Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А сейчас поспи.

Я заснула, повинуясь этому третьему, дружелюбному, мужчине, ощущая в себе двух других Анн, не совпадающих с этим послушным ребенком, — Анну влюбленную и униженную в своей любви, женщину, которая, замерзшая и несчастная, свернулась калачиком в каком-то уголке меня, и отстраненную сардоническую Анну, с любопытством наблюдающую за всем происходящим и приговаривающую: «Так-так, ну-ну».

Я спала некрепко, мне снились ужасающие сны. В одном, уже не раз виденном раньше, сне я видела себя и злого карликоподобного мужчину. Во сне я даже ему кивнула, как бы подтверждая, что его узнала, — а, вот и ты, я знала, что ты когда-нибудь опять объявишься! У него был огромный торчащий пенис, из-за которого его одежда топорщилась, вздымалась спереди, он угрожал мне, был опасен, потому что, я точно знала, злобный старикашка меня ненавидит, он хочет причинить мне боль. Усилием воли я заставила себя проснуться, я попыталась успокоиться. Савл лежал рядом со мной, инертная и плотная, холодная масса его плоти. Он лежал на спине, но, даже когда он спал, по его позе было видно, что он готов обороняться, защищаться. В тусклом свете едва зарождающегося дня я видела его лицо — лицо человека, готового защищаться в любой момент. Я вдруг почувствовала резкий кислый запах. Я подумала: не может быть, что это Савл, он слишком чистоплотный и брезгливый; потом я поняла, что кислый запах исходит от его шеи, я также поняла, что это — запах страха. Он боялся. Во сне он оказался запертым в своем страхе, он вскоре начал всхлипывать, как маленький напуганный ребенок. Я знала, что он болен (хотя во время недели своего счастья я и отказывалась это признавать), и я почувствовала, как любовь и сострадание меня переполняют, я стала растирать его шею и плечи, чтобы их согреть. К утру он делается очень холодным, из него исходит холод, к которому примешивается кислый запах страха. Когда я его согрела, я снова заставила себя заснуть, и мгновенно я превратилась в старика, старик стал мною, но также я была старухой, так что в итоге я была бесполой. Еще я была очень злонамеренной и разрушительной. Когда я проснулась, Савл, которого я обнимала, снова был холодным, лежал холодным неподвижным грузом. Мне надо было отогреться после кошмара моего сна прежде, чем я смогу согреть его. Я говорила себе: «Я уже была злобным стариком, была злоумышляющей старухой, была сразу обоими, так что же дальше, что теперь?» Тем временем в комнату начал проникать свет, сероватый свет, и я смогла лучше рассмотреть Савла. Его кожа, будь он здоровым, была бы теплого коричневатого смуглого тона, как это бывает у мужчин такого типа — с широкой костью, крепких, сильных, светловолосых, теперь же она отливала желтым цветом и как-то дрябло и неплотно прилегала к ширококостной основе его лица. Он неожиданно проснулся, испуганный, вырванный из сна, он резко сел, готовый к обороне, начал высматривать врагов. Потом же он увидел меня и улыбнулся: я видела, как бы смотрелась эта улыбка на широком загорелом лице Савла Грина, здорового. Но его улыбка была напуганной и желтой. Он начал заниматься со мной любовью, из страха. Из страха перед одиночеством. Эта была не та поддельная любовь, которую отвергла влюбленная женщина, существо очень интуитивное, но это была любовь из страха, и та Анна, которая боялась, на нее отозвалась, мы были двумя напуганными существами, которые друг друга любят, продираясь сквозь свой ужас. И мой разум все время оставался начеку, он был напуган.

Целую неделю Савл ко мне не приближался, опять — никаких объяснений, ничего, он был посторонним человеком, который приходил в мой дом, кивал мне сухо, проходил наверх. Неделю я наблюдала, как мое женское существо чахнет, потом оно стало закипать яростью, закипать ревностью. То была злобная ужасающая ревность, я не узнавала саму себя. Я поднялась к Савлу и сказала:

— И что же это за мужчина, который может заниматься с женщиной любовью, на протяжении многих дней, всем своим видом давая ей понять, что ему очень нравится этот процесс, а потом он вдруг дает отбой, даже не предложив ей в качестве объяснения какой-нибудь вежливой лжи?

Громкий агрессивный смех. Потом он мне сказал:

— Что это за мужчина, спрашиваешь ты? У тебя есть все основания для того, чтобы задать этот вопрос.

Я сказала:

— Полагаю, ты пишешь один из этих великих американских романов, юный герой там ищет собственную идентичность.

— Правильно, — сказал он. — Но я не готов выслушивать речи в подобном тоне, если их произносят обитатели Старого Света, которые по какой-то неведомой мне причине никогда не знают даже и минутных колебаний в вопросе определения собственной идентичности.

Он был настроен жестко, насмешливо, враждебно; я тоже была жесткой, тоже смеялась. Наслаждаясь откровенным холодом этого мгновения, этой враждебностью в неприкрытом чистом виде, я ему заявила:

— Что же, желаю удачи, но только больше не используй меня в своих экспериментах.

И я ушла. Спустя несколько минут и он ко мне спустился, но уже не как духовный томагавк, он заговорил со мной по-доброму, ответственно. Он сказал:

— Анна, ты ищешь мужчину своей жизни, и правильно делаешь, ты его заслуживаешь. Но.

— Но?

— Ты ищешь счастья. Это слово, которое всегда было для меня пустым звуком, пока я не увидел, как ты его из этой ситуации отжимаешь как масло. Одному Богу известно, как вообще возможно, пусть даже это делает и женщина, извлекать счастье из этого расклада. Но.

— Но?

— Это я, Савл Грин, и я не счастлив и никогда счастливым не был.

— Так, значит, я тебя использую.

— Именно так.

— Справедливый обмен, ведь ты же тоже меня используешь.

Он изменился в лице, он явно был сильно удивлен.

— Извини, что я посмела заговорить об этом, — сказала я, — но быть того не может, чтобы тебе ни разу не приходило это в голову.

Он засмеялся, и смех его был настоящим, не враждебным.

А потом мы пошли пить кофе, и за кофе мы говорили о политике или, скорее, об Америке. Его Америка — холодная, жестокая. Он говорил о Голливуде, о «красных» писателях, о тех, кто, повинуясь давлению Маккарти, стал называться «красным», о тех писателях, которые, став респектабельными, стали послушно придерживаться антикоммунистических идей. О людях, доносивших на своих друзей в инквизиционные комитеты. (*9) Он говорит об этом с каким-то отстраненным и удивленным гневом. Рассказал мне, как его босс призвал его в свой кабинет спросить, является ли он членом коммунистической партии. Савл к тому времени уже им не был, на самом деле незадолго до этого его уже из партии изгнали, однако он отказался отвечать. Босс сильно распереживался и сказал, что Савл должен подать в отставку. Савл, спустя несколько недель, встретил его на вечеринке, и этот человек вдруг начал причитать, стонать, во всем себя винить. «Савл, ты же мой друг, я привык думать, что ты мой друг». Эту ноту я слышала во многих рассказах Савла, в рассказах Нельсона, других людей. Пока он говорил, я различала в себе чувство, которое меня смущает: острый злой приступ презрения к боссу Савла, к «красным» писателям, которые спасались бегством в «удобный» коммунизм, ко всем доносчикам. Я сказала Савлу:

— Все это очень хорошо, но все, что мы говорим, все наши представления произрастают из допущения, что от людей следует ожидать мужества, достаточного для того, чтобы отстаивать плоды своих личных размышлений.

Он вскинул голову, резко, вызывающе. Обычно, когда он говорит, он говорит вслепую, его глаза пустые, он говорит с самим собой. Только когда он весь, «в полном составе», взглянул на меня сквозь эти серые прохладные глаза, я осознала, насколько я уже привыкла к этой его манере — говорить с самим собой, едва ли замечая, что я нахожусь рядом. Он спросил:

— Что ты имеешь в виду?

Я поняла, что я впервые подумала об этом с такой ясностью: его присутствие заставляет меня мыслить с предельной ясностью, потому что наш опыт совпадает очень во многом, а в то же время мы люди очень разные. Я сказала:

— Послушай, возьмем хотя бы нас, среди нас нет никого, кто бы не делал этого, публично мы говорим одно, приватно мы говорим другое, одно — нашим друзьям, другое — для врагов. Нет никого, кто не поддался бы хоть раз давлению, не уступил страху перед тем, что о нем станут думать как о предателе. Я могу припомнить по меньшей мере дюжину случаев, когда я думала: я ужасно боюсь это сказать, или даже просто подумать это, по той причине, что я боюсь, что обо мне станут думать как о предателе по отношению к партии.

Он пристально на меня смотрел, смотрел жестко, с затаенной презрительной усмешкой в глубине глаз. Мне эта усмешка хорошо знакома, это — «революционная усмешка», и у всех у нас бывали случаи, когда нам приходилось применять эту усмешку, вот почему я не ответила на этот его вызов, а вместо этого продолжила:

— Так вот, я и говорю, что в наше время именно те люди, от которых по определению можно было б ждать, что они будут бесстрашными, правдивыми, открытыми, превратились в льстецов, лжецов и циников, или из страха перед пыткой или же тюрьмой, или — из страха прослыть предателем.

Он на меня рявкнул, как-то машинально:

— Разговорчики среднего класса, вот что все это такое, что же, в такие вот моменты твое происхождение дает о себе знать, да?

На мгновение я лишилась дара речи. Потому что ничто из того, что он говорил мне когда-либо раньше, ни тон, который он когда-либо использовал в разговорах со мной, не предполагали такой вот реплики: она была оружием из арсенала глумливых колкостей, презрительных насмешек, и я была застигнута врасплох. Я сказала:

— Не в этом дело.

Он ответил, все тем же тоном:

— Очень занятный образчик поношения красных, давненько я такого не слыхал.

— А твои критические отзывы о старых друзьях по партии, я полагаю, были просто беспристрастным комментарием?

Он не ответил мне, он хмурился. Я сказала:

— Все мы знаем, глядя на американский опыт, что всю интеллигенцию в полном составе можно силой заставить исповедовать набор стандартных представлений антикоммунизма.

Он неожиданно заметил:

— Вот почему я так люблю вашу страну, здесь этого не могло случиться.

Опять ощущение дисгармонии, шока. Потому что то, что он сказал, было сентиментальным заявлением, утварью, вытащенной из либерального буфета, так же как остальные его реплики представляли собой утварь из красного буфета.

Я сказала:

— Во время холодной войны, когда коммунистические возгласы и крики достигли своего пика, интеллектуалы здесь, в этой страны, ничем от ваших и не отличались. Да, я знаю, сейчас об этом все забыли, сейчас все в шоке от Маккарти, но ведь наши умники старались все замять, они говорили, что все не так уж плохо, как может показаться. Точно так же, как поступали в Штатах их коллеги. Наши либералы в основном, либо впрямую, либо подспудно, вставали на защиту антиамериканских комитетов. Какой-нибудь известный редактор мог в желтой прессе опубликовать истеричное письмо, в котором писал, что, если бы он только знал, что X и Y, его давнишние друзья, шпионы, он тут же побежал бы в Британскую секретную службу, чтобы поскорее донести на них. И после этого никто не начинал думать о нем хуже. А все литературные сообщества и организации прилежно исповедовали самый примитивный вариант антикоммунизма — всё, или — по большей части всё, что они говорили, конечно, вполне соответствовало действительности, но все дело в том, что они просто повторяли то, что ежедневно можно было прочитать в любой желтой газете, никаких попыток действительно понять хоть что-нибудь, хоть в чем-то разобраться, они просто вопили в полный голос, просто были сворой лающих собак. Так что я прекрасно понимаю, что если б жару поддали еще хотя бы на один градус больше, то наши интеллектуалы стали бы быстренько формироваться в антибританские комитеты, а тем временем мы, красные, врали, что черное — это белое.

— Ну и?

— Ну и, судя по тому, что мы видим на протяжении последних тридцати лет в демократических странах, не говоря уже о диктатурах, в любом обществе число людей, действительно готовых плыть против течения, действительно готовых любой ценой биться за правду, настолько незначительно, что…

Он неожиданно сказал:

— Прошу меня простить.

И вышел, ступая напряженно, как человек, который ничего перед собой не видит.

Я осталась сидеть на кухне, и я задумалась над тем, что я сказала. Я, как все мои хорошие знакомые, а многие из них — люди прекрасные, увязла в коммунистическом конформизме, мы лгали самим себе или другим. А «либеральные», или «свободные», интеллектуалы очень легко могли быть втянуты, а часто и оказывались втянутыми в «охоту на ведьм» любого толка. Очень немногие действительно радеют о свободе, о независимости, правде, очень немногие. Мало у кого достанет мужества, силы характера такого рода, которые должны служить опорой подлинной демократии. Без людей с подобным характером и мужеством свободное общество умирает или оно не может народиться.

Так я и сидела там, на кухне, обескураженная и удрученная. Потому что у всех нас, у тех, кто вырос в странах западной демократии, есть встроенный приборчик, который отвечает за веру в то, что свобода и независимость будут неизбежно набирать силу, переживут любые на них посягательства, и, похоже, эта вера упорно выживает, несмотря на все опровергающие ее факты. Эта вера, быть может, сама по себе представляет опасность. Сидя там, я вдруг явственно увидела такой мир, где нации, системы, экономические блоки твердеют, застывают, укрепляются, объединяются; мир, где будет все более и более нелепо даже говорить о независимости или об индивидуальном сознании. Я знаю, что такого рода видения уже давно описаны, мы это уже читали, но на какое-то мгновение все это перестало быть словами, мыслями, а стало чем-то, что каждой клеткой моего тела и каждым своим нервом я подтверждала, я знала, что так оно и будет наверняка.

Савл снова ко мне спустился, теперь он был уже полностью одет. Теперь он был, как я это называю, «самим собой», и он сказал мне просто, с юмористическими нотками в голосе:

— Извини, что ушел, я просто не мог принять того, что ты говорила.

Я ответила:

— В последнее время что бы я ни начала обдумывать, это обязательно нагоняет на меня уныние и тоску. Может, я тоже не могу этого принять.

Он подошел ко мне и меня обнял. Он сказал:

— Мы друг друга утешаем. Вот я и думаю — зачем?

Потом, все еще продолжая обнимать меня:

— Мы обязательно должны иметь в виду, что люди с таким опытом, как наш с тобой, просто обязаны страдать от депрессии и чувства безнадежности.

— Или, может быть, как раз люди с таким опытом, как наш с тобой, в первых рядах тех, кто знает правду, потому что мы знаем на что мы сами способны?

Я предложила Савлу поесть, теперь мы заговорили о его детстве. Классически плохое детство, разбитая семья и все такое прочее. После обеда он пошел наверх, сказав, что хочет поработать. Почти сразу он снова спустился вниз, облокотился о дверной косяк и сказал мне небрежно:

— Знаешь, раньше я мог работать подряд много часов, теперь же мне каждый час нужен перерыв.

Опять — неловкость, диссонанс. Теперь, когда у меня было время все это обдумать, мне все понятно, но тогда я была просто смущена и сбита с толку. Ведь он говорил так, словно поработал час, а ведь на деле прошло всего-то минут пять. Он стоял в дверях, плечом опираясь на косяк, вид у него был беспокойный. Потом он мне сказал:

— Там, дома, у меня есть друг. Его родители расстались, когда он был совсем ребенком. Как думаешь, могло это дурно на него повлиять?

Я ответила не сразу, я словно онемела, потому что было предельно ясно, что его «друг» — это он сам. Но ведь не прошло и десяти минут с тех пор, как Савл рассказал мне о родителях.

Я сказала:

— Да, я уверена, что развод твоих родителей на тебя повлиял.

Он как-то дернулся, он подобрался, выражение лица стало закрытым и подозрительным, и он сказал:

— Откуда ты это знаешь?

(*10) Я сказала:

— У тебя плохая память, ты мне рассказывал о своих родителях несколько минут назад.

Он стоял бдительный, настороженный, думал. Черты лица заострились от терзавших его подозрений. Потом он проговорил, с трудом выдавливая из себя слова:

— Ну… я просто вспоминал своего друга, вот и все…

Он развернулся и пошел наверх.

А я так и осталась сидеть, озадаченная, пытаясь хоть как-то объяснить себе происходящее. Савл искренне забыл о том, что только что говорил со мной о своих родителях. И я могла легко припомнить еще с полдюжины подобных случаев, произошедших за последние несколько дней, — он что-нибудь мне рассказывал, а потом, спустя несколько минут, снова заговаривал об этом как о чем-то совершенно новом. Вчера, например, Савл сказал: «А помнишь, как я пришел сюда впервые», говоря об этом так, словно он живет здесь уже многие месяцы. В другой раз он сказал: «В тот раз мы пошли в индийский ресторан», при том что мы там обедали в тот же день, несколькими часами раньше.

Я прошла в большую комнату и закрыла за собой дверь. Между нами существует молчаливая договоренность, что, когда моя дверь закрыта, меня не стоит беспокоить. Иногда, когда моя дверь закрыта, я слышу, как он расхаживает по своей комнате прямо у меня над головой или как он спускается до середины лестницы, и это словно бы давит на меня, заставляя меня открыть дверь, и я это делаю. Но сегодня я крепко затворила дверь, села на кровать и попыталась все обдумать. На моем теле проступила легкая испарина, мои руки похолодели, у меня не получалось ровно дышать. Меня душила тревога, и я повторяла себе снова и снова: «Это не мое состояние тревоги, это не мое». Но мне это совсем не помогло. (*11) Я легла на пол, на спину, подложив под голову подушку, расслабилась и стала «играть в игру». Или попыталась это сделать. Ничего не получилось, потому что я слышала Савла, слышала, как он бродит, словно рыщет в поисках добычи там, у себя, наверху. Во мне отдавалось каждое его движение. Я подумала, что мне не мешало бы выйти проветриться, повидаться с кем-нибудь. Но с кем? Я знала, что я не могу обсуждать Савла с Молли. Я все равно ей позвонила, и она спросила между делом:

— Как Савл?

А я ответила:

— Хорошо.

Она мимоходом заметила, что виделась с Джейн Бонд и что та «не на шутку в него влюблена». Несколько дней я не вспоминала про Джейн Бонд, поэтому я быстренько поболтала с Молли о чем-то несущественном, положила трубку и снова легла на пол. Прошлым вечером Савл сказал мне:

— Мне надо немножко прогуляться, иначе я не смогу заснуть.

Он отсутствовал около трех часов. До дома Джейн Бонд примерно полчаса пешего хода, десять минут на автобусе. И да, он кому-то звонил, перед тем как уйти. Это означает, что он договорился с Джейн о любовном свидании, позвонив ей прямо из моего дома, он ушел, позанимался с ней любовью, вернулся, лег в мою постель, заснул. Нет, мы не занимались любовью прошлой ночью. Потому что я защищала себя, подсознательно, от возможной боли знания. (Однако мой разум это не тревожит, волнуется только то существо внутри меня, оно ревнует, мрачнеет, хочет причинить ответную боль.)

Он ко мне постучался и сказал через закрытую дверь:

— Не хочу тебе мешать, пойду прогуляюсь немного.

Не отдавая себе отчета в том, что я собираюсь сделать, я быстро подошла к двери, открыла ее, — он уже начал спускаться вниз, — и спросила:

— Ты идешь встречаться с Джейн Бонд?

Он окаменел, потом медленно развернулся и прямо посмотрел мне в лицо:

— Нет, я иду на прогулку.

Я ничего не сказала, потому что подумала, что не может такого быть, что он врет мне, когда я задаю ему такой прямой вопрос. Мне нужно было спросить: «Ты встречался с Джейн Бонд вчера вечером?» Сейчас я понимаю, что я этого не спросила, потому что боялась, что он станет все отрицать.

Я сказала что-то беззаботное и незначительное и отвернулась от него, закрывая за собой дверь. Я не могла думать, я не могла даже двигаться. Я заболела. Я все повторяла и повторяла, обращаясь к самой себе: «Он должен уйти, он должен отсюда уехать». Но я знала, что не смогу попросить его покинуть мой дом, поэтому я все говорила и говорила себе: «Тогда ты должна попытаться отстраниться».

Когда Савл вернулся, я поняла, что ждала звука его шагов несколько часов. К тому времени уже почти полностью стемнело. Он выкрикнул какое-то приветствие в мой адрес, чрезмерно громкое и дружелюбное, и сразу прошел в ванную. (* 12) А я сидела и думала: «Это просто невозможно, не может такого быть, что этот мужчина сразу после свидания с Джейн Бонд возвращается сюда, идет смывать с себя следы секса, понимая, что я, должно быть, все знаю. Это невозможно». И все же я знала, что это возможно. Я сидела и накручивала себя, заставляя себя спросить: «Савл, ты спал с Джейн Бонд?»

Когда он ко мне пришел, я произнесла это вслух. Он издал характерный громкий грубый смешок и ответил:

— Нет.

Потом он внимательно на меня посмотрел, подошел ко мне и меня обнял. Он сделал это так просто и так тепло, что я тут же сдалась. Он сказал, очень по-дружески:

— Да будет тебе, Анна, ты принимаешь все слишком близко к сердцу. Относись ко всему проще.

Он немного приласкал меня и добавил:

— Думаю, ты должна постараться кое-что понять — мы очень разные люди. И еще — то, как ты жила здесь до моего появления, не пошло тебе на пользу. Все в порядке, я здесь.

С этими словами он уложил меня в кровать и принялся меня поглаживать и успокаивать, так, словно я была больна. А я и вправду была больна. В голове у меня все смешалось, в животе бурлило. Я не могла думать, потому что человек, обращавшийся со мной столь нежно, был тем же человеком, который делал меня больной. Спустя какое-то время он сказал мне:

— А сейчас приготовь мне ужин, это пойдет тебе на пользу. Помоги тебе Бог, но ты же настоящая семейная женщина, тебе бы стать женой хорошего надежного человека, жить бы с ним спокойно да поживать.

Потом, угрюмо (*13):

— Помоги и мне, Боже, я, похоже, всегда выискиваю именно таких.

Я приготовила ему ужин.

Сегодня утром, рано, зазвонил телефон. Я ответила на звонок, это была Джейн Бонд. Я разбудила Савла, сказала ему, вышла из комнаты и пошла в ванную, где устроила страшный шум: пустила воду ну и так далее. Когда я вернулась, он уже снова лежал в постели, свернувшись калачиком, в полудреме. Я ждала, что он мне скажет, что ему сказала Джейн или чего она хочет, но он и словом не обмолвился о ее звонке. Я снова разозлилась. Но вся прошедшая ночь была наполнена теплом и нежностью, во сне Савл поворачивался ко мне как мой возлюбленный, он прикасался ко мне, целовал меня, он даже называл меня по имени, так что все это предназначалось мне, лично мне. Я запутывалась в собственных чувствах. После завтрака он сказал, что должен уйти по делам. Последовал долгий детальный рассказ о том, что ему необходимо встретиться с одним человеком из мира киноиндустрии. По упертому деревянному выражению его лица и по ненужной сложности его объяснений я понимала, что он собирается встретиться с Джейн Бонд и что он договорился с ней о встрече, когда она ему позвонила. Как только Савл ушел, я поднялась в его комнату. Там все чрезвычайно аккуратно и опрятно. Потом я начала рыться в его бумагах. Я помню, как я подумала, ничуть себе не ужасаясь, а так, словно я делаю это по праву, потому что он мне лжет, что это первый случай в моей жизни, когда я читаю чужие письма и другие личные документы. Я злилась, мне было худо, но действовала я очень методично. В одном углу ящика стола я нашла пачку перетянутых резинкой писем, от одной американской девушки. Они были любовниками, она жаловалась, что Савл ей не пишет. Потом я нашла еще одну пачку писем, от девушки из Парижа, — снова жалобы, что он не написал. Я положила письма на место, но не аккуратно, а как попало, и стала высматривать что-нибудь еще. Потом я обнаружила несколько стопок дневников. (*14) Я помню, как подумала, что это странно, что в его дневниках записи идут в хронологическом порядке, что они не расколоты на несколько разных частей, как мои. Я пролистала несколько старых дневников, не вчитываясь, а просто пытаясь получить некое общее впечатление. Бесконечный перечень новых мест, разных работ, нескончаемый список женских имен. И через все разнообразие мест-названий, женских имен красной нитью — подробности о чувстве одиночества, об отстраненности, об изоляции. Я сидела там, на его кровати, пытаясь слить воедино два разных образа — образ мужчины, которого я знала, и того, который вставал со страниц этих дневников, последний был тотально наполнен жалостью к себе, был холоден, расчетлив и бесчувствен. Потом я вспомнила, что, когда читала собственные дневники, я себя не узнавала. Происходит нечто странное, когда кто-то пишет о себе самом. То есть — когда пишет о себе реальном, а не об образе самого себя. Результат выходит безжалостный, холодный, осуждающий. Или если не осуждающий, то в нем нет никакой жизни — да, именно так, он получается безжизненным. Я понимаю, что, написав это, я сразу оказываюсь в том месте своей черной тетради, где писала о Вилли. Если бы Савл сказал о своих дневниках или сказал бы, подводя итоги о себе молодом с точки зрения себя более позднего: «Я поступал по-свински, с женщинами я вел себя как самая настоящая свинья», или «Я правильно делаю, что поступаю с женщинами именно так», или «Я просто записываю все, что происходит, я не оцениваю свое поведение вообще никак», — что ж, что бы он ни сказал, это было бы неправильно и неуместно. Потому что чего совсем нет в его дневниках, так это его жизненной силы, обаяния, самой жизни. «Вилли позволил себе блеснуть очками через всю комнату, и он сказал…» Савл, прочно стоящий на земле, Савл, не знающий отказа, ухмыляющийся — он иронично ухмыляется по поводу своей же позы соблазнителя, — протяжно цедит: «Пойдем, малышка, давай потрахаемся, ты в моем вкусе». Я продолжала читать отдельные записи, сначала ужасаясь их холодной безжалостности; потом переводя их, опираясь на свое знание Савла, в жизнь. Настроение мое постоянно скакало: от злости, женской злости, к восторгу, который ощущаешь, наблюдая за некоей формой жизни, к восторгу узнавания.

Потом мои восторги улетучились, как только я наткнулась на запись, которая меня сильно испугала, потому что я уже написала это, в своей желтой тетради, повинуясь какому-то иного рода пониманию. Меня пугает, что, когда я пишу, я, похоже, становлюсь какой-то ужасной ясновидящей или кем-то в этом роде, включается интуиция; работает какая-то часть разума, которую слишком больно применять в повседневной жизни; если использовать ее в обычной жизни, жить будет совершенно невозможно. Три записи: «Пора убираться из Детройта, я получил от него все, что мне было нужно. Сложности с Мейвис. Я был без ума от нее неделю назад, а теперь — ничего. Странно». Потом: «Вчера вечером Мейвис пришла ко мне домой. У меня была Джоан. Пришлось выйти в холл и отправить Мейвис прочь». Потом: «Получил письмо из Детройта, от Джейка. Мейвис перерезала себе бритвой вены. Ее успели вовремя доставить в больницу. Жаль, хорошая девушка». Больше Мейвис нигде не упоминалась. Меня переполняла ярость, холодная мстительная ярость войны полов; я разозлилась настолько, что была вынуждена просто отключить свое воображение. Я отодвинула в сторону груды дневников. На то, чтобы их прочесть, ушла бы не одна неделя, а мне было неинтересно. Теперь меня разобрало любопытство: а что он пишет обо мне? Я нашла запись того дня, когда Савл впервые пришел в эту квартиру. «Познакомился с Анной Вулф. Если я собираюсь призадержаться в Лондоне, вполне сойдет. Мери предложила мне комнату, но я вижу, что там без сложностей не обойдется. С ней хорошо спать, но не более того. Анна меня не привлекает. В данных обстоятельствах это хорошо. Мери закатила сцену. На вечеринке — Джейн. Мы танцевали, практически трахались на танцплощадке. Маленькая, легкая, похожая на мальчика — отвез ее домой. Протрахались всю ночь — здорово!» «Сегодня общался с Анной, не помню ничего из того, что я ей говорил, не думаю, что она что-нибудь заметила». Несколько дней записи не делались. Потом: «Забавно, Анна мне нравится больше всех, но мне не нравится с ней спать. Может, пора двигаться дальше? С Джейн начались сложности. Да е… я этих дам, буквально!» «Анна устраивает сложности из-за Джейн. Что ж, тем хуже для нее, намного хуже». «Порвал с Джейн. Жаль, самый лучший секс из всего, что у меня было в этой чертовой стране. Маргарита в маленьком кафе». «Позвонила Джейн. Устраивает мне сложности из-за Анны. Не хочу сложностей с Анной. Встречаюсь с Маргаритой».

Это было написано сегодня, значит, когда он уходил, он уходил не к Джейн, а к Маргарите. Я в ужасе от самой себя, потому что чтение чужих дневников не вызывает у меня никакого ужаса. Напротив, меня переполняет безобразная торжествующая радость, потому что я его изобличила.

(*15) Запись «мне не нравится спать с Анной» прорезала меня такой глубокой болью, что несколько мгновений я не могла дышать. Хуже того, я этого не понимала. Хуже того, на несколько минут я утратила веру в способность женского существа, которое либо отзывается, либо нет, в зависимости от того, насколько искренне и убежденно Савл занимается любовью, правильно оценивать происходящее. Эту женщину невозможно обмануть. На какое-то мгновение я допустила, что она сознательно вводит себя в заблуждение. Мне было стыдно, что для меня важнее то, что Савл не хочет спать со мной, потому что в противном случае я могла бы стать для него от силы «хорошим половым партнером», чем то, что я ему по-человечески нравлюсь. Я отложила дневники, опять небрежно, как и письма, повинуясь какому-то пренебрежительно-презрительному чувству, и спустилась вниз, чтобы все это описать. Но я не могу написать ничего здравого, разумного, я совершенно сбита с толку.

Только что сходила наверх, чтобы еще раз заглянуть в дневник, — Савл написал «мне не нравится с ней спать» в ту неделю, когда он ко мне не спускался. С тех пор он занимается со мной любовью так, как это делает мужчина с той женщиной, которая его очень привлекает. Я этого не понимаю, я ничего не понимаю.

Вчера я силой принудила себя задать Савлу неприятный вопрос:

— Ты болен? И если да — то чем?

Он сказал, а я почти ждала именно такого ответа:

— Откуда ты знаешь?

Я даже засмеялась. Он осторожно проговорил:

— Я думаю, что если у тебя есть сложности, то лучше засунуть их поглубже к себе в карман и не донимать этим других людей.

Он произнес это серьезно, ответственный человек. Я сказала:

— Но как раз этим ты и занимаешься. В чем твоя проблема?

Мне кажется, что я попалась, блуждаю в каком-то психологическом тумане. Он ответил серьезно:

— Я надеялся, что не обременяю тебя этим.

— Я не жалуюсь, — сказала я. — Но думаю, что не стоит все это хранить в себе, лучше все это выпустить наружу.

Он сказал, внезапно колко и враждебно:

— Ты выражаешься как какой-нибудь чертов психоаналитик.

Я думала о том, как практически в любом разговоре он может быть пятью или шестью разными людьми; я даже поджидала возвращения ответственного человека. Так оно и вышло, и Савл продолжил:

— Я в не слишком-то хорошей форме, это правда. Мне очень жаль, если это так заметно. Я постараюсь вести себя лучше.

Я сказала:

— Вопрос не в том, чтобы вести себя лучше.

Он решительно сменил тему разговора; на его лице появилось затравленное, обиженное выражение, этот человек пытался себя защитить.

Я позвонила доктору Пейнтеру и сказала, что хочу понять, в чем проблема человека, у которого нет чувства времени и который производит такое впечатление, словно в нем живут несколько разных людей. Он ответил:

— Я не ставлю диагнозов по телефону.

Я сказала:

— Да ладно, будет вам.

Он сказал:

— Дорогая моя Анна, думаю, вам лучше записаться на прием.

— Речь идет не обо мне, — пояснила я, — это мой друг.

Но доктор промолчал. Потом он сказал:

— Пожалуйста, не тревожьтесь, вы бы удивились, узнав, сколько очаровательных людей, расхаживающих по нашим улицам, являются всего-навсего призраками самих себя. Все-таки запишитесь на прием.

— А в чем причина этого?

— Что ж, я бы рискнул предположить, и так, чтобы не сказать при этом лишнего, — все это связано с той эпохой, в которой мы живем.

— Спасибо, — сказала я.

— И не придете на прием?

— Нет.

— Это очень плохо, Анна, это духовная гордыня, если вы — несколько разных человек, то кого из них вы собираетесь тащить за волосы из омута?

— Я доставлю ваше послание по адресу, — пообещала я.

Я пошла к Савлу и сказала:

— Я позвонила своему врачу, и он подумал, что больна я, я же ему сказала, что у меня есть друг, — понимаешь?

Он на меня взглянул пронзительно, затравленно, но усмехнулся.

— Он говорит, что мне нужно записаться на прием, но что мне вовсе не следует тревожиться из-за того, что я — это сразу несколько разных человек, лишенных чувства времени.

— А я произвожу на тебя именно такое странное впечатление?

— Ну да.

— Спасибо. Полагаю, он прав, тревожиться не стоит.

Сегодня Савл сказал мне:

— Зачем мне тратиться на психиатра, когда я получаю лечение от тебя, причем бесплатно?

Он произнес эти слова зло, жестоко, торжествуя. Я сказала ему, что использовать меня в такой роли нечестно. Он заметил, все с той же торжествующей ненавистью в голосе:

— Типичная англичанка! Честно — нечестно! Все как-нибудь используют друг друга. Ты меня используешь, чтобы сотворить голливудскую грезу о счастье, а я, в свою очередь, собираюсь использовать твой опыт общения с целителями и знахарками.

Через минуту мы уже занимались любовью. Когда мы ругаемся, мы друг друга ненавидим, и тогда секс происходит от ненависти. Это тяжелый жестокий секс, не похожий ни на что мне ранее известное, он не имеет никакого отношения (*16) к тому моему существу, к влюбленной женщине. Она его безоговорочно отрицает.

Сегодня Савл в постели отпустил критическое замечание по поводу одного моего движения, и я поняла, что он меня с кем-то сравнивает. Я заметила, что существуют разные школы того, как следует заниматься любовью, и мы с ним — представители двух разных школ. В этот момент мы ненавидели друг друга, но делали это вполне добродушно. Поэтому он внимательно отнесся к моим словам, обдумал их, а потом взревел от смеха.

— Любовь, — сказал он, сентиментально, как мальчишка школьного возраста, — интернациональна.

— Секс, — парировала я, — это вопрос национального стиля. Ни один англичанин не станет заниматься любовью так, как это делаешь ты. Я, разумеется, говорю о тех из них, кто вообще этим занимается.

Савл начал сочинять шлягер — «Я полюблю твой национальный стиль, если ты полюбишь мой».

Стены этой квартиры смыкаются вокруг нас, замыкают нас в себе. День за днем мы здесь одни. Я отдаю себе отчет в том, что мы оба сумасшедшие. Он говорит, крича от смеха:

— Ну да, я ненормальный, вся моя недолгая жизнь ушла на то, чтобы это понять, и что теперь? Положим, я предпочитаю быть ненормальным, и что тогда?

Между тем мое состояние тревоги не отпускает меня ни на минуту, я забыла, что это такое — нормально проснуться; и все же я продолжаю спокойно наблюдать за этим состоянием и даже думаю: «Что же, я никогда не буду мучиться от собственного состояния тревоги, поэтому я могу прекрасно вместо этого прожить чужое, узнать, что это такое, раз уж мне выпал такой шанс».

Иногда я пытаюсь «играть в игру». Иногда я пишу в этой тетради и в желтой. Или наблюдаю, как меняются блики света на полу, так что крошечный комочек пыли или сучок на половице растут в размерах и символизируют самих себя. Наверху Савл ходит взад и вперед, взад и вперед, или там надолго наступает тишина. И тишина, и звук шагов одинаково гулко отдаются в моих нервах. Когда он покидает квартиру, чтобы «немного прогуляться», мне кажется, что мои нервы растягиваются, следуют везде за ним, словно они к нему привязаны.

Сегодня, когда Савл вернулся, я тут же инстинктивно поняла, что он с кем-то переспал. Я бросила ему вызов, задав прямой вопрос, но не потому, что мне было обидно, а потому, что мы — антагонисты, мы два противника, а он ответил:

— Нет, что заставляет тебя так думать?

Потом его лицо стало коварным, жадным, вороватым, и он сказал:

— Если ты хочешь, я предоставлю тебе алиби.

Я засмеялась, хотя и очень злилась, и смех восстановил меня. Я безумна, я одержима холодной ревностью неведомой мне раньше силы, я — женщина, которая читает чужие дневники и письма; однако, когда я смеюсь, я исцеляюсь. Ему не понравился мой смех, судя по тому, что он заметил:

— Заключенные привыкают говорить на определенном языке.

А я сказала:

— Никогда раньше я не была тюремщиком, и если я теперь им стала, то, может, потому что тебе тюремщик нужен.

Его лицо прояснилось, он присел на край моей кровати и пояснил с той простотой, на которую может вдруг переключиться в одно мгновение:

— Проблема в том, что, когда мы сошлись, ты для себя решила, что это подразумевает верность, а я так не считаю. Я никогда никому не хранил верность. Такого просто не бывало.

— Лжец, — сказала я. — На самом деле, как только женщина к тебе привязывалась или тебя разоблачала, ты просто переходил к другой.

Он рассмеялся искренне и молодо, а не враждебно-молодо, как часто это делал, и он сказал:

— Да, может, и в этом тоже что-то есть.

Я чуть было не сказала: «Тогда переходи к другой, иди отсюда». Я недоумевала, почему я этого ему не говорю, какой такой личной логике я следую, под его влиянием. В ту долю секунды, когда я почти сказала: «Тогда иди отсюда», он бросил на меня быстрый испуганный взгляд и добавил:

— Ты должна была мне сказать, что это имеет для тебя значение.

Я сказала:

— Тогда я говорю тебе сейчас, что это имеет для меня значение.

— О\'кей, — ответил он осторожно, после паузы. Лицо его стало хитрым и вороватым. Я прекрасно понимала, что он при этом думает.

Сегодня Савл вышел на пару часиков, после телефонного звонка, и я сразу прошла наверх, чтобы прочесть свежие записи в его дневнике. «Ревность Анны сводит меня с ума. Виделся с Маргаритой. Был у нее дома. Прелестное дитя». «Маргарита холодна со мной. У нее дома познакомился с Дороти. Мне удастся выскользнуть, когда Анна на следующей неделе поедет навещать Дженет. Кот из дома!..»

Прочитала это с чувством холодного торжества.

И все же, несмотря на это, случаются часы, когда мы нежно и любовно дружим, пока мы говорим и говорим. И мы занимаемся любовью. Мы спим вместе каждую ночь, и это — восхитительный глубокий сон. Потом дружелюбие, буквально на полуслове, оборачивается ненавистью. Иногда эта квартира — оазис любви и близости, потом она внезапно превращается в поле боя, даже стены вибрируют от ненависти, мы кружим друг вокруг друга как дикие звери, то, что мы говорим друг другу, настолько ужасно, что, вспоминая об этом позже, я испытываю шок. И все же мы вполне способны все это выговорить, прислушаться к тому, что мы сказали, а потом вдруг неистово расхохотаться, и мы смеемся, хохочем до упаду.

Я поехала проведать Дженет. Всю дорогу я чувствовала себя несчастной, потому что я знала, что Савл занимается любовью с Дороти, кем бы она ни была. Я не могла стряхнуть с себя все это, даже когда я общалась с Дженет. Похоже, она вполне счастлива — отдалившаяся от меня, школьница, маленькая девочка, поглощенная общением с подругами. На обратном пути, в поезде, я опять подумала, как это странно — ведь целых двенадцать лет каждая минута каждого моего дня выстраивалась вокруг Дженет, мой распорядок дня был перечнем ее нужд. И вот она уезжает в школу, и все, я мгновенно возвращаюсь в свое прежнее состояние, я становлюсь Анной, которая никогда не рожала Дженет. Я помню, как Молли говорила то же самое: Томми уехал с друзьями на каникулы, когда ему было шестнадцать, и она целыми днями бродила по дому, изумляясь самой себе. «Я чувствую себя так, как будто у меня никогда и не было никакого ребенка», — повторяла она.

При приближении к дому ощущение напряжения в животе возросло. К тому времени, как я добралась до дома, я была уже совершенно больна, я прямиком направилась в ванную, и меня вырвало. Никогда в жизни меня еще не рвало от нервного напряжения. Потом я, стоя на лестнице, громко окликнула Савла. Он был дома. Он спустился вниз, жизнерадостный. Привет! Ну, как оно все прошло, и так далее. Я смотрела на него, и его лицо менялось, становилось воровато-осторожным, с проступающим сквозь эту осторожность триумфом, и я видела себя со стороны — холодную и недоброжелательную. Он спросил:

— Почему ты так на меня смотришь?

А потом:

— Что ты пытаешься для себя выяснить?

Я пошла в свою большую комнату. Вот эта его фраза — «Что ты пытаешься для себя выяснить?» — была новой нотой в нашем «обмене любезностями», еще одним шагом вниз, в новые глубины неприязни. Когда он произносил эти слова, он испустил волны ненависти в чистом виде. Я присела на кровать и попыталась думать. Я осознала, что ненависть пугает меня на физическом уровне. Что мне известно о психических расстройствах? Ровным счетом ничего. И все же какое-то инстинктивное чувство подсказывало мне, что мне бояться незачем.

Он проследовал за мной в мою комнату и присел на мою кровать, мурлыча себе под нос какой-то джазовый мотивчик и наблюдая за мной. Он сказал:

— Я купил тебе несколько пластинок с джазовой музыкой. Джаз поможет тебе расслабиться.

Я сказала:

— Хорошо.

Он спросил:

— А ты ведь вся такая чертовски английская женщина, да? — Это было сказано мрачно и с неприязнью.

Я сказала:

— Если я тебе не нравлюсь, уходи.

Савл бросил на меня быстрый, полный изумления взгляд и вышел. Я ждала, когда он вернется, зная, каким он будет. Он вернулся тихим, спокойным, любящим братом. Он поставил пластинку на мой проигрыватель. Я изучала остальные пластинки. Ранний Армстронг и Бесси Смит. Мы тихо сидели, слушали музыку, и он наблюдал за мной.

Потом он спросил:

— Ну?

Я ответила:

— Вся эта музыка такая добродушная и теплая, и примиряющая.

— Ну и?

— К нам это не имеет никакого отношения, мы не такие.

— Леди, мой характер сформировался под влиянием Армстронга, Беше и Бесси Смит.

— Значит, с тех пор в нем что-то изменилось. С ним что-то случилось.

— С ним случилось то, что случилось со всей Америкой.

Потом он добавил, угрюмо:

— Полагаю, вполне может оказаться, что у тебя тоже есть природный дар воспринимать джаз, тебе это нужно.

— Почему тебе во всем необходимо соревноваться, конкурировать?

— Потому что я американец. Америка — страна, где соревнуются и конкурируют.

Я увидела, что тихий брат ушел, вернулась ненависть. Я сказала:

— Я думаю, что будет лучше, если мы на сегодня расстанемся, иногда ты для меня слишком большая нагрузка.

Савл был этим поражен. Потом его лицо взяло себя под контроль — когда это происходит, буквально видно, как его больное и обиженное лицо «берет себя в руки». Он сказал спокойно, посмеиваясь дружелюбно:

— Я тебя в этом не виню. Я и сам для себя слишком большая нагрузка.

Он вышел. Через несколько минут, когда я уже легла спать, он ко мне спустился, подошел к моей кровати и, улыбаясь, сказал:

— Подвинься.

Я сказала:

— Я не хочу ругаться.

Он сказал:

— Мы ничего не можем с собой поделать.

— А не кажется ли тебе странным, не удивляет ли тебя то, что именно мы избираем предметом для наших ссор? Мне совершенно наплевать, с кем ты спишь, а ты не тот мужчина, кто станет наказывать женщину через секс. Так что очевидно, что мы ругаемся из-за чего-то совсем другого. Из-за чего же?

— Это интересный опыт, быть сумасшедшим.

— Именно так, опыт интересный.

— Почему ты так говоришь об этом?

— Через год мы оба оглянемся назад и скажем: так вот какими мы тогда были, какой потрясающий жизненный опыт мы получили.

— А что в этом плохого?

— У таких как мы, у нас у всех, мания величия. Ты говоришь: «Я такой, как я есть, потому что Соединенные Штаты в политическом смысле представляют собой то-то и то-то, я — Соединенные Штаты». А я говорю: «Я олицетворяю собой современную женщину».

— Возможно, мы оба правы.

И мы заснули, как друзья. Но сон переменил обоих. Когда я проснулась, Савл лежал на боку и, напряженно улыбаясь, наблюдал за выражением моего лица. Он спросил:

— Что тебе снилось?

Я сказала:

— Ничего.

А потом я вспомнила. Мне приснился мой страшный сон, и злобный безответственный принцип в нем воплотился в Савла. На протяжении всего длинного кошмара он смеялся, насмехался надо мной. Он крепко держал меня за плечи так, что я не могла пошевелиться, и говорил: «Я собираюсь сделать тебе больно, мне это нравится».

Воспоминание оказалось таким тяжелым, что я тут же вылезла из кровати, прочь от него, и я пошла на кухню, делать кофе. Он зашел ко мне примерно через час, полностью одетый, лицо — кулак.

— Мне надо выйти, — сказал он.

Он немного задержался, притормозил, он ждал, когда же я что-нибудь ему скажу, потом он начал медленно спускаться, оглядываясь на меня словно в надежде, что я его остановлю. Я легла на спину на пол и стала слушать раннего Армстронга, и я завидовала тому легкому и радостному, жизнелюбивому и добродушно-насмешливому миру, откуда была родом эта музыка. Савл вернулся, четыре или пять часов спустя, его лицо было оживленным, светилось мстительным торжеством. Он поинтересовался:

— А почему ты ничего не говоришь?

Я ответила:

— Нечего сказать.

— Почему ты не наносишь мне ответного удара?

— Ты отдаешь себе отчет в том, насколько часто ты спрашиваешь у меня, почему я не наношу ответного удара? Если ты хочешь, чтобы тебя за что-то наказывали, найди себе кого-нибудь другого.

И сразу — необычайная в нем перемена, когда я что-то говорю, а он это обдумывает. Он сказал, заинтересованно:

— А что, мне нужно, чтобы меня наказывали? Хм-м-м-м, интересно.

Савл сидел на краю кровати, пощипывал подбородок, хмурился. Он заметил:

— Не думаю, что я себе очень нравлюсь в данный момент. И ты мне тоже не нравишься.

— И мне ты не нравишься, и я сама себе не нравлюсь. Но нам обоим все это вообще-то по-настоящему не нравится, так зачем же утруждаться нелюбовью к самим себе?

Выражение его лица снова переменилось. Он сказал, хитро:

— Полагаю, ты думаешь, будто знаешь, что я делал.

Я ничего не ответила, и он встал и принялся быстро расхаживать по комнате, бросая на меня быстрые яростные взгляды.

— Ты же никогда не узнаешь, правда, ты никак не можешь этого узнать.

То, что я ничего не говорила, проистекало не из решимости не допустить ссору или сохранить самообладание, оно было адекватным по холодности оружием в нашей с ним битве. После молчания, которое продлилось ровно столько, сколько было нужно:

— Я знаю, что ты делал, ты трахал Дороти.

Он быстро проговорил:

— Откуда ты это знаешь?

А потом так, словно он этого вовсе и не говорил:

— Не задавай мне никаких вопросов, и я не буду тебе лгать.

— А я и не задаю тебе вопросов, я читаю твой дневник.

Савл прервал свою размашистую прогулку по комнате, остановился и на меня уставился. На его лице, за выражением которого я наблюдала с холодным интересом, поочередно проступили страх, гнев и вороватое торжество. Он сказал:

— Я не трахал Дороти.

— Значит, это был кто-нибудь другой.

Он принялся кричать, размахивая в воздухе руками, рывками пропуская слова сквозь челюсти, как мясо сквозь мясорубку:

— Ты за мной шпионишь, ты самая ревнивая женщина из всех, кого я знал. Я не прикасался к другой женщине с тех пор, как я сюда пришел. А для такого темпераментного американского парня, как я, это что-нибудь да значит.

Я заметила, зло и ядовито:

— Я рада, что ты парень темпераментный.

Он заорал:

— Я — настоящий мужчина. Я — не дамская болонка, которую можно держать дома взаперти.

Он продолжал кричать, и я узнала то чувство, которое испытала накануне: еще одна ступенька, шаг вниз по лестнице, ведущей к моему безволию. «Я, я, я, я, я», — кричал он, но речь его была бессвязна, он поливал меня мутной взвесью хвастливых заявлений, а мне казалось, что меня поливают очередями из автомата, что в мое тело входят пули. Так продолжалось долго: «я, я, я, я, я», и я перестала слушать, а потом я поняла, что наступила тишина, что Савл замолчал и смотрит на меня с тревогой.

— Что с тобой такое? — спросил он.