— Полагаю, я смог бы быть тори, — сказал Руперт, — если можно еще всерьез относится к старым ярлыкам.
Через неделю после их увольнения в почтовый ящик дома Юлии подсунули коробку с фекалиями, но не в парадной двери, а в двери цокольной квартиры. Затем Фрэнсис прислали угрожающее письмо. И Руперт тоже получил такое же и вдобавок фотографии Хиросимы после бомбежки. В дом поднялась из своей квартиры Филлида — впервые за долгие месяцы — и заявила, что она отказывается быть вовлеченной в этот «нелепый спор». Она не чувствует себя готовой заниматься дерьмом — во всех смыслах этого слова, а особенно в буквальном. Она переезжает. Она будет снимать квартиру вместе с еще одной женщиной. И все. Она покинула дом.
Что касается ядовитых дебатов о защите населения от радиации, то вскоре возобладает мнение, что войну удавалось предотвращать так долго только благодаря тому, что ее возможные участники имели ядерное оружие и не использовали его. Но оставались, однако, вопросы, на которые это допущение не давало ответов. На ядерных установках могли случиться аварии, и они случались, только всячески замалчивались. В Советском Союзе даже имели место серьезные происшествия, в результате которых зараженными оказывались целые регионы. И в мире было немало безумцев, которые не задумываясь бы сбросили «бомбу» или несколько (Юлия была права как минимум в одном: не было никаких оснований говорить о бомбе в единственном числе). Население оставалось незащищенным, но в спорах по этому поводу больше не было ни ярости, ни яда, ни пыла. Если ядерная угроза существовала, то она никуда не делась. А вот истерия испарилась.
— Странно, — сказала Юлия своим новым голосом — печальным и медлительным.
Вильгельм все еще жил в доме Юлии, а его большая роскошная квартира пустовала. Старик все повторял, что собирается перевезти к Юлии все свои книги и положить конец этой «удивительно бессмысленной ситуации», когда он жил ни с Юлией, ни отдельно от нее. Вильгельм назначал все новые даты кампании по перевозке вещей и сам же их отменял. Он был сам не свой. Юлия тоже. Они оба превратились в двух больных, которые хотят нести ответственность друг за друга, но этому мешает их собственная слабость. У Юлии началась пневмония, и некоторое время два инвалида лежали на разных этажах и обменивались записками. Потом Вильгельм настоял на визите к Юлии. Она увидела старика, который вошел в ее комнату, шаркая и держась за стены, двери, спинки стульев, и подумала, что ее друг похож на древнюю черепаху. Вильгельм был в темной домашней куртке, в темной шапочке, потому что у него постоянно мерзла макушка, и приобрел манеру вытягивать голову вперед. А Юлия… Он был потрясен при встрече с ней: на лице выдаются кости черепа, руки как палки.
Оба были так печальны, так подавлены. Как люди, пребывающие в жестокой депрессии, они воспринимали серый ландшафт, окружающий их, как единственную правду.
— Похоже, я совсем стал стариком, Юлия, — бодрился Вильгельм, пытаясь возродить в себе того вежливого джентльмена, который целовал ей руку и был преградой между ней и всеми проблемами. Так они оба считали. Но на самом деле никакой преградой он не был, приходил к выводу Вильгельм, а был он старой развалиной, во всем — что уж там греха таить, да, во всем — зависящий от Юлии. И она, благовоспитанная, щедрая дама, в чьем доме столько людей нашли приют (хоть она и ворчала), без него стала бы эмоционально нищей старой дурой, сходящей с ума из-за девочки, которая даже внучкой ей не приходилась. Все чаще случались дни, когда они казались себе и другим тенью, которую отбрасывают на землю голые ветки, тонким и пустым пунктиром, нет больше теплой плоти, и поцелуи и объятья неуверенны — будто привидения пытаются встретиться.
Джонни узнал, что Вильгельм живет в доме Юлии, и приехал выразить надежду, что мать не собирается оставить деньги этому «чужому старику».
— Тебя это совершенно не касается, — заявила Юлия. — Я не собираюсь обсуждать это. И поскольку ты здесь, я скажу тебе, что мне пришлось поддерживать материально двух брошенных тобой жен и их детей, поэтому я тебе ничего не оставлю. Если тебе нужны деньги, обратись к своей драгоценной Коммунистической партии, может, тебе дадут пенсию.
Дом был отписан Колину и Эндрю, а Филлиде и Фрэнсис назначены приличные, если не сказать щедрые, пенсии. Сильвия говорила:
— О Юлия, пожалуйста, не надо, мне не нужны деньги.
Но Юлия оставила имя Сильвии в своем завещании. Может, Сильвии это и не нужно, зато нужно Юлии.
Сильвия вот-вот должна была покинуть Британию, вероятно, надолго. Она уезжала в Африку, в католическую миссию в буше — в Цимлии. Узнав об этом, Юлия сказала:
— Значит, больше я ее не увижу.
Сильвия решила зайти к матери, чтобы попрощаться, и предварительно позвонила.
— Мило с твоей стороны, — сказала Филлида.
Ее квартира находилась в большом доме в Хайгейте, и табличка на двери сообщала, что по данному адресу проживают доктор Филлида Леннокс и Мэри Констебль, терапевты. Узкий как птичья клетка лифт прогрохотал через нижние этажи. Сильвия позвонила, кто-то откликнулся из-за двери, потом она была впущена — не Филлидой, а полной и жизнерадостной дамой, как раз покидающей квартиру.
— Оставлю вас вдвоем, — сказала Мэри Констебль, обнаружив тем самым, что между женщинами имели место откровенные разговоры.
Маленькая прихожая чем-то напоминала церковь, и Сильвия, оглядевшись, поняла, что это впечатление складывается благодаря большому витражу, выполненному в карамельных тонах, изображающему святого Франциска с его птицами. Витраж стоял на стуле — как указатель на духовность. За дверью открылась большая комната, главными предметами в которой были вместительное кресло, покрытое восточным ковром, и кушетка — подражание кушетке, стоящей в лондонском музее Фрейда, жесткая и неудобная. Филлида была теперь статной матроной с седеющими волосами, заплетенными в косы, и дородным лицом. Одета она была в разноцветный кафтан и увешана многочисленными бусами, серьгами, браслетами. Сильвии, которая носила в памяти образ вялой, плаксивой, обрюзглой женщины, пришлось перестраиваться при виде этой энергичной и самоуверенной дамы.
— Садись, — сказала Филлида, указывая на стул в части комнаты, не предназначавшейся для приема посетителей.
Сильвия осторожно присела на краешек. Пряный, пикантный аромат… неужели Филлида стала пользоваться духами? Нет, это благовония, истекающие из соседней комнаты, куда вела приоткрытая дверь. Сильвия чихнула. Филлида закрыла дверь и села сама в свое кресло исповедника.
— Так что там, Тилли, ты говорила, будто едешь обращать язычников?
— Я еду работать в больницу, врачом. Это больница при миссии. Я буду единственным врачом в том районе.
Большая крепкая женщина и худенькая девчушка (такой все еще казалась Сильвия) обе обратили внимание на то, как по-разному они выглядят.
Филлида сказала:
— Какой у тебя бледный вид! Ты совсем как твой отец, он вечно был полупрозрачный. Я называла его товарищ Лилия. Его второе имя было Лилли, в честь какого-то революционера времен Кромвеля. Что ж, должна же я была хоть чем-то ответить, когда он принимался за свои комиссарские штучки. Он был еще хуже, чем Джонни, поверишь ли. Все зудел, зудел, зудел. Эта их чертова Революция была просто предлогом, чтобы доставать людей. Твой отец заставлял меня учить наизусть революционные тексты. Я еще до сих пор помню «Манифест». Но ты, как я посмотрю, вернулась к Библии.
— Почему вернулась?
— Мой отец был священнослужителем. В Бетнал-Грин.
— Какие они были, мои бабушка и дедушка?
— Не знаю. Почти не видела родителей после того, как они отослали меня из дома. Я и не хотела их видеть. Меня отправили жить к тете. Очевидно, мать с отцом тоже не горели желанием видеть меня, раз услали на пять лет, так с чего бы мне искать с ними встречи?
— У тебя есть их фотографии?
— Все, что были, порвала.
— А я хотела бы взглянуть на них.
— Тебе-то какое до них дело? И теперь ты вообще уезжаешь. Что, выбрала самое далекое из всех возможных мест? И ты такая худющая. Да они в своем уме, те, кто тебя посылает туда?
— Думай что хочешь. Я пришла сказать тебе кое-что важное. Но что это за табличка на твоей двери? С каких это пор ты стала доктором?
— Я доктор философии, между прочим. Закончила философский факультет университета.
— Но у нас в стране не принято присоединять это звание к фамилии. Только немцы так делают.
— Никто не может сказать, что я не доктор.
— У тебя будут проблемы.
— Пока никто не жаловался.
— Так вот с чем я пришла к тебе… послушай, мама, то, чем ты сейчас занимаешься. Я знаю, что для этого не требуется проходить особое обучение, но…
— Я учусь в процессе работы. Поверь мне, это лучшая школа.
— Знаю. Многие люди говорили, что ты сумела помочь им.
Филлида в один миг превратилась в другого человека: она вспыхнула, наклонилась вперед, стиснув руки, заулыбалась и засмущалась от удовольствия.
— Ты слышала? Правда?
— Да. Но я подумала, может, тебе в самом деле пойти на какие-нибудь курсы? Сейчас есть очень хорошие курсы.
— Я и так отлично справляюсь.
— Чай и сочувствие — все это очень хорошо…
— Знаешь что? Были времена, когда мне очень не хватало именно чая и сочувствия… — Ее голос соскользнул в жалостливую октаву. Но, заметив, что Сильвия уже поднимается со стула, Филлида спохватилась: — Нет-нет, сиди, Тилли.
Сильвия села и вытащила из портфеля несколько листков, которые вручила матери.
— Я составила список тех курсов, что получше. Подумай сама. Вдруг к тебе придет человек с жалобами на боль в животе или еще что, ты скажешь, что это психосоматическое, а на самом деле это рак или другая опухоль. Тогда ты сама пожалеешь, что не училась.
Филлида помолчала, глядя на листки. В комнату вошла Мэри Констебль, лучась доверительной улыбкой.
— Познакомься с Тилли, — сказала Филлида.
— Рада познакомиться, Тилли. — Мэри сочла необходимым обнять Сильвию, которая пошла на это проявление близости неохотно.
— Вы тоже психотерапевт?
— Нет, я физиотерапевт, — ответила компаньонка Филлиды… или любовница? Кто мог сказать, в те-то годы? — Вдвоем мы решим любые проблемы посетителя, — заявила жизнерадостная Мэри, источая назойливую интимность и слабый запах ладана.
— Мне пора, — встала Сильвия.
— Но ты же только что пришла, — сказала Филлида с удовлетворением в голосе: дочь вела себя так, как она и предполагала.
— Спешу на митинг, — пояснила девушка.
— Прям как товарищ Джонни.
— Надеюсь, нет, — сухо сказала Сильвия.
— Ну, тогда до свидания. Пришли мне открытку из своего тропического рая.
— Там только что закончилась кровопролитная война.
Сильвия позвонила Эндрю в Нью-Йорк, ей сообщили, что он в Париже, а там в свою очередь сказали, что он уже в Кении. Из Найроби до нее донесся его голос, слабый и трескучий.
— Эндрю, это я.
— Кто я? Будь проклята здешняя связь. Другой-то нет. Третий мир! — кричал он в трубку.
— Это Сильвия.
Даже сквозь треск она услышала, как изменился его голос.
— О милая Сильвия, где ты?
— Я вспоминала о тебе, Эндрю.
Да, она вспоминала о нем, нуждаясь в его спокойном, уверенном голосе, но сейчас этот далекий голос только сильнее растревожил ее. Он был свидетельством того, как мало на самом деле мог сделать для нее Эндрю. Но чего она ожидала?
— Я думал, ты в Цимлии! — крикнул он.
— На следующей неделе поеду. О Эндрю, мне кажется, что я прыгаю в пропасть.
Сильвии пришло письмо от отца Кевина Макгвайра из миссии Святого Луки, заставившее ее задуматься наконец о своем будущем — до того момента она предпочитала этого не делать. К письму прилагался список вещей, которые Сильвия должна привезти с собой в миссию. Медикаменты, что само собой разумеется, но самые элементарные: шприцы, аспирин, антибиотики, антисептики, иглы для наложения швов, стетоскоп и так далее, и так далее. «И определенные предметы личной гигиены для дам, потому что здесь их не так просто найти». Маникюрные ножницы, вязальные спицы, крючки для вышивания, мотки шерсти. «И порадуйте меня, старика, я так люблю оксфордский мармелад». Батарейки для радио. Маленький радиоприемник. Хороший вязаный свитер, размер десять, для Ребекки. «Она наша прислуга. У нее кашель». Свежий выпуск «Айриш таймс». Один выпуск «Обсервера». Несколько банок сардин. «Если сможете сунуть их куда-нибудь». С наилучшими пожеланиями, Кевин Макгвайр. «Р. S. И не забудьте книги. Столько, сколько сможете. Здесь они очень нужны».
«Там жизнь довольна сурова», — говорили ей.
— Эндрю, я в панике… кажется.
— Да нет, все не так уж плохо. В Найроби, по крайней мере.
— Я буду в сотне миль от Сенги.
— Послушай, Сильвия. Я заеду в Лондон на обратном пути и увижусь с тобой.
— Что ты там делаешь?
— Распределяю богатство.
— О да. Ты же в «Глобал Мани».
— Я финансирую дамбу, силосную башню, ирригационные сооружения… все что угодно.
— Ты?
— Ага. Взмахиваю волшебной палочкой, и в пустыне распускаются цветы.
Значит, он пьян. Для Сильвии ничего не могло быть хуже, чем хвастливая болтовня ниоткуда. Эндрю, ее поддержка, ее друг, ее брат — ну, почти — ведет себя так глупо, так недостойно. Она прокричала:
— Прощай! — положила трубку и заплакала.
Это был самый ужасный момент в ее жизни — другого такого же не будет. Уверенная, что Эндрю забыл о ее звонке, она не ждала его, но через два дня он позвонил ей из аэропорта Хитроу.
— Вот я и приехал, малышка Сильвия. Где мы можем с тобой поговорить?
Тут же, в аэропорту, Эндрю набрал номер Юлии и спросил, можно ли им с Сильвией прийти и поговорить в доме. Свою квартиру он сдавал, а Сильвия жила в крохотной каморке вместе с еще одним врачом.
Юлия помолчала, потом сказала:
— Я не понимаю. Ты спрашиваешь для себя и Сильвии разрешения прийти в наш дом? Что ты хочешь этим сказать?
— Я думаю, тебе не понравилось бы, если бы мы пришли не спросясь.
Молчание.
— У тебя остался ключ, я полагаю. — На этом Юлия закончила разговор.
Приехав в дом, они первым делом пошли к ней. Юлия сидела одна, строгая, и раскладывала на столе пасьянс. Она подставила щеку Эндрю, хотела ограничиться тем же и с Сильвией, но не выдержала напускной суровости и встала, чтобы обнять молодую женщину.
— Я думала, что ты уже уехала в Цимлию, — сказала Юлия.
— Разве могу я уехать, не попрощавшись.
— А сейчас ты пришла прощаться?
— Нет, вылет через неделю.
Старые проницательные глаза изучили Эндрю и Сильвию с головы до ног. Юлия хотела сказать, что Сильвия слишком худа и что ей не нравится, как выглядит Эндрю. Что с ним происходит?
— Идите и поговорите, — велела она молодежи, беря в руки карты.
Оба виновато пробрались в большую гостиную, полную воспоминаний, и опустились на старинный красный диван, обнявшись.
— О Эндрю, только с тобой мне бывает так комфортно.
— И мне с тобой.
— А как же Софи?
Сердитый смех.
— С Софи — комфортно? С ней у меня все кончено.
— Бедный Эндрю. Она вернулась к Роланду?
— Он прислал ей красивый букет, и этого было достаточно.
— А что за букет?
— Ноготки — тоска. Анемоны — покинутый. И конечно же, тысячу роз. Что значит любовь. Да, ему достаточно просто послать цветы. Но надолго букета не хватило. Роланд снова стал вести себя как обычно, и тогда уже Софи послала ему букет, который говорил «Война»: чертополох.
— Она сейчас с кем-то другим?
— Да, но никто не знает с кем.
— Бедная Софи.
— Давай сначала займемся бедной Сильвией. Почему мы ничего не слышим о тебе и каком-то фантастически везучем парне?
Она бы выскользнула из-под его руки, но он удержал ее.
— Мне как-то… не везет.
— Ты влюблена в отца Джека?
И тут уж Сильвия отстранилась, выпрямилась, оттолкнула Эндрю.
— Нет, как ты можешь… — Но увидела его лицо, полное сочувствия, и сказала: — Да, я его любила.
— Монахини всегда любят своего священника, — проговорил он.
Сильвия не знала, была ли это намеренная жестокость с его стороны.
— Я не монашка.
— Иди сюда. — И Эндрю снова притянул ее к себе. Тогда она сказала тоненьким голоском, который он помнил по первым дням своего общения с Сильвией:
— Мне кажется, что со мной что-то не так. Я спала с одним человеком, с врачом из нашей больницы, и… в этом-то вся проблема, понимаешь, Эндрю. Мне не нравится секс.
Она всхлипывала, а он обнимал ее.
— Что ж, должен признаться, что я не столь продвинут в этом отношении, как мог бы. Софи не оставила места для сомнений в том, что по сравнению с Роландом я ничто.
— О, бедняжка Эндрю.
— И бедняжка Сильвия.
Так они плакали, пока не уснули, как дети.
Пока они спали, их навещали. Сначала Колин, поскольку Злюка забеспокоился, и это подсказало ему, что в доме есть кто-то посторонний. В комнате было темно. Колин постоял, глядя на двух спящих, сжимая пальцами пасть собаки, чтобы та не лаяла.
— Хорошая собачка, — сказал он, спускаясь по лестнице, Злюке, который к тому времени уже превратился в старого лысеющего пса.
Позже приходила Фрэнсис. Уже стемнело. Она включила ночник, который когда-то купили для Сильвии, потому что девочка боялась темноты, и постояла, как Колин, глядя на то, что можно было разглядеть — только их головы и лица. «Сильвия и Эндрю — о нет, нет!» — думала Фрэнсис, думала как мать и внутренне скрещивала пальцы, чтобы отвратить несчастье.
А это будет несчастье. Оба они нуждались в чем-то более… крепком?.. устойчивом? Ну когда же ее сыновья устроят свою личную жизнь, остепенятся (да, она определенно думала как мать, очевидно, этого не избежать), ведь обоим им уже за тридцать. «Это все наша вина, — Фрэнсис имела в виду всех, все старшее поколение. Потом, чтобы утешить себя: — А может, им просто потребуется дольше времени, чтобы найти счастье, как мне. Так что не нужно терять надежду».
И еще позднее спустилась в гостиную Юлия. Она подумала, что в комнате никого нет, хотя часом ранее Фрэнсис говорила ей, что двое гостей все еще там, потерянные для мира. Потом, в тусклом сиянии ночника, она разглядела два лица: личико Сильвии чуть ниже узкого овала лица Эндрю. Такие бледные, такие усталые — это было видно даже в таком свете. Их обступала глубокая чернота, потому что красный диван только усиливал темноту (художники знают, что красная оторочка по подолу придаст мощи черному цвету пальто). Два окна впускали в комнату достаточно света, чтобы чуть разжижить мрак, не более того. Ночь опустилась облачная, без луны, без звезд. Юлия думала: «Они слишком юны, чтобы выглядеть такими измученными». Два лица были как пепел, рассыпанный во тьме.
Она долго так стояла, глядя на Сильвию, запечатлевая в памяти ее черты. На самом деле Юлия никогда больше не увидит ее. Время вылета несколько раз переносилось, возникла путаница, и был звонок от Сильвии:
— Юлия, о Юлия, мне так жаль. Но я скоро вернусь в Лондон, вот увидите.
Умер Вильгельм. На похороны собралось сотни две человек. Все, кто хоть раз заходил в «Космо» на чашку кофе, не могли не прийти, так они говорили. Колин и Эндрю вместе с Фрэнсис стояли плотной группой, поддерживали Юлию, которая была нема и бесслезна и казалась словно вырезанной из бумаги.
— Боже праведный, да тут собрался весь книжный рынок, — слышали они со всех сторон. Они и не представляли, что Вильгельм Штайн был так популярен и уважаем в кругу своих сверстников и коллег. У скорбящих возникало ощущение, что, хороня этого учтивого, доброго и эрудированного знатока книг, они прощаются с добрым старым временем, такого уже не будет.
— Конец эпохи, — шептали люди, и некоторые плакали.
Два сына Штайна, которые прилетели тем утром из Америки, вежливо поблагодарили Ленноксов за все хлопоты с устройством похорон и сказали, что дальше они поведут все дела сами. Вильгельм оставил приличное состояние.
Юлия слегла, и, конечно, все говорили, что это смерть Вильгельма сломила ее, но было и кое-что еще, гадкое происшествие, настоящий удар по ее хрупкому сердцу, чего никто из родственников не понимал до конца.
Когда вышел второй роман Колина «Больная смерть», сразу было очевидно, что он не повторит успеха первого. Да и был он не так хорош, поскольку являл собой почти трактат о преступно безответственном правительстве, которое не принимает никаких мер для защиты населения от радиоактивных осадков, бомб и тому подобного. Сюжет сводился к тому, как эффективная пропагандистская кампания, развернутая агентами заграничных враждебных сил, создала атмосферу истерии, что и заставило правительство, озабоченное собственной популярностью, пренебречь своими обязанностями. Роман вызвал бурю негодования со стороны различных движений, так или иначе озабоченных «Бомбой». Некоторые отзывы были откровенно злобными, и среди них — очерк Роуз Тримбл. Интервью с президентом Мэтью Мунгози вывело ее в большую журналистику, открыло перед ней целый ряд новых возможностей, но теперь Роуз работала в «Дейли пост», известной своей ядовитостью, и чувствовала себя там как дома. Роман Колина она использовала в качестве отправной точки для атаки на тех, кто хотел строить убежища, в частности — на молодых врачей, в том числе и на Сильвию Леннокс. Что касается Колина, отмечала журналистка, «то следует знать, что в его семье были нацисты: его бабушка Юлия Леннокс состояла в Гитлерюгенде». Роуз была уверена, что не подвергает себя риску. С одной стороны, «Дейли пост» — это такая газета, которая готова платить — и часто платит — компенсацию за клевету, а с другой, журналистка предполагала, что Юлия не снизойдет до того, чтобы реагировать на подобный выпад. «Мерзкая старуха», — бормотала Роуз, строча свою статью.
Эту статью показал Штайну один его приятель по «Космо». И Вильгельм долго обдумывал, говорить ли Юлии, но потом решил, что да, нужно сказать. Что, в общем-то, уже не имело особого значения, поскольку анонимный доброжелатель прислал статью Юлии.
— Не обращай внимания, — сказала она Вильгельму. — Они сами ничто иное, как дерьмо. Думаю, у меня есть основания употребить их любимое словечко.
— Моя дорогая Юлия! — только и вымолвил Вильгельм, позабавленный, но и шокированный тем, что услышал из ее уст такое выражение.
Юлия сидела обложенная подушками, под присмотром сменяющихся медсестер, не надеясь на сон, с газетной вырезкой на прикроватном столике. Дошло до того, что теперь ее, Юлию фон Арне, объявили нацисткой. Больше всего ее ранила бездумность этих слов. Конечно, та женщина (Юлия помнила неприятную девушку в своем доме) не понимает, что делает. Они бросались словами вроде «фашист» направо и налево, любой человек, вызвавший чье-то неудовольствие, немедленно провозглашался фашистом. Они были так необразованны, что не знали: фашисты существовали на самом деле, они сумели завладеть Италией. А нацисты… сколько было газетных публикаций, радиопрограмм, телепередач — о них, об их делах, и сама Юлия смотрела их все, потому что чувствовала себя причастной, но похоже, молодежь ничего этого не восприняла. Они как будто не знают, что «фашисты», «нацисты» — эти слова означали, что людей бросали в тюрьму, пытали, убивали миллионами в той войне. Это безграмотность и бездумность нового поколения наполняли глаза Юлии слезами возмущения. Ей казалось, что тем самым ее вычеркивают, обрекают на забвение. История ее и Филиппа сведена к набору эпитетов, к которым прибегают журналисты в бульварных газетах. Юлия сидела без сна (она выкидывала снотворное, когда медсестры не смотрели), подавленная собственной беспомощностью. Конечно, подавать в суд она не станет и даже не напишет письмо в газету: много чести обращать внимание на эту canaille. Вильгельм принес Юлии набросок письма, в котором говорилось, что фон Арне — старинный немецкий род, который никогда не имел никаких связей с нацистами. Она просила его забыть об этом, не посылать письмо. Юлия ошибалась: письмо нужно было отправить, хотя бы для того, чтобы ей стало легче. И насчет Роуз Тримбл она тоже заблуждалась. Бездумность и равнодушие к истории — да, в этом Роуз ничем не отличалась от своих сверстников, но двигала ей острая ненависть к Ленноксам, потребность «отомстить им за все». Она забыла, что привело ее в их дом, и свои вымыслы насчет того, будто она была беременна от Эндрю. Нет, помнила Роуз только сам дом, легкость существования Ленноксов: они воспринимали свою привилегированность как должное и как они заботились друг о друге. Сильвия, эта чопорная сучка; Фрэнсис, мерзкая, старая пчеломатка; Юлия, вечно указывающая всем, что и как делать. И мужчины, самодовольные ублюдки. Пером журналистки водили желчь и злоба, которые ни на миг не переставали кипеть в душе Роуз, и покой она находила лишь временный, когда была способна писать слова, направленные прямо в сердца ее жертв. Пока Роуз писала, то воображала, как они заламывают руки и бледнеют, читая. Она представляла, как они рыдают от боли. Вот почему Юлия сейчас умирала прежде своего часа. Удар, нанесенный ненавистью, достиг ее, она ощутила всю его силу. Юлия сидела в подушках, и свет падал в комнату через окна и двигался от пола к кровати и на стену, а потом через стены обратно уходил в окно, такой жалкий ответ мраку, который нисходил от невидимых враждебных сил и окружал старую женщину. Она всю свою жизнь, так ей казалось, бежала от них, но теперь ее наконец настигал это монстр тупости, уродства и вульгарности. Все искажено, испорчено. И поэтому она оставалась в кровати и возвращалась мысленно в свое детство, когда все было прекрасно, так shän, shän, shän, но в тот далекий рай пришла война, и мир наполнился военной формой. По ночам, когда зажигали маленький ночник, который раньше стоял в комнате Сильвии, и он был единственным пятнышком света в темноте, вокруг постели Юлии вставали ее братья и Филипп, красивые смелые молодые мужчины, такие статные в униформе — ни пылинки на ней, ни складочки. Юлия плакала, умоляя их остаться с ней, не уходить, не покидать ее.
Она тихо говорила что-то по-немецки и по-английски, иногда — на своем comme-il-faut французском, и Колин сидел с бабушкой часами, держал в ладони горстку косточек, которая раньше была ее рукой. Он был печален, угрюм, думал о том, что никогда не слышал ничего ни об Эрнсте, ни о Фридрихе, ни о Максе; что он почти ничего не знал о своем дедушке. У него за спиной зиял провал, в который рухнул нормальный строй жизни, была пропасть, в которую рухнула семья в традиционном ее понимании, и вот он сидит, внук, но ему не довелось увидеть деда или германских родственников Юлии. А они ведь и его родственники…
Колин склонился ближе к Юлии и попросил:
— Пожалуйста, расскажи мне о своих братьях, об отце и матери. У тебя были бабушка и дедушка? Расскажи мне о них.
Юлия очнулась от своих мыслей и сказала:
— О ком? О ком ты говоришь? Они все умерли. Их убили. Больше нет семьи. Больше нет дома. Ничего не осталось. Это ужасно, ужасно…
Юлии не нравилось, когда ее отрывали от воспоминаний или от снов. Ей не нравилось настоящее, не нравились лекарства, процедуры и медсестры, и она ненавидела древнее желтое тело, которое открывалось взору, когда ее мыли. Но сильнее всего она ненавидела непрекращающуюся диарею — сколько бы ни перестилали постельное белье и ни меняли ей сорочку, сколько бы ни мыли ее, в комнате пахло фекалиями. Юлия требовала, чтобы в воздухе разбрызгивали одеколон, она натирала им свои руки и лицо, но запах не исчезал, и ей было стыдно.
— Ужасно, ужасно, ужасно, — бормотала она, злобная старая карга, и иногда плакала горькими злыми слезами.
Когда Юлия умерла, Фрэнсис нашла на ее столике статью — ту самую, где свекровь называли нацисткой. Она показала вырезку Колину, и они оба были поражены абсурдностью обвинения. Колин сказал, что при встрече даст пощечину Роуз Тримбл, но Фрэнсис, совсем как Юлия, сказала, что они, эти люди, не стоят того, чтобы обращать на них внимание.
В похоронах Юлии не было ничего согревающего душу, как в похоронах Вильгельма.
Считалось, что Юлия придерживалась одной из разновидностей католической веры, но во время последней болезни она не просила позвать священника, и в завещании не говорилось ни слова о похоронах. Остановились на межконфессиональной службе, но было это как-то безлико. Тогда вспомнили о том, что Юлия любила поэзию. Нужно почитать стихи. Но какие? Эндрю просмотрел книги в ее комнате и нашел все на том же прикроватном столике сборник стихов Джерарда Мэнли Хопкинса. Томик был зачитан, и некоторые стихи подчеркнуты. Это были «ужасные» стихи — из позднего периода жизни Юлии. Эндрю заявил, что читать их будет слишком тяжело.
Нет, худшего уже не может быть.
Нет черного чернее той тоски…
Нет.
Он выбрал «Жаворонка в клетке» — Юлии это стихотворение нравилось, судя по пометке карандашом на полях, а еще поэму «Весна и осень», посвященную девочке и начинающуюся словами:
Маргарет, ты все еще печальна,
Поскольку Гольденгроув не уходит?
Напротив этой поэмы тоже шла карандашная линия, но только мрачные стихи были подчеркнуты дважды, трижды, жирными линиями, отмечены восклицательными знаками.
Поэтому родственники чувствовали, что предают Юлию, выбрав более светлые произведения. И еще они вынуждены были признать, что не знали ее. Они никогда не могли бы догадаться, что Юлия станет подчеркивать такие строки:
Я просыпаюсь, и на меня спускается тьма, а не день.
О, какие часы, о, до чего же они все черны…
Можно было бы подобрать и какую-нибудь поэзию на немецком, но Вильгельма, чтобы подсказать, с ними не было.
Стихи читал Эндрю. Он обладал негромким, но достаточно сильным голосом: на похороны кроме родственников пришло всего несколько человек. Миссис Филби держалась в стороне, в самом черном из возможных черных нарядов; всем своим видом, от шляпы, купленной специально для похорон, до начищенных ботинок, она порицала их, продолжая исполнять роль обличителя неопрятности и небрежности семьи Ленноксов. Никто из них не надел черного, только она. На лице миссис Филби чувство собственной правоты было неотличимо от мстительности. Хотя к концу церемонии она расплакалась.
— Миссис Леннокс была моим самым старым другом, — сказала она Фрэнсис укоризненно. — Больше я не буду работать у вас. Я приходила только из-за нее.
Посреди службы вдруг появилась сухопарая фигура и неуверенно проследовала к группке провожающих Юлию. Белые космы и свободные одежды развевались на сквозняке, дующем между надгробий. Это был Джонни, серьезный, печальный и выглядящий куда старше своих лет. Он встал в отдалении и как-то боком, словно готовый в любой миг сбежать. Слова службы оскорбляли его, это было очевидно. В конце сыновья и Фрэнсис приблизились к Джонни, желая предложить ему вернуться в дом, но он только кивнул и пошел прочь. У выхода с кладбища он обернулся и послал им прощальный салют, вытянув правую руку вперед на уровне плеча.
Сильвия на похороны не приехала. Телефонная связь в миссии Святого Луки была нарушена из-за сильной бури.
Тем временем жизнь у Фрэнсис и Руперта шла не совсем так, как им хотелось бы. Она практически жила у него, хотя ее книги и бумаги оставались в доме Ленноксов. Квартира Руперта была небольшой. Гостиная, где они также ели, и соединенная с ней аркой крохотная кухня размером с треть кухни Юлии. Большая спальня была вполне приемлемой. Две маленькие комнатки раньше были детскими, и до сих пор в них жили дети, Маргарет и Уильям, когда приезжали на выходные. Когда Мэриел бросила мужа и ушла к Джасперу, стали строить планы о том, чтобы купить что-нибудь побольше. Фрэнсис неплохо относилась к детям и верила, что и они не имеют ничего против нее: оба вели себя вежливо и послушно. Во время учебного года они жили у матери и на каникулы ездили с ней и Джаспером. Однажды, приехав к отцу как обычно на выходной, дети были молчаливы, напряжены и сказали, что их мать нездорова. И нет, Джаспер не дома. Дети не смотрели друг на друга, сообщая это. Было видно, что они в ужасе.
В этот момент реальность вновь поймала Фрэнсис в свои цепкие объятия — так ей казалось. За те месяцы — нет, уже годы, что она провела с Рупертом, она превратилась в другого человека, медленно привыкающего к мысли, что счастье в жизни бывает. Господи, если бы не Руперт, то она так бы и жила в скучной, натужной рутине долга и без любви, секса, близости.
Руперт повез детей обратно к матери и обнаружил там то, чего боялся. Давным-давно, после рождения Маргарет, у Мэриел случилась депрессия, настоящая. Он пробыл тогда с женой все время болезни, ей стало лучше, но она жила в постоянном страхе, что болезнь вернется. Она вернулась. Мэриел сидела в углу дивана, свернувшись в клубок, и смотрела в никуда — в грязном халате, с немытой нечесаной головой. Дети стояли по обе стороны отца, глядя на мать, затем прижались к нему, чтобы он обнял их.
— Где Джаспер? — спросил Руперт молчащую женщину, и она ответила, донельзя раздраженная:
— Ушел.
— Он вернется?
— Нет.
Казалось, что большего от Мэриел не добиться, но потом она сказала безразличной скороговоркой:
— Лучше забери детей. Здесь им нечего делать.
Под руководством Маргарет и Уильяма Руперт собрал книги, игрушки, одежду, школьные вещи и затем вернулся к Мэриел.
— Что ты собираешься делать? — спросил он.
Долгое молчание. Она затрясла головой, что означало: «Оставь меня в покое». Но когда все трое были уже у двери, она произнесла тем же монотонным голосом:
— Отвези меня в больницу. В любую. Мне все равно.
Детей, притихших и перепуганных, обустроили в их старых детских, и сразу же их вещи заполонили всю квартиру.
Руперт позвонил врачу, чтобы договориться насчет помещения Мэриел в психиатрическую клинику. Он пытался дозвониться Джасперу, но безуспешно.
Фрэнсис посещали холодные, жесткие мысли. Она знала, что Джаспер вряд ли вернется к Мэриел, раз бросил ее при первом же наступлении депрессии. Он был гораздо младше ее и являлся звездой в мире моды — зарабатывал большие деньги дизайном спортивной одежды. Его имя часто мелькало в газетах. Зачем он связал свою жизнь с женщиной старше себя да еще с двумя маленькими детьми? Руперт говорил, что молодому человеку нравилось воображать себя зрелым и ответственным мужчиной, так он самоутверждался. До этого у него была репутация человека, чрезмерно увлеченного излишествами гламурного общества — наркотики, безумные вечеринки, все такое. Похоже, он снова с головой окунулся в тот образ жизни. И это значит, что Мэриел осталась без мужчины и захочет вернуть мужа обратно. Плюс еще двое детей в состоянии эмоционального шока на руках у нее, выполняющей функции матери. И да, она испытывала то пугающее и неприятное чувство, которое возникает, когда события жизни повторяются. Фрэнсис думала: «На меня вот-вот повесят этих детей… нет, их уже на меня повесили. Хочу ли я этого?»
Маргарет было двенадцать лет, Уильяму — десять. Вскоре они станут подростками. Фрэнсис боялась не того, что Руперт может подвести ее, скинуть всю ответственность на нее, нет, но их близость не только будет страдать (от этого никуда не денешься), она может вовсе исчезнуть, вытесненная неуемными требованиями тинейджеров. Но Руперт ей нравится, он так сильно ей нравится… она любит его. Фрэнсис могла бы сказать со всей серьезностью, что не любила до сих пор — то есть она скажет «да» всему, что возникнет на их общем пути. И в конце концов, депрессии же заканчиваются когда-нибудь, и тогда дети захотят воссоединиться с матерью.
Из больницы, куда положили Мэриел, приходили неразборчивые каракули — назвать письмами их было нельзя. «Руперт, не приводи сюда детей. Им это будет вредно. Фрэнсис, у Маргарет астма, ей нужен новый рецепт для лекарств».
Врачи, которым звонил Руперт, говорили, что Мэриел очень больна, но поправится. Предыдущий приступ длился два года.
Фрэнсис и Руперт лежали в темноте бок о бок, ее голова на его правом плече, его правая рука на ее правой груди. Ее рука лежит на его бедре, костяшки прижаты к яичкам, к этим нежным, но полным достоинства органам, которые и ей придавали уверенности. Независимо от того, имело место занятие любовью или нет, эта супружеская, освященная временем сцена повторялась каждый вечер перед тем, как они погружались в сон. Настал момент обсудить то, о чем оба избегали говорить уже столько дней.
— Где была Мэриел, когда болела в прошлый раз, все те два года?
— По большей части дома, лежала в постели. Она практически ничего не могла делать.
— В больнице ее не будут держать два года.
— Нет, но ей потребуется уход.
— Вряд ли можно рассчитывать на то, что этим займется Джаспер.
— Да уж.
Руперт говорил спокойно, почти шутливо, но Фрэнсис слышала в его голосе одинокую смелость, и у нее таяло сердце.
— Послушай, Фрэнсис, для тебя тоже все обернулось хуже некуда. Не думай, будто я не понимаю. — Она не собиралась разуверять Руперта, поэтому помедлила с ответом, и он быстро добавил: — Я не буду винить тебя, если ты уйдешь… — У него сорвался голос.
— Я не собираюсь тебя бросать. Я просто думаю.
Руперт поцеловал Фрэнсис в щеку: и лицо у него было мокрое от слез.
— Если ты продашь эту квартиру и мы сложим наши деньги вместе и купим квартиру побольше, то даже в таком случае останется проблема — первая жена и вторая будут проживать в соседних комнатах, как в каком-то африканском полигамном племени.
Они засмеялись. Они еще могли смеяться.
— У нас достаточно денег на дом? — спросила Фрэнсис.
— Если только на небольшой и не в престижном районе.
— Полагаю, Мэриел не будет зарабатывать?
— Карьера никогда не привлекала ее. — Слова зазвучали сухо — тут была своя история, поняла Фрэнсис. — Мэриел, она весьма старомодна. Или напротив, последнее слово феминизма. И конечно же, она не работала, пока была с Джаспером, наслаждалась светской жизнью. Так что да, можно принять как данность, что ее придется взять на содержание. — Пауза. — Они еще сказали… врачи сказали, что нужно ожидать рецидивов.
— Я тут подумала, Руперт. Если у нас будет дом, то две жены хотя бы не будут жить на одном и том же этаже.
— Ну да, ты ведь это уже проходила?
— Ага. Собаку на этом съела.
— Ты планируешь выйти за меня замуж, Фрэнсис?
— Для детей это определенно будет лучше. Сам подумай — жена или любовница. Консерватизм детей нельзя недооценивать.
Фрэнсис позвонила Колину, спросила, могут ли они поговорить, и он предложил, чтобы она пришла в старый дом, а он что-нибудь приготовит. И вот Фрэнсис снова оказалась в доме Юлии, на кухне, за столом, который она никогда не видела сложенным до такого маленького размера. Рядом стояли два стула. Колин встретил ее, источая энергичное гостеприимство.
Они обнялись.
Фрэнсис спросила:
— Где же твоя любимая псина?
Колин замялся, отвернулся от матери, доставая из холодильника блюда — так же и она делала (часто), когда хотела избежать ответа или обдумать свои слова. Он поставил перед Фрэнсис тарелку супа, сел напротив.
— Злюка с Софи. В нижней квартире.
Фрэнсис — в шоке — отложила ложку.
— Вы с Софи теперь вместе?
— Она больна. У нее что-то вроде нервного срыва. Тот мужчина после Эндрю — ничего хорошего у них не вышло. Она попросила меня о помощи.
Фрэнсис попыталась воспринять всю эту информацию и приступила к супу. Колин умел готовить.
— Тогда все меняется, — сказала она.
— Что?
Фрэнсис рассказала, с чем пришла, и сын сразу ухватил суть, как было ясно из его замечания:
— Ma, ты не умеешь жить не мучаясь.
— Дело в том, что мне на самом деле… — Фрэнсис хотела сказать «мне нравится», но сказала: — Я на самом деле люблю этого человека. По-настоящему.
— Он хороший мужик, — кивнул сын.
— Ты уже занимался комнатами Юлии?
— Там такая удивительная обстановка, что у меня рука не поднимается что-то трогать. Но да, конечно, мы будем их использовать.
— А что, если мы поселим в цоколе жену Руперта?
— Совсем как бедную Филлиду.
— Но я надеюсь, что это будет не навсегда. Руперт говорит, что Мэриел терпеть его не может. Как глупо с ее стороны.
— Значит, договорились: Мэриел в цоколе; мы с Софи на верхнем этаже; и еще мы будем пользоваться старой комнатой Сильвии, а я буду по-прежнему работать в гостиной. Тогда вам с Рупертом и двумя детьми останется шесть комнат на нашем с Эндрю этаже и все твои комнаты. И разумеется, у нас есть еще старая добрая кухня.
— Я бы никогда не предложила этого, если бы не знала, что дом практически пустует. И мы смогли бы немного перевести дух после всего…
— Мысль неплохая.
С энергией, которую он прилагал ко всему, что делал, Колин убрал суповые тарелки и выставил обжаренную в гриле рыбу. Он налил вина, отпил из своего стакана, снова долил доверху.
— Что у вас с Софи?
— Эндрю ей не подходил. Она говорит, что Роланд был как черная дыра, когда дело доходило до разрыва, а Эндрю — ну… одни добрые намерения, но в нем нет того накала, ты согласна? Он не заводит, — объяснял ей сын и глядел на мать улыбчиво, рассчитывая на понимание. — Тогда как я, — продолжал он, — захватываю, вцепляюсь в людей. В моем прошлом есть жертвы, способные доказать это, потрепанные и покусанные. Нет, ты о них не слышала. В общем, я вцепился в Софи.
— Две истерички в одном доме, — задумчиво произнесла Фрэнсис.
— Красиво сказано.
— И не в первый уже раз. Но ничего, детям уже десять и двенадцать, они скоро повзрослеют, да?
— Прежде всего, что-то я не заметил, чтобы Эндрю, я или Сильвия перестали нуждаться в семейном очаге, даже когда стали взрослыми. И во-вторых — знаешь, я только недавно стал понимать твое легкое обращение со временем. Что такое четыре года? Шесть лет? Десять? Да совсем ничего. Моргнуть не успеешь. Ничто так не помогает понять это, как смерть… И вот еще что. Тебе не приходило в голову, что дети могут предпочесть тебя своей негодной матери?
— Негодной? Она больна.
— Она же ушла к этому своему демоническому любовнику, так? Она бросила их?
— Нет, она взяла их с собой. Но теперь они… да, брошены.
— Надеюсь, они не слишком… докучливы, а?
— Пока что они вели себя как примерные дети. Что там на самом деле, даже не знаю.
— Тебе ничего не напоминает вся эта ситуация?
— Еще как напоминает. И даже больше того: Мэриел — дочь Себастьяна Хита. Ты, может, не помнишь этого имени? Помнишь? Он был известным коммунистом, такой же, как Джонни. Его арестовали товарищи в Советском Союзе, и после этого он пропал.
— М-да, отец, которого застрелили в затылок его же друзья-товарищи, — достаточный повод для некоторой эмоциональной нестабильности.
— А потом ее мать покончила с собой. Тоже была коммунисткой. Мэриел воспитывалась в чужой семье, где тоже все были коммунистами, но теперь вроде вышли из Партии.
— То есть можно смело сказать, что у нее было трудное детство.
— Да. Видишь, Колин, ситуация не просто знакомая, а повторяется чуть ли не один в один. Мне кажется, что я застряла в прошлом.
— Бедная моя мама! — жизнерадостно сказал Колин. — Не переживай, все устроится. Да, только не думай, будто с переездом сюда твои жилищные проблемы будут решены раз и навсегда. Я намерен жениться.
— На Софи?!
— Господи, нет. Я не совсем еще сошел с ума. Мы с ней просто друзья. Но я определенно присматриваю себе жену. Я женюсь и заведу детей — четверых, а не жалких два с половиной ребенка, как все вы. И тогда мне понадобится весь дом.
— Что ж, — признала Фрэнсис. — Справедливо.