Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Не прошло и четырех дней, как Камилле стало казаться, будто эта нежная влюбленность продолжается уже долгие годы, и девушка была уверена, что это чувство будет длиться до тех пор, пока они оба будут живы.

Счастье Анри ни в чем не уступало счастью его невесты. Каждый день он открывал в ней все более серьезные и положительные качества, каждый день он уже заранее чувствовал влияние ее очарования и ее нежной доброты.

Небольшая утренняя прогулка под окнами девушки вошла у него в привычку. И как только бледные лучи света начинали скользить по их стеклам, эти окна почти незамедлительно распахивались. Между верхом и низом шел обмен приветствиями, исполненными такого глубокого участия, словно влюбленные не виделись долгие годы.

Быстро одевшись, Камилла спускалась к своему любимому, и тогда начиналась та поэма радости, для которой день казался слишком короток. Эти радости были простыми, немного наивными; но что может быть более прелестным для влюбленных, чем идиллия?

Несмотря на это непредвиденное развлечение, Камилла строго соблюдала расписание, составленное ею для своего свободного времени. Она, подобно служанке, заботилась о населении птичьего двора. Анри сопровождал ее, когда девушка раздавала пищу всему пернатому народцу; он разделял ее радости, ее удивление, ее детское восхищение. Затем то одни, то в сопровождении г-на Пелюша, не упускавшего такой возможности попробовать себя в роли владельца поместья, они навещали крестьян, работающих либо в парке, либо на полях.

Новость о предстоящей свадьбе быстро разнеслась по деревне, и добрые люди уже упоминали имя девушки, обращаясь с благодарственными речами к своему хозяину.

После завтрака, в то время как г-н Пелюш и Мадлен отправлялись на охоту, молодые люди решали, чем будут заниматься в этот день. Они то шли на прогулку в какой-нибудь прелестный уголок этой округи; то проводили время в лесу или в поле в поисках новых сюжетов для альбома Камиллы; то, наконец, как и в первый раз, отправлялись с визитами милосердия.

Большую часть времени они проводили наедине и, однако, под самой лучшей охраной — под охраной непорочности и чистоты их сердец и их любви.

Они или шли рядом, бок о бок, молчаливые и погруженные в свои мысли, или всю прогулку без умолку болтали, но никогда ни одной фразой, ни одним словом в своих беседах они не намекали на то чувство, которое испытывали друг к другу. Взгляд, улыбка, быстрое пожатие руки — это было все, чем они отвечали необходимости излить свои души; но сердца обоих настолько слились воедино, что эти взгляды, эти улыбки, эти пожатия стоили для них целой тысячи клятв.

Итак, из всех наших героев только Мадлен отдавал себе отчет в истинном течении времени и только он десять раз в день не изумлялся той быстроте, с какой мелькали часы.

Дважды или трижды в течение этой недели Мадлен бранил своего друга за злополучное письмо, которое тот каждый день начинал заново и которому в этой связи угрожала участь покрывала Пенелопы. Он быстро догадался, что г-н Пелюш медлит с сообщением этой важной новости не потому, что ленится или слишком занят, а лишь по одной причине: его достойный друг не знал, как известить суровую Атенаис, что он мог принять такое важное решение, не посоветовавшись с ней.

Будучи человеком дела, Мадлен вскоре решил действовать сам.

В субботу утром, после своей каждодневной прогулки по тому, что он называл владениями своего будущего зятя, г-н Пелюш отправился на розыски гостеприимного хозяина. Не найдя друга в саду, он поднялся в его комнату, но комната Мадлена была пуста. Господин Пелюш принялся всех расспрашивать. Служанка ответила ему, что ее хозяин этим утром уехал в Виллер-Котре, не сообщив ни о цели своей поездки, ни о том, когда он вернется обратно.

После завтрака г-н Пелюш был вынужден, лишившись своего компаньона, к чьему обществу он уже так привык, отправиться на охоту в одиночестве, сопровождаемый лишь Фигаро.

Но это был один из тех дней, что принято называть «черными». Безупречное поведение Фигаро в течение вот уже некоторого времени скорее всего объяснялось присутствием Мадлена. Лишенный этой опеки, пес в один миг вновь; приобрел все свои разбойничьи инстинкты, принесшие ему такую известность. Держа нос и хвост по ветру, он устремился на равнину. Этот головорез бегал по ней на расстоянии километра от хозяина и, будучи слишком сильно занят собственными мелкими развлечениями, не обращал ни малейшего внимания на щелканье его хлыста, на звуки его свистка, на его угрозы и проклятия. Зайцы, куропатки, все кругом разбегались перед этим негодяем, причем так далеко, что г-н Пелюш потратил в их честь добрые полфунта пороха, но ни одна дробинка даже не просвистела мимо их ушей.

Впервые г-н Пелюш вернулся ни с чем. Не стоит и говорить, что он был в подавленном настроении. Как все победители, он восставал против своего поражения, обвиняя в нем всех, за исключением себя самого. Он перекладывал на Фигаро, этого новоявленного Груши, позор этого второго Ватерлоо. Прозвучало даже несколько слегка язвительных обвинений в адрес избранного им же самим правительства, которое г-н Пелюш осмелился заподозрить в том, что оно обмануло его, продав некачественный порох. Но больше всего резких упреков досталось Мадлену. Где он был? Что делал? Почему его не оказалось рядом?

Мадлен не появился к обеду точно так же, как он не появился к завтраку, а на следующее утро г-н Пелюш, из своей комнаты буквально одним прыжком очутившийся в комнате Мадлена, мог убедиться, что его друг не ночевал дома. Это заставило торговца цветами нахмурить брови.

В восемь часов утра Камилла и Анри гуляли в парке. Господин Пелюш, которому теперь стало казаться, что день тянется слишком долго, прошел на кухню, чтобы проследить за приготовлениями рагу из дичи — в глубине души он рассчитывал, что это поможет ему обмануть скуку и огорчение, — и в это время на дороге послышался шум колес, заставивший его выйти на крыльцо.

Господин Пелюш узнал двуколку, доставившую его самого. Он увидел, как она остановилась около решетки двора, и почти тут же из нее со своим обычным проворством выскочил Мадлен.

— Как я рад! — вскричал г-н Пелюш, устремившись навстречу другу. — Признайтесь, что вы странно ведете себя с гостями, которых принимаете в доме, тысяча…

Возможно, впервые в жизни г-н Пелюш собирался выбраниться; но проклятие застряло у него в горле, и в то же мгновение он сделал шаг назад.

В просвете окошка, между двумя кожаными занавесками, он заметил бледное лицо в обрамлении двух темных локонов, которое произвело на него впечатление головы Медузы.

Это было лицо г-жи Атенаис Пелюш, которой Мадлен уже подавал руку, галантно превратив свое колено в подножку.

XXX. НЕПРЕДВИДЕННЫЕ ОСЛОЖНЕНИЯ

Если бы гренадеры, на чью долю выпадала честь маршировать под командованием г-на Пелюша, могли в эту минуту видеть своего бравого капитана, то репутация твердого стоика, которой он пользовался в роте, была бы несколько подмочена.

В одно мгновение краски исчезли не только с его лица, но и с его губ, и к первому движению назад, чисто инстинктивному, он добавил второе, гораздо более позорное.

Должен признать, что лицо г-жи Пелюш и в самом деле не могло успокоить супруга, столь приверженного к безмятежности, столь ненавидевшего ссоры, каким был хозяин «Королевы цветов».

Лицо г-жи Пелюш не только обнаруживало усталость бессонной ночи, но и несло на себе отпечаток бурных, гневных эмоций. Она была бледна, ее веки покраснели и припухли, ее прическа, завитки которой всегда закручивались с методичностью и тщательностью, была в беспорядке; наконец ее сдвинутые брови, ее сжатые губы свидетельствовали о том, что она была в ярости и взрыв мог произойти с минуты на минуту.

Мадлен подал ей свою руку; она даже не соблаговолила поблагодарить бывшего торговца игрушками за его учтивость и внимание и направилась прямо к мужу.

Убежденность, что ему не избежать гнева супруги, частично вернула г-ну Пелюшу смелость. Он попытался улыбнуться и, раскрыв объятия, в свою очередь направился к ней. Госпожа Пелюш не отвергла супружеских объятий, но в то же время и не вернула мужу те два звучных поцелуя, которые тот запечатлел на ее щеках, и сказала ему без всяких околичностей:

— Поднимемся в вашу комнату, мне надо поговорить с вами.

Господин Пелюш бросил на Мадлена взгляд, исполненный тревоги и укоризны, моля не покидать его в этом испытании.

Но Мадлен, казалось, сам пребывал в явном затруднении, что вовсе не было на него похоже. По ярким краскам его лица, по блеску в его глазах легко было догадаться, что во время совместного путешествия ему самому пришлось выдержать первый натиск бури.

Тем не менее он последовал за супругами; однако в ту минуту, когда он собирался вслед за г-жой Пелюш войти в комнату, гостья резко захлопнула дверь и, закрыв ее на ключ, оставила Мадлена снаружи.

Господин Пелюш был слишком потрясен, чтобы отважиться на замечание: он жалобно смотрел на жену; та рухнула на кресло и закрыла лицо платком.

До сих пор г-н Пелюш испытывал лишь опасение перед всем, что могло бы так или иначе походить на семейную сцену; горе же Атенаис заставило его почувствовать угрызения совести. Он подошел к ней и попытался взять за руку, уклонившуюся от его пожатия.

— Прости меня, Атенаис, — заговорил он смиренным и ласковым голосом. — Я допустил ошибку, не написав тебе, признаю это; но, клянусь, я собирался это сделать прямо сегодня. Это вина Мадлена: каждый день выезды на охоту, развлечения. Я столь мало привык к такому, что для меня вполне простительно было увлечься этим немного сверх меры. Ты не знаешь? Я убил кабана, великолепного кабана.

— О! — язвительно отозвалась Атенаис. — Вы слишком скромничаете; вы натворили еще много других славных дел.

— А! Мадлен тебе сказал? Ну так вот, мне думается, что я нашел отличную партию для нашей дочери. Впрочем, ты скоро увидишь этого молодого человека. Я не хочу тебе ничего рассказывать, чтобы не лишать тебя удовольствия приятной неожиданности, хотя уверен, что ты будешь от него в восторге, так же как и я.

— Если он вам подходит, то ничего больше и не нужно. К тому же, вероятно, уже поздновато не находить его очаровательным.

— Ты увидишь, козочка, что такое и невозможно. Представь себе само совершенство среди молодых людей: красив без спеси, элегантен без чванства, образован без высокомерия, нежен и скромен; у него замок, парк, двадцать пять тысяч ливров ренты, розетка Почетного легиона, тогда как у меня всего лишь ленточка этого ордена, виконт…

— И сверх того незаконнорожденный! — прервала его Атенаис.

— Незаконнорожденный?! — вскричал г-н Пелюш, покраснев от гнева.

— А! Наш друг Мадлен скрыл от вас эту маленькую подробность! Ну что же, я выпытала у него это по дороге и теперь могу вас просветить на этот счет. Да, незаконнорожденный, или внебрачный сын, если вам это больше нравится.

— Мадлен говорил мне, что у него какие-то нелады с рождением; но в конце концов, что это значит? Какая разница?! Разве мы ведем свое происхождение со времен крестовых походов? Разве мы имеем право быть такими щепетильными?

— Мы ведем наше происхождение лишь от нас самих; но мы можем год за годом, месяц за месяцем, даже день за днем, если уж так говорить, указать источник и прирост нашего состояния. А известно вам, может ли то же самое сделать ваш будущий зять?

— Что это значит? — спросил г-н Пелюш.

— О! И вы, кто не отдаст и двенадцати гроссов бумажных цветов розничному торговцу, не справившись предварительно о его платежеспособности, вы с такой беззаботностью заключили сделку, от которой зависит судьба вашей дочери?

— Черт возьми!..

— В самом деле, у вас ведь есть гарантия господина Мадлена: вот уж надежное ручательство!

— Мадлен — честный человек! — воскликнул г-н Пелюш с оттенком нетерпения в голосе.

— Я не отрицаю; тем не менее, чтобы мы признали его порядочность, было бы весьма кстати, если бы он нам объяснил, каким образом он в то время, когда мы его знали изготовителем игрушек по пять су, сильно нуждавшимся и вечно опаздывавшим с уплатой по векселям, был вполне надлежащим образом законным владельцем, лугов, земель, леса, парка и замка, то есть всего того, что вы мне сейчас перечислили.

— Мадлен? Это невозможно.

— Это настолько возможно, что вот уже семь лет, как он передал все это по дарственной записи тому молодому человеку, кого вы хотите сделать своим зятем. Обычно распоряжаются лишь тем, чем владеют. И весьма странно, сударь, что это я, вовсе не будучи матерью Камиллы, тем не менее сочла необходимым принять все меры предосторожности в этом деле, в котором на карту поставлено ее будущее. Я провела в Виллер-Котре всего лишь полчаса, но этого времени оказалось достаточно, чтобы я подержала в своих руках акт, о котором идет речь.

— Вы правы, мой милый друг, — вскричал г-н Пелюш. — Мадлену следует объясниться, и я знаю…

Произнося эти слова, он поднес руку к шпингалету, собираясь открыть окно, но Атенаис удержала его.

— Для чего? — сказала она. — Послушайте меня. Я имею право чувствовать себя оскорбленной вашим поведением. Когда вы женились на мне, Камилле было три года; выйдя из церкви, вы подвели меня к колыбельке, где она спала, взяли ее на руки и сказали мне: «Вы будете ей хорошей матерью, не правда ли?» Я дала вам это обещание и, полагаю, имею право утверждать, что я неукоснительно следовала своему слову. Разве могла я ожидать, что ко мне отнесутся как к чужой в таких серьезных обстоятельствах? Тем не менее клянусь вам, я готова поступиться моим достоинством супруги и приемной матери, если буду знать, что эта жертва обеспечит счастье той, которую я так долго считала своей дочерью. К несчастью, я опасаюсь, что дело обстоит вовсе не так. Выгоды, картину которых вы мне обрисовали, выглядят в моих глазах сильно омраченными тайной рождения и тайной происхождения состояния. У меня с трудом укладывается в голове, как вы, Анатоль, чья честность и порядочность никогда не вызывали ни малейших сомнений, как вы решились впутаться в такое темное дело.

— Все, что ты говоришь, весьма справедливо, и именно поэтому я хотел бы узнать у Мадлена…

— Ради чего? Более ловкий, чем вы, господин Мадлен сумеет внушить вам все что пожелает. Стоит ли добавлять к его триумфу скромное удовольствие видеть вас смиренно вымаливающим запоздалые объяснения?

Господин Пелюш в досаде кусал губы. Атенаис, заметив, что ей удалось нащупать его больное место, продолжала:

— А впрочем, к чему приведут его объяснения? Разве они дадут этому так называемому виконту недостающую запись в книге актов гражданского состояния? Сделают ли менее двусмысленным происхождение его богатства? Нет. Если в мое отсутствие вы были достаточно неосторожны, позволив делу зайти так далеко, что разрыв уже невозможен, то лучше всего нам не показывать наших сожалений и промолчать. Если, напротив, — продолжала г-жа Пелюш, понизив голос, — вы не считаете себя безусловно обязанным…

— Черт возьми! — сказал г-н Пелюш. — Слава Богу, до нотариуса дело еще не дошло, и я в любой момент могу…

— Что?

— Откланяться Мадлену и вернуться на улицу Бур-л\'Аббе.

— И поверьте мне, Анатоль, чем быстрее мы это сделаем, тем будет лучше.

Господин Пелюш ходил по комнате, почесывая голову и выказывая все признаки сильнейшей растерянности. Разумеется, он был далек от того, чтобы решиться на отказ от этой свадьбы, которая в конце концов стала вызывать в нем такой восторг, и тем не менее этот его восторг все же был достаточно сильно подорван; г-жа Атенаис, заметив это, испытывала сильное желание покончить с его колебаниями. Свою нелюбовь к Мадлену она неминуемо должна была перенести на жениха Камиллы, которому он покровительствовал. Однако недоброжелательность Атенаис, возможно, не повлекла бы никаких действий с ее стороны, если бы не отягчающие обстоятельства, сопровождавшие решение г-на Пелюша. Привыкшая, что с ней советуются как с оракулом, привыкшая деспотически царить как в доме, так и в магазине, Атенаис расценила молчание мужа как самую кровную обиду. Ни объяснения Мадлена, ни протест, на который он отважился, не смогли успокоить ее возмущение, и она, вероятно, в конце концов настояла бы на своем, если бы в то время, когда она собиралась заговорить, не постучали в дверь комнаты.

Мадлен, уже с давних пор знавший слабости старого друга, испытывал определенное беспокойство насчет последствий супружеских переговоров. Он отыскал Камиллу, и та, едва переводя дыхание, побежала к родителям.

Войдя в комнату, она бросилась мачехе на шею и горячо расцеловала ее. Госпожа Пелюш столь же нежно ответила ей с большим волнением, толи, искренним, то ли притворным.

— Как хорошо, что вы приехали, матушка! Теперь наше счастье будет полным.

Лоб г-на Пелюша нахмурился. Несколько слезинок скатились между ресниц Атенаис.

— Дорогое дитя! — ласково произнесла она. — Я никогда не утешусь, если ты будешь несчастна!

— Несчастна?! — подхватила Камилла с ангельской улыбкой. — Вот то слово, которое никогда не придет вам на ум, как только вы увидите Анри.

— Бедное дитя! — продолжила г-жа Пелюш все тем же слезливо-жалостливым тоном. — Увы! В твоем возрасте, в тех обстоятельствах, в каких ты находишься, эти заблуждения вполне извинительны, но мы не можем разделить их.

— Что вы хотите сказать, матушка? — с беспокойством вскричала Камилла.

— Не отчаивайся, дитя! Твоя мать, ты это знаешь, воплощенная мудрость и благоразумие; она находит, что мы оба несколько поторопились, и, возможно, она в чем-то права, — промолвил г-н Пелюш.

— О! По крайней мере, пусть она хотя бы познакомится с Анри, прежде чем осуждать нас, отец!

— Дитя, — нравоучительно продолжил г-н Пелюш, — я не сомневаюсь в его совершенствах, однако я продолжаю отстаивать свое мнение. Наряду с личными мотивами есть и другие, судить о которых могут одни лишь родители, и если эти мотивы, на их взгляд, несовместимы с первыми, то их долг потребовать от дочери, чтобы она пожертвовала своими привязанностями.

При этих словах Камилла побледнела, и ее глаза наполнились слезами.

— Да, — сказала она нетвердым голосом, — и в равной степени долг дочери уважать волю своих родителей. Мой отец всегда находил во мне сколь нежное, столь и покорное дитя, пусть он только скажет…

— Та-та-та! — вскричал г-н Пелюш, уже потрясенный волнением дочери. — Дело еще не зашло так далеко. Мы слишком поторопились, это очевидно, теперь надо посмотреть, надо подумать.

— Ты совершишь большую ошибку, если будешь так отчаиваться, — добавила г-жа Пелюш. — Если твой отец решит, что этот союз тебе не подходит, обещаю, что я сама примусь на поиски и найду тебе мужа, который через неделю покажется тебе не менее очаровательным, чем тот, кого ты потеряешь.

— О матушка, — сказала Камилла, печально улыбнувшись, — это было бы бесполезной заботой.

— Почему?

— Потому что если я не буду принадлежать Анри, то я не буду принадлежать никому более.

Камилла произнесла эти слова с твердостью и необычной решительностью; г-жа Пелюш ответила ей взрывом нервного и резкого смеха. Тогда девушка простерла руку к небольшому распятию из слоновой кости, висевшему над кроватью и видневшемуся сквозь занавески алькова, и воскликнула:

— Клянусь в этом перед Господом!

Клятва, произнесенная Камиллой без малейшей выспренности, несла на себе отпечаток такой холодной, такой обдуманной решимости, что она ужаснула г-на Пелюша.

— Камилла! Камилла! — вскричал он голосом, в котором одновременно слышались мольба и угроза.

— Мой добрый отец, — сказала девушка, поворачивая к нему свое лицо, залитое слезами. — Я повторяю вам, что, какова бы ни была ваша воля, я подчиняюсь ей с уважением и моя нежная привязанность к вам не станет от этого меньше; но я не думаю, что в вашей власти потребовать больше, чем это отречение, а оно будет полным; отныне прошу вас никогда более не заговаривать со мной о других партиях и еще об одной милости — не сообщать мне те причины, по которым вы отказались от союза, еще вчера вами одобренного. Я не знаю, но мне кажется, что я не переживу этого удара, такого жестокого, и если я должна… вас оставить, то я хочу умереть с утешительным для меня убеждением, что Анри достоин меня; я хочу умереть, любя его.

Волнение Камиллы было таким глубоким, что она принуждена была сесть; мало-помалу ее бледность усиливалась; девушка делала заметные усилия, чтобы продолжать говорить, и ей это удавалось лишь благодаря крайнему напряжению всей ее воли.

В то время, когда последнее слово слетело с ее губ, ее голова откинулась назад, глаза наполовину закрылись, дрожь в последний раз пробежала по губам, и она безжизненно застыла.

При виде дочери, потерявшей сознание, г-н Пелюш утратил рассудок: пока Атенаис, несколько растерянная подобным исходом, давала девушке вдыхать нюхательную соль, он бросился к ногам дочери, взял ее руки, покрыл их поцелуями, говоря при этом с ней так, будто она могла его слышать.

— Ты выйдешь за него, девочка! — говорил он. — Ты выйдешь за него! Разве же мог я знать, что он так глубоко пустил корни в твоем сердце? И раз я говорю тебе, что ты выйдешь за него замуж, приди же в себя! Ах, Боже мой! Как мне больно видеть ее такою! Боже, не умерла ли она? Я согласен, дитя мое, я согласен, и какая нам, впрочем, разница, не правда ли, Атенаис, откуда к нему пришли пятьсот тысяч франков? Я прошу тебя, скажи ей сама, что она выйдет за него… Открой глаза, Камилла, умоляю тебя, заговори.

Причитания бедного отца услышал Мадлен. Он тут же прибежал. Увидев Камиллу без чувств, он не мог удержаться, чтобы не бросить на г-жу Пелюш гневный взгляд, но, занявшись прежде всего Камиллой, он распахнул окно и, подняв кресло вместе с сидевшей в нем девушкой, поднес его поближе к потоку свежего воздуха, благотворное воздействие которого не замедлило сказаться.

Едва г-н Пелюш увидел, что в тусклом взгляде Камиллы появляется какой-то блеск, а ее губы вновь приобретают алый оттенок, он с восторгом обнял и поцеловал ее, возобновив свои заверения, что не станет препятствовать ее свадьбе, но Мадлен закрыл ему рот рукой.

— Минуту! — сказал он. — Не подслушивая возле двери, я все же догадался, о чем тут только что шла речь, и я больше не признаю за тобой права говорить об этой свадьбе, прежде чем ты не выслушаешь меня. Твоя дочь приходит в себя, остается лишь дать ей выпить стакан подслащенной воды, и госпожа Пелюш займется этим. Мы же с тобой пройдем в сад, так как тебе, и только тебе одному, я хочу сделать признание.

Госпожа Пелюш кусала от досады губы: она понимала, что этот разговор завершит то, чему положили начало слезы и обморок Камиллы, и что она окончательно утратила то небольшое преимущество, которое завоевала в начале своего разговора с супругом. Эта двойная неудача не внушила ей более благожелательных чувств к будущему зятю, совсем наоборот; но Атенаис была женщина; она, ни минуты не колеблясь, притворилась покорной, дав себе твердое обещание отплатить за это поражение, если только представится случай.

Когда Камилла вновь обрела силы, она выразила желание подняться к себе в комнату. Бедная девушка ни слова не слышала из заверений отца; ее мачеха не сочла нужным сообщить ей о перемене, происшедшей в уме г-на Пелюша, и, уверенная, что ей предстоит навсегда расстаться с тем, кого она любила, Камилла испытывала необходимость остаться в одиночестве, чтобы вдоволь выплакать свое горе.

Атенаис помогла Камилле лечь на кровать, и в ту минуту, когда она уже готовилась сойти вниз по лестнице, на первых ее ступеньках послышалась тяжелая поступь: это возвращался г-н Пелюш; лицо достойного торговца цветами сияло.

— Ах, Атенаис, — закричал он, даже не дав себе времени войти в комнату, — Атенаис, как ты ошибалась, наш друг Кассий не просто порядочный человек, это человек такой честности… такой честности… античной честности, как и его имя!

— Я никогда в этом не сомневалась, — с насмешкой в голосе произнесла г-жа Пелюш. — И я была заранее убеждена, что вы поверите всему, что ему вздумается рассказать вам.

— И главное, — продолжал г-н Пелюш, — главное то, что ты можешь успокоить свои опасения, моя козочка. Состояние молодого человека принадлежит действительно ему самому, оно пришло к нему из рук того, от кого Никогда не бывает оскорбительно получать дар, из рук отца: Мадлен владел им лишь на основании фидеикомисса. Каково! Помнишь ли ты его в этом длинном рединготе из облезлого кастора, когда он приходил ко мне занять сто су, а ты утверждала, что я кончу свои дни в нищете, если одолжу их ему? Могла ли ты подозревать, что у него в кармане этого редингота лежат пятьсот тысяч франков?

— В самом деле, это так невероятно, — сказала г-жа Пелюш с едва заметной насмешливой улыбкой.

— Славный Мадлен, мне кажется, что я полюбил его еще больше, когда узнал, что он способен жить в нищете и позволять опротестовывать свои векселя, имея под рукой целую кучу золота, не принадлежавшую ему.

— Конечно, это все в самом деле прекрасно, — согласилась Атенаис, — но рассказал ли он вам, как, в силу каких обстоятельств такая значительная сумма была доверена именно ему, почему ему было отдано предпочтение перед другими?

Господин Пелюш ответил не сразу, и проступившая на его лице краска, а также его колебания свидетельствовали о его затруднении.

— Нет, — ответил он. — Впрочем, это его тайна, и я не считаю себя вправе спрашивать его об этом.

С проницательностью женщины г-жа Пелюш отлично поняла, что Мадлен ничего не утаил от г-на Пелюша, но потребовал от него держать в полном секрете некоторые подробности этой исповеди.

— Пойдем, — продолжал торговец цветами. — Идем же скорее сообщим нашей девочке, что она будет виконтессой, ибо она ею будет: ведь я видел выдержку из акта гражданского состояния, — добавил он, наклоняясь к уху супруги и понижая голос. — Он является надлежащим образом признанным сыном, если и не законным ребенком господина Адемара Себастьена Луи, виконта де Норуа; у нас недостает лишь сведений о матери, и, черт возьми, нам придется обойтись без них.

Госпожа Пелюш последовала за мужем. Убежденная в бесполезности немедленного сопротивления, но по-прежнему исполненная решимости отомстить либо до свадьбы, либо после нее за то первое поражение, которое потерпела ее супружеская верховная власть, она поступила лучше, чем просто смирилась: она казалась вполне довольной.

Какое бы общественное положение ни занимала женщина, под ее личиной всегда таится дипломат. Несговорчивая, упрямая торговка с улицы Бур-л\'Аббе сразу же овладела искусством притворства; уязвленная в своей гордыне, она от всего сердца возненавидела Мадлена и Анри, главных, хотя и косвенных виновников испытанного ею унижения, и именно с ними она вела себя любезнее всего.

Однако под предлогом того, что ей необходимо блюсти интересы торгового дома, она отвергла все настойчивые просьбы погостить подольше и, после того как было условлено, что свадьба состоится через две недели, уехала на следующее же утро.

XXXI. НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА

Подписание контракта должно было состояться в следующую субботу. В ожидании этого дня г-н Пелюш и его дочь вернулись в Париж. Камилла, не придававшая особого значения кокетству, предпочла бы остаться в Норуа, но г-н Пелюш был другого мнения.

Анри как-то обмолвился о свадебных подарках, какие он собирался преподнести своей нареченной невесте, и самолюбие достойного фабриканта, уже сверх меры страдавшее, решило отомстить за себя и не дать себя превзойти в великолепии приданого. Отныне охота отошла для г-на Пелюша на второй план, и если бы кто-либо послушал, как. он интересуется чисто женскими вопросами, определяет рисунок кружевной прошивки, обсуждает достоинства венецианских, валансьенских, брюссельских или английских кружев, то он вполне мог был заподозрить, что невестой является сам цветочник.

Чрезмерные траты, которым он предавался, не могли никоим образом примирить г-жу Пелюш с этой свадьбой. Покупки выявили те глубочайшие различия, какие существовали между этими двумя натурами, чье сходство было лишь чисто внешним. Разумеется, г-н Пелюш не был бездумным расточителем, но его бережливость была относительной. Достаточно было задеть его тщеславие, как он тут же развязал свой кошелек, скупость же Атенаис никогда не шла ни на какие уступки, какое бы чувство не двигало г-жой Пелюш в это время.

Она вынесла из своей провинции культ белья и относилась к полотну с нежностью коллекционера; Атенаис любила белье ради него самого, исходя из своей привязанности, из своего темперамента, если можно так сказать о ней, а не за то, сколько оно стоило. Методично складывать стопки простынь, с библиофильским интересом сортировать дюжины салфеток, рубашек и платков, ароматизировать их с помощью кусочков корневища ириса, нанизанных в виде четок, — вот что служило ей наилучшим отдыхом, тогда как такое важное событие, как стирка, было самой серьезной ее заботой. Многие и не подозревают, что жавелевая вода, скребница из ростков пырея и все другие средства, которые парижане используют для быстрого отбеливания белья, нимало не заботясь о том, что оно становится от этого тоньше, могут стать причиной бессонницы и страданий у женщин, разделяющих невинную страсть Атенаис.

Поэтому невозможно себе представить, чтобы г-жа Пелюш упустила столь законную возможность удовлетворить свои желания под предлогом того, что она заблаговременно готовит приданое для Камиллы. Та была еще ребенком, когда ее мачеха, якобы благодаря какой-то совершенно невероятной случайности — женщины никогда не употребляют другого прилагательного для характеристики подобного рода покупок, — уже снабдила ее рядом важнейших принадлежностей, необходимых при вступлении в семейную жизнь.

Эти первые предметы были торжественно уложены в шкаф. Постепенно и другие не замедлили присоединиться к ним, а поскольку подобных случайностей с каждым днем становилось все больше и больше, то белья очень быстро собралось такое количество, что дубовые полки, служившие ему храмом, грозили не выдержать тяжесть этого сокровища. Там эти вещи лежали в ожидании дня, о котором еще никто и не помышлял, и перебирать их было излюбленным развлечением г-жи Пелюш; они были призваны вызывать умиление у некоторых соседок, пользующихся особым доверим жены цветочника, свидетельствуя о ее привязанности и нежной заботе о дочери мужа.

Естественно, что при первых же произнесенных г-ном Пелюшем словах о приданом его провели к шкафу, деревянные створки которого распахнулись не без торжественности. Однако впечатление, произведенное этим показом на хозяина «Королевы цветов», оказалось далеко от ожидаемого.

Правда, Камилла нашла все прелестным; она бросилась на шею своей мачехе и горячо расцеловала ее; но г-н Пелюш при виде этих пирамид белья, от времени несколько пожелтевшего и напоминавшего цветом прогорклое сало, многозначительно поморщился и заявил, покачивая головой, что, будучи красивым и выглядя весьма богато, это приданое тем не менее не соответствует тому положению, которое его дочь призвана занять в обществе.

Достойный фабрикант даже и не подозревал, что этими словами наносит сильнейший удар одновременно и гордости, и скаредности своей супруги: гордости — отнесясь пренебрежительно к ее выбору, а скаредности — сделав необходимым приобретение нового приданого, то есть заставляя ее примириться со значительными расходами.

Как все те, кто скользит по наклонной поверхности в пропасть и кого собственные усилия лишь подталкивают к бездне, г-н Пелюш, желая излечить только что нанесенную им рану, смертельно растравил ее: простодушие цветочника заставило его совершить бестактность — предложить своей жене взять в подарок то, что он только что счел недостойным для своей дочери.

Госпожа Пелюш сделала попытку улыбнуться, кусая губы, и ничего не ответила; но зародыш ненависти поселился и стал расти в ее душе, которую природная посредственность до тех пор делала неспособной ни на добро, ни назло и которую с нравственной точки зрения можно было определить одним словом:»холодная».

Она упорно отказывалась участвовать во всех покупках, задуманных ее супругом; между тем она вовсе не собиралась отказываться от своего права осуждать и, когда г-н Пелюш с триумфом раскладывал перед ней дорогостоящие тряпки, выбранные им самим, доставляла себе удовольствие со злорадством доказывать ему, что его просто обворовали.

Это противодействие, которое он впервые встречал в собственной семье, вызывало сильнейший гнев г-на Пелюша, испытывавшего врожденный страх перед всякими противодействиями. Но его гнев быстро проходил: он убеждался, что колкости супруги объясняются легким разочарованием, которое ей доставляла его твердость. Он возлагал надежды на то, что время, благоразумие, а главное — счастье Камиллы помогут все расставить по местам. Но Камилла, напротив, чувствовала, что происходит в сердце Атенаис; она угадала враждебное отношение мачехи к предстоящей свадьбе. Это ее опечалило и испугало. Девушка удвоила предупредительность и ласки, чтобы рассеять предубеждение, которое она подозревала в г-же Пелюш, и смягчить ее враждебность, которая, как она чувствовала, все возрастала. Бедное дитя не подозревало, что легче приручить тигра, чем женщину, считающую себя оскорбленной.

Тем временем Анри последовал за своей невестой в Париж; он ежедневно приходил в магазин на улице Бур-л\'Аббе, и его присутствие, его ухаживания заставили девушку немного забыть то огорчение и беспокойство, которое причиняло ей поведение мачехи.

Накануне дня, назначенного для подписания контракта, семья Пелюш вернулась в Виллер-Котре.

Мадлен и Анри доставили ее в Норуа в экипаже молодого человека. Местные жители встречали их, собравшись у въезда в деревню. Молоденькие девушки преподнесли Камилле цветы, а старый фермер поздравил будущую чету от лица всех этих славных людей. Камилла расплакалась от волнения; при всей юношеской твердости своего характера Анри с трудом скрывал, как его глубоко тронули эти искренние знаки любви жителей селения; однако г-н Пелюш, казалось, не расчувствовался при виде этой торжественной встречи, которая вследствие нашептываний его мелкого тщеславия мыслилась ему более пышной.

Быть может, продавца цветов задело то, что его будущий зять получал поздравления и приветствия прежде него; быть может также, что, уступая, сам того не замечая, всемогуществу тайного и продолжительного воздействия, он стал уже не так восторгаться Анри и начал разделять неприятные впечатления, о которых Атенаис, едва супруги оставались наедине, без конца давала ему знать с несгибаемым упорством, присущим ее полу. Однако, испытывая некоторую досаду, он ограничился строгим внушением Мадлену за то, что тот не предупредил его об ожидавшем их изъявлении чувств народа и тем самым лишил его возможности надеть совершенно новый мундир, в котором он хотел вести дочь к алтарю, и не дал ему времени приготовить речь, способную воодушевить этих добрых крестьян.

Что касается г-жи Пелюш, то она немедленно нашла хитроумный способ положить конец радостным возгласам, увеличивавшим ее досаду. Юноши селения не упустили случая дать слово своим ружьям; и при первом же оружейном салюте г-жа Пелюш сочла уместным упасть в обморок, что, впрочем, не особо нарушило программу этого семейного торжества.

В тот миг, когда Анри сдерживал лошадей, чтобы заставить их повернуть к воротам поместья и въехать в парк, он заметил человека, сидящего на одной из каменных тумб ограды. Внешний вид и лицо его столь сильно поразили юношу, что среди важнейших забот этого дня он замедлил бег своей упряжки, чтобы получше изучить эту личность, равно примечательную как своей физической красотой, так и необычностью своей одежды.

Этот человек был в возрасте примерно двадцати четырех-двадцати пяти лет, хотя из-за преждевременных морщин, избороздивших его лоб и красноречиво свидетельствующих о тяжелом труде или жестоких тяготах, ему можно было дать и гораздо больше. Он был высок и строен, но эта стройность не шла в ущерб его силе: все его члены даже в состоянии покоя говорили о необыкновенной мощи мышц.

Его лицо несло на себе характерный отпечаток испанского происхождения: орлиный нос с горбинкой, тонко очерченный рот, борода, глаза, брови, волосы цвета воронова крыла, сверкающий пламенный взгляд. Однако цвет его кожи был еще более смуглым, чем цвет кожи европейцев, проживающих на юге: лишь тропическое солнце могло усилить эти теплые коричневатые тона флорентийской бронзы. Он носил одно из тех бурых одеяний причудливой формы, какие служат одновременно одеялом, укрытием или подстилкой для наездников в пампасах Южной Америки и известны под названием «пончо».

Под складками этого одеяния виднелась рубашка из грубой красной шерсти, служившая незнакомцу одновременно жилетом и сюртуком. Единственная уступка, которую он сделал европейским обычаям, касалась его брюк из серого драпа в красную полоску, ниспадающих на гетры из замши. Голову его покрывала мягкая фетровая шляпа черного цвета с широкими полями.

Этот наряд, казавшийся еще более странным в провинции, чем в Париже, незнакомец носил с такой непринужденностью, словно находился на берегах Рио-Гранде или Ла-Платы. Он был спокоен и невозмутим посреди тройного круга молодых бездельников, которые несколько мгновений колебались, не зная, что предпочесть — зрелище, какое он собой представлял, или въезд будущей новобрачной, и в конце концов решили наслаждаться этими двумя развлечениями поочередно и созерцать их с изумленным любопытством.

Человек в пончо, казалось, не замечал их присутствия. Он заворачивал немного табаку в лист маиса и с совершенно непроницаемым лицом курил свою сигарету, повторяя все снова, после того как ветерок уносил последнее облачко ароматного дыма.

Однако при виде приближавшегося экипажа на лице его отразилось весьма заметное волнение. Сдвинутые брови свидетельствовали о некоторой его озабоченности. И хотя молодость и красота Камиллы должны были бы привлечь к себе взгляд молодого человека его возраста с той же неизбежностью, с какой магнит притягивает железо, все же глаза незнакомца искали не ее, а Анри; и поскольку тот, как уже было сказано, с удивлением рассматривал чужака, их взгляды встретились и ни один из них не решился первым опустить глаза.

Едва экипаж въехал в парк, Анри живо повернулся к Мадлену, сидящему за его спиной и ниже его.

— Кто этот человек? — спросил он у него.

Подобно многим старым солдатам, Мадлен считал делом чести никогда не выказывать своего удивления.

— По правде говоря, я ничего о нем не знаю, — ответил он.

— Но разве вы не обратили внимания на его костюм?

— Да. Это какой-нибудь карамба, пожиратель чеснока, заявившийся попрошайничать сюда.

— Попрошайничать! — вскричал Анри. — О, вы плохо его рассмотрели. Человек с таким взглядом никогда не протягивал руку за милостыней.

— Э! — произнес Мадлен. — Вот и видно, что ты никогда не бывал по ту сторону гор, мой мальчик. Эти люди просят у вас грош с таким высокомерием, какое и не снилось министрам его величества короля Луи Филиппа, ходатайствующим о бюджете перед господами в Палате.

— Но зачем он явился сюда?

— Пойди спроси у него сам, если тебе так интересно. Я могу тебе лишь сказать, что он уже два или три дня бродит, как мне говорили, в окрестности, и я сам уже дважды встречал его. Но, черт побери, мне слишком много приходилось не спать из-за его соотечественников, чтобы считать себя еще обязанным окружать неослабным вниманием какого-то чужака.

— Однако, — вмешалась Камилла, взгляд которой искал одобрение и поддержку в глазах жениха, — возможно, он несчастлив. Без средств к существованию, вдали от родины — его участь достойна сожаления. Нельзя ли разузнать что-нибудь о нем?..

— И что ему не сиделось у себя в стране?! — воскликнул г-н Пелюш, с раздражением вступая в разговор. — Я опасаюсь всех этих бродяг, артистов и им подобных, которые строят из себя владетельных сеньоров, шляясь по дорогам. Если у тебя нет средств, чтобы заплатить за почтовую карету, нет кредита, выданного на достойное уважения торговое заведение, то надо сидеть дома. Я, по правде говоря, не понимаю, как ты можешь интересоваться этим здоровенным верзилой, по виду похожим скорее на разбойника, чем на кого бы то ни было еще.

— О! Это его внешний вид, вероятно, тронул сердце Камиллы, — вероломно добавила Атенаис. — Разве вы не знаете, что бедное дитя всегда питало слабость к героям романов?

Как раз в это время экипаж остановился перед крыльцом, что избавило Камиллу от необходимости отвечать на подобное злопыхательство. Обе женщины поднялись в отведенные для них комнаты, и Анри, ускользнув от своего будущего тестя и Мадлена, прошел через конюшню и быстро побежал к парковой ограде; но напрасно он бросал взгляды на дорогу в ту и другую сторону: незнакомец исчез.

На следующий день, после завтрака, около двадцати человек, среди которых мы встретим наших прежних знакомых: Жиро, Жюля Кретона, Бенедикта Жиродо и других, — собрались в гостиной маленького замка, где должна была состояться церемония подписания контракта.

Наши читатели легко себе представят, что испытывали молодые люди; об их взаимных чувствах мы столько раз уже упоминали, что это избавляет нас от необходимости описывать их волнение.

Удовольствие от того, что он наконец мог предстать перед провинциалами в своем замечательном мундире, заставило г-на Пелюша ненадолго забыть о том смутном недовольстве, которое он подхватил на супружеской подушке. Мадлен светился счастьем: исполнялась мечта, которую славный торговец игрушками лелеял всю жизнь. Картину всеобщей радости портила лишь г-жа Пелюш, при том что она еще не позволяла просочиться наружу своему раздражению: только порой едва заметное непроизвольное подергивание лица несколько выдавало то, что происходило в ее душе.

Нотариус Виллер-Котре занял место за ломберным столом, разложил свои бумаги, открыл чернильницу. Он внимательно просматривал и правил контракт, который должен был послужить основой для союза двух молодых людей, в то время как присутствующие, разбившись на группки, несколько шумно беседовали во всех углах комнаты.

Именно так подобные события происходят в Опера-Комик, и в этом отношении мизансцена достоверна, потому что именно так это происходит в жизни.

Законник дочитывал последние страницы гербовых бумаг, когда в гостиную вошел вновь прибывший.

Это был г-н Редон, мэр Норуа.

Обычно спокойное лицо представителя власти казалось озабоченным и выдавало его сильнейшее беспокойство.

Он подошел прямо к Мадлену и, оставив без ответа сердечное приветствие последнего, сказал ему:

— Вы должны пойти к себе, там кое-кто вас ожидает.

— В этот момент? — ответил Мадлен, указывая взглядом на нотариуса и присутствующих. — Но вы сами видите, что это невозможно.

— Вы должны это сделать, — произнес г-н Редон тоном, не допускающим возражений, что, однако, не помешало торговцу игрушками послать проклятие в адрес незваного гостя, столь неудачно выбравшего время для своих дел.

Длинные ноги проворно доставили Мадлена в конец парка. Он прошел через разрыв в живой изгороди, сообщавшийся с его садом, и спросил у служанки, что за человек его ожидает.

Та указала ему на мужчину, который стоял, непринужденно прислонившись к стене двора, и в нем Мадлен узнал незнакомца, накануне вечером пробудившего столь живейшее любопытство у его крестника.

Уверенный, что этот человек, чья назойливость была ему так неприятна, принадлежал к испанской расе, Мадлен почувствовал, как в нем просыпается злость старого солдата.

Сдвинув брови, он направился прямо к чужестранцу и, не приветствуя его, не сняв шляпы, сердито спросил:

— Это вы хотели со мной поговорить? Незнакомец отплатил ему тем же. Он не оставил своей непринужденной позы и удовольствовался тем, что утвердительно кивнул между двумя затяжками сигареты.

— В таком случае поторопитесь, — продолжил Мадлен. — Меня ждут для подписания контракта.

— Контракт подождет, — возразил незнакомец все с тем же безмятежным видом. — То, о чем я должен с вами поговорить, займет много времени, поэтому я не могу сделать это так быстро, как вы предлагаете.

То, как чисто иностранец говорил по-французски и сколь незначителен был его акцент, несколько удивило Мадлена. Но он был не из тех людей, кто из-за такой мелочи обуздывает свое плохое настроение.

— Ну что же, тогда, дорогой мой сударь, — продолжал он, — мы отложим наш разговор, если вы ничего не имеете против, на другой день или, по крайней мере, на другое время: я тороплюсь.

— Я тоже, дорогой мой сударь, тороплюсь, поэтому этот разговор нельзя отложить.

— Неужели?! — насмешливо произнес Мадлен.

— Да. Вы сейчас пригласите меня войти в ваш дом, поскольку не захотите, чтобы первый встречный услышал то, что я собираюсь вам сказать. Вы предложите мне сесть; если вы курильщик, то возьмете в руки вашу трубку, чтобы позволить мне и дальше курить сигарету, и уделите мне столько внимания, сколько заслуживают самые серьезные дела.

— И вы совершенно уверены, что эта скромная программа будет строго выполнена?

— Я в этом убежден.

— Даже угольщик хозяин у себя в доме, дорогой мой сударь, и, не будучи слишком любопытным, я все же хотел бы знать, каким образом вы заставите меня исполнять вашу волю в моем доме.

— Одного слова для этого будет достаточно, дорогой мой сударь.

— Неужто!..

— И это слово — мое имя.

— И вас зовут?

— Меня зовут граф де Норуа, сударь.

Мадлен побледнел и не смог сдержать жест удивления. Он пристально посмотрел на чужестранца, слегка поклонившегося ему.

— Граф де Норуа? — повторил Мадлен, не слишком отдавая себе отчета в том, что он говорит.

— Да, граф де Норуа. Что в этом имени так вас удивляет? — с горечью произнес незнакомец. — Мне кажется, оно должно быть вам знакомо.

Мадлен не ответил: он с трудом перевел дух и, протянув дрожащую руку, указал на дверь своего дома, знаком предложив собеседнику войти первым.

XXXII. ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ПАРИЖЕ В 1821 ГОДУ

Все случилось так, как и предсказывал иностранец. Едва незнакомец назвал себя, Мадлен стал податливым, как тростник, и капли пота, заструившиеся по его лбу, свидетельствовали о потрясении, испытанном им при звуках этого имени — того самого, которое до тех пор носил Анри. Поэтому, как только они вошли в столовую, служившую одновременно гостиной, Мадлен указал гостю на стул. Иностранец сел, улыбаясь: он безусловно испытывал удовлетворение от своего могущества, вначале подвергшегося сомнению, но потом признанного. Мадлен сел в свою очередь, даже и не помышляя о трубке, хотя граф свернул и закурил сигарету, и, слегка поклонившись, сказал молодому человеку:

— Говорите, господин граф, я вас слушаю. Молодой человек поклонился с несколько большей почтительностью, нежели до сих пор, и начал свой рассказ так:

— Я объявил вам, что мой рассказ будет долгим, и, похоже, это вступление вызвало у вас досаду. Вам придется простить меня, сударь. Мой визит вызван серьезной причиной, которая, вероятно, будет иметь мучительные последствия для человека, столь горячо любимого вами. Поэтому я должен изложить вам все подробности, чтобы не осталось ни одного темного места, способного заронить в вас сомнение, а для этого мне предстоит обратиться к очень давним событиям, имевшим место задолго до моего рождения.

Мой отец, если бы я не имел несчастье потерять его, — а я знаю, каким преданным другом вы ему были, сударь, — мой отец через несколько месяцев стал бы вашим ровесником, потому что вы не только сын его кормилицы, но и его молочный брат. Воспитанный в традициях Империи, сын полковника, убитого в сражении на Москве-реке, он с глубокой болью наблюдал нашествия тысяча восемьсот четырнадцатого и тысяча восемьсот пятнадцатого годов. Тогда отец был еще слишком молод, чтобы взять в руки оружие. Но в тысяча восемьсот шестнадцатом году он поступил в армию и в тысяча восемьсот двадцатом был лейтенантом в легионе департамента Мёрт, в котором служили и вы.

— Простым солдатом, — прервал его Мадлен, не удержавшись от улыбки при этом признании своего подчиненного положения.

— Именно в эту пору в Париже случился первый военный заговор. Вы знаете, что тому послужило причиной.

— Право, господин граф, — ответил Мадлен, — признаться, будучи простым солдатом, я мало занимался политикой в то время, и это было счастьем для вашего отца, ведь я смог оказать ему услугу именно потому, что меня не в чем было заподозрить.

— Поскольку вам неизвестны причины этого заговора, то я в двух словах расскажу вам о них, сударь. Я хочу вам доказать, что хорошо знаю то, о чем говорю.

— Слушаю вас, сударь, все, что исходит из ваших уст, представляет для меня большой интерес.

Молодой человек поклонился и продолжал:

— После двух одобренных в тысяча восемьсот двадцатом году законов об уничтожении свободы прессы и о свободе личности некоторые члены оппозиции решили организовать восстание и объединились в комитет. Это были генерал Лафайет, Вуайе д\'Аржансон, Манюэль, Дюпон (из Эра), Мерилу, де Корсель, Босежур и генерал Тарайр.

Этот комитет, попытавшийся первым открыто бороться с Реставрацией, получил название «Руководящий комитет».

Его девизом стали слова Лафайета:

«Долг каждого истинного гражданина устраивать заговоры против правительства, устраивающего заговоры с целью уничтожить свободы».

Этот призыв к оружию нашел свой отклик в армии. Между пятью или шестью командирами полков и Руководящим комитетом установились тайные сношения.

Выступление должно было произойти в Париже по приказу и при содействии капитана Нантиля и моего отца — оба они были офицерами легиона департамента Мёрт, легиона, преданного делу Революции.

Этот легион должен был овладеть Венсенским замком-крепостью. Заняв крепость, они передали бы командование ею в руки генерала Мерлена, и там обосновалось бы временное правительство во главе с Лафайетом.

Одновременно с захватом Венсенского замка капитан Берар, командир батальона в легионе Кот-дю-Нора, почти полностью уверенный в своем легионе, должен был вступить на площадь Бастилии, соединиться там с тысячами молодых людей, участвующих в заговоре, захватить сад Бомарше, который легко можно было превратить в неприступный редут, и таким образом занять господствующее положение над линией Бульваров и подступами к площади Сент-Антуан.

В то же самое время первый легион департамента Нор, ведомый капитаном Декевовиллером, должен был расположиться перед ратушей, на набережных по ту и другую стороны Сены, и практически довершить социальное и имущественное разделение, существующее между предместьями Сент-Антуан и Сен-Марсо и богатыми кварталами Парижа.

Заговор сначала был назначен на десятое, потом на пятнадцатое, а затем на двадцатое августа.

Одна из тех случайностей, которая разрушает, как карточные домики, самые серьезные комбинации, опрокинула громадную постройку.

Пятнадцатого августа был праздник Святого Людовика, то есть именины короля. От множества огней фейерверка, призванных придать большую торжественность празднеству, занялся пожар. В Венсенском форте произошел взрыв, стоивший жизни многим людям. Перепуганное правительство, в первые минуты не зная причины взрыва, отдало приказ послать в Венсен отряды королевской гвардии. Видя эти передвижения войск, некоторые из заговорщиков сочли заговор раскрытым и, желая выпутаться из этой истории целыми и невредимыми, выдали все планы и открыли имена главарей. Собрав в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое все сведения, которые могли ему дать доносчики, герцог Рагузский, начальник главного штаба королевской гвардии, подписал приказ об аресте участников заговора.

Капитан Нантиль и мой отец были заняты на бульваре Бомарше последними приготовлениями к выступлению, когда к ним прибежал унтер-офицер легиона и, едва переводя дыхание, объявил, что все раскрыто.

Нельзя было терять ни минуты. Речь шла о бегстве. Оба заговорщика пожали друг другу руки и бросились в разные стороны.

Нантиль нашел убежище у одного студента-правоведа по имени Белле, затем у служащего Бурбонского дворца, затем у старшего мастера-портного императорской гвардии. Наконец, он покинул Париж и укрылся в Нанте, где тайно проживал до самой амнистии.

Мой отец встретил солдата своей роты, которого вы должны знать, господин Мадлен.

— Да, господин граф, — ответил Мадлен, — так как этот солдат был я.

— Ну что же! Тогда, сударь, — произнес молодой человек, — вам следует продолжить начатый мною рассказ и поведать о событиях, относящихся к пребыванию моего отца в Париже и его бегству оттуда. Чувство деликатности обязывает меня, вы это поймете, передать вам слово и целиком положиться на сказанное вами. Но вначале я признаюсь, что у меня нет ни малейшего доказательства, подтверждающего законность требования, которое я собираюсь вам предъявить, и что мой отец, умирая, велел мне полностью довериться вашему слову.

Мадлен грустно улыбнулся и, протянув руку молодому человеку, сказал ему:

— Ваш отец, господин граф, был совершенно прав. — И он в свою очередь продолжил рассказ: — Ваш отец увлек меня в темный проход между домами, который попался нам по дороге, и в двух словах ввел меня в курс дела.

Какое-то мгновение я размышлял, и вот первое, что пришло мне в голову: раз заговор раскрыт и известны имена заговорщиков, то заставы должны охраняться и туда уже переданы приметы этих людей. Поэтому речь должна идти не о бегстве, а о том, чтобы остаться в Париже, просто-напросто найдя в нем надежное убежище.

Такое убежище я имел, но, увы, не у себя. Ведь у бедного солдата нет дома. Это было жилище семнадцатилетней девушки, красивой и невинной как Святая Дева. У нее я бы спрятал брата, если бы он у меня был, и именно у нее я спрятал вашего отца.

Эта девушка занималась шитьем и работала для большого магазина белья. Ее замечательный талант в вышивании принес ей известность. Девушка занимала две маленькие комнатки и кабинет на пятом этаже дома по улице Бур-л\'Аббе и была известна всему кварталу под именем мадемуазель Анриетты: это имя было любимо и уважаемо как имя святого создания, в чей адрес никто не имел права бросить ни малейшего упрека.

Неизвестные никому узы, о которых я поведал вашему отцу, поднимаясь по лестнице Анриетты, связывали меня с этой девушкой. Я их открыл ему, потому что это должно было побудить его отнестись к девушке с еще большим уважением.

Анриетта даже на мгновение не задумалась о той опасности, которой она подвергается, принимая у себя красивого молодого человека двадцати четырех лет; она думала лишь о том, что на нем висит тяжесть смертного приговора и что в случае ее отказа эта благородная голова может слететь с плеч. Она открыла свою дверь изгнаннику и отдала ему свою комнату, превратив ее одновременно в столовую и кухню: кабинет служил спальней узнику.

Я говорю «узнику», потому что два месяца, пока он оставался у Анриетты, ваш отец выходил от нее лишь время от времени, боясь возбудить подозрения. Я приходил его навещать и испытывал жалость, видя его жизнь затворника. Я не знал, какие причины делали для него это затворничество приятным.

Были произведены многочисленные аресты, и мы постоянно надеялись, что полиция устанет и ей надоест искать заговорщиков, но она прежде всего стремилась найти вашего отца и Нантиля, приговорив их заочно ввиду того, что оба они стояли во главе заговора. Заседание Палаты пэров состоялось в январе тысяча восемьсот двадцать первого года. Это был первый военный заговор, и суровость приговора можно было предугадать заранее.

Было вполне вероятно, что вслед за смертным приговором последует решение о конфискации всего состояния и что осужденный заочно будет навсегда разорен, даже если ему удастся спастись.

И вот о чем мы тогда договорились.

Все состояние вашего отца заключалось в недвижимом имуществе, находящемся в коммуне, имя которой он носил. Следовало найти человека, чья честность не вызывала сомнений, и оформить документ о фиктивной продаже ему всего этого имущества. Ваш отец сделал мне честь, остановив свой выбор на мне…

(Молодой человек поклонился рассказчику, словно воздавая ему почести.)

Однако при активности столичной полиции невозможно было составить подобную купчую в Париже. Нотариус, с одной стороны, и чиновник, регистрирующий подобные сделки, — с другой, могли либо из страха подвергнуться наказанию, либо, желая получить вознаграждение, выдать продавца; одной регистрации для этого было вполне достаточно. Провинция, где можно было обратиться к друзьям, гарантировала большую безопасность.

Однако до провинции еще надо было добраться.

Я попросил для себя и для одного товарища, которому мы могли довериться, недельный отпуск как бы для поездки на свадьбу. Нас отпустили.

Граф надел на себя мундир моего товарища, которого мы оставляли в одежде рабочего на улице Бур-л\'Аббе, и совершенно спокойно, пешком, с нашим разрешением на отпуск, которое мы, свернув, положили в жестяной цилиндр, я и граф вышли из Парижа через заставу Ла-Виллетт.

Анриетта, желавшая, как можно дольше оставаться возле графа, села в дилижанс на Виллер-Котре, и мы присоединились к ней после двух дней пути.

В Виллер-Котре мы взяли двуколку и через час прибыли на место.

Мы пошли прямо к нотариусу, господину Менессону, редкостному патриоту и честнейшему человеку, и все ему рассказали. Ни минуты не подумав о риске, которому он подвергался, прикладывая руки к подобному акту, законному во всех отношениях, но также во всех отношениях неимоверно опасному, он составил купчую на мое имя и в мою пользу.

У меня было двадцать тысяч франков, хранившихся у господина Менессона. Это была как раз та сумма, в которой граф де Норуа нуждался для своего бегства и задуманного им устройства на новом месте. Мы условились с ним, что в случае необходимости я буду делать займы, как бы для самого себя, под его собственность, — ее можно было оценить в двести пятьдесят тысяч франков, — а суммы, полученные в результате этих займов, буду посылать ему. Кроме всего прочего я вручил ему тайную записку, аннулирующую продажу и объявляющую о том, что он получил от меня лишь сумму в двадцать тысяч франков.

Он положил двадцать тысяч франков золотом в пояс, обзавелся одеждой и раздобыл документы моряка из Порто-Перша, и, более не заботясь друг о друге, мы расстались. Я собирался возвратиться в Париж, а он направлялся в Гавр, чтобы отплыть оттуда в Америку и присоединиться в Техасе к французской колонии, которую основал там генерал Лаллеман, дав ей название «Сельский приют».

Товарищ, которого мы оставляли в Париже, присоединился к нам в Норуа, получил обратно свой мундир и возвратился вместе с нами обратно в Париж.

Мы были на вершине счастья, видя, что план бегства так легко удался. Одна Анриетта была печальна; я не понимал причины этой грусти, но через месяц мне все стало ясно, когда в слезах, бросившись мне на грудь, она призналась, что беременна!

XXXIII. ПИСЬМО, КОТОРОЕ ПРИШЛО СЛИШКОМ ПОЗДНО

Мадлен на минуту остановился, быстро вытер глаза и продолжил:

— Я мог бы долго здесь говорить о нарушенном законе гостеприимства, о преданной дружбе, об обманутой невинности. Но я лишь замечу вам, господин граф, что удар был жесток и попал в самое сердце. Правда, граф де Норуа и не подозревал, что оставляет Анриетту в таком положении. Она сама узнала об этом лишь после его отъезда; и если бы не это, я уверен, что ваш отец женился бы на ней…

— Я не стал вам первым говорить об этом, — ответил молодой человек. — Но, поскольку вы сами высказали подобное предположение, то могу заверить вас, что его всю жизнь мучили угрызения совести из-за неблагодарности, проявленной им по отношению к этой молодой женщине и к вам.

— Я знаю о событиях, последовавших за бегством графа, лишь с его собственных слов, — продолжил Мадлен.

— Не имеет значения, заканчивайте ваш рассказ, сударь… До тех пор, пока мы не дойдем до определенных подробностей, я бы хотел услышать от вас о том, что произошло тогда.

Мадлен сделал жест, означавший, что он и не желал бы лучшего, и заговорил снова:

— По истечении восьми с половиной месяцев с того дня, как граф нас покинул, Анриетта родила мальчика и умерла, дав ему жизнь!

Я избавлю вас, сударь, от рассказа о тревожных бдениях у изголовья больной, о моих слезах, о моем отчаянии. Вновь увидев вашего отца, я все ему простил.

Ребенок был записан в книгу актов гражданского состояния под именем Анри, и поскольку он был сиротой, то я поклялся перед Богом заменить ему отца и мать.

Затем, просто на всякий случай, не зная, дойдет ли оно когда-либо до адресата, я послал графу де Норуа письмо в «Сельский приют» в штате Техас.

Тем временем состоялось слушание дела в Палате пэров. Ваш отец был приговорен к смерти, но без конфискации имущества. Мне даже не потребовалось предъявлять мою купчую, по поводу которой ни нотариуса, ни чиновника, зарегистрировавшего ее, никто не побеспокоил.

В течение трех лет я ничего не слышал о вашем отце; за эти три года мне пришлось, против воли, участвовать в Испанской кампании. Но кампания закончилась, срок моей военной службы истек, и, к своей огромной радости, я снял с себя мундир. Однако я не хотел оставаться без дела и, полагая себя не вправе пользоваться состоянием, всего лишь хранителем которого я был, купил за несколько тысяч франков, оставшихся у меня, небольшой магазин игрушек на улице Бурдоне; это не только давало мне средства к существованию, но и позволяло покрывать первые расходы на ребенка.

Тем временем король Людовик Восемнадцатый скончался, ему наследовал Карл Десятый, и всеобщая амнистия, под которую подпадал и ваш отец, ознаменовала наступление нового царствования.

Четыре месяца спустя, в ту минуту, когда я меньше всего думал о нем, я вдруг увидел вашего отца входящим в мою бедную лавочку.

Моим первым порывом было броситься в его объятия.

«Мой бедный друг, — сказал он мне, — я получил твое письмо, когда уже ничего нельзя было поправить. Когда я прибыл в Техас, „Сельский приют“ был разгромлен по приказанию вице-короля Мексики. Я обошел весь залив от Остина до Вера-Круса, от Мехико до Кубы, поднялся по Амазонке, прошел обширные леса и бесконечные равнины, спустился по реке Парана, пересек Уругвай и прибыл в Монтевидео.

У меня были рекомендательные письма к уважаемым жителям этого города и среди прочих к полковнику Овандо. Существовали две причины, по которым меня хорошо приняли в его доме: я был француз, а полковник обожал Францию, и я был политический ссыльный, а он посвятил всю свою жизнь делу свободы.

Впрочем, Господь был щедр к нему. Полковник Овандо был прекрасный кавалер в испанском смысле этого слова, которое означает одновременно солдата и дворянина…»

Молодой граф поклонился Мадлену.

— Это был мой дед по материнской линии, — сказал он.

— Я так и предполагал, — ответил Мадлен. — Что же, это еще одна причина продолжить рассказ вашего отца.

«Это был красивый кавалер со смуглым цветом лица, — рассказывал он мне, — высокого роста, с проницательным взглядом, с изяществом поддерживающий беседу и завлекающий своих слушателей в колдовской круг особым жестом, свойственным ему одному. Я тем сильнее испытывал на себе его влияние, что у него была очаровательная дочь.

Со своей стороны, полковник Овандо, которому его большое состояние позволяло не принимать в расчет, когда речь шла о судьбе его дочери, никаких других обстоятельств, кроме своей нежной любви к ней, отнесся ко мне по-дружески и на первых же порах дал понять, что с радостью примет меня как зятя. Мне нечего было возразить его намерениям. Мерседес, я уже говорил тебе, была очаровательна и, казалось, тоже нежно полюбила меня. Итак, было условлено, что по возвращении из экспедиции, которую полковник Овандо собирался предпринять против генерала Лопеса, губернатора Санта-Фе-де-ла-Платы, я женюсь на его дочери. В результате этой договоренности, превосходившей все мои желания, я счел своим долгом рассказать полковнику о своем финансовом положении, чтобы он не смешивал меня с толпой авантюристов, наводнивших Новый Свет. Я ему сказал, что имел поместье во Франции, что один из моих друзей получил все мое состояние по фидеи-комиссу, что я уверен в этом друге и что в тот момент, когда я потребую обратно все свои деньги, они будут мне возвращены. Он спросил у меня, в какую сумму оценивается мое состояние. Я ему ответил, что, вероятно, в двести пятьдесят — триста тысяч франков. Он расхохотался.

«Оставьте этот пустяк вашему другу, — сказал он мне. — Мерседес достаточно богата для вас двоих».

И в самом деле, состояние полковника Овандо оценивалось в четыре или пять миллионов.

Он отправился в экспедицию, но, уезжая, вложил руку Мерседес в мою. «Дети мои, — произнес он, — везение на войне переменчиво; оставаясь до

сих пор победителем, я могу, в свою очередь, быть побежден, убит или взят в плен, что, впрочем, когда имеешь дело с Лопесом, сводится к одному и тому же. Не забывайте, что, когда я покидал вас, моим последним желанием было видеть вас вместе».

Мы обняли его и расцеловали и, стараясь всячески рассеять это мрачное предчувствие, от всей души пообещали исполнить то, что он желал.