприятно, но, если он станет таскать яйца, придется его…»

Породистая сука наших соседей, что жили за пятнадцать миль, принесла от Билля щенков. Хозяева ее были ужасно недовольны: во-первых, Билль пес без родословной, и потом эта его «дурная наследственность». Щенков всех до одного уничтожили. Билль неотступно рыскал вокруг дома, несмотря на побои и на выстрелы в воздух, которыми его хотели прогнать. Соседи звонили и просили ради бога сделать что-нибудь, чтобы Билль сидел дома, им надоело держать свою суку на привязи.

Но мы ничего не могли с ним сделать. Вернее, не хотели. Конечно, когда Билль прибегал из лесу, жадно лакал воду из чашки Джока и ложился рядом с ним, нос к носу, можно было поймать его и посадить на цепь, но мы его не трогали. «Все равно его скоро прикончат», — говорил отец. А мама снова рассказывала Джоку, какой он умный и благородный, точно и не было этих долгих счастливых лет на воле, снова хвалила его за доброту и послушание.

Я поехала навестить соседей, у которых жила подруга Билля. Ее держали привязанной на веранде. Всю ночь нам не давал покоя тоскливый дикий вой из лесу, а она скулила и рвалась на цепи. Утром я вошла в знойное безмолвие леса и позвала:

— Билль! Это я, Билль!

Ни звука в ответ. Я села на склоне термитного холмика в тени и стала ждать. Скоро за деревьями показался Билль, тощий, измученный, настороженно-отчужденный, бродяга, всюду подозревающий ловушку. Он увидел меня, но остановился ярдах в двадцати, залез на термитный холм неподалеку и сел на самом солнцепеке, и мне хорошо были видны темные пятна на его шкуре. Так мы сидели и молчали, глядя друг на друга. Вдруг он закинул голову и завыл, как воют собаки на круглый шар луны, долгим, страшным, надсадным воем одиночества. Но сейчас светило солнце, было ясное, тихое утро, и лес не таил никаких тайн, а Билль исходил неутолимой тоской, обратив морду туда, где была привязана его подруга. Нам было слышно, как она скулит и гремит железной чашкой, мечась по террасе. Мне стало невыносимо тяжело, по коже поползли мурашки, волоски на руках поднялись дыбом. Я подошла к нему, села рядом на землю и обняла его за шею, как когда-то давно лунной ночью обнимала его мать Стеллу, у которой отняла щенка. Он положил морду мне на плечо и заскулил, вернее, заплакал… потом снова поднял голову и завыл.

— Билль, не нужно, мой хороший, прошу тебя, ведь ничего мы сделать не можем, ничего, милый ты мой пес…

Но он все выл и выл, потом неожиданно вскочил, как будто боль сорвала его с места, повел в мою сторону носом, точно говоря: «А, это всего лишь ты, ну что ж, прощай», — повернул свою морду старого одинокого зверя к лесу и побежал.

Через несколько дней его убили — рано утром, когда он выходил из птичника с яйцом в зубах.

Джок теперь остался один. Он целыми днями лежал на солнышке, глядя на опушку тянущегося до самых гор леса, где он все эти годы охотился с Биллем. Он совсем состарился, ноги едва гнулись, шерсть висела клочьями, дышал он трудно и хрипло.

Ночью, когда светила полная луна, он выходил во двор и выл, и мы говорили: «О Билле скучает». Он подходил к матери, садился рядом и клал ей морду на колени, и она гладила его и говорила:

— Бедный мой старенький Джок, ты скучаешь по глупому, нехорошему Биллю?

Во сне он часто вдруг вскакивал и бежал на своих старых, негнущихся лапах по всем комнатам, обегал все пристройки и сараи во дворе, обнюхивал каждый угол и тревожно поскуливал. Потом настороженно замирал, подняв переднюю лапу, как в молодые годы, и глядел, глядел в лес и тихо повизгивал. И мы говорили:

— Наверное, ему приснилось, что он охотится с Биллем.

Ему становилось все хуже, он совсем задыхался. Мы отнесли его на руках в лес за холмом, и, пока мама гладила и ласкала его, отец приставил дуло ружья ему к затылку и выстрелил.