Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр Дюма

Корсиканские братья

I

В начале марта 1841 года я путешествовал по Корсике.

Нет ничего прекраснее и удобнее, чем путешествовать по Корсике: вы садитесь на судно в Тулоне и через двадцать часов вы — в Айяччо или через двадцать четыре — в Бастиа.

Там вы покупаете или нанимаете лошадь. С ночлегом и того проще: путешественник приезжает в деревню, проезжает вдоль всей главной улицы, выбирает подходящий дом и стучит в дверь. Через минуту на пороге появляется хозяин или хозяйка, приглашает путешественника войти, предлагает разделить с ним его ужин, целиком распоряжаться его кроватью, если другой там нет. На следующий день он провожает гостя до самой двери и благодарит за оказанное ему предпочтение.

О каком-либо вознаграждении не может быть и речи: хозяин выглядит оскорбленным при одном упоминании об этом. Если в доме прислуживает молодая девушка, ей можно предложить какой-нибудь шейный платок, с помощью которого она соорудит себе живописную прическу, когда пойдет на праздник Кальви или Корта. Если прислуга — мужчина, он с радостью примет кинжал или нож, которым он при встрече сможет убить своего врага.

Но при этом следует заранее осведомиться, не приходятся ли слуги, а это иногда случается, родственниками хозяину. Они ему помогают вести хозяйство, за что получают пищу, жилье и один или два пиастра в месяц.

И не верьте, что хозяева, которым прислуживают их внучатые племянники или кузены в седьмом колене, будут из-за этого хуже обслужены. Нет, ничего подобного: Корсика — это французский департамент, но Корсике еще очень далеко до того, чтобы стать Францией.

О воровстве не слышно разговоров, разбойников хватает, да, это так, но не следует путать одних с другими.

Смело отправляясь в Айяччо, в Бастиа с кошельком, набитым золотом, привязанным к ленчику [1] вашего седла, вы пересечете весь остров без тени беспокойства; но лучше не рискуйте проехать из Окканы в Левако, если у вас есть враг, который объявил вам вендетту, в этом случае я бы не поручился за вас уже на расстоянии двух лье.

Я был на Корсике, как уже говорил, в начале марта.

Я прибыл туда с острова Эльба, сошел на берег в Бастиа и купил лошадь.

Я посетил Корт и Айяччо и теперь осматривал окрестности Сартена.

В тот день я ехал из Сартена в Суллакаро.

Расстояние было небольшим, возможно, десять лье, из-за поворотов и главного отрога горного хребта, который формирует позвоночник всего острова и который предстояло пересечь, поэтому я взял проводника, боясь заблудиться в этих дебрях.

К пяти часам мы добрались до вершины холма, который возвышается над Олмето и Суллакаро.

Там мы остановились ненадолго.

— Где Ваша Милость желает остановиться? — спросил проводник.

Я посмотрел на селение, улицы которого хорошо просматривались, и оно показалось мне почти пустынным: лишь какие-то женщины изредка появлялись на улицах, но они быстро проходили, озираясь вокруг.

В силу установившихся правил гостеприимства, о которых упоминал, я мог выбирать из ста или ста двадцати домов, составляющих селение, я поискал глазами жилище, в котором мне было бы уютно, и остановился на квадратном доме, построенном в виде крепости с машикулями [2] над окнами и дверью.

Я впервые видел подобные домашние укрепления, но нужно сказать, что окрестности Сартена — местность, где царят законы вендетты.

— Вот и хорошо, — сказал мне проводник, посмотрев в направлении моей руки, — мы отправимся к мадам Савилья де Франчи. Ваша Милость, ей-богу же, сделала неплохой выбор, видно, что вы человек опытный.

Не забудем отметить, что в этом 86-м департаменте Франции постоянно разговаривали на итальянском языке.

— Но, — спросил я, — не будет ли это неприличным, что я хочу попросить пристанища у женщины? Если я правильно понял, этот дом принадлежит женщине.

— Конечно, — ответил он удивленно, — но что неприличного в этом находит Ваша Милость?

— Если эта женщина молода, — ответил я, движимый чувством приличия или, может быть, самолюбием парижанина, — то, если я переночую в ее доме, ведь это может ее скомпрометировать?

— Ее скомпрометировать? — повторил проводник, явно пытаясь понять смысл этого слова, которое я переделал на итальянский манер, с тем банальным апломбом, который присущ нам, французам, когда случается говорить на иностранном языке.

— Ну конечно! — продолжил я, начиная терять терпение. — Эта дама вдова, да?

— Да, Ваше Превосходительство.

— Ну и что, она примет у себя молодого мужчину?

В 1841 году мне было тридцать шесть с половиной лет, и я еще называл себя молодым человеком.

— Примет ли она молодого человека? — повторил проводник. — А какая ей, собственно, разница, молодой вы или старый?

Я понял, что ничего не добьюсь, если буду расспрашивать подобным образом.

— Сколько лет мадам Савилья? — спросил я.

— Сорок или около того.

— А! — откликнулся я скорее на свои собственные размышления. — Ну и замечательно. У нее, конечно, есть дети?

— Два сына, двое бравых молодых парней.

— Я их увижу?

— Вы увидите одного, того, который живет с ней.

— А другой?

— Другой живет в Париже.

— А сколько им лет?

— Двадцать один год.

— Обоим?

— Да, они братья-близнецы.

— А чем они занимаются?

— Тот, что в Париже, будет адвокатом.

— А другой?

— Другой будет корсиканцем.

— Ну-ну, — сказал я, находя ответ достаточно характерным, хотя он и был произнесен вполне естественным тоном, — ну хорошо, давайте отправимся в дом мадам Савилья де Франчи.

И мы отправились в дорогу.

Десять минут спустя мы вошли в селение.

В это время я заметил одну вещь, которую я не мог увидеть с вершины горы. Каждый дом был укреплен, как дом мадам Савилья, только без машикулей — бедность их владельцев, конечно, не позволяла им иметь такие роскошные укрепления, просто-напросто внутренние части окон были обшиты брусьями, чтобы пули не прошли через отверстия. В других домах окна были укреплены красным кирпичом.

Я спросил своего проводника, как называются эти бойницы, он ответил, что это амбразура для ЛУЧНИКА, и из его ответа я понял, что вендетта на Корсике существовала еще до изобретения огнестрельного оружия.

По мере того как мы продвигались по улицам, селение приобретало все более пустынный и унылый вид.

Большинство домов, казалось, пережили осаду и были изрешечены пулями.

Иногда сквозь эти бойницы мы видели искрящиеся любопытные глаза, которые смотрели, как мы проходили мимо, но различить мужской это был глаз или женский было невозможно.

Мы подошли к дому, на который я указал проводнику. Он был действительно самым заметным в селении.

Единственно, что меня поразило, это то, что на окнах не было ни брусьев, ни кирпичей, ни амбразур, лишь простые стеклянные плитки, которые на ночь прикрывались деревянными ставнями.

Правда, эти ставни хранили следы, в которых внимательный взгляд наблюдателя безошибочно узнавал пулевые отверстия. Но эти отверстия были старыми и появились здесь с десяток лет тому назад.

Едва мой проводник постучал, как дверь открылась, не робко и осторожно приоткрылась, а открылась настежь, и появился лакей…

Я не прав, говоря «лакей», я должен был бы сказать «мужчина».

Лакея делает лакеем ливрея, а этот индивидуум был одет в обычную вельветовую куртку, короткие брюки из той же ткани и кожаные гетры. Брюки на талии были перетянуты поясом из пестрой шелковой ткани, из-за которого торчала рукоятка испанского ножа.

— Друг мой, — сказал я, — не будет ли нескромным то, что иностранец, который никого не знает в Суллакаро, пришел просить пристанища у вашей хозяйки?

— Конечно, нет, Ваша Милость, — ответил он, — этот иностранец оказывает честь дому, выбрав его. Мария, — продолжил он, повернувшись в сторону служанки, которая показалась за ним, — предупредите мадам Савилья, что это французский путешественник, который просит его приютить.

Тем временем он спустился по крутой лестнице из восьми ступенек, которая вела к входной лестнице, и взял повод моей лошади.

Я быстро спешился.

— Пусть Ваша Милость ни о чем не беспокоится, — сказал он, — весь ваш багаж отнесут в вашу комнату.

Я воспользовался этим милым приглашением к ничегонеделанию, одним из самых приятных для путешественника.

II

Я довольно легко взобрался по упомянутой лестнице и сделал несколько шагов внутрь помещения.

На повороте коридора я очутился лицом к лицу с высокой женщиной, одетой в черное.

Я понял, что эта женщина тридцати восьми — сорока лет, сохранившая красоту, была хозяйкой дома, и я остановился перед ней.

— Мадам, — сказал я ей, раскланявшись, — вы, наверное, считаете меня совершенно бестактным, но меня оправдывают местные обычаи и приглашение вашего слуги.

— Вы — желанный гость для матери, — ответила мне мадам де Франчи, — и разумеется, будете желанным гостем для сына. С этого момента, месье, дом в вашем распоряжении, пользуйтесь им как своим собственным.

— Я прошу о приюте лишь на одну ночь, мадам. Завтра утром на рассвете я уйду.

— Вы вольны поступать, как вам будет удобно, месье. Однако, я надеюсь, что вы измените свои планы, и мы будем иметь честь принимать вас гораздо дольше.

Я снова раскланялся.

— Мария, — продолжила мадам де Франчи, — проводите месье в комнату Луи. Сразу же разожгите огонь и принесите горячей воды. Извините, — сказала она, поворачиваясь в мою сторону, в то время, как служанка собиралась выполнять ее указания, — я знаю, что первое, в чем нуждается усталый путешественник — это вода и огонь. Идите за этой девушкой, месье. Если вам что-либо потребуется, спросите у нее. Мы ужинаем через час, и мой сын, который к тому времени вернется, будет рад пригласить вас ужинать.

— Вы извините мой костюм путешественника, мадам?

— Да, месье, — ответила она, улыбаясь, — но при условии, что вы, в свою очередь, извините нас за простоту приема.

Служанка пошла наверх.

Я раскланялся в последний раз и последовал за ней.

Комната находилась на втором этаже и выходила во двор, с окнами на чудесный сад, весь засаженный миртом и олеандром, его пересекал извилистый очаровательный ручеек, который впадал в Таваро.

В глубине обзор был ограничен своеобразной изгородью из деревьев, так близко стоящих друг к другу, что это можно было назвать забором. Как и во всех комнатах в итальянских домах, стены были побелены известью и украшены фресками с изображенными на них пейзажами.

Я сразу же понял, что мне отвели эту комнату, принадлежащую отсутствующему сыну, как самую удобную в доме.

И мне пришла мысль, пока Мария разжигала камин и готовила мне воду, произвести опись моей комнаты и по ее меблировке составить представление о том, кто в ней жил.

Я сразу же стал реализовывать свой проект, вращаясь на левой пятке и поворачиваясь вокруг самого себя, что позволило мне рассмотреть одну за другой различные вещи, которые меня окружали.

Меблировка была вполне современной, что в этой части острова, куда еще не дошла цивилизация, было признаком довольно редкой роскоши. Она состояла из железной кровати с тремя матрасами и одной подушкой; дивана, четырех кресел и шести стульев, двойного книжного шкафа и письменного стола — все из красного дерева и явно куплено в лучшей мастерской краснодеревщика в Айяччо.

Диван, кресла и стулья были обтянуты цветастым ситцем, шторы из той же самой ткани висели на двух окнах, этим же была покрыта кровать.

Я был в самом разгаре составления моей описи, когда Мария вышла, что позволило мне более тщательно довести до конца мое исследование.

Я открыл книжный шкаф и обнаружил собрание всех наших великих поэтов: Корнеля, Расина, Мольера, Лафонтена, Ронсара, Виктора Гюго и Ламартина.

Наших моралистов: Монтеня, Паскаля, Лабруйера.

Наших историков: Мезерея, Шатобриана, Огюста Тьерри.

Наших ученых: Кювье, Бодана, Эли де Бомонта.

И, наконец, несколько томов с романами, среди которых я с некоторой гордостью отметил мои «Путевые впечатления».

Ключи были в ящиках письменного стола, я открыл один из них.

Там я нашел фрагменты из истории Корсики — работы о том, что можно сделать, чтобы уничтожить вендетту; несколько французских стихов, итальянских сонетов — все в рукописях. Этого было более, чем требовалось, у меня было чувство, что нет необходимости продолжать мои изыскания, чтобы составить мнение о господине Луи де Франчи.

Это, должно быть, молодой человек добрый, прилежный, сторонник французских преобразований. Я понял, что он уехал в Париж с намерением получить профессию адвоката.

Вступая на путь этой карьеры, он, конечно, думал о будущем всего человечества. Я размышлял об этом, одеваясь.

Моя одежда, как я и говорил мадам де Франчи, хотя и не была лишена некоторой изысканности, все же нуждалась в некотором снисхождении.

Она состояла из черного велюрового пиджака, с незашитыми швами на рукавах, чтобы можно было остыть в жаркое время суток, и через эти своего рода дыры в рукавах была выпущена шелковая полосатая рубашка; из брюк, заправленных от колена в испанские гетры, расшитые по бокам цветным шелком; и из фетровой шляпы, которой можно было придать любую форму, в частности — сомбреро.

Я заканчивал надевать свой костюм, который я рекомендую путешественникам, как наиболее удобный из всего, что мне известно, когда дверь открылась и тот же самый человек, который впустил меня, появился на пороге.

Он пришел, чтобы объявить мне, что его молодой хозяин, господин Люсьен де Франчи только что прибыл и просит меня оказать ему честь, конечно, если я смогу принять его, засвидетельствовать мне свое почтение.

Минуту спустя я услышал шум быстрых шагов и я сразу же оказался лицом к лицу с моим хозяином.

III

Это был, как и говорил мой проводник, молодой человек двадцати-двадцати одного года, с черными глазами и волосами, с загорелым лицом, высокий, прекрасно сложенный.

Спеша засвидетельствовать мне свое почтение, он поднялся не переодеваясь. На нем был костюм для верховой езды, который состоял из сюртука зеленого драпа с опоясывающей его сумкой для патронов, которая придавала юноше воинственность, и брюк из серого драпа, обшитых изнутри юфтью [3]. Сапоги со шпорами и фуражка в стиле тех, что носят охотники в Африке, дополняли его костюм.

По обе стороны его патронной сумки висели дорожная фляга и пистолет.

Кроме того, он держал в руке английский карабин.

Несмотря на молодость моего хозяина, верхняя губа которого едва прикрывалась небольшими усиками, во всем его облике была независимость и решительность, которые меня поразили.

Передо мной был человек, воспитанный для настоящей борьбы, привыкший жить в опасности и не бояться ее, но и не пренебрегать ею; серьезный, потому что держался особняком, спокойный, потому что ощущал свою силу.

Ему было достаточно одного взгляда, чтобы увидеть мои вещи, оружие, одежду, которую я только что снял и ту, что одел.

Его взгляд был стремительным и уверенным, взгляд, от которого зависела жизнь человека.

— Извините меня, если я вам помешал, месье, — сказал он мне, — но я сделал это с добрыми намерениями, чтобы узнать, не испытываете ли вы в чем-либо недостатка. Я всегда с определенным беспокойством встречаю прибывающих к нам с континента: мы ведь еще такие дикие здесь на Корсике, что просто дрожим от страха, особенно, при встрече с французами. Это устарелое гостеприимство, которое вы вскоре ощутите, пожалуй, единственная традиция, которая нам останется от наших отцов.

— Вы опоздали с вашими опасениями, месье, — ответил я, — трудно вообразить себе что-либо лучшее после всех тех забот о путешественнике, которые оказала мне мадам де Франчи, впрочем, — продолжил я, осмотревшись, в свою очередь, в комнате, — уж конечно, не здесь я мог бы жаловаться на эту пресловутую дикость, о которой вы меня предупреждали, вряд ли чистосердечно, и если бы я не видел из окон этой комнаты прекрасный пейзаж, я мог бы подумать, что нахожусь в квартире на улице д\'Антен.

— Да, — ответил молодой человек, — это было манией моего бедного брата Луи; ему нравилось жить на французский манер, но я сомневаюсь, что после Парижа это жалкое подобие цивилизации, которое он здесь оставил, его удовлетворит так, как удовлетворяло до его отъезда.

— А ваш брат, месье, он давно покинул Корсику? — спросил я своего молодого собеседника.

— Десять месяцев назад, месье.

— Вы думаете он скоро приедет?

— О, не раньше чем через три или четыре года.

— Это слишком долгая разлука для двух братьев, которые, без сомнения, никогда раньше не расставались!

— Да, и тем более для тех, кто так любит друг друга, как мы.

— Он, конечно, приедет с вами повидаться до окончания учебы?

— Вероятно: по крайней мере он нам это обещал.

— Во всяком случае, ничего не мешает вам сейчас нанести ему визит?

— Нет… я не выезжаю с Корсики.

В интонации, с которой он произнес эту фразу, была такая любовь к своей родине, что остальному миру оставалось лишь чувство презрения.

Я улыбнулся.

— Вам это кажется странным, — заметил он, в свою очередь, улыбаясь, — что я не хочу покидать столь презренную страну, как наша. А что же вы хотите! Я своего рода творение этого острова, как каменный дуб, как олеандр; мне необходима атмосфера, пропитанная запахами моря и горного воздуха. Мне необходимы стремительные потоки, которые нужно пересекать, скалы, которые нужно преодолевать, леса, которые нужно исследовать; мне необходимо пространство, необходима свобода, если бы меня перевезли в город, мне кажется, я бы умер там.

— Но неужели возможно столь разительное духовное различие между вами и вашим братом?

— И это при таком физическом сходстве, добавили бы вы, если бы видели его.

— Вы очень похожи?

— До такой степени, что когда мы были детьми, мои отец и мать были вынуждены помечать нам одежду, чтобы отличить одного от другого.

— А когда выросли? — спросил я.

— Когда мы выросли, наши привычки привели нас к отличию цвета кожи на лице, вот и все. Прибывая взаперти, склоненный над книгами и своими чертежами, мои брат стал очень бледным, в то время как я, наоборот, был всегда на воздухе, ходил по горам и равнинам, и поэтому загорел.

— Я надеюсь, — сказал я ему, — что вы мне позволите убедиться в этой разнице, поручив что-либо передать господину Луи де Франчи.

— О, конечно, с большим удовольствием, если вы хотите оказать мне любезность. Но, извините, я заметил, что вы уже намного опередили меня и переоделись, а через четверть часа уже будет ужин.

— И это из-за меня вам придется менять костюм?

— Если бы это было так, вам бы пришлось упрекать только самого себя; так как это вы подали мне пример, но, во всяком случае, поскольку я сейчас в костюме для верховой езды, мне необходимо переодеться в костюм горца. У меня есть дела после ужина и мои сапоги со шпорами будут мне очень мешать.

— Вы уйдете после ужина? — спросил я.

— Да, — ответил он, — свидание…

Я улыбнулся.

— О! Не в том смысле, что вы подумали, это деловое свидание.

— Вы считаете меня слишком самонадеянным, чтобы думать, что у меня есть право на ваше доверие?

— Почему бы и нет? Нужно жить так, чтобы можно было громко и откровенно говорить о том, что делаешь. У меня никогда не было любовницы и никогда не будет. Если мой брат женится и у него будут дети, то, вероятно, я никогда не женюсь, и, напротив, если у него вообще не будет жены, то придется женой обзавестись мне: это надо будет сделать для того, чтобы не прекратился наш род. Я вам уже говорил, — добавил он, смеясь, — что я настоящий дикарь, и я родился на сто лет позже, чем следовало. Но я продолжаю трещать как сорока, а к ужину я не успеваю быть готовым.

— Но мы можем и дальше разговаривать, — заметил я, — ведь ваша комната находится напротив этой? Оставьте дверь открытой, и мы будем разговаривать.

— Мы сделаем лучше: заходите ко мне, и пока я буду переодеваться в своей умывальной комнате… мне показалось, что вы любите оружие, вот и посмотрите мою коллекцию, там есть несколько по-настоящему ценных вещей, даже исторических.

IV

Это предложение вполне отвечало моему желанию сравнить комнаты двух братьев, и я его принял. Я поспешил последовать за своим хозяином, который, открыв дверь в свои покои, прошел впереди меня, чтобы показать дорогу.

Мне показалось, что я вошел в настоящий арсенал.

Вся мебель была сделана в пятнадцатом-шестнадцатом веках: резная кровать под балдахином, который поддерживали внушительные витые колонны, была задрапирована зеленой шелковой тканью, украшенной золотыми цветами, занавеси на окнах были из той же материи; стены были покрыты испанской кожей и везде, где только можно, были военные трофеи, старинные и современные.

Трудно было ошибиться в привязанностях того, кто жил в этой комнате: они были настолько воинственными, насколько мирными были привязанности его брата.

— Обратите внимание, — сказал он мне, проходя в умывальную комнату, — вы сейчас находитесь в трех столетиях: смотрите! А я сейчас переоденусь в костюм горца, ведь я говорил вам, что сразу после ужина мне нужно будет уйти.

— А где среди этих мечей те аркебузы и кинжалы, то знаменитое оружие, о котором вы говорили?

— Их там три: начнем по порядку. Поищите у изголовья моей кровати кинжал, висящий отдельно, с большой чашкой эфеса, головка которого образует печать.

— Я нашел его. И что?

— Это кинжал Сампьетро.

— Знаменитый Сампьетро, который убил Ванину?

— Не убил, а казнил!

— Мне кажется, это одно и то же.

— Во всем мире, может быть, да, но не на Корсике.

— А этот кинжал подлинный?

— Посмотрите, на нем есть герб Сампьетро, только там еще нет французской лилии, вы, наверное, знаете, что Сампьетро разрешили изображать этот цветок на своем гербе только после осады Перпиньяна.

— Нет, я не знал этих особенностей. И как этот кинжал стал вашей собственностью?

— О! Он в нашей семье уже триста лет. Его отдал Наполеону де Франчи сам Сампьетро.

— А вы знаете при каких обстоятельствах?

— Да. Сампьетро и мой предок попали в засаду генуэзцев и защищались, как львы. У Сампьетро упал с головы шлем, и генуэзский всадник уже хотел ударить его своей дубинкой, когда мой предок вонзил ему свой кинжал в самое уязвимое место. Всадник, почувствовав, что он ранен, пришпорил лошадь и скрылся, унося с собой кинжал Наполеона, который так глубоко вошел в рану, что он сам не мог его вытащить. И так как мой предок, по-видимому, дорожил этим кинжалом и сожалел, что потерял его, Сампьетро отдал ему свой. Наполеон при этом ничего не потерял, так как этот кинжал испанской выделки, как вы видите, и он пронзает две сложенные вместе пятифранковые монеты.

— Можно мне попытаться это сделать?

— Конечно.

Я положил две монеты по пять франков на паркет и с силой резко ударил по ним.

Люсьен меня не обманул.

Когда я поднял кинжал, обе монеты остались на его острие, проткнутые насквозь.

— Ну, ну, — сказал я, — это действительно кинжал Сампьетро. Единственное, что меня удивляет, это то, что, имея подобное оружие, он воспользовался какой-то веревкой, чтобы убить свою жену.

— У него не было больше такого оружия, — сказал мне Люсьен, — потому что он отдал его моему предку.

— Действительно.

— Сампьетро было более шестидесяти лет, когда он срочно вернулся из Константинополя в Экс, чтобы преподать миру важный урок того, что женщинам не следует вмешиваться в государственные дела.

Я склонился в знак согласия и повесил кинжал на место.

— А теперь, — сказал я Люсьену, который все еще одевался, — когда кинжал Сампьетро находится на своем гвозде, перейдем к следующему экспонату.

— Вы видите два портрета, которые висят рядом друг с другом?

— Да, Паоли и Наполеон.

— Так, хорошо, а рядом с портретом Паоли — шпага.

— Совершенно верно.

— Это его шпага.

— Шпага Паоли! Такая же подлинная, как кинжал Сампьетро?

— По крайней мере, как и он, она попала к моим предкам, но к женщине, а не к мужчине.

— К женщине из вашего рода?

— Да. Вы, наверное, слышали об этой женщине, которая во время войны за независимость приехала к башне Суллакаро в сопровождении молодого человека.

— Нет, расскажите мне эту историю.

— О, она короткая.

— Тем более.

— У нас уже нет времени разговаривать.

— Я слушаю.

— Ну, хорошо. Эта женщина и тот молодой человек приехали к башне Суллакаро, желая поговорить с Паоли. Но так как Паоли был занят и что-то писал, им не разрешили войти, и двое часовых их пытались остановить. Тем временем Паоли, который услышал шум, открыл дверь и спросил, что случилось.

— «Это я, — сказала женщина, — я хочу с тобой поговорить.

— И что ты мне пришла сказать?

— Я пришла тебе сказать, что у меня было два сына. Я узнала вчера, что первый был убит, защищая свою родину, и я проделала двадцать лье, чтобы привезти тебе второго».

— То, что вы рассказываете, похоже на сцену из жизни Спарты.

— Да, очень похоже.

— И какой была эта женщина?

— Она была моим предком. Паоли вытащил свою шпагу и отдал ей.

— Я вполне одобряю такую манеру просить прощение у женщины.

— Она была достойна и того, и другого, не правда ли?

— А теперь эта сабля?

— Именно она была у Бонапарта во время сражения при Пирамидах в Египте.

— И, без сомнения, она попала в вашу семью таким же образом, как кинжал и шпага?

— Точно. После сражения Бонапарт отдал приказ моему деду, офицеру гвардии, атаковать вместе с полсотней человек горстку мамелюков, которые все еще держались вокруг раненого предводителя. Мой дед повиновался: разбил мамелюков и привел их главаря Первому консулу. Но, когда он хотел вложить в ножны саблю, клинок ее оказался настолько изрублен дамасскими саблями мамелюков, что уже не входил в ножны. Мой дед далеко отшвырнул саблю и ножны, так как они стали ненужными. Это видел Бонапарт и отдал ему свою.

— Но, — сказал я. — На вашем месте я скорее предпочел бы иметь саблю моего деда, всю изрубленную, какой она была, чем саблю генерала аншефа, совершенно целую и невредимую, какой она сохранилась.

— Посмотрите напротив и вы ее там обнаружите. Первый консул ее подобрал, приказал сделать инкрустацию из бриллиантов на эфесе и переслал ее моей семье с надписью, которую вы можете прочитать на клинке.

Действительно, между двух окон, наполовину выдвинутый из ножен, куда он не мог больше войти, висел клинок, изрубленный и искривленный, с такой простой надписью:


«Сражение при Пирамидах 21 июля 1798».


В этот момент тот же слуга, который меня встречал и приходил объявить мне, что прибыл его молодой хозяин, вновь появился на пороге.

— Ваша Милость, — сказал он, обращаясь к Люсьену, — мадам де Франчи сообщает вам, что ужин подан.

— Очень хорошо, Гриффо, — ответил молодой человек, — скажите моей матери, что мы спускаемся.

Тут Он вышел из кабинета, одетый, как он и говорил, в костюм горца, который состоял из мягкого велюрового пиджака, коротких брюк и гетр. От его прежнего костюма остался только патронташ, который опоясывал его талию.

Он застал меня за рассматриванием двух карабинов, висящих один напротив другого, на каждом из них была дата, выгравированная на рукоятках:


«21 сентября 1819, одиннадцать утра».


— А эти карабины, — спросил я, — они тоже имеют историческую ценность?

— Да, — сказал он, — по крайней мере для нас. Один из них принадлежал моему отцу.

Он остановился.

— А другой? — спросил я.

— А другой, — сказал он, улыбаясь, — другой принадлежал моей матери. Но давайте спускаться, вы знаете, что нас уже ждут.

И, пройдя вперед, чтобы указывать дорогу, он сделал мне знак следовать за ним.

V

Признаюсь, я спускался, заинтригованный последней фразой Люсьена: «Этот карабин принадлежал моей матери».

Это заставило меня посмотреть на мадам де Франчи более внимательно, чем я это сделал при первой встрече.

Сын, войдя в столовую, почтительно поцеловал ей руку, и она приняла этот знак уважения с достоинством, королевы.

— Мама, простите, что я заставил вас ждать, — сказал Люсьен.

— Во всяком случае, это произошло по моей вине, мадам, — сказал я, склонившись в поклоне, — господин Люсьен рассказывал и показывал мне такие любопытные вещи, что из-за моих бесконечных расспросов был вынужден задержаться.

— Успокойтесь, — сказала она, — я только что спустилась, по, — продолжила она, обращаясь к сыну, — я торопилась тебя увидеть, чтобы расспросить о Луи.

— Ваш сын болен? — спросил я мадам де Франчи.

— Люсьен этого и опасается, — сказала она.

— Вы получили письмо от вашего брата? — спросил я.

— Нет, — сказал он, — и это-то меня и беспокоит.

— Но откуда вы знаете, что он болеет?

— Потому что последние дни мне самому было не по себе.

— Извините за бесконечные вопросы, но это не объясняет мне…

— Вы разве не знаете, что мы близнецы?

— Да, знаю, мой проводник сказал мне об этом.

— А вам неизвестно, что, когда мы родились, у нас были сросшиеся ребра?

— Нет, я не знал этого обстоятельства.

— Так вот, потребовался удар скальпеля, чтобы нас разделить, это привело к тому, что, даже когда мы вдали друг от друга, как сейчас, у меня впечатление, что у нас одна плоть, будь то в физическом или духовном смысле. Один из нас невольно чувствует то, что испытывает другой. А в эти дни без какой-либо причины я был печален, мрачен и угрюм. Я ощущал ужасную тоску: очевидно, мой брат переживает глубокое горе.

Я удивленно рассматривал этого молодого человека, который говорил такие странные вещи и, казалось, но сомневался в их достоверности. Его мать, впрочем, по-видимому, испытывала те же чувства.

Мадам де Франчи печально улыбнулась и сказала:

— Те, кого нет с нами, — в руках Господних. Главное, что ты уверен, что он жив.

— Если бы он был мертв, — спокойно сказал Люсьен, — я бы это знал.

— И ты бы, конечно, сказал мне об этом, мой мальчик?

— Да, сразу же, я вам это обещаю, мама.

— Хорошо… Извините, месье, — продолжила она, поворачиваясь в мою сторону, — что я не смогла сдержать перед вами свои материнские переживания: ведь дело не только в том, что Луи и Люсьен мои сыновья, но они ведь также последние в нашем роде… Присаживайтесь справа от меня… Люсьен, а ты садись вон там.

И она указала молодому человеку свободное место слева.

Мы устроились за длинным столом, на его противоположном конце было накрыто еще на шесть персон. Это было предназначено для тех, кого называют на Корсике «семьей», то есть для тех лиц, которые в больших домах находятся по положению между хозяевами и слугами.

Трапеза была обильной и сытной.

Но признаюсь, хотя я в этот момент просто умирал от голода, однако погруженный в свои мысли, я довольствовался лишь тем, что насыщался, не в силах смаковать и получать удовольствие от гастрономических деликатесов.

И действительно, мне показалось, что попав в этот дом, я очутился в таинственном мире, где я жил как в сказке.

Кто она, эта женщина, у которой, как у солдата, было свое оружие.

Кто он, этот брат, который испытывает те же страдания, что переживает другой брат за триста лье от него?

Кто она, эта мать, которая заставляет поклясться своего сына, что если он узрит смерть второго сына, то обязательно ей об этом скажет?

Все это, должен сознаться, давало мне немало пищи для размышлений.

Между тем я заметил, что мое молчание затянулось и стало уже неприличным, я поднял голову и тряхнул ею, как бы отбрасывая все свои мысли.

Мать и сын тотчас же обернулись, думая, что я хочу присоединиться к разговору.

— Значит, вы решились приехать на Корсику? — сказал Люсьен так, как будто возобновил прерванный разговор.

— Да. Видите ли, у меня уже давно было это намерение, и вот теперь наконец я его реализовал.

— По-моему, вы правильно сделали, пока еще не слишком поздно, потому что через несколько лет при таком планомерном вторжении французских вкусов и нравов те, кто приедет сюда, чтобы увидеть Корсику, больше ее здесь не найдут.

— Во всяком случае, если древний национальный дух отступит перед цивилизацией и укроется в каких-то уголках острова, то это будет, конечно, в провинции Сартена и долине Тавары.

— Вы так думаете? — спросил молодой человек, улыбаясь.

— Но мне кажется, что то, что окружало меня здесь, что я видел здесь — это прекрасная и достойная картина старых корсиканских обычаев.

— Да, но тем не менее именно в этом самом доме с зубцами и машикулями, где мы с матерью храним четырехсотлетние традиции семьи, французский дух отыскал моего брата, отнял его у нас и отправил в Париж, откуда он к нам вернется адвокатом. Он будет жить в Айяччо, вместо того, чтобы жить в доме своих предков, он будет защищать кого-то в суде, если у него хватит таланта; он, возможно, будет именоваться королевским прокурором и будет преследовать бедолаг, которые прикончили кого-нибудь, как говорят у нас, перестанет отличать тех, кто вершит правосудие от простых убийц, как это вы сами недавно сделали; он будет требовать от имени закона головы тех, которые, должно быть, сделали то, что их отцы сочли бы за бесчестье не сделать. Божий суд подменит людским. И однажды, когда он приготовит чью-нибудь голову для палача, он поверит, что служил стране и внес свою лепту в храм цивилизации… как говорит наш префект… О, Боже мой, Боже мой!