Владимир Кунин
На основании статьи…
Посвящается Ирине Куниной
— Herr Teplow! Sie haben morgen eine Bronchoskopie. Sie dürfen ab heute nichts mehr essen. Für diese Untersuchung müssen Sie nuchtern sein. Alles klar?[1] — томно сказала кургузая и толстозадая медицинская сестричка в коротковатых белых брючках.
Произнося фамилию Кирилла Петровича, сестричка сделала ударение на первый слог — Тёплое. Наверное, так было больше похоже на привычные немецкие фамилии, оканчивающиеся на «…OB».
Она повесила над кроватью Теплова табличку с надписью «Nuchtern», что означало — «Натощак», и вышла из палаты.
Кирилл Петрович снял очки, отложил кучу русских газет и распечатки из сайта «Компромат. ру», еще вчера принесенные женой Зоей из дому, и попытался сдержать нервную зевоту. И раскашлялся.
«Господи!.. Что я читаю?! — подумал Кирилл Петрович, и ему стало невероятно жалко самого себя. — Мне-то на хрена все это нужно знать? Я-то здесь при чем? Тем более — сейчас, когда… На кой черт я влезаю в Чужую сегодняшнюю суть — как ТАМ, что ТАМ? ТАМ же ни черта МОЕГО уже не осталось…»
Тут Кирилл Петрович тихо выматерился, и мысли его вяло, но неотвратимо потекли в привычном русле: почти все близкие ему люди уже на том свете. Или разъехались. Те, кто остался ТАМ в живых, изменились чудовищно. Постарели неузнаваемо, стали суетливыми. Все безуспешно пытаются вписаться в нынешний мутный поток всеобщей воинственно завистливой деловитости. Не по возрасту уже, ребятишки. Не по возрасту…
Не понимают, что их время провалилось в тартарары еще в начале девяностых. Не хотят понимать. Не могут. Ждут каких-то изменений, чего-то нового. Того, что вернет им смытое Старое. Не верят, что жизнь их фактически закончена и в вялом предсмертном тлении новыми у них могут быть только неизлечимые болезни, огорчения и воспоминания о прошлом, в котором теперь, издалека, они кажутся себе прекрасными и победительными…
Родных у Тепловых нет. Только двоюродные сестры у Зойки. А настоящие родные — мама, отец, старший брат Леша — на Сестрорецком кладбище под Питером, на Кунцевском под Москвой.
Сожжены, сожжены мосты. Никто никому не нужен.
Как там у Галича?..
…Вот мы и встали в крестах и в нашивках, нашивках, нашивках…
Вот мы и встали в крестах и в нашивках, в снежном дыму.
Встали и видим, что вышла ошибка, ошибка, ошибка…
Встали и видим, что вышла ошибка, и мы — ни к чему…
И все равно какой-то болезненный инстинкт заставляет Кирилла Петровича торчать в русских газетах, в разнузданно нечистоплотном российском Интернете. Жалкие остатки его жизни тонут в программах российского телевидения, адаптированного специально для иностранцев…
«Это мы-то с Зойкой «иностранцы»!» — всегда удивленно огорчается Кирилл Петрович.
Но каждый год Теплов упрямо подписывается на несколько российских газет и журналов. Здесь, в Германии, это неправомерно дорого. Всякий раз, когда наступает время подписки, Кирилл Петрович неуверенно говорит Зойке: «А вдруг для работы пригодится…»
Оба они понимают, что Кирилл Петрович, мягко говоря, не очень искренен, но споров по поводу этих весьма ощутимых затрат никогда не возникает.
А как легкомысленно и безобразно транжирятся минуты, часы, дни, отпущенные природой под уже осязаемый финал твоего бытия. На беспомощные телевизионные сериалы, на бездарную московскую «развлекаловку», на лукавые «Вести», завиральные «Новости» и лживое правительственнопомпезное «Время»…
И каждый раз Теплов с ужасом понимает, что он ОТТУДА и не уезжал!
Это при четком осознании, что ностальгии в них с Зойкой — ну ни на грош. Поразительный феномен!
Если бы в самом начале девяностых, в Ленинградском институте онкологии, где Зойку прооперировали уже во второй раз, нашлись бы медикаменты для обязательной послеоперационной химиотерапии и ему не пришлось бы, задравши хвост, мотаться чуть ли не по всей России в поисках этих лекарств, хрен бы они оказались в Германии.
Теплов знал: он должен спасти свою Зойку, а на все остальное ему было глубоко наплевать.
К тому времени у нее обнаружили еще и метастазы в печени. Хорошо, что это произошло уже в Мюнхене.
Если слово «хорошо» вообще применительно к этой ситуации.
Пять с половиной часов тяжелейшей операции в «Neuperlach Klinikum», и через полтора месяца, в ста километрах от Мюнхена, в реабилитационном онкологическом центре Бад Райхенхаля, слабенькая и похудевшая Зойка, в дикую июльскую жару, уже героически ползала по альпийским предгорьям на райском участке бывшей германско-австрийской границы.
К тому времени на Тепловых свалился небольшой грант министерства культуры Баварии, и жизнь их стала потихоньку налаживаться.
Домой в Ленинград уехать они не могли — Зойка была на нескончаемой «химии», а каждые три-четыре недели проходила различные контрольные онкологические тесты. После всего того, из-под чего они так мучительно выкарабкались, рисковать не хотелось.
Когда Зойка совсем окрепла, они на пару недель смотались в Москву. Поселились на Маяковке в «Пекине», и Кириллу Петровичу в разных местах счастливо удалось заключить несколько контрактов на будущее, получить достаточно ощутимые авансы и продать пару своих старых работ. Платили долларами.
В Мюнхене Тепловы меняли доллары на марки, оплачивали ими квартиру, счета, полдесятка страховок, бензин для машины, да все, за что нужно было платить…
Потом пришла эра евро. Для Тепловых не изменилось ничего. Если не считать, что цены удвоились буквально на все.
Зойка, казалось, совсем очухалась: по пятнадцать часов не вылезала из-за своего компьютера, сочиняла эскизы для каких-то модных журнальчиков. И пока Кирилл Петрович был занят каким-нибудь большим заказом и ничего не зарабатывал по мелочи, Зойкины эскизы просто-напросто кормили их и целиком содержали дом — маленькую наемную двухкомнатную квартирку с огромным балконом в чудесном зеленом районе Мюнхена.
Зато когда Кирилл Петрович наконец сдавал свой многомесячный заказ и получал большой гонорар, то в перерывах между Зойкиными врачебными проверками он увозил ее на Канарские острова, на Мадейру, на Крит, на Майорку.
А однажды, после семнадцатичасового перелета, правда, с пересадкой и трехдневным отдыхом в Лос-Анджелесе, Тепловы оказались в Тихом океане между Америкой и Японией — на Гавайях, в Гонолулу. Об этих абсолютно счастливых двух неделях Теплов, наверное, будет вспоминать до последнего вздоха. Хотя…
…если завтрашняя бронхоскопия подтвердит убийственную беспощадность той семи с половиной сантиметровой опухоли на правом легком Кирилла Петровича, случайно обнаруженной при обычном плановом рентгене сердца, он не успеет так уж осточертеть всем своими рассказами о Гавайских островах. У
него просто не останется на это времени…
Недавно, на задворках какого-то глянцевого журнальчика, в эпицентре медицинско-рекламной перепалки между увлажняющим кремом «Шанель» и сенсационным голландским открытием в этой же области, но под другим названием, Теплов случайно прочитал очень обнадеживающую фразу:
«…каждый доживает до СВОЕГО рака. Или не доживает».
Написал же когда-то Михаил Аркадьевич Светлов:
…Он еще вздохнет, застонет еле,
Повернется на бок и умрет.
И к нему в простреленной шинели
Тихая пехота подойдет…
«…Зойку… Зойку жалко до одури, до слез! — думал Теплов. — Как же она останется одна-одинешенька — моя родная «тихая пехота»? Безжалостно и многократно простреленная…»
— Чего она тебе сказала, Петрович? — спросил Теплова его синий сосед по двухместной больничной палате.
Он только что вышел из душа, растирая себя большим домашним махровым полотенцем.
Новый онкологический корпус был совсем недавно пристроен к старой университетской клинике, и в нем, при каждой палате теперь, имелся собственный душ и туалет. Что было очень удобно. Даже обладатель самой дешевой, «социальной» медицинской страховки теперь мог принять душ или просто пописать без малейшей необходимости выходить для этого в коридор в поисках мест, как говорится, «общего пользования».
А синего цвета сосед по палате был от татуировок, покрывающих все его стариковское жилистое, когда-то, наверное, очень сильное тело. Причем эти татуировки были не сегодняшними — модными, вылизанными, роскошными и многоцветными салонными тату, скопированными с радужных псевдокитайских эскизов из специальных современных красочных каталогов.
Татуировкам соседа насчитывалось минимум лет сорок, пятьдесят. А то и того больше… Он был весь покрыт неровными, мрачными российско-тюремными, дурно нарисованными могильными крестами, виселицами. Из синюшного сердца, наколотого почему-то под правой лопаткой, торчал синий финский нож, а вокруг этого сердца — уродливые русалки с чудовищно нарушенными пропорциями. Ну, и конечно, словно лозунги в лагерной зоне, вечные жалостливые заклинания — «Не забуду мать родную!» и «Кто не был — тот будет, кто был — не забудет».
Это все на спине, животе, на руках. Снизу же — из-под резинок от трусов и пижамных штанов — были видны фрагменты выползающих кладбищенских змей и еще чего-то совсем уж жутковато загадочного.
А шею соседа, словно петля висельника, синим ожерельем обвивал классический блатной постулат — «Не верь, не бойся, не проси!».
На левой стороне груди от каждого малейшего движения соседа оживал и недовольно морщился серо-синий профиль лучшего друга советских физкультурников товарища Сталина.
С правой же стороны грудной клетки на очень приблизительного «вождя народов» в упор и, как казалось Кириллу Петровичу, с явным политическим упреком поглядывал на Сталина его бывший пахан и подельник — Владимир Ильич Ленин (Ульянов). Кстати, тоже не очень-то претендующий на абсолютное портретное сходство.
Когда несколько дней тому назад этот пестрый человек небольшого роста и явно восточного вида (как говорят сейчас в России — «лицо кавказской национальности») впервые появился в дверях двухместной палаты отделения легочной онкологии, Теплов сразу же принял его за турка, которых в Мюнхене — пруд пруди.
Вместе с этим будущим соседом Кирилла Петровича в палату просочилась его жена — маленькая, некрасивая женщина лет шестидесяти, в длинном и бесформенном турецком шелковом пальто с плечами «фонариком». Эту униформу эмигрантские турчанки носят как гордый отличительный знак подлинной национальной принадлежности.
В одной руке у нее был пластиковый пакет из магазина «Aldi» с бананами, в другой — строго запрещенный в больничных стенах мобильный телефон. По которому она, отворачиваясь ото всех, тихо и непрерывно говорила по-русски с тяжелым неистребимым еврейским акцентом.
Да и соседа звали как-то странно и диковато на слух — Рифкат Шаяхметович
КОГАН!
Так он сам отрекомендовался Кириллу Петровичу на превосходном чистом русском языке без малейшего постороннего фонетически восточного признака и какого-либо акцента. И тут же попросил называть его просто «Рифкат». Потому что «Шаяхметович» нормальному человеку не выговорить. А любая ошибка при произнесении его имени или отчества для него, как он сам выразился, звучит оскорбительно. И он рад, что теперь живет в Германии, где отчеств отродясь не бывало. А то с этим отчеством, мать его!., у него повсюду были одни заморочки.
Но еще больше он рад, что попал в одну палату с земляком. С русским. А то он, Рифкат Шаяхметович Коган, по-немецки — ни в зуб ногой.
Он сочувственно, словно хотел успокоить Теп-лова, поведал ему и Зойке, что у него тоже рак, кажется, чего-то внутреннего, в кишках, что ли?., и ему совсем недавно исполнилось семьдесят четыре.
Рифкат оказался моложе Кирилла Петровича всего на пять лет, но по исламскому укладу безоговорочно признал Теплова «Старейшим». Вернее — вожаком их маленькой стариковской стаи.
К тому же он оказался в состоянии полного и самого почтительного восхищения от ужасающе примитивного, полуграмотного улично-магазинного немецкого языка Кирилла Петровича.
— Чего она сказала тебе, Петрович? — повторил Рифкат.
— Чтобы я с вечера не жрал. И утром ни крошки. Завтра у меня бронхоскопия, — и, полагая, что он должен объяснить Рифкату мудреное слово «бронхоскопия» как-нибудь попроще, добавил: — Будут запихивать мне в легкие маленькую видеокамеру и…
— Знаю, знаю, — сказал Рифкат. — Мне уже такое делали. Только через задницу. Тоже видеокамеру. Не боись, Петрович. Ничего не почувствуешь. Кольнут в вену, вырубят тебя, только в палате и проснешься. Я такую кишку уже раза три жопой глотал.
Рифкат развесил полотенце для просушки на спинке кровати и неожиданно легко рассмеялся:
— Но ты, Петрович, не переживай. В тебя, наверное, другую кишку засунут. Потоньше.
— Надеюсь.
Хотел было еще что-то сказать, но вдруг сам себе стал противен: «…чтобы с вечера не жрал…», «будут запихивать»…
Откуда в нем этот бодренький фальшак? Почему он вдруг заговорил с Рифкатом каким-то упрощенным, несвойственным себе языком?.. В этаком лживо народненьком стиле. Чтобы уравнять «весовые категории»? А на хрена?!. Они и так на равных. Почти одного возраста, оба уже, считай, приговорены…
К тому же этот разрисованный старик, с невероятным сочетанием имени и фамилии — Рифкат Коган, разговаривает совершенно нормально. Никакого провинциализма, хорошо строит фразу, достаточно интеллигентен. Только изредка срывается на лагерный жаргон. Да и то, лишь когда Зойка под вечер уезжает домой и они с Петровичем остаются в палате одни. Но и это Теплов воспринимает в своем соседе всего лишь как слегка кокетливую попытку зацепиться за свое уходящее мужчинство.
А в голове только одно:
«Пронеси, Господи!.. Дай мне пожить еще хоть пару лет. Зойка так хотела в Сингапур! Одно время она этим Сингапуром просто бредила…»
И еще.
Сквозь постоянно пульсирующую тревогу, бессонные и безмолвно истерические ночи — злокачественная?.. или не злокачественная?., а если злокачественная, то сколько осталось?.. Кириллу Петровичу все казалось, что он уже где-то слышал голос этого Рифката. Мало того, вчера Теплову вообще причудилось, что он даже встречал его черт-те когда в своей пестрой и не всегда праведной жизни.
Шаяхметович. Шаяхметович…
С этим роскошным отчеством он уже тоже когда-то сталкивался. Не в своих среднеазиатских командировках, а при каких-то других странных, напрочь забытых обстоятельствах. Когда? Где?..
— Ты еврей, Рифкат?
Тот рассмеялся:
— Нет. Я — «чурка». «Чебурек». В России — нежелательное «черножопое лицо кавказской национальности».
— Почему же ты Коган?
— А как еще я мог уехать оттуда? Был в Могилеве у одного корешка, побазарили, нашли там эту Полину… Она уже была в стартовой позиции на отвал. Заплатил ей штуку баксов, расписались. Я взял ее фамилию, еще кое-кому отслюнил там за пару понтовых ксивочек и официально прибыл сюда, прости господи, ее законным мужем. Как говорится, «по еврейской линии».
— Так она что? Не жена тебе?
— Почему? По документам — жена. А так…
Рифкат невесело усмехнулся. И в этой усмешке на мгновение в глазах Кирилла Петровича молнией снова промелькнуло что-то неясно знакомое, стертое временем, почти наглухо затянутое черной пеленой десятков прошедших лет.
Вошла в палату толстенькая сестричка в коротковатых брючках. Принесла ужин для Рифката. Поставила пластмассовый поднос с тарелочками на стол, пожелала герру Когану хорошего аппетита и направилась к дверям, покачивая бедрами и пухленьким задом.
— Данке шон, — глядя ей вслед, сказал Рифкат.
Повернулся к Кириллу Петровичу и мечтательно проговорил:
— Вот эту Хрюшку я бы шпокнул. Мой размер.
— У тебя с… этим все еще в порядке? — удивился Теплов. — Ну, ты понимаешь, про что я?..
— Об чем ты говоришь, Петрович?!. — рассмеялся Рифкат. — Раз в сто лет приподнимет головку и тут же сам в обморок с перепугу падает. А насчет сестрички это я так — для бодрости. Хотя, может, если поднатужиться…
Сегодня на утреннем обходе Теплов как мог, через пень-колоду, переводил шефу онкологического отделения жалобы Рифката на какие-то странные, нескончаемые, очень сильные боли в костях, а Рифкату — короткие успокаивающие ответы шефа.
Когда же их лечащий врач, молоденький доктор Кольб, что-то сам хотел спросить у шефа, тот, не переставая ободряюще улыбаться Кириллу Петровичу и Рифкату, негромко прервал Кольба:
— Все остальные вопросы… — сказал шеф и дальше произнес всего лишь два совершенно неизвестных Кириллу Петровичу слова: —
…ante portas.
После чего он по-приятельски пожал руки герру Когану и герру Теплову и вместе со всей своей камарильей покинул палату.
— Чего шеф сказал нашему Кольбу? — напряженно спросил Рифкат.
— Понятия не имею. «Анте портас»… Наверное, что-то сугубо медицинское.
— Херовые у меня, видать, дела, — задумчиво проговорил Рифкат Коган.
«Есть Ты или нет Тебя, наплевать… Если есть, спаси и помилуй Зойку, жену мою любимую и отважную!.. Который год она на этой проклятой «химии». Лишь бы у нее снова ни черта не возникло! Как она одна без меня будет карабкаться по остатку своей жизни?..»
…Скорее всего, дела у Рифката были и в самом деле неважные.
Когда врачи при больных начинают разговаривать по-латыни — можно предположить что угодно. Ибо латынь и греческий в русских гимназиях изучали только до семнадцатого года двадцатого века. А «анте портас» — были чистейшей латынью. И фраза шефа отделения онкологии, сказанная им доктору Кольбу в палате, переводилась с немецкого и латыни следующим образом:
«Все остальные вопросы — за дверью».
Что резко опрокидывало стойкое российско-эмигрантское убеждение, будто немецкие врачи равнодушно и безжалостно обязаны сообщать своим пациентам самые страшные диагнозы, полагая, что больной человек должен знать про себя все…
Уже в коридоре отделения, в дальней стороне от палаты Рифката и Кирилла Петровича, шеф еще раз тщательно просмотрел историю болезни герра Когана, все результаты последних исследований, после чего, уже без всякой латыни, негромко сказал доктору Кольбу и всему своему окружению:
— Герра Когана мы теряем. Он уже не операбелен. Слишком поздно. Химию продолжайте. Обезболивайте и обезболивайте. Вопрос недели.
— Рифкат, ты в бога веришь? — спросил Кирилл Петрович.
— Нет, — ответил Рифкат. — Я в бога не верю, но боюсь его беспредельно.
Кирилл Петрович замер, затаил дыхание, потрясенно уставился на Рифката широко открытыми глазами.
Со стороны могло показаться, что или его изумила столь парадоксальная форма неверия соседа в Высшие силы, или безмерно удивила произнесенная Рифкатом фраза, откуда-то издалека ворвавшаяся в его сегодняшнюю лексику. У Кирилла Петровича сами собой притихли ежесекундные мысли о печальной Зойкиной судьбе после того, как он умрет.
Притупилось ощущение тихой безмолвной истерики и перепуга — а если это «злокачественная»?..
Исчез так часто представляемый им, но слегка размытый вид своей будущей могилы и попытки вообразить себе картинки собственного погребения. Дескать, как это будет выглядеть драматургически?..
Все пропало. Осталась только светлая, чистенькая, оснащенная по последнему слову медицинской техники больничная палата онкологического отделения университетской клиники в Мюнхене.
И глаза этого женато-неженатого Рифката Когана, с его нелепым, анекдотичным сочетанием мусульманского имени, дарованного ему при рождении, и еврейской фамилии, в старости купленной за тысячу долларов. Да еще и с ног до головы бездарно и пошло разрисованного по всем блатным канонам лагерных зон и российских тюрем…
— Как ты сказал?!. — хрипло переспросил потрясенный Теплов.
Рифкат улыбнулся Кириллу Петровичу и мягко повторил:
— Я, Петрович, сказал, что
«в бога я не верю, но боюсь его беспредельно».
Вот тут в сознании ошеломленного Кирилла Петровича со страшным грохотом рухнула глухая стена толщиною в пятьдесят лет!
Она разлетелась на десятки тысяч кусочков прошлой жизни Кирилла Петровича Теплова. И в одном из обломков — не бог весть в каком крупном, но бесформенном и корявом, с острыми опасными сколами и гранями — Теплов увидел себя молодым, уже разошедшимся с первой женой и еще не встретившим свою Зойку…
…и сквозь несколько десятилетий, нырнувших в прошлое, услышал совсем не изменившийся голос Рифката, который в ответ на отчаянный вопрос руководителя следственной группы, следователя по особо важным делам Ленинградской прокуратуры Кости Степанова: «Рафик! Ты хоть в бога веришь?!.» — ответил:
«В бога я,
гражданин начальник, не верю. Но боюсь его беспредельно».
Теплова еще тогда, в начале шестидесятых, поразил этот ответ. Такого он потом больше нигде никогда ни от кого не слышал…
Почти непосильным напряжением воли Кирилл Петрович попытался вывести себя из ступора и, с трудом шагнув из внезапного прошлого в день сегодняшний, осторожно и тихо спросил у Рифката: — Алимханов, это ты?..
…интересно, Костя Степанов жив еще или уже… того? Он, кажется, был года на два старше Кирилла Петровича…
…еще вчера, когда поздним вечером спускался с Зойкой на лифте в больничный гараж, чтобы она могла сесть в машину и наконец-то поехать домой, у Кирилла Петровича все еще теплилась какая-то дурацкая надежда. Вот обследуют его хорошенько, внимательно, убедятся в своей ошибке, похвалят самих себя за врожденную немецкую врачебную дотошность и перестраховку, и все вернется в нормальное прежнее русло.
Он останется здоровым (соответственно своему возрасту), и в его легких нет никакого рака!
Есть что-то поддающееся скорому, необременительному лечению. И он будет
продолжать жить дальше. После того как эти же немцы его Зойку вытащили с того света за уши, он в них очень уверовал.
Кирилл Петрович даже устроил себе быструю ходьбу по длинным коридорам онкологического отделения. Дескать, вот я какой бодрый, спортивный старикашка! Чем, честно говоря, привел в неодобрительное удивление ходячих пациентов и младший медицинский персонал.
Но вот сегодня, как повесили ему эту табличку — «Nuchtern», так и впал он в тихую панику. Даже Зойка, которая с утра до вечера торчала в палате, не смогла вывести его из этакого дребезжащего состояния.
А что, если завтра бронхоскопия покажет худшее? И сколько времени будет отпущено на это самое —
«…жить дальше»?
«Господи, боже мой!.. Да когда же все это было? В какой такой прошлой жизни?..» — думал Кирилл Петрович Теплов.
Нет никакой «прошлой» жизни. Как нет и «будущей». Есть только одна, одна Жизнь! Она просто искусственно подразделяется на какие-то определенные этапы, на совершенно конкретные «До» и «После». Если некий этап затягивается, то тогда уместно определение — «Во времена…»
Для кого-то важен один этап, для кого-то — другой.
Во времена действия статьи 88 Уголовного кодекса РСФСР — «Нарушение правил о валютных операциях» — был один этап нашей Жизни. После отмены этой статьи — начался расцвет этапа доселе неведомого и прекрасного!
То, о чем раньше нельзя было даже помыслить, теперь губительно-освежающим водопадом обрушилось на головы бывших советских граждан: доллары, доллары, доллары!!!
А еще лучше — евро.
Дают, берут, отстегивают, откатывают…
В телевизоре — все поют и изредка возмущаются излишней свободой финансовых нравов…
Интернет вспухает якобы праведным негодованием и лопается, распространяя вокруг себя омерзительный запах…
Газеты проливают, как теперь говорят, «проплаченные» крокодиловые слезы и вопят лживыми голосами:
«Волга впадает в Каспийское море!!!»
«Это что же творится, господа хорошие? Десятки миллиардов долларов в год уходит только на одни взятки своим же чиновникам!..»
«Однако, справедливости ради, — вспомнил Кирилл Петрович, — все отмечают, что в неприглядной картинке повального мздоимства есть и симпатичный высоконравственный мазок — дают чиновникам (а они, суки, берут!..) не затем, чтобы обойти созданный ими же закон (!), а для того, чтобы они, засранцы, его хотя бы частично исполнили».
Журнал «Форбс» сладострастно публикует перечень самых богатых людей в мире. Наших там — полно!..
Правда, после объявления мирового экономического кризиса наш список слегка увял, но в это, кажется, никто не верит.
Кто профессионально обучен и натаскан, те стараются не светиться. Все они из бывшего КГБ и поэтому во всенародно читаемых открытых списках, слава те Господи, не значатся. Как утверждает бывший советник российского Президента по экономическим вопросам (а уж он-то это хорошо знает!..), из тысячи важнейших государственных постов в России семьдесят семь процентов возглавляются действующими сотрудниками специальных служб!
Очень толковые тренированные ребята. Мать их за ногу. «Форбс» может на них только облизнуться. Хотя желтые таблоиды иногда негромко и тявкают на них из подворотни. Но это так — от зависти и привычного испуга. И для коммерческого тиража.
«Эти ребята были когда-то бойцами невидимого фронта, — таинственными сотрудниками Главного Института Власти, — размышлял Теплов. — А теперь они на самом, что ни есть, на виду. Скромные и достойные владельцы земли русской, ее недр и ее народонаселения. Электората, так сказать. Как говорится…»
«…Человек проходит как хозяин необъятной родины своей!..»
От собственноличных долларов и евро этих бывших спецпареньков офшорные зоны всего света чуть не лопаются.
«Пиастры, пиастры, пиастры!!! — хрипит старый стивенсоновский попугай, сидя на плече одноногого Джона Сильвера…»
Так вот, в те времена — времена «шестидесятников» и пр…
…после восьмилетней армии, полупрофессионального спорта (профессионального у нас тогда якобы не было); после неудачной студенческой женитьбы и тихого бескровного развода, ибо делить было абсолютно нечего; после нежных шеренг юных манекенщиц, стюардесс, официанток и продавщиц универсальных магазинов Кирилл Теплов — член Союза журналистов СССР, которому тогда уже завалило за тридцать, — числился штатным, специальным корреспондентом при Ленинградском корреспондентском пункте одной из самых могучих советских газет, издающихся, конечно же, в Москве.
И уж кто-кто, а Теплов больше, чем кто-либо, был в курсе того уголовного дела, по которому «проходил» и молоденький Рифкат Шаяхметович Алимханов, по кличке «Рафик-мотоциклист».
Кликуху эту Рафик заработал честно: за тяжкий труд и подлинный талант.
Сразу же после демобилизации он стал собирать на свалках и скупать на барахолках искалеченные и ворованные мотоциклы любых марок. Восстанавливал их, доводил до полной и превосходной кондиции и продавал кому надо с большим припеком. Механиком он был феерическим! В основном его мотоциклы уходили в Прибалтику. В Ригу, Таллин, Вильнюс. Там в мотоциклах Рафика толк понимали…
Сам он разъезжал по Ленинграду на могучем, собранном собственными руками «Харлее-Девидсоне». Четыре горизонтально расположенных цилиндра «Харлея» вызывали завистливое и обильное слюнотечение у всех ленинградских стиляг и пижонов, хотя бы чуточку кумекавших в подобных средствах передвижения…
Но однажды Рафик Алимханов неожиданно забросил свое достаточно прибыльное мотоциклетное дело и занялся совсем-совсем другим…
А кличка — Рафик-мотоциклист за ним так и осталась.
Тогда только за одно невинное прикосновение к такому понятию, как «валюта», можно было схлопотать по восемьдесят восьмой статье от трех до пятнадцати с конфискацией всего нажитого и спертого имущества. А уж если в деле будет фигурировать золотишко, камушки или того хуже — платина мимо империи попытается проскочить, — вообще не отмоешься!
В искусственный период наивной хрущевской «оттепели», впопыхах сочиненной Эренбургом, трех хмырей — известных московских валютных фарцманов — по запарке даже показательно расстреляли.
Вопреки всем статьям Уголовною кодекса РСФСР, утвержденного третьей сессией Верховного Совета 27 октября 1960 года.
Со Старой площади позвонили куда следует и тихо так, человечно, ну, просто по-ленински, сказали: «Надо. Чтоб другим неповадно было».
Суд, естественно, взял под козырек, щелкнул каблучками, послал в жопу всю третью сессию своего Верховного Совета вместе с его Уголовным кодексом и…
…шлепнул валютчиков. В смысле — расстрелял.
Чтобы те по лагерным баракам да лесоповалам не мучились.
Потому что советский суд — самый гуманный суд в мире.
…Где полегла в сорок третьем пехота, пехота, пехота…
Где полегла в сорок третьем пехота без толку, зазря,
Там по пороше гуляет охота, охота, охота…
Там по пороше гуляет охота, трубят егеря!..
— Слушай, старик! Был звонок из Москвы. Вчера нашего главного вызывали в ЦеКа и отшлепали по первое число. Тут, понимаешь, вовсю катит вторая волна, аналогичная той, фарцовочно-расстрельной. Тема, можно сказать, особой государственной важности, а мы, дескать, ухом не ведем и молчим, словно дерьма в рот набрали. Короче, матерьял должен быть — зашибись! Я с утра звонил прокурору города, стелил для тебя соломку, — сказал тогда Теплову заведующий корреспондентским пунктом.
В одиннадцать часов утра от него уже вкусно пахло коньяком. Это был большой, толстый, ироничный и талантливый царедворец. Несколько лет он просидел во Франции собственным корреспондентом, превосходно владел французским и английским и недавно вернулся в Союз.
Вернулся достаточно плотно «упакованным». Чтобы не очень страдать от разницы между вполне обеспеченным Парижем и полупустым Ленинградом. Хотя бы первые три-четыре года. Стиранию международных экономических граней для персон, особо приближенных к власти, еще очень способствовало прикрепление заведующего корреспондентским пунктом такой газеты к специальному закрытому промтоварному отделу ДЛТ — «Дома Ленинградской торговли». А также к «Свердловке» — обкомовской поликлинике и больнице, к таинственному партийному буфету в Смольном с четким иерархическим пайковым распределением. Ну и, естественно, самые доверительные отношения со специалистами по идеологии из Комитета государственной безопасности. Это уже в обязательном порядке. Не говоря даже о сертификатно-чековом магазине «Березка»…
— А конкретнее? — попытался уточнить тогда Теплов.
— Паспорт и удостоверение Союза журналистов с собой?
— Да.
— Вот и вали в городскую прокуратуру. Там тебе все расскажут. Фарцовня, валюта… Золотишко, платина через границу туда-сюда шмыгают. Росювелирторг ручонки заламывает, слезами обливается. Перекупщики у них — кость в горле… Москва дала добро на «подвал» в шестьсот строк. Я набросал официальное письмецо на нашем бланке в прокуратуру. Держи! Ты в нем, естественно, представлен в лучшем виде. Все чин-чинарем. Тебя там ждут с букетом настурций и оркестром Эдди Рознера.
— Сроки? — спросил тогда Кирилл Теплов.
— Как всегда: чем быстрее, тем лучше.
Когда Теплов уже был в дверях корпункта, толстяк окликнул его:
— Этимологию слова «фарцовка» знаешь?
— Понятия не имею. Что-то блатное, наверное.
— Неуч. Так уж и быть. Где наше не пропадало! Отрываю от сердца и продаю за обеденный перекус и сто пятьдесят армянского в Восточном буфете «Европейской». Вход, как тебе известно, с улицы Ракова.
— Известно, известно. Давай свою этимологию.
— «Фарцовка» — безжалостно русифицированное и бесчеловечно искаженное английское выражение «For sale» — «На продажу». Можешь взять себе эпиграфом…
«Господи, милостивый… Это же Рафик-мотоциклист!.. Это же Рифкат Алимханов… Боже мой, только бы выжить!..»
— Это ты, Рафик?..
Старик Теплов напряженно всматривался в синего от татуировок старика Когана, пытаясь узнать в нем молоденького Рафика-мотоциклиста из шестьдесят второго года прошлого века.
— Алимханов, это ты?
— Я, Кирюша, я… — ответил ему старый Рифкат и тихо заплакал.
У него затряслись острые исхудалые плечи, на дряблой, иссеченной морщинами шее ожила и задвигалась синяя петля из тюремно-лагерного законодательства — «Не верь, не бойся, не проси!», задрожали пальцы рук с наколотыми неровными синими буквами — именами прошлых любимых…
Кирилл Петрович встал, обнял старого, плачущего, худенького, истатуированного с ног до головы Рифката Когана-Алимханова, прижал к себе и уже вслух повторил тихим шепотом:
— Только бы нам с тобой выжить…
В начале тридцатых, будучи свято уверенными в том, что «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!», а также верноподцаннически и совершенно искренне следуя указанию вождя мирового пролетариата — «Уничтожить духовенство к чертям собачьим!» и, как еще мудро и прозорливо добавил Ильич: «Чем больше, тем лучше!», специальные люди отстреляли чуть ли не всех служителей русской православной церкви.
В провинциях же, где с патронами, как и с хлебом, всегда было туговато, попов просто сбрасывали с колоколен на землю. С церковных куполов посшибали кресты. Торжественно и злобно жгли иконы. Серебряные оклады и чаши конфисковали в пользу простого трудового народа и сперли.
Часть молельных строений разрушили, остальные использовали как складские помещения, клубы и свинарники.
И только в Ленинграде в тридцать втором году, на углу Литейного проспекта и улицы Чайковского, с Сергиевским собором, построенным архитектором Леонидом Бенуа, ректором Императорской Академии художеств, обошлись достаточно бережно и культурно.
Наполовину его разобрали, а то, что не смогли демонтировать, — аккуратненько взорвали. А на его месте чуть ли не на целый квартал выстроили очень «Большой дом». Заселили его нашей рабоче-крестьянской милицией, ну, и…
…сами понимаете кем еще.
Для особо наивных и недогадливых — служивыми потомками верных бойцов Чрезвычайных Комиссий прошлых лет.
После устрашающего «ВэЧеКа» у этой комиссии было много самых различных названий, одинаково и неизменно приводящих советских граждан в состояние обморочного перепуга.
Зачастую — с последующим летальным исходом.
А чтобы сор из избы не выносить, там же — в середине «Большого дома» — организовали так называемую внутреннюю тюрьму. Что было очень удобно при работе с разными деклассированными элементами во время следственных упражнений.
Нужно, к примеру, допросить политического или уголовного сидельца в самый неожиданный для него момент — нет проблем! Ехать за ним никуда не надо. На дворе холод, слякоть, дождь со снегом, а ты сидишь себе в теплом кабинетике, поднимаешь трубочку специального прямого телефончика и говоришь:
— Здорово! Из четвертой камеры подследственного такого-то — на третий этаж в комнату номер такую-то, на допрос к следователю по особо важным делам такому-то! Кто говорит? Ну ты даешь!.. Старший оперуполномоченный капитан Леха Петраков говорит. Карпенко! Ты чего, своих не узнаешь? Вы там у себя внизу совсем одичали. Ну, и что, что два часа ночи? Партия сказала «надо», комсомол ответил — «есть!»
И уже через десять минут — конвой дремлет у дверей в коридоре, а сонный подследственный сидит перед тобой, носом клюет.
Внутренняя тюрьма — штука чрезвычайно удобная!
— У тебя моча хорошо отходит?
— Вроде ничего.
— А я раз по пять за ночь встаю.
— Нет, я — раза два, не больше.
— А вчера ночью мне даже катетер в… это самое… ставили. Ссать хочу — помираю! Полчаса стою над парашей, тужусь, как бурлак на Волге, а моча не идет, сука. И боль… Словно огнем весь живот разрывает! Хоть криком кричи. Я тихонько сестричку позвал, корячусь, показываю ей… Поняла. Из урологии дежурного врача вызвала…
— Надо было меня разбудить. Я бы перевел, что надо.
— Ну что ты, Кирюш… Сестричка толковая оказалась, сообразила. Литра полтора откачали. Веришь?
— Верю, Рафик…
Недавно в «Аргументах и фактах» Кирилл Петрович прочитал, что «…современный человек не вершина эволюции, а лишь ступенька в становлении нового вида». И что «…передовые технологии помогут нам ликвидировать страдания, старение и смерть».
Вроде бы «…человек будет совершенствоваться. Но уже не в силу «слепых» биологических законов, а благодаря достижениям науки. И со временем появится новый вид — ПОСТЧЕЛОВЕК. Он будет умнее любого человека-гения, память его будет более совершенна…»
Прочитал Кирилл Петрович это и закручинился. Так ему не захотелось быть умнее «человека-гения», и столько в его жизни было такого неприглядного, чего он совсем не собирался хранить в своей памяти…
А потом, еще со времен советской власти, да и последующей российской житухи, уж очень он был перекормлен всеми этими перспективно-паточными сказочками о Грядущем Светлом Будущем.
Ему бы сейчас прожить чуть подольше.
Хотя бы годика три еще. Ну, два… Но на своих ногах.
Упаси боже, слечь и неподвижно угасать в прокисшей, дурно пахнущей стариковской постели. На Зойкино отчаяние и мучения…
Там, далеко во времени и пространстве, в начале шестидесятых, молодой Теплов явился в городскую прокуратуру к следователю по особо важным делам К. С. Степанову, отдал редакционное письмо и сказал, что у него есть задание написать статью о новом деле ленинградских фарцовщиков. Дескать, на этот счет у его газеты полная договоренность с ихним самым главным прокурором. Степанов невесело ухмыльнулся:
— Да знаю, говорили мне уже. Только какие тут фарцовщики? Все гораздо серьезнее. Одних подследственных тридцать два гаврика. Хорошо, что мы еще часть дел выделили Подмосковью, Украине и Молдавии. По месту совершения. Подложили, как говорится, коллегам ба-а-альшую свинью! Не сплавили бы им, так у нас тут по Ленинграду человек бы сто в следственном изоляторе парились.
Он протянул Теплову руку с ладонью величиной с саперную лопату и представился:
— Степанов Константин Сергеич. Можно просто Костя. С моей следственной бригадой я тебя на Литейном познакомлю. Они нас уже час ждут. Мы по этому делу там работаем. Так удобнее. Все под боком. Подследственные рядом, вещдоки — там же, на складе. Паспорт с собой?
— А как же. Вот и ксива Союза журналистов. — И Теплов протянул Косте свое гордое красненькое с золотым тиснением удостоверение.
Степанов настороженно посмотрел на Кирилла Петровича:
— Ты чего это вдруг по «фене» заблекотал? «Ксива»… Кончай пижонить.
— Шутка.
— Тогда поехали.
Вышли из прокуратуры в падающий косой мокрый снег. Слякотно, холодно, грязно. Верхние этажи домов упирались в мрачное промозглое темно-серое небо, Под ногами хлюпало, и обшлага брюк тут же становились мокрыми и тяжелыми.
По Белинского дошли до Литейного проспекта. Из открытых дверей углового кафе-автомата тянуло теплом и прогорклым пережаренным маслом.
Уже в трамвае Кирилл Петрович спросил:
— Что же у вас там такого серьезного? «Фарца» — она и есть «фарца». Жалкая попытка вырваться из всеобщей привычной нищеты. Естественный молодежный протест…
Степанов аккуратно огляделся, подышал на запотевшее и промерзшее трамвайное окно, протер рукавом пальто согретую дыханием часть стекла и уставился на ползущий мимо заснеженно-мрачный Литейный проспект. Снова подышал на стекло, опять протер рукавом, расширяя себе возможность обзора. И, глядя в окно, сказал негромко, будто бы ни к кому не обращаясь:
— Ты только там этого не ляпни. А то сам загремишь по семидесятой, части первой — за антисоветчину…
Когда под черными крылами
Склонюсь усталой головой,
И молча смерть погасит пламя
В моей лампаде золотой…
Коль, улыбаясь жизни новой,
И из земного жития
Душа, порвавшая оковы,
Уносит атом бытия…