Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Женщина смеется, нагибается к дочке. Малышка повисает у нее на шее, но не чувствует взаимности.

— Обними, обними… — бормочет она, как будто сама себе. Женщине неловко, она высвобождается.

— Ну, хватит, хватит.

Однако мать все же не встает: верная долгу, сидит, примостившись на краешке, повиснув над полом мощными бедрами. Повинуясь долгу. Какому? Ну как же: больной ребенок нуждается в матери. Что-то в этом духе. Однако нет контакта между маленьким потным тельцем, жаждущим защиты, стремящимся прижаться к большому, теплому телу, которое не будет мучить, сдавливать коленями, больно сжимать ребра, и большим, прохладным, ровно дышащим телом уверенной в себе, исполненной чувства долга матери. Не дает им общение радости.

Маленькая девочка хватает стакан, залпом опустошает его. Мать встает.

— Сейчас принесу еще.

— Ой, лучше посиди со мной.

— Не могу, Эмили. Не капризничай.

— Папа дома?

— Он занят.

— Пусть он мне почитает.

— Эмили, ты же сама умеешь читать. Ты ведь уже большая девочка.

Женщина забирает стакан и удаляется. Девочка вытаскивает из-под подушки недоеденное печенье, тянется за книжкой; читает и жует, все время ерзая. Руки ее начинают блуждать по телу, касаются волос, щек, плеч, спускаются ниже, подходят к промежности — и отдергиваются, как будто натолкнувшись на колючую проволоку. Малышка гладит бедра, сжимает и разжимает их, глаза не отрываются от книжки, челюсти мерно движутся, зубы месят сладкую мучнистую жижу…

Эмили лежит на полу большой комнаты.

— Ох, Хуго, милый мой, мой Хуго… Ты ведь мой, Хуго? Милашка, как я тебя люблю…

Меня заливает волна какого-то смешного раздражения, беспокойства, беспомощности взрослого, наблюдающего за ростом юного организма. Вот она передо мной, заключена в оболочку своего возраста — но связанная с только что описанными сценами за стеной, из оформившего ее хинтерланда. Она не видела того, что видела я, но рассказывать Эмили об этом бесполезно. Конечно, она услышит слова, но и только. Оттуда, из теней, доносится повелительное: «Ты представляешь собою то-то и то-то; ты должна стать тем-то и тем-то». Биология ее возраста берет свое, добивается, чего положено достичь, проходит предсказуемые этапы, делая из нее то-то и то-то. Процесс идет, а мне остается лишь наблюдать за ним, за наполнением этого сосуда опытом, уникальным и банальным; опытом, которым в свое время займутся акушерки и гинекологи, общим для всех, неизменным, независимо от методики наблюдения. Она созреет, достигнет вершины развития, того, что мы определяем как вершину, биологический, животный апогей, и покатится под уклон, к смерти, к своему завершению. Банальная чушь, конечно, но, глядя на Эмили, наблюдая за ней, я надеялась дождаться момента, когда она разорвет этот порочный круг, спрыгнет с крутящейся карусели, с эскалатора, несущего ее из одной тьмы к другой… И что тогда?

□ □ □

А на мостовой между тем вновь нарастают события. И связаны они с Джеральдом, с его не вписывающейся в стратегию выживания потребностью защищать слабых. Там вдруг появились дети около десяти лет от роду, беспризорники. Иные сбежали от родителей, другие с родителями время от времени виделись. Были и сироты. Официально дети либо проживали с родителями по какому-то определенному адресу, либо переходили в ведение опекунских органов. Официально дети даже школу посещали. Но на практике… Иногда, когда родители ломались под давлением реальной жизни, ребятишки прибивались к другим семьям. Детей теперь выбрасывали на улицу так же, как в былые времена надоевших кошек и собак. Родители погибали во вспышках насилия, умирали во время эпидемий, сбегали из города, не думая о детях. А власти не рвались окружить их заботой, наоборот, всячески увиливали от ответственности за беспризорников. Но эти дети все еще оставались частью общества, не стремились порвать с ним, в отличие от других, которых мне тоже вскоре придется описать, ставших врагами общества, нашими врагами.

Джеральд заметил, что с десяток детишек живут буквально на улице, и организовал присмотр за ними. Эмили, естественно, восхищалась своим возлюбленным и защищала его от неизбежных нападок. В то время часто высказывалось мнение, что слабым не место в жизни, но обычно эти замечания относились к старикам. На практике, кстати, так очень часто и случалось. Но Джеральд занял активную позицию. Для начала он не позволил прогнать этих беспризорников. Они спали на свалке, и окружающие вдруг заметили, что оттуда гнусно воняет, — раньше они этого почему-то не чувствовали. Вскоре выяснилось, что еще больше все боялись, что нос в ситуацию сунет городская администрация.

Город изобиловал пустым жильем. Примерно в миле от нас обнаружился большой пустующий дом в приличном состоянии. Там Джеральд и разместил детей. От электросети дом отключили — за электричество уже давно никто не платил, но вода еще подавалась. Стекол в окнах, разумеется, не осталось. Нижние окна заколотили, в верхних этажах затянули полиэтиленовой пленкой.

Джеральд стал этим детям чем-то вроде отца или старшего брата. Он снабжал их пищей, иногда выпрашивая ее у лавочников. Люди иногда проявляли щедрость. Странно, но взаимопомощь и самопожертвование существовали бок о бок с жестокостью и черствостью.

Предпринимались рейды в загородные местности, где можно было что-то купить, выменять или украсть. Весьма кстати за домом оказался большой сад, в котором разбили огород, и беспризорники не только самозабвенно копались в нем, но и бдительно охраняли день и ночь, вооруженные палками и всевозможными стреляющими приспособлениями: рогатками, луками и даже пистолетами.

Тепло, уход, семья…

Эмили почувствовала себя в семье.

Странное то было время. Она как будто жила у меня, «под моей опекой» — шутка, конечно, но не без доли правды. Разумеется, она жила с Хуго, не в силах с ним расстаться. Но каждый вечер, после раннего ужина — я передвинула время ужина, чтобы ей было удобнее, — сообщала, что ей пора и, извинившись с намеком на улыбку, не дожидаясь моей реакции, направлялась к Хуго, чмокала его в макушку и исчезала. Возвращалась она затемно, ближе к утру.

Я опасалась, что Эмили забеременеет, но наши отношения не позволяли обсуждать вопросы такого плана. К тому же, подозреваю, что получила бы от нее в ответ на мои опасения небрежную отговорку типа «Ну и что? Другие рожают, и ничего…» Еще больше я боялась, что она бросит нас с Хуго, уйдет. Главным нашим занятием, моим и желтого зверя, стало ожидание. Ожидание ее возвращения, ожидание расставания с ней, опасение, что за расставанием не последует встреча. Много времени мы с Хуго проводили вместе, но он так и не стал моим другом, моим питомцем. Он ждал Эмили, прислушивался, принюхивался, готовый вскочить и встретить ее у двери. Я узнавала от него о приближении хозяйки, ибо он чуял ее запах или слышал звук ее шагов издалека. Две пары глаз у двери: зеленых и карих. Глаза встречались, девушка обнимала зверя, кормила его, отправлялась в душ. С сангигиеной в общине Джеральда дело обстояло неважно. Эмили переодевалась и отправлялась обратно, в свою стаю.

Этот период также тянулся без взрывов-разрывов. Лето выдалось долгое, погода тоже не баловала разнообразием: жаркая, душная, воздух пыльный, не заглушающий шумов. Эмили, как и другие девицы группы, сменила тяжелые одеяния на более подходящие к обстановке. Она снова согнулась над швейной машиной, переделала старые платья, носила и не перешитые. Мне это казалось странным, мода десятилетней давности триумфально шествовала по улицам, стиралось значение привычной присказки: «Это было, когда мы носили…»

Каждый день, вскоре после полудня, Джеральд с детьми появлялся на мостовой у пустыря, так что Эмили проводила без своей «семьи» лишь часок-другой-третий, забегая домой переодеться, вымыться, поужинать со мной — пожалуй, точнее сказать, с Хуго. Этот визит не требовал от нее насилия над собой, она нуждалась в отдыхе от эмоций, от своего счастья. В новом ее доме буйствовала радость, процветал успех, что-то активно созидалось, в ней там нуждались. Эмили вбегала к нам, как будто спасаясь от веселой весенней бури или от грохота бравурных маршей. Она плюхалась на диван, расслаблялась, улыбалась, переваривала впечатления, радовалась за весь мир. Она постоянно улыбалась, и люди замечали это, заговаривали с ней, прикасались, чтобы почерпнуть из ее бездонных запасов радостной энергии, из реки жизни. И на этом радостном личике постоянно читался недоуменный вопрос: «Но почему я? Почему именно мне?»

Что ж, такого напряжения не выдержит долго ни один организм. Я заметила проявления депрессии, приступы раздраженности, проходившие через час-другой и опять сменявшиеся подъемом.

Вскоре я заметила, что Эмили — не единственная девушка Джеральда. Появились у него и другие помощницы, другие приближенные. Эмили начала сомневаться в прочности своей позиции. Иногда она оставалась дома, вероятнее всего, «чтобы ему показать» или чтобы доказать самой себе, что она сохранила самостоятельность, независимость.

Местные сплетницы утверждали, что Джеральд ни одной юбки не пропустит, что он распущенный бабник. Употреблялись при этом и такие странные по новым временам слова, как «соблазнитель», «аморальный» и тому подобные. Разговоры сотрясали воздух, а ведь между тем уже никто более не удивлялся, что девочки тринадцати-четырнадцати лет становятся женщинами, и это наглядно показывало, что общество наше скатывалось во времена древнего прошлого.

Что чувствовала Эмили? Попробуйте безболезненно принять такие изменения! Она походила на вдову, утратившую райское блаженство. Ей хотелось, чтобы вернулось то время, когда она чувствовала себя солнцем, греющим всех, когда, встретившись с Джеральдом, излучала радость. Но, обнаружив, что она не единственная, может быть, даже не первая, Эмили потеряла блеск, поникла, померкла, теперь ей приходилось понуждать себя к действию. Вопреки самой себе я радовалась случившемуся. Мне казалось, что Эмили все еще должна оставаться под моим крылом, как велел тот загадочный мужчина. И если Джеральд ее предал, то уж теперь, несмотря на все свои страдания, она не понесется за ним сломя голову, останется со мной. А может быть, не прибьется и к следующей стае.

Я выжидала, наблюдала. Сквозь призрачную завесу листьев, птиц, цветов, скрытую слоем выцветшей краски, брела в застенное пространство, осматривала постаревшие, одряхлевшие комнаты. Стены, разъедаемые воздухом и временем, истончились, превратились в призраки преград. Они отрывались от оснований, воспаряли и исчезали, подталкиваемые падавшим на них солнечным светом и не задерживаемые растительным узором. Сквозь них прорастала свежая трава.

Я проходила из комнаты в комнату сквозь растворившиеся в воздухе перегородки, искала обитателей, присутствие которых можно ощутить даже теперь, когда лес почти поглотил это обиталище.

Действительно, кто-то… кто-то присутствовал где-то рядом. Совсем близко. Вот, сейчас… только перейти через эту лужайку и протиснуться сквозь еще одну туманную, полуматовую перегородку не толще папиросной бумаги… Еще одна стена, давно рухнувшая, развалившаяся в пыль, и… поворот головы… сейчас я встречусь взглядом с кем-то знакомым, близким… родным? Но нет, никаких глаз, лишь у ног моих журчит ручеек. Вода его столь прозрачна, что рыбешки, висящие в ней над галькой дна, поворачиваются ко мне и смотрят так, как будто парят в воздухе, словно бы и нет никакой воды, нет ее границы с воздухом, исчезли эффекты отражения и преломления.

Брожу по комнатам, открытым лесу и небу, заросшим чистой, не отравленной травой, полевыми цветами, дивлюсь бесконечности этой местности. Давно, когда крепкие стены сдерживали лес, кровля отражала дождь и снег, здесь укрывались разные существа, поколение за поколением, каждый из них по отдельности и все вместе — частицы единого Целого, одухотворяемые общей Сутью, которую они так же не в состоянии были представить, как и молекулы, составляющие лист растения, не могут представить, частицами чего они являются.

Возвращаюсь, перехожу границу и вновь попадаю в мир прочных стен, потолков и полов «реальной» жизни. Вглядываясь, однако, вижу, что доски пола проседают, кое-где зияют щели и дыры, сквозь них уже проросла буйная зелень. Я почти без усилия отрываю доску, обнажаю сырую почву, по которой прыснули в стороны, заспешили от света насекомые. Я пошире раздвинула шторы, впустила в комнату больше света, повернула обратно, в сторону призрачных преград, сквозь пелену листьев и побегов, устремилась туда, куда должна, повинуясь предписанному кем-то или чем-то. Не мне решать, что мне предопределено делать и чего нет. Не я убирала стену, растворяла ее в лучах солнца, не я определяла то, что находится за нею. Мне не приходилось выбирать. Всегда я чувствовала, что поступаю так, как должна, что меня ведут, что меня держит чья-то большая сильная рука, использует для целей, которых мне не постичь, так же, как не постигает целей своего существования жук или дождевой червяк.

Это ощущение, рожденное за растворившейся стеной, изменило меня. Улеглось беспокойство, исчезли протест и жажда, мучившие меня всю жизнь. Ожидание перестало изнашивать, истирать меня. Я наблюдала и регистрировала события, и не расстраивалась, если мне их не удавалось понять и истолковать.

□ □ □

Что было дальше? А потом наступил июнь, и у нас появилась Джун.

Однажды к вечеру, когда Эмили сидела дома со мной и Хуго — она не выходила уже второй день, — в нашу дверь постучалась маленькая девочка. Я называю ее «маленькой девочкой», хотя это обозначение подразумевает свежесть, обещание расцвета, которых в этом жалком существе не наблюдалось. Изможденное дитя, очень худое, костлявое, голубоглазое. Светлые волосы спутанными прядями свисали до плеч, наполовину скрывая симпатичное личико. Выглядела гостья лет на восемь-девять, но, как выяснилось, на самом деле ей уже стукнуло одиннадцать, то есть была она лишь двумя годами младше Эмили, молодой женщины, возлюбленной — одной из возлюбленных — самого Джеральда. Грудь у девочки еще не начала развиваться, торчали лишь две кнопки сосочков.

— Дде Эймли? — с ходу спросила она. Голос ее ни в коей мере не напоминал «добрый старый английский», используемый телерадиодикторами и сановными «трепачами». Я ее едва — и не сразу — поняла. Я не говорю о подборе слов. Употребляемые ею слова и их последовательность, будучи расшифрованными, четко и адекватно определяли то, что Джун хотела донести до слушателя. Категоричность вопроса гостьи проистекала не из грубости, а из желания добиться однозначного понимания и скорейшего достижения цели. Ей нужно было встретиться с Эмили. Она не из тех, кто воспитан в сознании, что у него есть какие-то права. Но и, не имея прав, она ставила перед собою цели и стремилась их добиться. В тот момент целью себе эта девочка поставила встретиться с Эмили без помощи воспитания, образования — не пользуясь правами.

— Эмили здесь. Заходи.

Она вошла, глаза ее метнулись в разные стороны одновременно. Мне показалось, что гостья оценивала все, что видела, прибивала взглядом ярлычки с ценами к каждой вещи.

Девочка увидела Эмили, страдающую на стуле у окна в обнимку с желтым зверем, и лицо ее просияло. Эмили, увидев ее, казалось, тоже забыла все свои страдания, как любовные, так и все иные. Она подхватила гостью под руку, и обе исчезли в спаленке Эмили, — подруги, несмотря на разницу в возрасте и в положении: одна уже женщина, другая еще дитя телом и духом. Последнее было не вполне верным, как я узнала позже. И эта девочка тоже оказалась влюбленной в Джеральда. Поначалу она ненавидела более удачливую Эмили, ненавидела и одновременно восхищалась, затем превратилась в ее товарища по несчастью, ибо Джеральд теперь пользовался услугами других девушек из своего окружения.

Пришла она утром, а к полудню обе появились в гостиной. Эмили, которая, быстро переняла манеры своей гостьи, обратилась ко мне:

— Ее звать Джун. Можно ей чего-нибудь перекусить?

Подкрепившись, страдалицы опять заперлись, но вскоре им надоело сидеть в затхлой спаленке, и они вышли в большую комнату. Усевшись на полу по обе стороны от Хуго, они погрузили руки в его желтую шерсть и продолжили общение. Разговор приобрел практический уклон. Джун расспрашивала Эмили об огороде и получала подробные толковые ответы. Признаться, я очень удивилась. Раньше я не замечала, чтобы Эмили интересовалась растениями, даже комнатными.

Я слушала их разговор, узнавала из него о жизни коммуны. Оставались еще в городах граждане, пользовавшиеся электричеством, водопроводом, мусоропроводом — тем, за что они платили. Но все больше домов выпадало из процесса обслуживания. Так в пятнадцати минутах ходьбы от нашего находился дом престарелых с обширным садом. Былые цветочные клумбы и рабатки этого сада теперь уступили место овощным грядкам, сад превратился в огород. В одном из сараев разместился курятник — разумеется, нелегальный, но на повсеместные нарушения правил и предписаний никто более не обращал внимания. Покупались — или добывались какими-то иными способами — мука, сушеные овощи, мед. В саду собирались устроить пасеку. Покупали также эрзац-продукты: «говядину», «баранину», «курятину» — и из них готовилась весьма неаппетитная еда. Однако некоторые из молодых людей ничего другого за всю свою жизнь не пробовали, так что им эта еда даже нравилась. К чему привыкаешь, то можешь и полюбить.

В этом заведении нашло приют множество мелких мастерских, где варили мыло, делали свечи, пряли и ткали, красили ткани, выделывали кожу, сушили и консервировали фрукты и овощи, ремонтировали и изготавливали мебель.

Таким был образ жизни коммуны Джеральда, насчитывавшей примерно три десятка человек. К нему просились новые, но в группу больше никого не принимали из-за нехватки места.

Нельзя сказать, что все эти сведения меня удивили. Тем более что я многое уже слышала и раньше об этой и о других группах. Одна группа из молодых людей и опекаемых ими малышей заняла дом, в котором не было даже водопровода и не работала канализация. Они устроили отхожее место в саду: выгребная яма с вытяжкой, контейнер с пеплом для дезодорации. Воду покупали или воровали, когда могли. Мылись у знакомых. Эта группа одно время пользовалась моей ванной. Но они скоро покинули город. По всему городу люди оставляли привычный образ жизни, переходили к первобытному способу существования. Часть дома, целый дом, несколько домов, улица, квартал… Люди с верхних этажей следили за тем, как по городу расползается варварство. Первая их реакция — выраженная враждебность, страх, осуждение. Непроизвольно они обучались, усваивали то, что видели и что могло им впоследствии пригодиться. А поучиться у новых дикарей было чему. Они выращивали картофель, лук, морковь, капусту, они охраняли свои огороды, они разводили кур и уток, готовили компост из отходов жизнедеятельности собственных организмов, они разносили воду, а в пустых помещениях заброшенных домов разводили кроликов и даже свиней. Жили они теперь не маленькими уютными семьями, а сбивались в кланы, структура которых приспосабливалась к обстановке. По ночам населяемые ими местности окутывались тьмой, в которой кое-где мерцали огонечки свеч и самодельных светильников, и нырнуть в эту тьму никто не отважился бы. Да и днем мало кому хотелось шагать по раздолбанным мостовым этих улиц, ловить недоверчивые взгляды обитателей, готовых встретить вторгшегося на их территорию камнем, дубинкой, а то и пулей. Такая вылазка походила на вторжение на вражескую территорию или на путешествие в далекое прошлое.

Но даже на этой поздней стадии разрухи оставался слой общества, как будто незатронутый катастрофой. Правящий класс — нет, это понятие никто больше не применял. Тогда скажем иначе: те, кто управлял, точнее — администрировал, заседал в советах, комитетах, принимал решения. Те, кто говорил, молол языком. Трепачи. Бюрократы. И они поддерживали в себе и по возможности в других иллюзию, что ничего непоправимого не случилось.

Мне кажется, что здесь каким-то образом замешана совесть, рудиментарный компонент человечества, взывающий к справедливости, считающий нетерпимым, что кто-то наслаждается, когда другие страдают. Мне кажется, такого рода ощущения переживает большинство людей, хотя бы в глубине души, хотя бы иногда. Это наиболее мощный механизм как поддержания общества, так и его разрушения и крушения. Мысль не новая, постоянно выныривающая в реке истории. Было ли время, когда правящий класс не жил под хрустальным колоколом процветания, не желая видеть, что происходит снаружи? А что менялось, когда эти господа швырялись словечками «справедливость», «равенство», «братство», «законность», «порядок» да хоть и «социализм»? Быть может, даже веря в эти лозунги… хотя бы когда-то, в зеленом детстве. Все разваливалось, а облепившие кормушку заботились только о себе, отбрехиваясь направо и налево, засовывая головы в кусты, ничего не понимая в ситуации и напяливая на физиономии маски проникновенного глубокомыслия, дабы не обнаружить свою полную ненужность и несостоятельность, не признать, что все блага, которыми они пользуются, украдены, а не получены по заслугам за неоценимые услуги, оказанные городу, стране, человечеству.

Но не только они принимали участие в заговоре с целью скрыть масштабы катастрофы. Каждый стремился сделать вид, что ничего страшного не происходит, что все временно, поправимо, обратимо. Вот-вот что-то щелкнет в круговороте событий — и вот они, добрые старые времена! Какие, извините, времена? Это уж вопрос сугубо личный, у каждого свой темперамент, свои фантазии. Мне грезился какой-то кукольный феодализм — разумеется, без войн и несправедливости. Эмили мечтала о воссоздании общества изобилия.

Я участвовала в игре наравне с другими. Возобновила договор аренды на годы вперед — какие там годы, мы не знали, что произойдет на следующий день! Помню, как увлеченно и всерьез мы с Эмили и Джун обсуждали замену штор в большой комнате. Эмили с жаром настаивала на желтых муслиновых. Как раз такую ткань она видела в меновой лавчонке совсем рядом, буквально за дверью, всего в двух милях. Я возразила, что шторы из более толстого материала лучше задерживают шум. Джун поддакивала Эмили: да, да, муслин в полосочку, конечно… висит красиво, тепло держит… Ведь толстая ткань на первый взгляд теплее, но висит жестко, тугая, не прилегает; воздух обтекает края… Да, но если толстую штору предварительно выстирать, она станет мягче… Такого рода разговоры мы вели часами, днями, вполне серьезно, увлеченно. Реальных решений мы избегали. Во всяком случае, принимались они почти без обсуждения. Стоит ли напрочь отказаться от электричества например. Я решила отключиться от электросети как раз накануне визита Джун. Первого ее визита. Скоро она стала в нашем доме гостьей ежедневной. Когда она приходила, мы обсуждали что-нибудь вроде освещения или отопления. Именно Джун и рассказала, что в маленьком городишке за десять миль от нашего живет какой-то мастеровой, торгующий всякими вещицами, вроде тех, которые раньше использовали туристы в походах. Мало того, он и всякие новые изобрел. Очень, очень полезные штуковины. Они с Эмили посовещались, решили, что вдвоем им эту задачу не осилить, что надо привлечь Джеральда. Как-то днем обе исчезли и вернулись к вечеру, нагруженные кучей всяких приспособлений для света и тепла. Причем основную часть этого барахла тащил на себе Джеральд. Вот он, в моей приемной-гостиной, в главном зале моей квартиры. Вблизи юный вождь ужасающего впечатления не производил, скорее казался растерянным, позаброшенным и подзапущенным теленком. Он то и дело кидал на Эмили неуверенные взгляды, постоянно спрашивал о чем-то, советовался относительно того, что приволок на своем горбу. Я всматривалась, вдумывалась в их отношения, в проблемы взаимовлияния и взаимоуправления слабого и сильного. На поверхности — банальный роман главаря шайки и одной из девиц его окружения, но, если вглядеться, можно обнаружить перегруженного обязанностями и ответственностью молодого человека, нуждающегося в поддержке, в совете, в нежности. Джеральд с готовностью отозвался на просьбу помочь Эмили и ее подруге в подготовке к зиме, но в этом действии проявилась не только его добросердечность — которой ему не занимать, — но и желание вернуть Эмили, снова приблизить ее к себе. Может быть, плата. Если циничнее — взятка. Утомленная долгим походом и нелегкой ношей, раскрасневшаяся на солнцепеке, похорошевшая Эмили напропалую кокетничала с ним, ускользала. Джун, пока еще не обученная этим играм, вела себя тихо, наблюдала. Эмили ощущала власть над Джеральдом и вовсю ею пользовалась. Играя фигурой, выпячивая то и это; хищно потягиваясь, она делала вид, что ее интересует только Хуго, трепала его голову, играла ушами и иногда бросала улыбку Джеральду.

Ну что ж, раз уж он так ее жаждет, она снизойдет до него… Часа через два они удалились, все трое: Эмили и Джеральд парой, Джун за ними. Как родители с дочкой. Похоже, то же самое казалось не только мне, но и Джун тоже.

Напрашивается вопрос: почему Эмили не захотела организовать свою группу, стать главарем? Неужели у нее бы не получилось? Я задавалась этим вопросом. Отношение женщин к самим себе и оценка ими мужчин, доблестная борьба феминисток за права «слабой половины человечества», за равенство полов — все это делает смехотворным предположение, что Эмили была, мол, слишком влюблена для роли «вождихи». Почему она не стала руководителем группы с собственным бюджетом и хозяйством, с собственными фуражирами и мародерами, пекарями и лекарями, колобродниками и огородниками? Почему о ней не говорили в округе: «Видишь, тот дом? Он пустовал, но Эмили заняла его со своими, и у нее знатно идут дела. Давай попросимся, может, она и нас возьмет?»

Что могло бы ей помешать? Законы, писаные и неписаные? Ерунда. Способностей у нее не меньше, чем у Джеральда или кого угодно другого. Но этого не случилось. Ей это даже в голову не приходило.

Да, Эмили любила Джеральда. Желание добиться его внимания, быть с ним, утешать его, поддерживать, жить общей жизнью — все это гасило инициативу, необходимую лидеру коммуны. Она желала быть лишь женщиной лидера. Само собой разумеется, единственной.

Это особая история. И надеюсь, правдивая.

□ □ □

Однажды к вечеру, вернувшись после регулярного обхода центров районных сплетен, я обнаружила, что квартиру мою посетили незваные гости. «Очень похоже на развал, оставляемый домовыми в комнатах застенной империи», — такой была первая моя мысль при виде обнаруженного разгрома. Беспорядок, опустошение. Стулья опрокинуты, книги сброшены на пол. Хорошенько все осмотрев, я поняла: исчезли запасы продуктов питания — крупы, консервы, сухофрукты; исчезли свечи, рулон полиэтиленовой пленки — словом, то, что обычно интересует воров. «Что ж, — подумала я, — рано или поздно это должно было случиться. Чудо еще, что судьба так долго меня миловала».

Но затем я заметила некоторые странности. Исчезли вещи, представлявшие ценность лишь ретроспективно, когда-то в прошлом: телевизор, магнитофон, миксер, настольные лампы. В городе полно складов, где эти приборы фактически никто не охраняет — и никто не ворует. Я подивилась: что за странные воры?.. Хуго лежал у внешней стены, как обычно, без всяких следов насилия или беспокойства. Очевидно, ни воры его не тронули, ни он их. Это меня тоже озадачило, но углубиться в анализ я не успела, меня отвлекли голоса, донесшиеся из-за окна. Я увидела небольшую процессию носильщиков, а при них свое имущество, возвращавшееся домой. На дюжине детских макушек плыли по воздуху и телевизор, и мешки со съестным, и всякие остальные коробки и ящики. Я различила физиономии: светлые, темные, смуглые. Пастырем этой отары выступала Эмили, подбадривавшая неспешно ползущую цепочку:

— Поживей, поживей, шевелитесь…

Она уже заметила меня у окна. Эмили выглядела в точности как официальное лицо, облеченное полномочиями и сознающее тяжесть возложенной на него ответственности. Новая для меня Эмили. Рядом с ней шла Джун. Детей я узнала, они все принадлежали к коммуне Джеральда.

Коробки-ящики вплыли в комнату, опустились на пол. Отделавшиеся от груза дети испытывали сильное притяжение со стороны двери, опасливо поглядывая на Эмили — я для них не существовала, — однако снова раздался командный окрик:

— А извиниться?

Детишки заухмылялись, загримасничали, защерились. «Во, дает!» — безмолвно ахали их безмерно удивленные физиономии. Они, конечно, подчинялись Эмили и сознавали ее авторитет, но надо ж и меру знать! Я задумалась о ее роли в коммуне.

— Ну, ну… Живее… — не уступала она.

Джун передернула плечами, прожевала и выдавила изо рта какую-то малопонятную отрыжку:

— А-эмм… Зниттть. М\' ссё \'рнулли. Чё? — Фраза вяло плюхнулась в стену, сползла на пол, где и затерялась под грудой сброшенных с полок книг, а означала она примерно следующее: «Извините, мы все вернули, можно идти?» Последний вопрос был, впрочем, адресован Эмили.

В этом речевом экскурсе улавливалась энергия раздражения. Ребенок, выросший и сформировавшийся в наше «старое» время, в «вербальном мире», когда так много значили слова, речь, речевой обмен мыслями, этот ребенок оказался незатронутым сферой речевого общения. Мы (я имею в виду более образованных членов общества) не нашли способа донести накопленное веками богатство до окраин общества. Две женщины, стоя на тротуаре, обмениваются новостями, и в их речи через каждые два слова следует очередной неосознанный взрыв этой энергии раздражения, подпитываемой сознанием того, что кто-то обладает речевыми навыками, позволяющими обходиться без подобных непроизвольных прорех. То и дело их беседе мешают — или помогают? — маловразумительные вкрапления: «…знаешь…», «…ну…», «…это самое…». Слова в их ртах громыхают тяжкими булыжниками.

Дети унеслись прочь, Джун покинула квартиру последней. Уходить ей явно не хотелось. С порога она окинула комнату сожалеющим взглядом. Сожалела она, разумеется, не о содеянном, а о необходимости покинуть Эмили.

— Так что же здесь произошло? — как можно более нейтрально поинтересовалась я.

Эмили сбросила начальственную маску, сползла на пол рядом с Хуго. Зверь лизнул ее в щеку.

— Ну, приглянулись им тут кое-какие вещицы… Только и всего.

— Понимаю. Но… — Мысленно фраза сформулировалась следующим образом: «Но ведь я ей добрая знакомая, разве так можно!» Эмили уловила мой настрой, криво усмехнулась.

— Видишь ли, Джун частенько бывала здесь в гостях. Осмотрелась, заметила, что где лежит. Когда детишки соображали, кого бы половчее обчистить, она и предложила…

— Что ж, логично, не спорю.

Эмили подняла на меня совершенно серьезный взгляд.

— Еще бы.

— То есть, я не должна обижаться, считать, что в этом что-то личное…

Снова усмешка, несколько ироничная.

— Личное? Обижаться? Наоборот! Радоваться надо! Знак внимания! Комплимент! Высокое доверие!

Эмили расхохоталась и уткнулась физиономией в желтую шерсть зверя. Ей хотелось спрятать лицо, выражавшее оценку происшедшего, вовсе не совпадавшую с моей. Два ее мира, мир Джеральда и мой, столкнулись, и последствия этого конфликта могли оказаться фатальными. Эмили это ощущала. Но в ней чувствовалась и усталость, вызванная напряжением, которого я не понимала, хотя полагала, что уловила нечто такое в ее взаимодействии с детьми. «Возможно, проблема даже не в том, что она лишь одна из претенденток на благосклонность вожака стаи, а в том, что ноша, свалившаяся на ее плечи, ей не по возрасту», — так я подумала тогда.

— А… зачем им электроприборы понадобились? — спросила я для поддержания разговора.

— Под руку подвернулись, — отрезала Эмили, поражаясь моей глупости. Я не понимала простейших вещей, я не понимала различия между ними — категорией, в которую она себя то включала, то не включала, — и собой.

Она подняла на меня взгляд. Какую-то теплоту в этом взгляде я тоже уловила, где-то на заднем плане. И на том спасибо. В основном — оценка. Стоит ли со мной о чем-то говорить? Дойдет ли до старой, или только зря «дыхалку гонять»?

— Надо бы наверх смотаться, — проронила она наконец.

— Зачем?

— Ну… Есть смысл. — Приняв решение, Эмили тут же вскочила, огляделась. Передо мной была маленькая девочка, заинтриговавшая взрослых. — Надо куда-то все это погрузить. И в лифт, если он работает…

Она понеслась по комнатам, собирая все электрическое, оставив лишь радио, лишаться которого нам категорически не хотелось. Новости со всего света… Все равно что с других планет. Да и что там, в дальних странах, иначе, чем у нас? Разумеется, не забыла Эмили ничего из упомянутого мною: миксер, лампы, телевизор… Туда же электрофен и электромассажер, гриль, тостер, ростер, кофемолку, чайник, пылесос… Эмили полностью загрузила двухэтажный столик на колесах.

— Бегом, бегом! — покрикивала она жизнерадостно, сверкая глазами в мою сторону.

Мы вышли, толкая перегруженное транспортное средство. В вестибюле полно народу. Люди снуют вверх и вниз по лестнице, стоят в очереди к лифту; лифт, как ни странно, функционирует. Толпа оживлена, шумно: разговоры, смех, возгласы… Всех как-то странно лихорадит. Я вдруг осознала, что и ранее видела народ в вестибюле и перед домом, но почему-то не придавала этому значения. Возможно, потому, что в коридорах, отходивших от лестничных клеток, все оставалось по-прежнему, пусто и тихо; стены, двери с номерами, за которыми проживают мистер и миссис Джонс с семьей, мисс Фостер и мисс Бакстер, мистер и миссис Смит и мисс Алисия Смит — традиционные ячейки старого мира.

Мы заняли очередь к лифту, втолкнули в него импровизированную тележку, поднялись вверх с очередной группой людей, глазеющих на наше добро и, очевидно, не слишком им очарованных. Вверху мы вывалились из лифта, и Эмили замерла в нерешимости. Видно было, что она пытается найти оптимальное для меня решение.

Вверху то же, что и внизу: коридор, двери, площадка в середине. Только здесь не плоская площадка, а провал, колодец. Народ роится, жужжит. Двери повсюду нараспашку. Обстановка, как у входа на блошиный рынок: народ с тюками и мешками, кто-то толкает груженую детскую коляску со скрипящими вихляющимися колесами. Мужчина осторожно несет что-то, завернутое в толстое шерстяное одеяло, на голове, опасаясь повредить ценный груз. Сквозь дверь напротив лифта видна громадная куча барахла, до самого потолка. В куче роются детишки, сортируют вещи. Один из них заметил Эмили и пояснил:

— Только что привезли. Разбираем.

— Молодцы! — улыбнулась она.

Я заметила его готовность объяснить Эмили все, что ее заинтересует. Далее мы, обогнув гору вещей, прошли через пролом в стене, как будто возникший в результате взрыва бомбы. Дыра пропускала людей и тележки с рассортированным имуществом. В следующей комнате сплошь всевозможные емкости: кувшины, вазы, бутылки, горшки из различных материалов, от стекла до картона. Их таскали из соседней комнаты около дюжины ребятишек. В чем рынки подобного рода никогда не испытывали недостатка, так это в рабочей силе. В углу помещения застыли двое молодых людей с пистолетами, ножами и кастетами — охрана. В следующей комнате охраны не оказалось, ибо товар, находившийся там, спросом не пользовался. Здесь мы увидели электроприборы вроде тех, что приволокли с собой на столике-самокате.

Мы немного постояли, глядя на детей.

— Им здесь платят, — пояснила Эмили. — Или они выбирают что-то из вещей. Сюда даже школьники прибегают.

Действительно, среди знакомых уличных оборванцев я заметила и нескольких получше одетых, более ухоженных, а главное, выделяющихся надменным выражением лица, показывающим, что они лишь ненадолго снизошли до этого недостойного занятия. Точно так же в прежние времена дети из среднего класса подрабатывали на каникулах на упаковке товаров, продавцами и официантами. Заметила бы я это и сама, но Эмили ускорила процесс. Вообще она показывала, что знает, что для меня лучше, и, когда я не успевала что-то сообразить сама, охотно разъясняла непонятное. Сюда народ сносил свое имущество, дабы покинуть город налегке, а следом подходили торговцы и отдельные покупатели. Здание капитальное, перекрытия мощные, можно не опасаться, что обрушатся под тяжестью множества сосредоточенных здесь вещей. Мистер Мехта приобрел права на близлежащую свалку, прежде чем все свалки захватило городское управление, и вел дело вместе с несколькими компаньонами, среди которых был и отец Джеральда, ранее делавший деньги на производстве косметики. Со свалки сюда стаскивали то, что можно было пустить в продажу, толпами валили продавцы и покупатели, товар отправлялся на уличные рынки и в лавки.

Здесь же ремонтировали то, что можно было починить, вернуть к жизни. Этим, в основном, занимались люди старшего возраста. Мы видели, как портнихи латали одежду, ремесленники ремонтировали мебель и металлическую посуду. Не было недостатка в зрителях и советчиках. В углу устроился старик часовщик, окруженный плотным кольцом любопытных. Дети и взрослые, затаив дыхание, следили за работой с точными механизмами, напирали так, что охранник сдерживал их и даже отталкивал дубинкой.

Подальше женщина занималась очками: перебирала оправы, приспосабливала линзы. На стене перед ней висела таблица для проверки зрения, пользуясь которой, она тут же продавала очки желающим, выстроившимся в очередь. Окулист из прежней жизни… И при ней тоже толпа болельщиков. Мастеровые чинили стулья, корзины, работал точильщик ножей-ножниц — мы попали в музей старых ремесел с посетителями и охраной.

Чего только не было в помещениях, сквозь которые мы прошли! Бечевки и веревки, бутылки и бутыли, груды пластмассовых изделий и пленки, металл во всех видах, провода, изолента, книги, головные уборы и одежда… В одной комнате мы увидели вещи совсем новые, попавшие на свалку в пластиковых мешках, совершенно не запачканные. Зонтики, искусственные цветы, коробка, заполненная пробками…

И везде народ: покупатели, продавцы, работники и зрители. И даже кафе работает в маленькой комнатушке. Фиточай, выпечка, спиртное. Многие под хмельком, но здесь можно и без спиртного захмелеть. Трудно отличить пришедших сюда с целью от тех, кого пригнало любопытство. Какая-то многоязыкая толпа, доброжелательная, блюдущая порядок, выполняющая указания охранников, быстро улаживающая редкие недоразумения. Люди шутят, хвастаются приобретениями, обмениваются вещами без посредников, и охрана им в этом не препятствует. Главная цель здесь — создать толпу, усилить поток людей и товаров.

Мы обошли весь этаж и вернулись в комнату электроприборов. У нас приняли товар, выдали несколько талонов. Поскольку идея подняться на этот рынок принадлежала Эмили, я предложила ей распорядиться полученными талонами. Эмили усмехнулась. Очевидно, она полагала, что я надеялась много чего приобрести за сданные электроигрушки. Я, однако, понимала, что наши электроприборы годятся разве что на разборку, чтобы из составляющих их деталей изготовить что-либо более приличествующее ситуации. Эмили захотелось обзавестись сковородой для своего с Джеральдом хозяйства — с моего разрешения разумеется. Я не возражала, и мы отыскали сковороду, эмалированную кастрюлю, пластмассовый тазик, щетку-сметку — за все электрооборудование, когда-то дорогостоящее.

Вернувшись домой, Эмили сбросила маску напускной веселости, предназначенную лишь для того, чтобы вытащить меня с моей территории на ее — на ярмарку в верхнем этаже, — и уселась, пристально глядя на меня. Полагаю, она размышляла, понимаю ли я, что вещи для нее означают иное, нежели для детишек типа Джун: в каком-то отношении они ей более дороги, а в другом — ничего не стоят. То есть не принадлежат людям так, как принадлежали раньше. Собственно говоря, некоторые были в таком положении и раньше, задолго до того, как рухнула традиционная шкала ценностей. Люди издавна развлекались экспериментами с коммунализмом. А такие люди, как Райаны, не нуждались в идеях и теориях, они и без всяких теорий вольно обращались с понятиями «мое» и «твое». Фамилия Джун — Райан. Ее семья стала настоящим кошмаром для местной администрации задолго до крушения старого порядка. Райаны… Но о них позже.

Хотя, собственно… к чему откладывать эту тему? Какая разница, где о них рассказать? Может быть, мне так же не хочется заниматься этой неудобоваримой семейкой, как не хотелось с нею связываться муниципальным властям? Возможно, все дело в том, что Райаны не вписываются в теории развития общества — зато неразрывно связаны с практикой, с реальностью?

О таких районных Райанах любой слыхал за свою жизнь предостаточно. Социальные работники единодушно определяют Райанов как хрестоматийный случай. Ирландец-чернорабочий — а чаще нигде не работающий, и польская беженка, оба католики. Число детей дошло до одиннадцати. Муж пьяница, хулиган, в семье жесток, не без приступов пьяной нежности. Жена пьяница, истеричка, никуда не годная мать и хозяйка, с такими же пароксизмами страстной любви. Дети в школе не задерживались. Семейка — бельмо на глазу соседей, жилищного начальства, службы благотворительности, полиции. Двое старших детей попались на воровстве, отправились в колонию. Дочь — не старшая, вторая — забеременела в пятнадцать лет. Итак, хрестоматийный, набивший оскомину случай… Если бы только не было их так много. И если бы оба родителя, муж и жена, не были такими крупными, заметными, острыми на язык. Их цитировали в застольных междусобойчиках, в ходе серьезных совещаний и на массовых митингах. Тоже своего рода закономерность: отдельный случай выделяется из череды подобных и становится представителем типа. В нашем городе мельтешили тысячи таких райанов всех цветов кожи и прически, но их не знал никто, кроме ближайших соседей да компетентного начальства. Чаще всего эти неприметные райаны переселялись в тюрьмы, лечебницы, на кладбища. Но вот семейство этих конкретных Райанов привлекло внимание каких-то благодетелей. Последовали попытки сдержать, направить заблудших, удержать их вместе.

Так выглядела картина с официальной точки зрения, в репортажах, в газетной статье, озаглавленной «За чертой бедности и еще дальше». Райаны с дюжиной других похожих семейств отметились и в книге «Изгои общества изобилия». Прыткий выпускник университета, тетушка которого служила в органах призрения, собрал материал для книги «Варвары, которых мы плодим», где сравнивал Райанов с готами и гуннами, сгубившими Рим.

Как жили эти новые вандалы и визиготы? Прежде всего в грязи. Грязь на полу, грязные стены, грязная изломанная мебель. Кошки, собаки, дети получали питание весьма нерегулярно. В доме редко было тепло, потому все тринадцать Райанов и их гости — Райаны охотно принимали гостей, точнее, привлекали и удерживали их на своей орбите — толпились в одной комнате. Родители пьянствовали беспрерывно, иногда напивались и дети. Друзья всех цветов кожи, часто примечательные, неординарные. Сидели, жевали чипсы да сухари, увлеченно спорили. Иногда хозяйка или ее старшая дочь варили картошку с мясом или без, открывали банку консервов — устраивали пир. Основная диета — чипсы, сладкие напитки да переслащенный чай, точнее, сироп с шестью-семью ложками сахарного песка на чашку. Апатия сменялась неестественными всплесками активности, когда сахар растекался по артериям, активность выражалась в болтовне, сплетнях, кривотолках, в которых иногда сверкали искры парадоксов, ненароком, без многомыслия, возникали прилипчивые выражения, курсировавшие затем по городу замысловатыми маршрутами. «Райаны против всего света». К трем средним Райанам прицепились на детской площадке, но они не подкачали, молодцы; надзорная медсестра оставила записку с напоминанием Мэри, пятой по возрасту, обязательно зайти к врачу в среду по поводу сыпи; Пол нашел незапертый автомобиль и обчистил его… Две дочурки Райанов зашли в супермаркет и вышли оттуда с двумя десятками пластиковых кошельков, двумя фунтами кофе, садовыми ножницами, парой пакетиков колониальных пряностей и шестью пластмассовыми шумовками. Ворованное барахло использовалось, выменивалось, но чаще валялось дома, пылилось и ломалось; воровали не прибыли ради, а из любви к высокому искусству, потому что не могли не украсть, коли плохо лежит. Подруга Рут негритянка Тесса, ее брат, еще одна подруга Рут Ирен с сестренкой бегали в магазин, где продавали телевизоры, и часами вглядывались в чехарду дергающихся изображений. Персонал магазина терпимо относился к мелким оборванцам, а телевизор в доме Райанов хотя и имелся, но почти никогда не работал. За Стивеном на улице увязалась собака — он бросал палки в канал, и собака притаскивала сразу по три, четыре, даже по пять палок!.. Болтали, наливались чаем, убивали время, в постель падали часа в три ночи, а то и в шесть утра. Никто не раздевался — время не то, чтоб раздеваться. Маленький засыпал на руках у сестры, и его перекладывали на какую-нибудь дерюгу тут же, рядом, чтобы далеко не таскать. Утром в четырех кроватях дома покоилось по три-четыре тела, перемежавшихся кошками и собаками, общество взаимного обогрева. Спали до десяти, одиннадцати, вставали за полдень. Если Райан и находил работу, то очень скоро ее лишался, ибо вставать раньше — совершенно нереально.

Семья жила на пособия, за исключением периодов, когда мистер Райан вдруг выходил из запоя и устраивался на работу. Тогда появлялись деньги, ибо был мистер Райан плотником. Покупали одежду, которую носили все, кому она под руку попадется и кому подойдет. Маленьким подшивали и подгоняли обноски. Новое превращалось в лохмотья чуть ли не в день покупки.

Дети ходили «на работу» по настроению, которое проявлялось у них весьма часто. Сладколикая крошка Джун очень рано проявила задатки лидера. При ней толклись трое-четверо-пятеро детишек, которых она вела по магазинам. Охотились они не за деньгами. Если и доставались им деньги, то очень скоро снова улетучивались, тратились на всякую ерунду, отдавались «взаймы» без отдачи или просто терялись. Как правило, добытчики возвращались с какой-нибудь мраморной настольной лампой, набором кофейных чашек, которые понравились им в телевизионной рекламе, с зеркалом в розовой пластиковой рамке. Самая желанная добыча — сигареты, мгновенно разлетавшиеся по карманам, ртам взрослых и пухлым губешкам детишек.

Цель, к которой стремились философы и святые, была ими достигнута при рождении. К этой цели вел ПУТЬ РАЙАНОВ. Каждый день, каждый опыт, поступок самодостаточен, каждое действие отрезано от последствий. «Украдешь — в тюрьму попадешь». «Правильное питание — залог процветания». «Не трать зря деньги, пригодятся». Эти истины, доводимые до их сведения заботливыми служащими и добровольцами благотворительных обществ, не задерживались в головах Райанов.

Нелегко с ними было священникам и проповедникам. «Не копи себе в миру сокровищ» — каких, спрашивается, сокровищ, если у них и рубашки в собственности не было? «Не будь рабом привычки» — какой привычки? Разве что считать отсутствие всяких привычек своего рода привычкой. «Ближнего своего возлюби, как самого себя?» Этой благодатью обделенных они блистали в полной мере. В доме день и ночь калейдоскоп цветов глаз, волос, кожи, в атмосфере терпимость, щедрость, готовность понять и простить, которой не встретишь в «правильных» семействах — а если и встретишь, то лишь после громов и молний разносов и града упреков.

«Воздерживайся от излишеств?» Какие уж тут излишества…

«Чванства чуждайся, скромен будь и непритязателен?» Через пять минут после появления в доме Райанов любой представитель среднего класса схватился бы за телефон, чтобы связаться со своим адвокатом.

Безответственные и бесполезные, лишенные будущего, необразованные и не способные к получению образования — Райаны умели, конечно, прочитать и изобразить свою фамилию — бесправные, жившие милостыней, грязные, вонючие, завшивевшие, — чего ожидать, когда в одной кровати спят вперемешку пятеро существ разных возрастов, полов и даже биологических видов? Все, что старое общество считало отрицательным, нежелательным, можно было отнести к Райанам. Все, к чему стремилось старое общество, для Райанов оставалось недостижимым. Они и не пытались этого достичь.

Бедняги Райаны, обреченные, проклятые… Опасные, представлявшие угрозу нашему образу жизни… Счастливые, живущие сиюминутными интересами, забот не знающие, зависти достойные… Им нравилась их жизнь. Они нравились друг другу.

Но вот настало время злое… считавшееся злым. И тут Райаны и иже с ними вдруг предстали в ином свете. Некоторые из парней определились в возникшие во множестве военизированные образования, даже в полицию. А к ставшему господствующим скудному образу жизни, к бродячему и полубродячему существованию им не привыкать. Для них если что и изменилось, то только к лучшему. Плохое питание? Но они привыкли к нему и выжили. Неграмотность и необразованность? Они не мешают получать наслаждение от жизни, напротив… И уж во всяком случае Райаны оценивали реальность вернее, чем образованные — и даже высокоученые — представители среднего класса и истэблишмента, либо зарывавшие голову в песок и считавшие, что ничто вокруг не меняется, либо измышлявшие какие-то призрачные конструкции «реорганизации общества», «перестройки государственной системы».

Итак, многие «райаны» и некоторые Райаны растворились еще в старом обществе, а оставшиеся Райаны, описываемая мною семья, до сих пор существовала в составе матери и трех младших детей. Отец сложил голову по пьяной лавочке, старшие дети покинули город кроме двоих, служивших в полиции. Джун нашла место в коммуне Джеральда, там же частенько появлялся и ее младший братишка. В конце концов, «райаны» ведь представляли собой часть нашего общества, сформировавшего их. Они настолько же далеко отстояли от того, что должно было вскоре нагрянуть, от детской банды «из подполья», разрушившей дом Джеральда, как и — когда-то — от нас.

«Дом Джеральда» — я использую это выражение так же, как когда-то люди использовали термин «райаны» для обозначения образа жизни. Временного образа жизни. Собственно говоря, любой образ жизни носит временный характер.

Но пока он не отжил, к нему льнут, над ним работают. Эмили работала в доме Джеральда, который мне пришлось посетить. Едва мы с ней вернулись обратно в квартиру, как появилась Джун, сияя наигранной улыбкой. О воровстве она поначалу и не упоминала, обняла Хуго, принялась его тормошить. Глаза девочки обшаривали комнату, примечали вернувшуюся домой ее бывшую добычу, которой, впрочем, на виду осталось весьма немного. По большей части мы уже все попрятали в шкафы и кладовку. На стуле, однако, остался сверток выделанных шкурок. Глянув на пушнину, Джун как-то сморщилась и произнесла вымученно:

— Ну, все нормально, путем? Ваще, все нормально? — Она даже потрепала эти шкурки так же, как только что ерошила загривок Хуго.

Я чуть было не рассмеялась, но поймала хмурый взгляд Эмили, тут же перехватившей инициативу.

— Да, Джун, спасибо, все нормально.

Гостья просияла и снова обратилась ко мне, с трудом отведя взгляд от Эмили.

— П\'шли к нам в гости. Джеральд разрешил, можно, все путем. Я сама его спросила.

— Спасибо, с удовольствием, — ответила я, посмотрев на Эмили. Она улыбнулась с видом заботливой матери или добросовестной наставницы.

Прелюдией к визиту стала беготня Эмили по квартире, мытье, расчесывание, одевание, макияж лица и подчеркивание фигуры, дабы в наиболее выгодном свете предстать перед Джеральдом, великим и могучим. Глаза Эмили, однако, оставались мрачными, обеспокоенными. Джун не спускала со своей старшей подруги, женщины-лидера, доверчивых глаз.

Втроем мы проследовали по загаженным рваной бумагой, пустыми банками, битыми бутылками и иной дрянью улицам. Путь лежал мимо высокого здания гостиницы, выстроенной во время последнего туристского бума. Я следила за тем, какой маршрут выберет Эмили. Выбор маршрута — тоже своеобразная характеристика индивида. Чтобы избежать потенциальных опасностей, связанных с тем или иным зданием или районом, человек может совершить изрядный обходной маневр. Один пройдет по улице, бодро обмениваясь приветствиями со встречными или завсегдатаями углов, другой прошмыгнет там же, скрючившись и стараясь остаться незамеченным. Эмили шагала свободной походкой, ничего не опасаясь, не обращая внимания на мусор под ногами. Снова я подивилась ее двойным стандартам. Дома она вела себя привередливо, а здесь ей все равно было, куда ногу ставить.

Гостиницу давным-давно заняли скваттеры — еще одно устаревшее слово. Мало кого интересовало, кто жил здесь в то время. Для проживания это здание, согласно проекту своему целиком зависящее от техники, представляло массу неудобств.

Я задрала голову, прищурилась, разглядывая силуэт и фасад. Высокое сооружение, можно сказать, чуть ли не небоскреб. Стекла выбиты почти повсеместно. Но в верхних этажах — соответствующие времени дополнения. Мелькают лопасти ветряного колеса, очевидно, приводящего в действие маломощный электрогенератор. Из других окон торчат панели, тускло отсвечивающие наборами солнечных элементов. И на вечных веревках вечные прищепки удерживают болтающееся на ветру разноцветное выстиранное белье.

Верхние этажи на фоне голубого ясного неба выглядели привлекательно, даже весело. Низ зарос горами выброшенного сверху мусора, отбросов и отходов всяческого рода, в которых прорыли проходы к входным дверям. Вонь… но я постаралась ее не заметить, ибо Эмили и Джун, похоже, и на самом деле ничего непривычного не ощущали.

Незадолго до того я была в этом здании, поднималась на самый верх, смотрела на город, не слишком изменившийся с тех пор, как перестали функционировать лифты и кондиционеры отеля. Я смотрела вниз и воображала, что вернулись старые времена, — кто только тогда этого не проделывал! Я сравнивала, сопоставляла, для чего требовались определенные усилия и уловки: «Это было так-то и так-то, верно? Да, это было именно так, а сейчас…» Осмотревшись, я обратила внимание, что для полной схожести недостает существенной детали: воздушного движения. С летного поля аэропорта в прежние времена то и дело взлетали реактивные самолеты, они господствовали в воздухе. Не успела я это подумать, как услыхала жужжание пчелы — не громче звучал мотор крохотного красного самолетика. Какая-то пародия на старые времена. Возможно, полицейский или армейский самолет, несущий какую-нибудь крупную шишку на какую-нибудь важнейшую конференцию. «Ситуация — конференция — резолюция…» — цирковая эквилибристика «трепачей», вершителей судеб народа. Но самолетик мне приглянулся, даже приподнял настроение.

Я начала медленный спуск, осматриваясь и оценивая увиденное. Тут же вспомнила поселок, выстроенный для рудничных рабочих в Южной Африке. Я побывала там, когда континенты находились намного ближе, совсем по соседству, в одном дне пути один от другого. Поселок тот, обширный по площади, был застроен одинаковыми домишками, в каждом имелись комната, кухонька и простой санузел. Но в одном домике вы встречали интерьер деревенской хижины с очагом в центре комнаты на кирпичном полу, а в другом — скатанное одеяло в углу, сковородки и кастрюли. В соседней хижине вас встречал взгляд разряженной в пух и прах британской королевы, изображенной на висящем в прихожей портрете. Соответствовала портрету и обстановка, достойная викторианской эпохи: капитальная лакированная мебель, повсюду кружевные дорожки. В остальных домиках поселения вы могли найти великое множество промежуточных вариантов обстановки. Гостиница напомнила мне этот рабочий поселок африканцев. Только здесь улицы шли по вертикали. Но жили и здесь совершенно разные люди. От респектабельных, отпускавших шуточки насчет времен, когда еще не изобрели канализацию, и таскавших горшки сверху в единственную сохранившуюся внизу уборную, до спавших на полу, разжигавших костер посреди комнаты на листе асбеста и мочившихся в окно. Жидкость сверху лилась в те дни не обязательно во время дождя.

Дабы избежать именно этой вероятности, я ускорила шаг сквозь вонючие мусорные баррикады и увидела на первом этаже пару вооруженных молодых людей. Уж не знаю, охраняли они все здание, часть его или только одну комнату. Джун, увидев охранников, оживилась, обрадовалась, окликнула их. Извинившись перед Эмили за то, что придется подождать — о моем присутствии она, как ни старалась, постоянно забывала, — девочка проскочила внутрь, а мы с Эмили остались в туче мух, наблюдая, как она радостно обнимается с молодыми людьми, один из которых бывал в доме Райанов. Это означало, что он чуть ли не член семьи. Парень вручил Джун дюжину подстреленных голубей. Множество этих птиц кормилось в кучах мусора, но все они улетели, когда мы подошли. Мы проследовали далее с голубями мертвыми, тогда как голуби живые вернулись к питательным отбросам, и сразу же раздались щелчки пневматических пистолетов охранников.

Мы пересекли железнодорожное полотно, давно заросшее травами и кустарником. Эмили сорвала какие-то лекарственные растения, потом еще какие-то травки для приправ. Вскоре мы добрались до цели. Возле этого дома я тоже бывала ранее, но заходить опасалась, чтобы не показаться Эмили назойливой. Джун радостно замахала руками и здешним охранникам, обвешанным оружием так же, как и те, которых мы видели в гостинице. Мы вошли в совершенно оголенное и, что меня поразило, весьма чистое помещение. Это не вязалось с моими представлениями о «райанах» и Райанах. Мебели никакой, лишь шторы. Ставни чистые и целые, вдоль стен стоят рулоны скатанных на день матрацев и циновок. Мы прошлись по комнатам, причем меня больше всего интересовали общественные помещения: столовая, гостиная и подобное. Для приема пищи служила большая прямоугольная комната с длинными столами-козлами и скамьями. Здесь тоже все сверкало чистотой. Остальные помещения предназначались для жилья или работы. В них на матрацах сидели дети, чем-то занимались или болтали, на стенах висела одежда. Видно было, что община подразделяется на группы соответственно возрастным признакам или интересам. Зашли в кухню, большое помещение, занимающее пол-этажа. На полу асбест и рифленое железо, горит огонь, в котле готовится какая-то тушенка из картофеля с мясозаменителем. Повара, два подростка, отступили в сторонку, дав Эмили снять пробу. Она похвалила, но посоветовала приправить и вручила им собранную при железной дороге травку. «Да, и вот еще голуби. Их надо ощипать, выпотрошить… Ладно, я пришлю еще кого-нибудь в помощь…»

И тут я вновь убедилась в том, что уже замечала раньше. Дети реагировали не только на слова, но даже на появление Эмили. Они чувствовали, что в комнату входило начальство. И на кухне один из подростков тут же опустился на колени и чем-то, напоминающим кухонный нож, принялся кромсать на разделочной доске переданные ему стебли. Он получил приказ, указание, распоряжение — так он это воспринял — и приступил к его выполнению.

Эмили напряженно смотрела на меня, видимо, вспомнив наш недавний разговор. Выглядела она настолько озабоченной, что Джун сжала ее предплечье и промурлыкала подруге что-то на ухо. Все это настолько бросалось в глаза, что я предпочла сделать вид, что ничего не заметила.

А разговор у нас был следующий. Всего лишь несколько дней назад Эмили вернулась из коммуны, как всегда, поздно, озабоченная, едва сдерживающая слезы.

— Все время приходится распоряжаться, никуда не денешься. Как я ни стараюсь без этого… Без команд. — Она походила на обиженную маленькую девочку.

— Всегда так было, ты не первая сталкиваешься с этой трудностью, — утешила ее я.

— Да, но мы хотели этого избежать. Мы с Джеральдом специально об этом думали, обсуждали, решили обойтись без начальников и подчиненных, сделать все по-новому, иначе…

— Каждого из нас жизнь учит определять свое место в той или иной структуре, Эмили. Слушаться. В семье, в обществе.

— Но почти никто из этих детей никогда нигде не учился.

А ведь Эмили задалась очень серьезным вопросом, о котором большинство взрослых не задумываются. Маленькая девочка подняла очень взрослый вопрос. Она взбунтовалась против неумолимых обстоятельств и нуждалась в поддержке.

— Это начинается с самого рождения, — сказала я. — Эмили хорошая девочка — Эмили плохая девочка. Эмили послушная — Эмили непослушная. «Ты хорошо себя сегодня вела? Ты хорошая девочка?» — Она смотрела куда-то сквозь меня, словно бы не слыша. — Будешь слушаться — и ты хорошая девочка. Не будешь — плохая. В эту ловушку мы попадаем с рождения, и никуда из нее не выбраться.

— Но мы решили, что у нас все будет иначе!

— Ну, дорогая, демократию не введешь резолюциями и размышлениями о том, какая это хорошая штука. А люди всегда только так и поступают. С одной стороны — «хорошая девочка» или «дрянная девчонка», вся структура семьи и общества, сквозное администрирование, диктат силы, диктат денег. С другой стороны — сотрясание воздуха разговорами о демократии, восхваление равенства, принятие резолюций и прочая пустопорожняя болтовня. Так всегда было и всегда будет. И нет оснований расстраиваться.

Она вскочила как ошпаренная.

— Мы устроили так, чтобы все пошло иначе. У нас все иначе!

И она удалилась в кухню, чтобы уйти от неприятной темы.

Теперь в кухне Джеральдовой коммуны у нее было то же сердитое и смущенное выражение лица.

Парень у наших ног все рубил траву не поднимая головы, ибо надсмотрщик все еще стоял над ним, мог и придраться. Этот парень унизил и разозлил Эмили еще больше.

— Но… — нервно дернула она губами, искренне стремясь найти ответ, объяснение. Однако рядом стояла Джун, понимающая лишь, что ее подруга чем-то сильно расстроена, но даже не подозревающая чем.

— Ладно, — досадливо бросила Эмили, отворачиваясь от меня, от Джун, от всей этой картины и направляясь к двери. — Где Джеральд? Он сказал, что будет здесь.

— Дак они с Морин на рынок двинули, — шмыгнув носом, сообщил второй повар, усердно шуруя в котле.

— И ничего не передал?

— Сказал, передать, что, мол, нашими бошками надо б заняться.

— Гм… Надо же… — буркнула Эмили себе под нос, но тут же, даже обрадованная переменой темы, приказала: — Скажи всем, чтобы собрались в зале.

И мы направились в огород — бывший сад. Очень, надо сказать, неплохой огород. Продуманно организованный, распланированный, ухоженный. Картофель, лук разных сортов, капуста белокочанная, репа… И ни травинки лишней, никаких сорняков. В огороде копошились дети. Увидев Эмили, ребятишки зашевелились энергичнее.

Неожиданно она воскликнула:

— Что ты делаешь? Шпинат не трогай, я же сказала, оставить его еще на неделю!

За спиной Эмили дитя лет семи состроило рожицу — совершенно обычная реакция члена любой иерархической группы на любое указание начальства, продуманное или спонтанное, верное или неверное. Но Эмили уловила гримасу, вспыхнула, голос ее смягчился.

— Разве ты сам не видишь? Ведь листики еще крохотулечные.

— Я ему покажу, — быстро вмешалась Джун.

— Да ладно, — слабо махнув рукой, увяла Эмили.

Прежде чем мы покинули огород, она еще не раз пускалась в объяснения. Так, например, заметила, что золу сыплют слишком близко к растению.

— Посмотри, посмотри, — втолковывала она крохе-негритянке, недоуменно воззрившейся на начальницу, не понимая, как кому-то могла не понравиться с таким усердием выполненная ею работа. — Нельзя сыпать на стебель, нужно вокруг, колечком, вот так… — Эмили опустилась на колени возле грядки, схватила пластиковый пакет и принялась выдавливать из него пепел. У нее и вправду получалось отлично. Негритяночка обреченно вздохнула и подняла глаза на стоявшую рядом Джун. Та обняла ее за плечи. Эмили обернулась на эту парочку, увидела защитную позу: двое объединились, защищаясь от гнева босса. Эмили покраснела.

— Извини, если обидела, я не хотела.

Пара расцепилась и вновь скрепила объятия — на этот раз на Эмили, утешая ее, успокаивая. Так они все втроем и направились через огород к дому. Я поплелась следом.

Перед задней дверью дома троица расцепилась. Эмили вошла первой, за ней негритянка. Джун отстала, поравнялась со мной. Она улыбнулась мне, похоже, впервые меня приметив. Робкая улыбка Джун казалась иллюстрацией ее биографии. В то же время взгляд девочки предупреждал меня, что никакого осуждения Эмили с моей стороны она не потерпит.

В зале — он же и столовая — на столах стояли тазы и ведра с водой, распространявшей сильный травяной аромат, лежали расчески и ветошь. У столов собрались ребятишки. Предполагалось, что старшие должны вычесывать младших. Эмили присоединилась к старшим.

Взгляд ее упал на меня. Вспомнив о моем существовании, она спросила:

— Пообедаешь с нами? — Видно было, что ей этого не хочется.

Не успела я, отказавшись, выйти, как услышала беспокойный вопрос Эмили:

— Джеральд сказал, когда вернется? Может, Морин говорила? Ведь надо же знать, как долго его не будет…

Вернувшись домой, я увидела в окно Джеральда. Рядом с ним девушка, должно быть, Морин. Вокруг дети, причем не только из его коммуны. Похоже, что он считал, что, болтаясь по окрестностям, выполняет важную функцию. Сбор информации — а кто этим не занимался? Поиск новых членов коммуны — но его и так донимают желающие. Демонстрация присутствия, выставление себя напоказ… Что-то вроде вылазки первобытного охотника, женщины которого в это время занимаются хозяйством в родной пещере. Так текли мои мысли, пока я с Хуго стояла у окна, следила за молодым человеком разбойничьего вида, красующимся среди небольшой толпы, ловящим вызывающие взгляды девушек и трусливые, украдкой — девочек, жаждущих перекинуться с ним словечком… Старые мысли, древние социальные матрицы. Никуда от них не деться. Так же, как старые модели оживают снова и снова, пренебрегая возможностями, предоставляемыми временем, пренебрегая экспериментами, возвращаются на круги своя и мысли. В голове отдавался напряженный голос Эмили: «Где Джеральд? Он сказал, что будет здесь…» Она вычесывала вшей из голов младших членов общины, а Джеральд в это время… Ну, о Джеральде никак не скажешь, что он лентяй, инертный, бездеятельный. Чем бы парень ни занимался в это время, он мог одновременно обдумывать очередной рейд с целью добыть припасы.

Потом он исчез с улицы, с ним исчезла Морин, рассосалась и толпа. Вскоре вернулась Эмили, уставшая и не пытавшаяся скрыть усталости. Она опустилась на пол рядом со зверем, а я принялась готовить ужин. Я накрыла на стол, и мы поужинали. Потом я убрала и вымыла посуду, а Эмили вернулась к прерванному на ужин отдыху. Казалось, она водила меня туда, чтобы показать, какая она занятая, как она устает и может с полным правом отдыхать в моем присутствии, позволяя себя обслуживать. Покончив с посудой, я приготовила нам по чашке чаю. Чай пили молча, в комнате, Эмили сидела рядом с Хуго, а я переводила взгляд с этой колоритной парочки на стену.

Снаружи — красочный закат, многоголосый шум улицы. Внутри — мягкий, приглушенный свет, тишина, нарушаемая утробным урчанием лижущего руку Эмили зверя да чуть слышным, едва угадываемым, почти детским плачем, изредка оживляемым всхлипыванием и презрительным фырканьем. Эмили, конечно, не хотелось, чтобы кто-то заметил, что она плачет, однако она не настолько меня принимала в расчет, чтобы, скажем, скрыться в свою комнату.

Стена открылась. За ней — небо невообразимой, неестественной синевы, ясное и холодное, от горизонта до горизонта, сплошная синь и ничего цепляющего взгляд, толкающего на размышления, никаких цветовых или световых нюансов. Высятся руины стен, жестких и колючих, как битый фарфор, сияющих белизной на фоне синевы. Неподатливый, угрожающий мир.

Эмили. Чем-то занята, над чем-то склонилась, в чем-то голубом, как будто детском, с оборочками, волочет за собою метлу из прутиков, словно бы сметает в кучи опавшие листья, множество опавших листьев с пожухлой травы вокруг разрушенного дома. Она метет, а листья не слушаются, рассыпаются, разлетаются. Она принимается за дело всерьез, трудится изо всех сил, метла вздымает желто-бурые вихри из листьев. Она выметала листья из комнат дома. Одна комната, другая, третья. Но снаружи листья покрывают весь мир, они слетают наземь быстрее, чем снежинки в пургу; листья погребают все под собой, душат, губят. Эмили бежит в лишенный перекрытий дом, в отчаянии ищет, не сохранился ли где кусочек крыши, под которым можно было бы спрятаться от низвергающейся массы мертвой материи. Меня она не замечает, взгляд ее протыкает меня насквозь, перерезает пополам, скользит дальше. Она видит лишь стены, похожие на громадные зубы ископаемого хищника, угрожающие, от которых тщетно ждать защиты. Вздохнув, девочка привалилась к стене, оперлась на метлу, вслушалась в беспрерывный шорох листьев, сыплющихся на нее и на весь мир. Торжество распада. Исчезла ее хрупкая фигурка, похожая на статуэтку для небольшого комодика или стенной полочки, исчезло яркое пятнышко из мира детской комнаты, смежной с родительской спальней, за толстыми шторами которой таился неизвестный мир влажного жаркого лета, знойного сухого сирокко или морозной снежной бури.

Белизна. Белизна постельных простыней и пододеяльников, пеленок, которыми стиснут, обездвижен новорожденный. Сосунок глазеет в потолок. Потолок тоже белый. Ребенок силится повернуть голову, в поле зрения попадает белая стена с одной стороны, белый шкаф с другой. Белые стены. Белая эмаль. Белая мебель.

Ребенок в комнате не один. Рядом тяжко топает какое-то громоздкое существо, от каждого шага колыбелька вздрагивает. Сталь бренчит о камень. Младенец пытается поднять голову, но все равно ничего не видит. Голова не отрывается от влажного, мягкого жара подушки. Такую беспомощность она ощутит снова лишь на смертном одре, когда сила оставит ее мышцы, не останется ничего, кроме угасающего за темными зрачками сознания. Громадный топотун приближается к кроватке, звякают металлические прутья, фигура склоняется над малышкой. Грубые руки поднимают ее. Уже. Испачкалась. Снова менять. Испачкалась. Неодобрение, осуждение. Ее перепеленывают, крутят, переворачивают, как будто потрошат рыбу или курицу.

Испачкалась. Холодная неприязнь, отдающая раздражением. Слово, блистающее белизной, снежными кристаллами, межзвездным холодом. Ветер вздымает снег, дергает марионеток, болтающихся на веревочках… «Заледенели плотины, снег валил и валил бесконечно, и дома заполнились снегом, вся вода превратилась в лед, и воздух морозил горло». В родительской спальне шторы отдернуты, волны белого крапчатого муслина. За шторами снег, белое на белом, валит и валит, неба не видно. Две большие кровати, высокие, чуть ли не до самого прогнувшегося к ним потолка. Кровати заняты: в одной мать, в другой отец. В комнате что-то новое. Колыбелька. Белая, леденящего белого цвета. Тоже высокая. Не такая, как башни больших кроватей, но все же не достать. Вплывает большая белая фигура с большой тугой грудью, вынимает из колыбели сверток. Под одобрительные улыбки родителей сверток предъявляют ей для освидетельствования, тычут прямо в лицо. От свертка резко пахнет, запах опасный, острый, как ножницы, как неловкие руки. Эмили охватило отчаяние, чувство одиночества, не испытанное никем — и испытанное каждым — в этом мире. Боль сковывает ее, девочка не может пошевелиться, она завороженно уставилась на белый сверток. Сделав над собой усилие, перевела взгляд на няньку-кормилицу, затем на мать и отца, улыбающихся в своих постелях.

Вниз, к полу, уползти от этих больших людей в высоких кроватях, в большой бело-красной душной комнате с красным ковром, красными языками пламени, толкущимися в камине. Все здесь слишком большое, слишком высокое, всего слишком много. Ей хочется уползти, спрятаться. Но никуда не деться, а в нос снова и снова тычут пахучий сверток.

— Ну-ка, Эмили, глянь на свою лялечку, — доносится женский голос из большой кровати.

Вранье! Какая еще «ее лялечка»? Смеяться или ругаться? Визжать, как под жестокими пальцами «щекочущего» ее отца, которые потом видятся ей в ночных кошмарах? Она недоверчиво оглядывается, смотрит на мать, на отца, на няньку — на предателей. Не ее это лялечка, и они знают, зачем же врут… Но снова и снова ей талдычут: «Твоя лялечка, твоя, твоя… Ты должна любить братика…»

Сверток Эмили суют так, чтобы создалось впечатление, будто она его держит. Еще один обман. Держит на самом деле нянька. Зато теперь они изошли на умиление, растаяли, растеклись своими улыбками по комнате. Столько лжи, столько любви… не одолеть. И она схватилась за сверток и полюбила его страстной любовью защитницы, любовью с заковыкой, сохраняющей ледяное ядро измены…

В комнате с красными бархатными шторами маленькая девочка лет четырех в платьице с цветочным узором стоит, склонившись над упитанным братиком, восседающем на брошенном на ковер куске линолеума.

— Нет, нет, не так. Вот как! — командует она. Малыш глядит на свою умную наставницу с восхищением, пытается пристроить кубик на верхушку другого, но у него дело не ладится.

— Вот же, смотри! — Эмили нетерпеливо бухается рядом на колени и складывает кубики ловко и умело. Она увлечена этим занятием, полностью поглощена им. Сделать как следует да еще и показать, как это делается — вот ее цель. Малыш наблюдает внимательно, все понимает, но повторить подвиг, сложить уголок к уголку, ребро к ребру, грань к грани не в состоянии; кубики рассыпаются.

— Да нет же, нет! — Ее голос разносится по дому, вылетает в сад. — Вот как надо! Вот как!

□ □ □

После моего визита в общежитие коммуны мы с Эмили, кажется, стали лучше понимать друг друга. Я могла понять, например, почему у нее под утро распухшие глаза. Второй день подряд она не выказывает желания отправиться в дом Джеральда. К полудню она еще не оделась, ходит в том, в чем спала, в бывшем хлопчатобумажном платье. Точнее, не ходит, а сидит, обхватив Хуго обеими руками.

— Непонятно, что я там вообще делаю, — говорит она, надеясь, что я стану возражать.

— Я бы сказала, что ты очень многое там делаешь.

Эмили пристально смотрит на меня, улыбается. Улыбка горькая, безнадежная.

— Да, конечно. Но с этим справится и любой другой.

Столь взрослой, если так можно выразиться, мысли я от нее не ожидала. С одной стороны, конечно, я порадовалась за Эмили: явный прогресс в ее развитии и духовном созревании. Но не могла не ощутить и тревогу, ибо такой настрой, такое течение мыслей могут вести к отчаянию, к мыслям о самоубийстве. И, во всяком случае, высасывают из человека всю энергию.

Но вслух я сказала совсем иное:

— Согласна, каждого из нас можно заменить. Но это еще не причина для того, чтобы целыми днями валяться в кровати и хандрить. И с чего ты вдруг именно сейчас об этом задумалась? В чем причина?

Эмили усмехнулась. Соображала она очень быстро.

— Ну, я не собираюсь себе глотку перерезать. — И тут же крикнула: — Да если и перережу, что из этого?

Я вздрогнула от неожиданности.

— Морин? — вырвалось у меня непроизвольно.

Глупость моя вернула Эмили самообладание. Она глянула на меня — не впервой, я уже привыкла к такого рода ее взглядам. Полунасмешливым, полупрезрительным. Не удар, нет, всего лишь небрежный тычок носком ботинка. «О-о-о, изменщик коварный!.. Как жить дальше?..»

— Морин? — Она как будто собиралась отвернуться и промолчать, но потом все же снизошла до продолжения: — В данный момент не Морин, а Джун.

И она с усмешкой дождалась моей реакции:

— Как? Не может быть! Это невозможно!

— А-я-яй, нехорошо, да?

— Но Джун… Сколько же ей лет?

— Вообще-то одиннадцать, но она всем говорит, что двенадцать.

Улыбка Эмили стала чуть ли не удовлетворенной, ее философия торжествовала. Мое явное неодобрение добавило ей энергии, она даже засмеялась. Язык у меня заплетался, я понимала, что любые слова мои подвергнутся осмеянию. Не дождавшись моей реплики, Эмили продолжила:

— Во всяком случае, не подзалетит. Удобно.

Я не желала сдаваться.

— Но это же для нее… вредно!

Улыбка Эмили стала несколько печальной. Может быть, и зависть в ней проскользнула. Означала эта улыбка: «Шла бы ты со своими стандартами, позициями, воззрениями… Не про нас они».

Эта улыбка меня задавила, и молчание прервала Эмили.

— Ты думаешь: «Как же так, Джун ведь еще совсем дитя, ай, как нехорошо!» А я думаю иначе. Она была моей подругой. А теперь мы враги.

Ну что ответить на такую ахинею? Да, конечно, сейчас у них дружба врозь, но через неделю-другую Джеральд перепрыгнет на следующую партнершу, оставит Джун, и опять они будут с Эмили водой не разольешь. По дюжине раз на дню Эмили перескакивала с глубокого понимания одного вопроса, превосходя меня на голову, до полной детской — иначе не скажешь — наивности в других. Я пожала плечами, не желая углубляться в беседу с подобной собеседницей.

Эмили истолковала мой жест как осуждение и выкрикнула:

— Я в жизни ни с кем так не дружила, как с Джун!

Она отвернулась, скрывая детские слезы.

Вот вам пример, как можно не замечать очевидного. Я видела ребенка Джун, обожавшего «женщину» Эмили — явление совершенно нормальное на определенном этапе роста. И не поняла, насколько сама Эмили зависела от этого ребенка, не только выглядящего на три года младше, но и происходившего из совершенно другой среды, из другого мира. Надо было что-то сказать, и я пробормотала:

— Джун ему скоро надоест, и вы снова станете друзьями.

Эмили возмущенно на меня уставилась.

— Дело тут не в «надоест»!

— А в чем? Объясни, я не понимаю.

— Все совершенно иначе. — Эмили усмехнулась. — Джеральд… как кот блудливый, метит территорию.

— Что ж, пусть так, согласно вашим блестящим современным обычаям. Все равно он скоро от нее отстанет, от Джун.

— А мне ее сейчас не хватает! — Снова капризы маленькой девочки, снова слезы размазываются по щекам. Но Эмили тут же вскочила — уже взрослая — и решительно заявила: — Ладно, хочешь не хочешь, а идти надо.

И она ушла, заплаканная, с красными глазами, подавленная, готовая в любой момент вспылить, взорваться. Ушла, повинуясь долгу.

Я обращаюсь к стене. За ней сияющий белизной, безупречный, прилизанный особняк. Останавливаюсь, всматриваюсь. Подхожу ближе. Никакого сравнения с тем, что видела раньше. Безупречное качество, отличное состояние, солидная колониальная архитектура… Как будто даже лучится, поблескивает мелкими искорками. Выполнен из какого-то знакомого материала, потерявшего узнаваемость от неожиданного воплощения. Отламываю кусочек, сую в рот. Сладко, тает на языке. Пряничный домик из сказки. Сахар… карамель… нет, мягче, что-то вроде съедобной обертки для нуги, применявшейся в старину кондитерами. Еще кусочек… теперь отсюда… дегустирую. Процедура затягивает. Этот домик можно жевать до бесконечности, от его тягомотной преснятины не оторваться. Эмили тоже жует, набив рот, отламывает изрядные куски кровли. Джун жеманно тычет пальчиком туда-сюда… Отковыряла щепку от подоконника, сунула в ротик. Мы проедаем путь в дом, трудимся, как термиты, желудки наполнены, но глаза не сыты. Обжевав угол, обнаруживаю знакомую маленькую комнатку. Солнце светит в окно, припечатывает оконный переплет к каменному полу. Среди комнаты колыбелька, в ней малышка Эмили, сосредоточенная, углубленная в серьезное занятие. Лакомится шоколадом. Нет, не шоколадом, экскрементами. Содержимое ее кишечника вывалилось на постель, и Эмили его исследует. Загребает рукой и с интересом размазывает по белой кроватке, по белым простынкам, по лицу, по волосам, по губам, засовывает в рот. Маленький исследователь.

Картинка резко уменьшается в размере, концентрируя боль, уменьшается с каждым тяжким шагом большого человека, съеживается от громкого окрика. Раздается детский крик, сначала сердитый, затем испуганный и жалкий, когда ребенок плюхается в глубокое корыто со слишком горячей водой. Большая женщина оттирает кожу, принюхивается, морщит нос, а вонь не хочет отставать, ребенок не перестает отчаянно вопить. Обе измождены, малышка слабо всхлипывает, ее временно засунули в игровой загончик, а кроватку забрали для основательного мытья и дезинфекции.

Жалобный детский плач. Жалкие звуки, продукт прискорбной некомпетентности.

— Дрянная девчонка Эмили, дряннушка, неряшка, замарашка. Замарашка Эмили, замарашка, грязнулька, грязнулька, грязнулька….

Я пустилась на поиски Эмили в соседних комнатах, но ни разу не натолкнулась на нее, хотя все время слышала ее голос где-то вблизи. Иной раз я чувствовала, что девочка за стеной, что, не будь стены, я могла бы запросто коснуться ее рукой. Но мне пришлось обогнуть стену — и снова неудача. Наконец я вышла на зеленую лужайку, окаймленную зеленью древесных крон. Над лужайкой, касаясь травы, висело яйцо размером с небольшой садовый сарайчик, столь легкое, что его колыхал свежий ветерок. Вокруг яйца, как будто паря в воздухе, собрались Эмили, ее мать, отец и — что совсем уж невероятно — Джун, рядом с Эмили. Они улыбались солнечному свету, друг другу, касались скорлупы, чуть удалялись от яйца, всматривались в него, снова приближались, прижимались щеками к гладкой поверхности, принюхивались к ней. От происходящего веяло свободой, легкостью, каким-то блаженством… а я свернула в узкий и темный проход, и оттуда раздался детский плач… Нет, не было девочки за той стеной, она в другом месте, и я знаю в каком! Я побежала, чтобы успеть, сознавая, что слишком мешкаю, что опаздываю. Я поставила себе задачей не показать малышке, что мне неприятен запах, исходящий от ее волос и кожи, не вести себя столь демонстративно негодующе, как ее мать, искусно сымитировавшая позывы на рвоту, выказавшая отвращение, передавшееся и движениям рук, выхвативших ребенка из довольства и комфорта и уронивших его в ванну, вода в которой из-за спешки была еще холодной, но в нее хлестала горячая струя, холодный и горячий потоки смешивались, ошпаривали тело девочки и одновременно морозили его. Но я так и не нашла Эмили, сколько ни искала, и плач преследовал меня, проследовал за мной в «реальную» жизнь.

Я, кажется, упоминала, что, когда я оказывалась в том мире, за стеной, здешний логичный, подчиняющийся времени мир исчезал, а в «реальном» мире я забывала о стене и о том, что за нею находится, целыми днями не вспоминала, что стена открывалась и может снова открыться. Но наступило время, когда что-то оттуда, из-за стены, начало проникать в мою повседневность. Сначала детский плач. Отдаленное, очень тихое всхлипывание, часто почти неслышное. Иногда плач усиливался, к нему примешивался голос матери, раздраженный голос разрывавшейся между множеством домашних дел женщины, тема с вариациями.

Я вслушивалась. Сидела одна и вслушивалась. Тепло, даже жарко, конец лета. Часто гремел гром сухой грозы, иногда шквал взметал с мостовых слежавшийся мусор. На улицах ощущалось беспокойство, какая-то готовность к переменам. Я придумывала для себя мелкие дела, чтобы слишком не засиживаться. Двигалась, сидела, думала, слушала. Однажды Эмили вернулась домой утром, оживленная и возбужденная. Я как раз раскладывала для высушивания сливы, и она присоединилась ко мне. Эмили была в джинсах и хлопчатобумажной рубашке, от которой отскочила пуговица. Рубашка разошлась, виднелась весьма развитая грудь. Эмили была в тот день усталая, но энергичная. Вымыться у нее не было времени или возможности, пахло от нее потом и сексом, она дышала удовлетворенностью, чуток печалью, но с юморком. Половой процесс изгнал из нее нервозность, недовольство и беспокойство, она несколько лениво протирала и выкладывала сливы. И все время плакал ребенок. В голове моей ползали мысли, соразмерные возрасту: «Четырнадцать лет назад, даже меньше, ты ревела в голос от обиды, от горячей воды, ошпарившей тебе живот и задницу. Четырнадцать лет на моей шкале немного, а для тебя это вся жизнь, все, что ты имеешь…»

Эмили тоже говорила о времени, говорила так, как свойственно в ее возрасте, когда с нетерпением считают верстовые столбы на дороге, ведущей к зрелости. «Мне скоро пятнадцать», — сказала она только вчера, недавно перешагнув четырнадцатилетие. Эмили изображала из себя взрослую женщину — да и вернулась она домой после любовного свидания отнюдь не по-девически невинного.

В то утро я явственно слышала всхлипывания, настолько явственно, что невольно спросила Эмили:

— Ты слышишь плач? — Я задала этот вопрос в надежде избавиться от назойливого звука.

— Нет. А вы слышите? — И она в сопровождении Хуго отошла к окну — глянуть, не появился ли Джеральд. Но нет, не появился. Она отправилась в ванную, переоделась. Снова к окну, ждать. Ага, вот и он. Теперь уже Эмили не просто стоит, а стоит, не обращая на него внимания, не видя его и о нем не думая, подчеркивая свою независимость и то, что у нее есть и другая жизнь, со мной. Торчит у окна стоя, в компании со своим страшилищем Хуго, постоянно треплет его и тормошит, обнимает и целует. Джеральд? А кто такой Джеральд? Ноль внимания на Джеральда. Жанровая сценка «Девушка у окна не помнит о своем любовнике». Но вот рука ее на шее Хуго вздрогнула: Джеральд заметил ее. Он заметил, как Эмили не замечает его, и отвернулся. В отличие от нее, ему до нее действительно дела нет. Ну, не то чтобы совсем, однако… У него Джун, у него Морин, у него гарем целый, вон они, роятся. И Эмили это — словно острый нож в сердце. Хватит! Дальше она терпеть не в силах. Крепкое объятие и сердечный поцелуй Хуго, обычный снисходительный жест типа «Ну, я пошла, что ли», — и она упорхнула.

И вот Эмили уже с ними, со своей семьей, стаей, племенем, с жизнью своей. Заметная девушка, видная, ладная. Темные длинные волосы расчесаны на прямой пробор… серьезная мина, вот она уже рядом с Джеральдом, щеголяющим ножами в ножнах и длинными баками-пейсами, мускулистыми загорелыми руками. Господь Всемогущий, сколько мы пролистнули столетий, сколько трудных шагов — все насмарку, и вот она, Эмили, на первобытной мостовой. Сколько надежд, чаяний, экспериментов, мечтаний человечества растоптано, брошено в грязь! В отчаянии, в мыслях о тщете всего сущего я отвернулась от окна. В тот вечер я сознательно пыталась проникнуть сквозь стену, стояла перед ней, напряженно вглядывалась и ждала. Солнце не освещало ее по вечерам, стена противостояла мне хмурой, мрачной массой. Я подошла к ней, возложила на нее ладони, погладила пальцами, пытаясь заставить твердую поверхность уступить моей воле. Где там! Стена никогда не уступала моим желаниям, ничьим желаниям, никаких «Сезам, откройся!». Однако детский плач, всхлипывание малышки подстегивали меня, заставляли искать решение, ломиться в несуществующую дверь. Но стоило лишь повернуть голову, и я могла увидеть ее на мостовой, похотливую юную самку, и слезы из глаз Эмили вовсе не лились, и отнюдь не ребенком она выглядела. А мне нужно было обнять, утешить, успокоить расстроенное дитя. Оно рядом, здесь, за стеной, надо лишь найти нужное место, нажать — и стена пропустит меня. Какой-то из цветков покрытого краской орнамента… или отмерить столько-то дюймов оттуда и оттуда… Но только не усилием воли, совершенно точно, это глупое суеверие. И вот я стояла у стены, стояла, пока не стемнело, пока толпа на мостовой не осветилась редкими источниками жалкого тусклого света. Они там приступили к трапезе, чем-то звякали и скрипели, чем-то чавкали и чмокали; рыгали, ржали, орали, сморкались… Аппетитная симфония… Руки мои двигались по стене как медлительные крабы, шевелили пальцами, щупали, нажимали… весь вечер… всю ночь… Ни в тот день, ни в следующий я не нашла пути к плачущему ребенку, не смогла его утешить, напутствовать на долгие годы, предшествующие освобождению.

Я так и не нашла Эмили. Но я нашла… Я нашла неизбежное. Не могла не найти. Следовало эту находку предвидеть. В этой находке банальная экстраординарность, квинтэссенция расплывчатости, величие ничтожности, интимность безликой публичности и закономерность всеобщего хаоса. Белокурое голубоглазое дитя, но с красными распухшими глазами, плачущее, всхлипывающее — мать Эмили, ее мучитель, большая женщина в крохотном тельце протянула ко мне крохотные ручонки, которым суждено было вырасти и не обучиться нежности. Она успокоилась у меня в руках, склонила мне на плечо кудрявую головку, и я стерла пот с ее личика. Прелестное дитя — такое же, как и та, виденная мною раньше девочка, вымазанная испражнениями шоколадного цвета. Спальня девочки — такая же белая, чистая, стерильная — кошмар Эмили. Детская. Чья? Ни братик, ни сестричка еще не появились на свет, крошка одна на свете. Мать куда-то отлучилась, время кормления еще не подошло. Ребенка гложет голод, острые когти отчаяния впиваются в желудок, заставляют кричать, потеть, вертеться, искать грудь, соску — все равно, лишь бы что-нибудь съедобное, жидкое, теплое, приятное. Кормящая ее женщина, втиснутая в жесткое расписание, неудобное для них обеих, не появится раньше срока. Вижу эпизод, повторявшийся несчетное число раз. Эмили, ее мать, прежние поколения… Голод, жажда, вопли — подчинение необходимости, законам мира большого и мира малого. Жара, жаркое пламя камина. Белизна: белые стены, белая краска, белые простыни, тошнотворный запах… И слабость, затерянность, беспомощность марионетки, которую дергает за ниточки рука невидимого кукловода.

□ □ □

Мне кажется, здесь можно распространиться об «этом». Здесь или в ином месте — любое место окажется неподходящим, ибо невозможно вычленить момент, в который это самое «это» возникло. Настало, однако, время, когда все об «этом» заговорили, сознавая, что еще недавно о нем, об «этом», не упоминали.

Возможно, правильнее было бы начать мои хроники с попытки полного описания «этого». Можно ли сочинить полный отчет о чем-либо вообще без упоминания в той или иной форме об «этом» как о главной теме? Возможно, «это» — центральная тема вообще всей литературы и истории, запечатленная как бы невидимыми чернилами между строк, но проступающая, распухающая, выпирающая наружу, заслоняя знакомый нам основной текст всякий раз, когда жизнь, личная или общественная, выкидывает из мешка сюрпризов очередную неожиданность. Тогда мы вдруг видим, что «это» представляет собой основу событий, опыта. Итак, что же представляет собой «это»? Уверена, что об «этом» испокон веков толковали во время кризисов, «в эпоху перемен», ибо только тогда «это» проявляет себя и наше врожденное чванство перед ним отступает. Ибо «это» — сила могучая, сравнимая с природными катастрофами, землетрясениями, сравнимая с ужасом, внушаемым растущей в небе от ночи к ночи кометой, с пандемией, с войной, с резким изменением климата на планете; «это» — тирания человеческого сознания, стирающая в порошок устои общества.

«Это», иными словами, неведение и невежество, беспомощное их осознание, выражение человеческой неполноценности.

«Вы об этом еще что-нибудь слышали?»

«Говорят, что это…»

Хуже всего, когда доходит до «Вы об этом еще что-нибудь слышали?», когда «это» всасывает в себя все вообще и ничего не обнародует, не выдает наружу. «Это» — намного хуже, чем местоимение «они», в котором сохранилось хоть что-то человеческое, личное.

«Это» в историческом контексте — индикатор необратимого конца, крушения, завершения.

Могла ли Эмили выразить свои чувства словами? Может быть, описать образами вроде выметания листьев, тщетных потуг ученицы чародея в вихре осеннего умирания. Выразить свою добросовестность в образах, не тратя слов на объяснения, что она хорошая девочка, а не дряннулька и грязнулька, что она защитница маленького братика, беззащитного, слабого, сидящего в пахучих белых тряпках в белой кроватке. «Все так трудно, все так сложно, — могла бы она сказать. — Полон дом детей, но никто из них не хочет ни пальцем шевельнуть, ни мозгами. Никто не помогает, никто, за всеми надо следить, всем указывать, они меня считают надсмотрщиком, а могли бы сами делать всё, что положено, и было бы сплошное равенство и удовольствие. За всем присмотр нужен, за головами их вшивыми, за мытьем, за болячками и болезнями. А впридачу антисептика вонючая, разве в городе что путное выдадут!.. А когда Джун заболела — я чуть с ума не сошла… Ни с того ни с сего, непонятно, от чего… И все время пыжишься, пыжишься, а потом — раз! Что-то случилось, и все насмарку».

Вероятно, так бы звучало описание событий в версии Эмили.

Однажды вместе с ней к нам опять пришла Джун. Произошло это примерно через две недели после «приобретения женского достоинства» — о какой-то с ее стороны «потере» (девственности) она и думать не хотела. Джун сильно изменилась — в сторону как «достоинства», так и беззащитности, неприкаянности заблудшей овцы. Выглядела она теперь старше Эмили. Тело сохранило детскую неуклюжесть форм, талия не выявилась, грудь набухла, но не оформилась. Влюбленность или нервозность заставляли Джун много есть, она набирала вес. В этой одиннадцатилетней девчонке было что-то от женщины среднего, чуть ли не пожилого возраста: грубоватое тело работницы, лицо, выражавшее одновременно жертвенное терпение и хищный прищур потребителя.

Чувствовала она себя не лучшим образом. На наши вопросы отвечала вяло и невразумительно: да, чувствует себя неважно… да, уже некоторое время. Что болит? Да черт его знает, «просто хреново…»

Джун мучили боли в животе, болела голова. Депрессия, упадок сил — штука для Райанов обычная.

Впрочем, любому из нас знакомо было такое состояние. Какие-то боли и общее недомогание, болезни, не укладывающиеся в определяемые врачами рамки, эпидемические инфекции, подхваченные в местах скопления населения, но выражающиеся у всех по-разному: беспричинные кожные высыпания, нервные срывы, переходящие в буйные припадки или в паралитическое оцепенение; внутренние и наружные опухоли; бродячие боли, совершенно новые болезни, поначалу подгоняемые под старые клише; внезапные таинственные кончины; истощение, на недели укладывающее в постель и вызывающее у родственников подозрения в мнительности и симулянтстве, и внезапно исчезающее. В общем, болезни стали столь привычной частью быта, что «неважное самочувствие» Джун мы воспринимали как одну из «нормальных», привычных болезней. Девочка решила переселиться к нам «на пару дней», как она сказала. Она хотела сбежать от напряженных условий существования в коммуне, и мы с Эмили понимали, даже если сама Джун и не вникала в тему столь глубоко, что она не возражала бы покинуть тот дом навсегда.

Я предложила гостье большой диван в гостиной, но она предпочла матрасик на полу спаленки Эмили и даже, возможно, иногда на нем спала. Иногда. Почти сразу по репликам, ответам на вопросы, общей реакции у меня появились определенные подозрения относительно того, как они проводят свой досуг вдвоем. Не знаю, считали они лесбиянство нормальным, главным или второстепенным, нормы морали все время меняются. Может быть, их объятия объяснялись естественным стремлением к удобству, уюту. Сомнения у меня исчезли после того, как Эмили однажды поделилась со мной, рассказав, сколько положительных эмоций приносит ей тесное общение с «настоящей подругой». Мы с Хуго их не стесняли.

Эмили пыталась нянчиться с Джун, она квохтала вокруг нее, как наседка над цыплятами, все время предлагала что-нибудь съесть. Но Райаны питаются не так, как остальные граждане. Джун отщипывала, отковыривала, пробовала. Уж не знаю, может, и вправду, как утверждала Эмили, наша гостья страдала авитаминозом, но причина недомогания, похоже, все-таки была иная. «Я всегда так ела и чувствовала себя нормально, а сейчас…»

И если бы вы спросили Джун, что для нее означает «это», она бы отреагировала однозначно: «Ну, не зна-а… Хреновато мне чё-то!»

Может быть, стоит представить себе «это» как некий невидимый пар, эманацию вроде влажности воздуха, о которой вы знаете и даже можете измерить, но которую не наблюдаете невооруженным глазом. Не видя водяного пара, вы знаете, что он присутствует в воздухе между вами и деревьями за окном, что он может при дуновении холодного ветра сконденсироваться, превратиться в туман или выпасть в виде осадков. «Это» повсюду, оно в нашей крови, в нашем сознании. Его нельзя определить однажды и навсегда, пригвоздить формулировкой, зафиксировать в неизменном состоянии. «Это» — болезнь, усталость, раздражение, прыщи и фурункулы. «Это» — боль от необходимости беспомощно наблюдать, как четырнадцатилетняя Эмили машет метлой, безнадежно сражается с обезумевшим листопадом. «Это» в отказавшем электроснабжении, в мертвых телефонных линиях, в бродячих бандах людоедов, оно же — «они» и их сумасбродства, оно же — то, что происходит за стеной, и то, что происходит в этом мире, где час следует за часом, жизнь ползет по предписанному пути, по правилам, как в детской игре.

Лето закончилось, и за стеной все стало так же гадко, как и по эту ее сторону. А может быть, я просто лучше разглядела, что там происходит. Раньше я вступала в комнату, в коридор, в проход, видела двери, открывавшиеся в другие объемы, передо мною раскрывались возможности выбора, ограниченные данным местом, поворотом, количеством дверей, а вместе с тем и определенная упорядоченность, и частью этого порядка являлась я сама. Теперь же я вижу несколько комнат сразу сверху и способна воспринимать впечатления столь быстро, что пожираю их мгновенно. Ощущение нового, изумление, ожидание сюрприза — все это исчезло. Помещения сжались чуть ли не до размеров кукольного домика. А беспорядок царит невообразимый. Ощущение такое, что все помещения в доме тщательно и продуманно обставлялись лишь для того, чтобы потом все мгновенно разорить и разрушить. Как будто множество комнат большого дома декорировалось в разных стилях, свойственных разным эпохам, причем произвольно, бессистемно, не так, чтобы показать течение веков и переход одного стиля в другой, смену одной моды следующим капризом. Закончено, осмотрено, одобрено — и разрушено.

Невозможно передать впечатления от разрушений. Может быть, и заходить туда не стоило. Щепки, обрывки, кучи, развалы… Некоторые из комнат превратились в вонючие помойки. Кое-где мебель стоит, как стояла, но отсутствуют потолки, рухнули стены. В центре большой парадной комнаты, обставленной в духе Второй французской империи, на железном листе, брошенном на пол в центре, тлеют угли догоревшего костра, вокруг валяются спальные мешки. У стены котел с вареной картошкой в мундире и дюжина пар сапог. Я знаю, что вот-вот вернутся солдаты, нужно скорее бежать, чтобы не остаться здесь, на ковре, рядом с уже валяющимся на нем окровавленным трупом.

И все же, несмотря на все разрушения, я не могу не ощущать за стеной какую-то смутную надежду, ожидание какого-то избавления. И не зря, ибо как раз когда там господствовал полнейший хаос, когда я почти отчаялась обнаружить что-либо, кроме развала и беспорядка, я вдруг оказалась в чудесном месте. Со всех четырех сторон ограждали участок старые кирпичные стены, небо сияло нездешним светом над цветами, над овощными грядками. Морковь, лук, редиска, помидоры, дыни, ягодные кусты… Свежевскопанные грядки, еще не засеянные, отдыхающие. Все ухоженное, все прополото, полито. Я шагала вдоль грядок, представляя людей, для пропитания которых выращивают все это заботливые руки и щедрое небо. Но впереди меня ждал новый сюрприз. Я обнаружила, что под этим огородом находится еще один. Туда вел наклонный проход, лестница… кажется, каменная. Нижний огород располагался непосредственно под верхним, и это наполнило мою душу ощущением комфорта, надежности, устойчивости. Ведь светом, водой, ветром нижний сад обеспечивался не хуже верхнего. И здесь тоже есть ограда из старого кирпича, по которой вьются ползучие розы, наполняющие воздух ароматом. Такие же грядки, такие же растения, плоды, вдоль забора немного гвоздики и резеды рядом с мятой, луком и чесноком. Цветы старые, измельчавшие, но неповторимо милые, обладающие индивидуальностью. Увидела я и садовника, как раз в тот момент, когда услышала тихое журчанье воды: у ног моих струился ручеек, вбегающий в сад сквозь отверстие в нижней части стены. Садовник следил за распределением воды по канавкам меж грядок. Вглядевшись вдаль, я увидела, где рождается ручей. В пяти-шести милях от сада вздымались снежные горы. Холодная талая вода несла в сад ароматы горных лугов. Садовник повернулся ко мне, и я спросила его о той, чье присутствие так же ощущалось в саду, как и ароматы цветов и трав. Садовник улыбнулся, покачал головой и вернулся к работе. Я глядела вдаль, на равнину, на роскошные сады и добротные каменные дома, понимала, что это нижний мир, что он так же надежен и обилен, как и мир верхний, в который мне надлежало вернуться. Я поднялась в верхний сад, вновь увидела старые кирпичные стены, нагретые склоняющимся к западу солнцем. Я брела между грядок, вслушивалась в жужжание пчел, в птичье щебетание, вдыхала аромат мяты. Сколько пищи дает нам земля! Сады внизу, сады под нижними садами, сады вверху — неисчерпаемое, бесконечное богатство, щедрость…