Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анатолий Королев



Коллекция пепла


От автора:
Черновик данного рассказа был написан в 1995 году.
Рассказ заканчивался тем, что рукопись Набокова сжигали в огне.
До недавнего времени я считал, что сочинил чистую фантазию, где нет ни слова правды… Можете себе представить, с каким удивлением я прочитал интервью Дмитрия Набокова (от 14 марта 2006) о том, что он готовится сжечь последнюю рукопись отца «Происхождение Лары». Сжечь согласно завещанию самого писателя.
Новость вызвала шок в мире культуры.
На законный вопрос, в чем причины такого намерения, сын ответил, что был задет нелепыми интерпретациями «Лолиты» и цитирую «он не хотел бы, чтобы рукопись «Происхождения Лары» была подвергнута атаке журналистских расследований. Эта хрупкая вещь не заслуживает такого отношения».
Проще говоря, по мнению и отца и сына от публикации может пострадать репутация писателя Набокова.
Что ж, спустя 16 лет, предлагаю вниманию читателей свой давний фантастический рассказ (я добавил только 25 строк о дипломе рогоносца) как свидетельство о том, что полный вымысел в принципе невозможен.




жутик



У меня зазвонил телефон.

– Кто говорит?

Голос звонившего был незнаком.

– Мое имя вам ничего не скажет. Хотя однажды вы написали обо мне три строчки.

– Где?

– В романе о голове Гоголя. На девятой странице. Цитирую, (я услышал шелест бумаги). Вот… какой-то неизвестный подлец-коллекционер купил череп Гоголя и хранит оный у себя на книжной полке как раз между гоголевских томиков.… Это обо мне. Я – коллекционер!

– Значит, это правда? – воскликнул я. – Череп Гоголя украден из гроба! И он у вас?

– Да, увы, это факт.

– Вы наследник маньяка Бахрушина?

– Какая разница кто я. Я коллекционер. Череп Гоголя в моей коллекции.

– Поздравляю! Положите череп обратно в гроб. Покайтесь.

– Я никогда не каюсь. Да и вы не священник. И звоню совсем не для исповеди.

У меня сегодня праздник. В коллекции стало на один экспонат больше.

Теперь их ровно тысяча.

Пора, давно пора показать мое собрание истинному ценителю.…

Приглашаю к себе. Шампанское Брют. Ананасы с рокфором. Торт от Пьера Гарньера: пирамида из бисквита и белого шоколада. Пьер украсил ее живыми анютиными глазками. Плюс самые острые блюда из моей уникальной коллекции.

Признаюсь, я был заинтригован, – но за окном чернела зимняя тьма, а я как раз собирался лечь в постель.

Напольные часы прозвенели одиннадцать.

– Вы будете первым посетителем, – соблазнял незнакомец.

– Черт с вами! Когда?

– Ровно через час. В полночь. У колонн Большого театра. Вас встретит шофер черного Мерседеса.

– Но как он меня узнает?

На другом конце провода рассмеялись: «По глазам».

И рука положила трубку.

Мда… и хотя мне было не по себе, согласитесь, читатель, остаться дома после такого предложения было бы для писателя непростительной глупостью.

Словом, через час я стоял у колоннады Большого театра.

Шел легкий оперный снег из Пиковой дамы. В звездном небе сладко блестела луна. Было слышно, как часы на Спасской башне Кремля пробивают вязкую полночь. Не успело ударить в двенадцатый раз, как к фасаду властно подкатил вороной Мерседес. Боковое стекло пошло вниз и мне махнула рука шофера в белой перчатке. Сердце тревожно стукнуло.

Я сбежал по ступеням к машине и уселся на заднем сидении.

Шофер не оглядываясь (ага, скрывает лицо!) протянул мне мешочек из черного бархата.

– Потрудитесь одеть на голову, – сказал он знакомым голосом.

– Вот так номер! Это же вы сами собственной персоной!

– Одевайте, или все отменяется.

– Но я задохнусь!

– Не задохнетесь.

Что делать? Текст беллетриста вечно отдает преступлением, а писатель всегда преследует героя с маниакальностью убийцы, – я с проклятием сунул голову в темноту.

Мерседес плавно тронулся с места (куда-то в сторону Лубянки) и, немного покружив для отвода глаз, остановился. Хлопнула дверца автомобиля. Твердая рука вывела пленника на тротуар. «Осторожно, тут ступени!» Бухнула за мной дверь подъезда (судя по звуку – меня ведут по коридору просторного помещения). Лифт. (От спутника веет честолюбивым ароматом мужского лосьона «Титаниум»). Еще один коридор, но уже покрытый ковровой дорожкой. Звук открываемой ключом двери…

– Снимайте!

Я оказался напротив невысокого непроницаемого незнакомца с властными чертами лица. Я впился в него глазами, изучая внешность.

– Бросьте шерлокхолмсничать! – сказал насмешливо неизвестный, – я в парике. Нос из гуммоза. Усы и бородка подклеены. Форма головы не моя. Вы никогда меня не узнаете.

Одет субъект был торжественно – черная тройка, белоснежная рубашка с бабочкой, снежная гвоздика в петлице пиджака. Перчатки из молочного цвета лайки (ага, чтобы не оставлять отпечатки пальцев…)

Я огляделся.

Мы находились в просторном казенном помещении без окон: канцелярские столы, библиотечные шкафы вдоль стен, железные стеллажи с косыми папками и только две современных приметы – мощный ксерокс и американская машина для резки бумаги.

– Шампанского? – незнакомец открыл холодильник.

– Какое к черту шампанское! Найдется стопка холодной водки?

Между нами стоял широкий стальной стол, какие обычно стоят на почтамте в отделе посылок, пустой и голый, если не считать старомодного канделябра с новенькими стеариновыми свечами.

– Не чертыхайтесь. У бога есть уши. Водки? Пожалуйста. У нас есть все, – он налил водки и выставил на свет просторное блюдо с обильной закуской.

Порыскав глазами, я отыскал среди ломтиков рокфора и канапе с черной икрой соленый огурчик.

Тем временем мой визави торжественно поставил на стол загадочный черный ящик, и глаза его вспыхнули огоньком сигареты.

– Итак, начнем… тсс… перестаньте жевать. Склоним головы в скорби.

Меня покоробил его театральный пафос, – и он открыл крышку.

– Это череп Гоголя.

Я невольно попятился,… но ящик был пуст.

– Эй, вы, там ничего нет, – да он сумасшедший подумал я.

– Вот он, – аноним засунул руку в коробку, пошарил и достал маленькую ч/б фотографию черепа в фас и профиль.

К снимку была приклеена сопроводиловка, напечатанная на машинке.

– Номер тринадцать, – вздохнул он, бегло читая запись, – Череп Николая Васильевича Гоголя. Похищен из могилы в 1909 году маньяком Бахрушиным.

Он спрятал снимок обратно в коробку и пояснил:

– Негодяй дал взятку рабочим, которые обновляли могилу в канун столетия классика. Вандализм вскрылся только двадцать лет спустя, когда чекисты закрыли кладбище в Даниловом монастыре.

Тогда, по приказу Кремля переносили на Новодевичье кладбище две могилы поэта Языкова и сатирика Гоголя.

– Это уже все описано, – перебил я с досадой.

– Всё да не всё. Сталин велел найти пропажу из под земли. Сам Бахрушин тогда уже умер. Оказалось, он спрятал череп в саквояже патологоанатома. А саквояж хранил в институте мозга. Не стану, и говорить чего стране стоило отыскать этот череп; все равно не поверите.

– Так вы его вернули в могилу? – сказал я не без тайного облегчения.

– Ну что вы! Я его уничтожил.

– Как!

– Очень просто. В растворе соляной кислоты.

Согласитесь, хранить такие вещи в любой коллекции – опасная затея. Череп самого Гоголя!

О, это был волнующий миг,… кость рассасывалась медленно, как сахарная голова в крюшоне, и я то и дело помешивал раствор фаянсовым пестиком.

– Какое кощунство.… Впрочем, я не верю. У вас нет никаких доказательств!

– Поверьте на слово. Доказательства есть. И самые надежные. Были проведены десятки экспертиз,…нет, это был именно его череп.

И тут он захлопнул крышку пустого ящика.

– Но зачем?! – растерялся я перед духом подобного нонсенса.

– Следы таких преступлений должны быть уничтожены самым надежным способом. В противном случае, что скажут о России, где читатели могут запросто надругаться над останками классика?

Фазиль Искандер

На столе появилась новая картонная коробка.

– А тут – мой аноним перешел на восторженный шепот, – моя пушкиниана. Не поверите, письма Натали к мужу. На французском. Ни одного письма, как известно не сохранилось! Только пара приписок для Пушкина, написанных ее рукой на чужих письмах. Мало того. Здесь еще и легендарные автобиографические записки! Те самые, которые поэт якобы сжег в Михайловском, узнав о смерти императора Александра.

Стоянка человека

Нет, они уцелели! И мы нашли их.

Знакомство с героем

Я перечитывал записки сотни раз. Какое сокровище мысли. Какая поэзия души. Но и это не все. Сказать ли? Вы не поверите. Переписка Пушкина с Дантесом! Целых два письма поэта и ответ будущего убийцы! Все датированы роковым январем 1837 года. Пушкинисты и не подозревали об их существовании!

Здесь, в горах, на альпийских высотах в пастушеском шалаше, радио принесло весть, что англичанин Бриан Аллен впервые в истории перелетел Ла-Манш на самодельном самолете, работающем при помощи мускульной силы пилота.

– Не может быть! – пошатнулся я от дурного предчувствия.

– Смотрите, Фома! – коллекционер открыл крышку и торжествуя выставил на свет стеклянный куб, наполненный до половины какими-то черными легкими хлопьями.

Обычно такого рода новости меня мало трогают, но тут что-то ударило меня в грудь, я покинул шалаш и пошел по цветущему лугу к своему любимому месту над обрывом. Пастушеская собака со странной для Кавказа кличкой Дунай увязалась за мной. За время моего пребывания у пастухов мы с Дунаем полюбили друг друга. Меня бесконечно забавляло в нем сочетание свирепых, рыжих, мужичьих глаз и добрейшего характера. У людей чаще бывает наоборот – глаза вроде добрые, а душа поганая.

– Что это? – попятился я.

С одушевленной человеческой осторожностью Дунай заглянул в обрыв, мотнул головой, скорее всего в знак неодобрения увиденного, и, повернувшись к обрыву спиной, брякнулся у моих ног.

– Пепел! Я сжег все, ровно два года назад. Подлинность пушкинской руки удостоверена самым строжайшим образом. Экспертизы бумаги, чернил, водяных знаков …заключение почерковедов.

Зеленые холмы, кое-где покрытые пятнами снежников, пушились золотом цветущих примул. В провале обрыва, словно раздумывая, куда бы им направиться, медленно роились клочья тумана и шумела невидимая в бездонной глубине речка. Далеко за обрывом тяжелел темно-зеленый пихтовый склон горы и желтела ниточка дороги от Псху на Рицу.

– Господи! Но скажите зачем? Зачем вы это сделали? – потерялся я окончательно перед безумием такого пожара.

Меня ударило в грудь воспоминание о Викторе Максимовиче. Он тоже всю жизнь занимался летательным аппаратом, движущимся на мускульной силе пилота. Аппарат его назывался махолетом, то есть он после разбега набирал высоту взмахами крыльев. Виктор Максимович шесть раз ненадолго взлетал на своем махолете, четыре раза падал, но отделывался сравнительно легкими ранениями.

Он помолчал, затем наклонился к моему уху, словно нас мог кто-то подслушать и зашептал:

– Автобиография, и переписка с женой, а особенно письма к Дантесу рисуют поэта в невыгодном свете.

Сейчас, узнав об англичанине, перелетевшем Ла-Манш, мне стало горько за Виктора Максимовича и стыдно за себя. Англичанин, вероятно, получит премию в сто тысяч фунтов, назначенную за такой перелет неким любознательным богачом. Об этой премии Виктор Максимович неоднократно говорил, и он был так близок к последней, самой легкой конструкции махолета. Зная Виктора Максимовича, невозможно было усомниться, что эта премия его интересовала как мощная возможность окончательного усовершенствования своего любимого детища.

И уже громче, словно в уши незримых свидетелей, выкрикнул:

Мне стало стыдно за себя, потому что ни разу в жизни я не проявил настоящего интереса к тому, что он делал. Как и все мы, поглощенный своими заботами, я не придавал должного значения жизненной цели этого огненного мечтателя. Ну, получится, ну, полетит, думал я, что тут особенного в век космоса?

– А Пушкин это наше всё. Палладиум нации. Никому не позволено замарать образ Пушкина, даже самому Пушкину!

Но я любил этого человека за многое другое. Он был отличным собеседником, и я никогда не встречал ни в одном другом человеке такой размашистой широты мышления и снайперской точности попадания в истину. Немыслимая преданность своему делу как-то свободно и спокойно уживалась в нем с интересом к окружающей жизни и людям. Его многие любили, но некоторые и побаивались попадаться ему на язык. Его терпеливая доброта с безвредными глупцами неожиданно обращалась в обжигающую едкость насмешки в адрес некоторых местных интеллектуалов.

Хоть это и безумие, вспомнил я строчку из Гамлета, но в нем есть система.

Он был начитан, хотя я встречал людей и более начитанных. Но я никогда не встречал человека, который бы так много возился с понравившейся ему книгой. Он ходил с ней по кофейням, зачитывал куски и охотно одалживал ее тем, кто, по его разумению, был в состоянии ею насладиться.

– Но вы то, хоть что-то запомнили? – мой голос упал.

– Культура, – говорил он, – это не количество прочитанных книг, а количество понятых.

– Что-то! – рассмеялся безумец, – Я помню все наизусть. И все умрет вместе со мной. Могила! Вот идеал настоящего коллекционера.

Жил он за городом у моря. Изредка он появлялся в городе, одетый в штормовку защитного цвета и такого же цвета спортивные брюки. Он был чуть выше среднего роста, худ, загорел, крепкого сложения. На хорошо вылепленном лице кротко и неукротимо светились маленькие синие глаза. И иногда трудно было понять – то ли свет его глаз неукротим от уверенности во всепобеждающей силе кротости, то ли сама кротость в его глазах – следствие неукротимой внутренней силы, которая только и может позволить себе эту кротость.

– Вы психопат? – осмелел я после второй стопки.

На шее у него всегда был повязан платок, что придавало ему сходство с художником или артистом. Кстати, из-за этого шейного платка однажды тень разочарования омрачила мое отношение к нему. И раз я вспомнил об этом – договорю, чтобы больше к этому не возвращаться.

– Ну, ну, – погрозил мне хозяин указательным пальцем, – Я коллекционер! И я собираю только никому неизвестное. Сделать шедевры достоянием всех? Увольте! Они слишком дорого мне обошлись.

Так вот, обычно у него шея была повязана голубым платком. Но однажды он явился в кофейню с красным платком на шее. Я шутливо спросил у него, мол, не означает ли этот новый платок некие сдвиги в его мировоззрении.

– Что вы еще погубили, несчастный человек?

– Нет, – сказал он без всякой улыбки, глядя на меня своим кротким и неукротимым взглядом, – неделю назад я услышал какие-то жалобные крики, доносящиеся с моря. Я подошел к берегу и увидел дельфина, кричащего и бьющегося у самой кромки прибоя. Я подошЈл к воде, наклонился и заметил на спине дельфина глубокую рану возле хвоста. Не знаю, то ли в драке с дельфинами он ее получил, то ли напоролся на сваю возле каких-то ставников.

Я уже почти поверил всему, что он говорил.

Я стоял некоторое время над ним. Дельфин никуда не уплывал и продолжал издавать звуки, подобные стону. Я понял, что он ищет человеческой помощи. Я вернулся домой, взял в аптечке у себя несколько пачек пенициллинового порошка, подошел к берегу, разделся, вошел в воду и высыпал ему в рану весь пенициллин. После этого я перевязал ему спину своим платком. Дельфин продолжал биться мордой о берег и барахтаться в прибое. Тогда я приподнял его, отошел на несколько метров в глубь воды, повернул его мордой в открытое море и опустил в воду. После этого он уплыл.

– Оставьте ваш тон, – глаза его похолодели, – в моей коллекции есть и уцелевшие вещи.

Так как я знал, что этот человек никогда не говорит неправды, я был сильно ошарашен. Слушая его и глядя в его яркие синие глаза, я вдруг подумал: он спятил! У него пропал шейный платок, а остальное – галлюцинация!

И не без раздражения он стукнул по железу новой коробкой.

– Ну и как, дельфин этот больше не приплывал? – осторожно спросил я, делая вид, что поверил ему.

Достал веер фотографий и кинул мне на стол.

– Нет, – сказал он просто. Мне показалось, чересчур просто.

Бог мой! Даже самого беглого взгляда хватило, чтобы оценить увиденное. Никогда невиданное прежде. Вот молодой Булгаков в белогвардейской форме среди деникинских офицеров на Кавказе. Вот арестованный Николай Гумилев в одиночной камере. А это …ужас …Марина Цветаева в петле под потолком деревенской избы (снимок расплывчат, но висельник вполне узнаваем).

Я любил этого человека, и меня некоторое время мучил его рассказ. Он меня настолько мучил, что я придумал сказать ему: мол, местные рыбаки поймали в сети дельфина, обвязанного голубым платком. Мне хотелось посмотреть, опустит он свои глаза или нет. Однако сказать не решился и никак не мог понять, был этот дельфин в конце концов или нет.

Я хотел выхватить хотя бы одну фотокарточку и не отдавать, как безумец сардонически рассмеялся, предупреждая маленький бунт:

Все же через некоторое время я как-то успокоился на мысли, что в жизни всякое бывает. Тем более, об этих чертовых дельфинах чего только не рассказывают. Да и мало ли в жизни случается неправдоподобного. Я, например, однажды бросил окурок с балкона восьмого этажа и попал им в урну, стоявшую на тротуаре. Неправдоподобность этого случая усиливается тем, что я именно целился в эту урну и попал. Если б не целился, было бы более правдоподобно. Так и дельфин этот, если бы плавал в море не в этом голубом платке, а как-то поскромнее, скажем, обвязанный бинтом, было бы более похоже на правду. Во всяком случае, более терпимо.

– Это копии, оригиналы ждут своей очереди, – и опять погрозил пальцем, смахнув фотокарточки в ящик.

Обычно, придя в город, Виктор Максимович останавливался возле одной из открытых кофеен и пил кофе.

– Сдаюсь, – развел я руками, – ничего не понимаю. Собирать годами, чтобы в миг уничтожить? Зачем?

Я знал, что чашечка турецкого кофе – это единственное баловство, которое он может себе позволить на собственные деньги. Я знал, что последние десять по крайней мере лет он питается только кефиром и хлебом, не считая фруктов, которые растут на его прибрежном участке. Все, что он зарабатывал, уходило на сооружение очередного махолета.

– Все очень просто, – он открыл холодильник и достал бутылку шампанского, – моя цель не в собирании подлинных документов, а в коллекции исключений. Я исключаю факты. Я очищаю историю от исключений. Я сам, – сам! – решаю, что сделать истинным историческим фактом, и чему отказать в подлинности.

Сам он об этом говорил просто, считая, что невольная диета помогает ему сохранить форму, ибо каждый лишний килограмм веса – это трагедия для свободного воздухоплавания. Впрочем, для полной точности должен сказать, что его охотно угощали и он с царственной непринужденностью принимал угощения, снисходительно слушая бесконечные шутки по поводу его фантастического увлечения. В нашем городе чудаков любят и подкармливают, как птиц.

История слишком важное дело, чтобы оставить ее без присмотра.

Обычно, приходя в кофейню, он озирался в поисках нужного ему человека. Наши кофейни представляют собой биржу для деловых встреч. Здесь он виделся со спекулянтами, снабженцами, вороватыми рабочими, которые доставали необходимые ему краски, смолы, полиамидные пленки, пластмассу, одним словом, все, чего нельзя было купить ни в одном магазине.

И не думайте, что я ограничил свой круг только искусством.

Думаю, что пора рассказать все то, что я знаю о прошлом Виктора Максимовича Карташова. Отец его, дворянин по происхождению, приехал в Абхазию вместе с семьей в 1920 году.

Конечно же, нет.

В те времена довольно много представителей русского дворянства, я говорю, довольно много, учитывая масштабы маленькой Абхазии, бежало сюда. Это было своеобразной полуэмиграцией из России. По имеющимся у меня достаточно надежным сведениям, их здесь почти не преследовали, как почти не преследовали и местных представителей этого сословия. Я думаю, тут сказались и закон дальности от места взрыва и более патриархальная традиция близости всех сословий, которой невольно в силу всосанности этих традиций с молоком матери в достаточно большой мере подчинялась и новая власть.

Это для вас, писателя, я сделал любезность и показал литературную часть коллекции. Цель не литература. Берите выше! Истинная мишень – история времени. Практически весь ХХ век мы сделали чище, выше, светлее…

Настоящее озверение пришло в 1937 году, но тогда оно коснулось всех одинаково.

– Кто это мы? – поймал я оговорку моего анонима.

Отец Виктора Максимовича, по образованию агроном, устроился работать в деревне недалеко от Мухуса. Мать маленького Виктора, когда он чуть подрос и его уже можно было оставлять на попечение бабушки, тоже пошла работать в районную больницу. В те годы отец Виктора чуть ли не первым построил дом на диком загородном берегу моря, впоследствии ставшем крупным курортным поселком.

Тут собиратель пепла впервые замялся.

Перед войной Виктор Максимович окончил летную школу и на фронт попал военным летчиком. Судя по всему, он хорошо воевал, был трижды ранен и однажды дотянул до аэродрома горящий самолет. После войны он демобилизовался, вернулся в Абхазию, устроился на местном аэродроме и стал летать на По-2 по маршруту Мухус – Псху.

– Мы, это общество коллекционеров исправленной истины. – Ответил он, помолчав, и зажигая спичку.

Однажды из-за нелетной погоды самолет его на несколько суток застрял в горах на Псху. В это время на Псху жил немецкий коммунист. Они встретились на какой-то вечеринке, и Виктор Максимович, вероятно, находясь в состоянии легкого подпития, рассказал анекдот о Сталине.

Мелкое пламя трижды коснулось свечных фитилей, и канделябр озарил стол неверным тающим светом.

Услужливый немец написал донос. Не исключено, что донос полетел вместе с почтой, загруженной в самолет Виктора Максимовича, потому что другого цивилизованного пути из Псху не было. Нельзя же представить, что донос был отправлен на вьючной лошади.

– Кстати, – сказал он, – я могу предложить вам шанс.

Так или иначе Виктора Максимовича арестовали, а на аэродром приехала комиссия по проверке идеологической работы. Кстати, мой родственник, работавший тогда на аэродроме и редактировавший стенгазету, рассказывал, что комиссия подняла номера стенгазет за многие годы в поисках подрывных материалов.

– Какой?

После смерти Сталина постепенно стало ясно, что рассказанный анекдот потерял свою актуальность, и Виктора Максимовича отпустили домой. Он приехал в Абхазию, но дома его ждало печальное запустение: отец и мать умерли. Бабушка умерла еще раньше, перед самой войной.

– Шанс принять решение самому.

– Объяснитесь толком.

Отец его, страстно любивший своего единственного сына, в сущности, умер от горя, и мать вскоре последовала за ним. В те времена политические заключенные, даже если отсиживали свой срок, очень редко отпускались на свободу, и, конечно, отец Виктора Максимовича хорошо об этом знал. Как это ни странно, на смерть Сталина тогда никто не рассчитывал, и те, кто ненавидел лютой ненавистью рябого дьявола, и те, кто обоготворял его, как бы слились в согласии, что он никогда не умрет.

– Вы недавно сочинили статейку о том, что Пушкин якобы сам написал диплом рогоносца и разослал список по друзьям, чтобы иметь формальный повод для дуэли и убийства Дантеса. Писали?

– Я пересмотрел свои взгляды. Это ошибка. Пушкин чист.

Виктор Максимович вернулся домой, но к своей старой профессии не вернулся или, вернее сказать, теперь решил вернуться к ней более сложным путем. Он решил сам создать воздухоплавательный аппарат и сам полететь на нем.

– Нет, вы попали в точку. У меня есть письмо Пушкина к царю Николаю, где он признается в этой низости.

– Вот, – и аноним выложил на стол доказательства.

На жизнь он зарабатывал, починяя окрестным жителям все, что можно было починить, от моторов автомашин до электроутюгов. Он хорошо зарабатывал, но приходилось на всем экономить, потому что только через спекулянтов удавалось доставать материалы, необходимые для его дела.

Это была ксерокопия двух страниц.

Помертвев, я узнал стремительный пушкинский почерк (по-французски) и жадно схватив листки, спотыкаясь на артиклях, прочел признание Пушкина: Ваше величество, ставлю вас в известность о несчастных для моей чести подробностях вызова господина Геккерна… (и так далее).

Виктор Максимович когда-то был женат, и притом, говорят, на красавице, но я ее никогда не видел. Ко времени нашего знакомства он был один. Много лет назад они разъехались или разошлись, и она отправилась к себе в Москву.

Бог мой, простонал я, про себя.

– Не надо слов. – Хмыкнул мой искуситель, – Вы согласны с тем, что эти бумаги было бы лучше никогда не найти?

Возможно, однажды, показав ему рукой на очередной махолет, она сказала: «Или он, или я», – и, не дожидаясь ответа, потому что ответ и так был ясен, навсегда уехала в Москву.

Вот ты и попался, написал огненный коготь на моем сердце.

– Пожалуй, да, – промямлил я нечто нечленораздельное в нос.

Виктор Максимович и сам почти каждую зиму, разобрав и сложив свой летательный аппарат, на два-три месяца уезжал в Москву. Там у него были друзья, поклонники его дела, которые, кстати, присылали ему лучшие русские книги – почтой советские издания, с оказией – заграничные.

Гори все огнем, – расхохотался мефистофель и открыл шампанское, – я рад, что вы, наконец, приняли мою точку зрения. Рапортую, коллега, оригинал уничтожен.

Я увидел, что бумага, которую я только что тискал в руках, корчится на стальном столе в лужице кислоты, ёжится как кусок шагреневой кожи на сквозняке времени, пока не становится горсткой пепла. Это был подлинник!

Встречался ли он там со своей бывшей женой, не знаю. Скорее всего нет. За все время нашего знакомства, которое длилось лет десять, он только однажды упомянул о ней во время застолья.

Дунув на пепел, визави поставил на след пламени донце фужера.

– Да кто ж вы, наконец! – воскликнул я в отчаянии от железной хватки пуристического абсурда.

– А правда ли, – спросил один из застольцев у него, – что ваша жена была необыкновенной красавицей?

– Я, – пенная струя устремилась в фужер, – я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо, – процитировал он, не без яда в голосе, строки из Гете. – А если уж совсем откровенно, то считайте меня начальником одного секретнейшего архива. Вот уже десять лет, после распада СССР, как, по долгу службы, я занимаюсь его избранным уничтожением.

Коллекционер повертел фужер, любуясь иглами рыжего света в шампанском.

– Это была гремучая змея, – ответил Виктор Максимович и после небольшой паузы добавил: – но с глушителем, что делало ее особенно опасной.

И сдернул салфетку с загадочной горки, под которой оказалась пирамида от Гарнье из бисквита и белого шоколада, украшенная живыми цветами.

Это были анютины глазки: желтый глазок посреди длинных ресниц, накрашенных сизым мазком заплаканной акварели на белом исподе.

Он об этом сказал совершенно спокойно, как о давно установленном зоологическом факте. Однако в этом спокойствии было нечто такое, что исключало, для меня, во всяком случае, задавать вопросы на эту тему.

– Но выпьем же, наконец, в честь юбилея!

Ровно одна тысяча!

В городе он всегда появлялся один или в редких случаях со своим махолетом. В таких случаях махолет был прицеплен к старенькому «Москвичу», принадлежащему одному из друзей Виктора Максимовича. Машина осторожно проезжала по центральной улице, и серо-голубой махолет покорно следовал за ней, покачивая дрябловатыми крыльями, кончавшимися разрезами наподобие крыльев парящего коршуна.

Единица с тремя нулями требует особенной жертвы.

Сегодня на моем столе одна поразительная вещица.

Приезжие удивленно смотрели на этот воздухоплавательный аппарат, а местные люди давно к этому привыкли. Машина направлялась в сторону Гумисты. Там, в зеленой плоской пойме реки, Виктор Максимович испытывал свой аппарат. Обычно эту процессию сопровождал милицейский мотоцикл. Я сначала думал, что милиция в данном случае следит, чтобы махолет не нарушал правила уличного движения, и только позже узнал, что испытания его проходят под неизменным надзором милиции.

Тут коллекционер достал из последней коробки объемную машинописную рукопись.

– Вам известно такое имя – Набоков?

Мне кажется, что мечта о таком воздухоплавательном аппарате, который действовал бы за счет собственных сил летуна, у Виктора Максимовича впервые возникла в лагере. Так мне кажется, хотя сам он об этом никогда не рассказывал.

Я пошарил в памяти.

– Нет… не известно.

Как я уже говорил, мы с Виктором Максимовичем встречались в основном в кофейнях. Может создаться ложное впечатление, что он очень часто там бывал. Нет. Он вообще в город приезжал очень редко, но, приехав и посетив кофейню, никуда не спешил и призывал собеседника помедлить.

– О, это был гениальный писатель. Он мог бы вполне получить Нобелевскую премию. Но допустить к профанам такую массу порочной красоты было бы чистым безумием! Нет, нет. Мы сумели взять под контроль все его рукописи. «Приглашение на казнь»! «Защита Лужина»! «Другие берега»…

Он прикрыл глаза и произнес вспоминая:

– Куда торопиться, – говорил он с некоторым наивным эгоизмом, – раз я в город приехал, все равно день потерян.

Около белой, склизкой от сырости садовой скамейки со спинкой, мать выкладывает свои грибы концентрическими кругами на круглый железный стол со сточной дырой посредине. Она считает и сортирует их, старые с рыхлым исподом, выбрасываются, молодым и крепким уделяется всяческая забота. Через минуту их унесет слуга в неведомое и неинтересное ей место, но сейчас можно стоять и тихо любоваться ими. Выпадая в червонную бездну из ненастных туч, перед самым заходом, солнце, бывало, бросало красочный луч в сад, и лоснились на столе грибы: к иной красной или янтарно-коричневой шляпке пристала травинка, к иной подштрихованной, изогнутой ножке прилип родимый мох, и крохотная гусеница геометриды, идя по краю стола, как бы двумя пальцами детской руки все мерила что-то и изредка вытягивалась вверх, ища никому не известный куст, с которого ее сбили.

Я, слава богу, никогда его не торопил. В рассказах о жизни он любил вспоминать необычайные случаи, иногда взрывные выходы в новое сознание. Как я потом понял, эта его склонность была мистически связана с делом его жизни. Само собой разумеется, что я ни разу не усомнился в подлинности его воспоминаний.

Я замер от красоты услышанного.

– Не правда ли, это прекрасно?

Ничего похожего на дельфина с голубой повязкой никогда не повторялось. Да и дельфин этот в конце концов, если подумать, только моя придирка. Как будто Виктор Максимович, помогая дельфину, обязан был проявить хороший вкус к правдоподобию и не отпускать его в море таким уж нарядным.

(Он включил машину для резки бумаги).

Разумеется, с Виктором Максимовичем мы не раз выпивали. Он любил это дело, но должен сказать, что никогда в отличие от меня по-настоящему не хмелел. Казалось, никакое вино не может дохлестнуть до той высоты опьянения, до которой опьянила его пожизненная мечта о свободном парении.

– Но у Набокова есть одна первосортная жемчужина. «Лолита». Это моя самая любимая вещь. Чудо! Божественный слог. Упоительный ритм. Немыслимый сюжет. Украшение всей коллекции. Но! Осквернить историю мировой литературы страницами педофила? Нет, никогда!

Он третий раз погрозил мне пальцем белой перчатки, чтобы я не решился на глупости.

Пожалуй, хмель сказывался только в том, что он начинал читать стихи. И всегда он читал одного и того же лагерного поэта, с кем свела его судьба, а потом наглухо раскидала по разным лагерям. Несмотря на косноязычие некоторых строк, стихи этого поэта казались мне удивительными. Несколько раз я пытался их записать, но он всегда отмахивался.

Затем с упоением оторвал первую страницу рукописи, а все остальное безжалостно бросил в смертельное жерло.

Машина утробно заурчала.

– Успеешь, – говорил он, да и кофейня не слишком располагала к переписыванию стихов. Только одна первая строфа из стихотворения, пронизанного свежей тоской по далекой усадебной жизни, и осталась в памяти.

Я стоял, ни жив, ни мертв.

– Какой волшебный миг, – ноздри его трепетали, – Какая скука всю жизнь трястись над собранием! Какое потрясение уничтожить одним махом любимый уникум!

Не выбегут борзые с первым снегомЛизать наследнику и руки и лицо.А отчим мой, поигрывая стеком,С улыбкою не выйдет на крыльцо…

Коллекционер поднес заглавную страницу к огню свечи. Бумага сначала отпрянула, словно живая, поежилась краем листа, затем стала бурой и вдруг вспыхнула с такой жаркой силой, что обожгла лайковую перчатку.

Фанатик разжал пальцы, квадрат пламени стал падать на стол, но вдруг порыв сквозняка отнес его в сторону, прямо к моим ногам.

Зана

И я успел! Успел наступить на полоску огня подошвой ботинка, и спасти от гибели узкую полоску бумаги.

Жрец пуризма тем временем закинул голову, выпивая шампанское.

Когда мир залихорадило поисками снежного человека, Виктор Максимович нередко приходил в кофейню с журналами или газетными вырезками, в которых говорилось об этом. Он с явным волнением ждал, что снежного человека вот-вот поймают или в крайнем случае сфотографируют. Кстати, я тоже разделял его волнение и любопытство.

Затем наклонился к торту от Пьера Гарньера в анютиных глазках и сладострастно спрятал в прищуренный рот лепесток от цветка.

– Поиски снежного человека, – говорил он, – это, может быть, тоска человека по своему началу в предчувствии своего конца. Люди хотят увидеть своего далекого пращура, чтобы попытаться понять, когда и где именно они свихнулись.

Я же незаметно поднял обгоревший клочок.

И вдруг эти поиски обрушились на Абхазию. Оказывается, в абхазском селе Тхина в прошлом веке поймали дикую, или лесную, как говорят абхазцы, женщину. Нарекли ее Заной.

Через пару минут моя голова вновь оказалась в мешке, после чего охрана отвела гостя вниз и усадила в машину.

Меня отвезли к черту на кулички, на самую окраину Москвы, откуда я добирался домой уже на такси.

Кстати, крестьянин, поймавший ее, сначала подарил Зану местному князю. Князь как будто принял подарок, и она некоторое время жила, привязанная на цепи к огромному грецкому ореху, росшему во дворе князя. И он охотно показывал ее своим высокородным гостям. Но потом князь по каким-то непонятным причинам вернул Зану поймавшему ее крестьянину. Не исключено, что в его решении отказаться от Заны сыграли роль соображения сословной гордости. Возможно, кто-нибудь из гостей ему на что-то намекнул или он сам испугался, как бы кто не подумал, что Зана спрыгнула с его личного генеалогического древа.

Шел снег. Слава Богу, белые хлопья никому нельзя было поджечь.

Привязанная на цепи, Зана жила под открытым навесом возле дома своего хозяина, время от времени неизвестно от кого рожая детей.

Когда от огня фонарей в салоне автомобиля становилось просторнее и светлей, я снова и снова – запоем, – читал про себя уцелевшие строчки на спасенном клочке первой машинописной страницы:

По рассказам очевидцев, рычанием и визгливыми выкриками она выражала злобу или неудовольствие. Иногда издавала каркающие звуки, которые надо было понимать как хохот. Очевидцы отмечают, что никто никогда не видел ее улыбки. И это очень интересно. Это лишний раз нам подтверждает, что улыбка – следствие более тонкого психического состояния, чем смех.

Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресл. Грех мой, душа моя. Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по небу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Ло.Ли.Та.

По прошествии нескольких лет она немного привыкла к людям, и ее больше не держали на цепи. Любимым ее развлечением было разбивать камни о камни. Не исключено, что Зана была на пороге открытия каменного топора.

Дальше набоковский текст обрывала обугленная кайма сгоревшего листа, похожая на ломкий край чернильного крыла траурной бабочки.

Вскоре она научилась выполнять несложную хозяйственную работу: молотить колотушкой кукурузу, таскать на мельницу мешки, приносить из лесу дрова. Под открытым навесом, где она жила, Зана вырыла яму, обложила ее папоротником и, таким образом, устроила себе довольно уютную спальню, куда по ночам явно спрыгивали так и не опознанные любвеобильные тхинцы, потому что Зана беспрерывно продолжала рожать. Многие дети ее тут же погибали, скорее всего ввиду ее крайне неумелого обращения с ребенком, но некоторых тхинцы успевали у нее отобрать и воспитывали их у себя дома, как обычных детей.



1995/2006

Холод Зана переносила хорошо, а жару плохо. Стоило ее ввести в дом, как она начинала сильно потеть и выказывать признаки неудовольствия. Кстати, два-три раза под угрозой палки хозяину удавалось ее приодеть, но как только угроза палки отдалялась, Зана с яростью разрывала на себе платье, топтала его и даже зарывала в землю. В конце концов хозяин махнул на нее рукой, видимо, решив, что на эти опыты не напасешься одежды. Слухи о набедренной повязке, которую в качестве компромисса Зана якобы в более зрелые годы приняла, мне кажутся выдумкой позднейших сельских моралистов.

В летнюю жару она вместе с местными буйволами погружалась в реку Мокву и подолгу наслаждалась прохладой. Так и вижу ее первобытную голову, вероятно, не лишенную с точки зрения некоторых тхинцев своеобразной привлекательности, торчащую из воды рядом с буйволиными головами, только разве что жвачку не жует. Впрочем, голову современной женщины, жующей жвачку даже в воде, гораздо легче представить.

Умерла Зана в восьмидесятых или девяностых годах прошлого века, так что долгожители села ее еще хорошо помнят.

Так вот, из Москвы в Тхину была снаряжена экспедиция с конкурирующими между собой учеными и журналистами. Ученые и журналисты просили старейшин села показать им место, где расположена могила Заны.

Но старейшины села заупрямились, потому что по абхазским понятиям, что отчасти совпадает с понятиями других народов, раскапывать могилу – святотатство. Однако старейшины села Тхина в этом вопросе пошли еще дальше, они решили, что раскапывать могилу дикой женщины, раз уж ее приручили, тоже святотатство.

Все же им не хотелось прямо отказывать почетным гостям, и они, как мне кажется, устроили небольшой спектакль, главным героем которого оказалось дерево карагач. Они признавали, что Зану похоронили под карагачем, но по вопросу, где именно рос этот карагач, высохший и порубленный на дрова еще в начале нашего века, у стариков возникли непримиримые разногласия.

Они называли самые разные места, достаточно далеко отстоящие друг от друга. При этом старики всеми силами пытались утешить журналистов и ученых тем неоспоримым фактом, что Зана была, без всякого сомнения, зарыта под карагачем, даже если так и не удастся вспомнить, где именно стоял этот карагач.

– Так и пишите и не ошибетесь, – говорили они, – мы ее, как настоящего человека, зарыли под карагачем. Но журналистов и ученых никак не мог утешить сам факт погребения Заны под карагачем. Судя по всему, они этому карагачу вообще не придавали значения. Судя по всему, им было все равно, что возвышалось над могилой Заны – могучий карагач или куст бузины.

Они даже заподозрили стариков в проявлении патриархальной хитрости. И тогда конкурирующие журналисты и ученые объединились между собой и сами пошли на военную хитрость. Они сказали, что у них, в сущности, не научная экспедиция, а правительственное задание найти кости Заны и немедленно на самолете доставить их в Москву. Они сказали, что раз старики не могут вспомнить, где рос карагач, что само по себе выглядит странно, ибо обычно старики хорошо помнят, где, когда росло какое дерево, а уж где рос карагач, и подавно должен помнить любой старик, – но раз уж, сказали ученые и журналисты, в селе Тхина развелись такие слабопамятные старики, что они не помнят, где рос столь важный для науки карагач, придется завезти в Тхину бульдозер, который в ходе выполнения правительственного задания вполне может коснуться и некоторых семейных кладбищ.

Тут память стариков вроде бы прояснилась, и они, вспомнив, где в начале века рос карагач, ткнули теперь своими согласными посохами в одно место и сказали, «Ройте! Если это надо правительству…»

Экспедиция раскопала могилу, вынула оттуда все кости и приехала в мухусскую гостиницу, чтобы на следующий день отбыть в Москву. Но тут временный союз журналистов и ученых распался. Журналисты, естественно, стремясь к мировой славе, собирались устроить большую пресс-конференцию, и кости Заны им нужны были позарез для наглядного доказательства своего открытия. Ученые же, стремившиеся к более кропотливой работе с костями, боялись, что журналисты, показывая кости Заны и давая их щупать всяким развязным иностранным коллегам, многое попортят.

Из-за этого непримиримого противоречия ночью в гостинице, говорят, произошло не вполне пристойное событие. Не то журналисты выкрали часть костей у ученых, не то ученые лишили журналистов причитающихся им костей. Одним словом, там произошла какая-то чушь, и я не знаю, чем это все кончилось. Вернее, не знаю, в чьих именно чемоданах кости Заны, если это вообще были кости Заны, отбыли в Москву.

Оказывается, битва вокруг костей Заны на этом н