Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Тут же пронесся слух, что король решил поухаживать за девицей. Весь двор переполошился, и вокруг матери с дочерью стали плестись интриги; отголоски этого шума докатились до провинции. Что же произошло между недотрогой и королем? Я не знаю, никто об этом не говорил; несомненно одно: с тех пор его величество никогда больше не обращал на нее внимания, даже в ту пору, когда она занимала высокое положение, будучи едва ли не наместницей Прованса; король принимал ее вежливо и столь же равнодушно, как если бы она была девяностолетней старухой, а не одной из самых красивых женщин Франции. По этому поводу строили множество догадок, пытались найти ответ и давали волю фантазии, но никто так и не смог ничего узнать: король всегда был очень скрытным; что касается барышни, то она старалась об этом не говорить. Бюсси, вечно пререкавшийся со своей кузиной, услышал о случившемся и решил любой ценой выяснить, чем все это обернется, надеясь извлечь из этого выгоду для себя и добиться возвращения из ссылки; однако у него ничего не вышло, как и у других, и он из-за этого страшно разозлился.

Что же касается г-на Стиффа, то он не приветствовал никого, даже ее величество смерть, проходившую перед ним и повелевавшую живым, сколь бы знатны они ни были, обнажить голову и стать на колени.

На углу площади я повернул голову и увидел, что карета тронулась и покатила в сторону замка.

В то время одно очень приятное общество собиралось во Френе, в доме г-жи Дюплесси-Генего, той самой, о которой я уже рассказывала и дочь которой вышла замуж за Кадрусса. Я и Гиш иногда у нее бывали, и, хотя мы не принадлежали кчислу кое-кого, то есть завсегдатаев Френа, нас принимали там с большим почетом. Я не знаю ничего восхитительнее этих собраний; это было то, что сохранилось от дворца Рамбуйе с его жеманницами. Все называли друг друга по именам, заимствованным из «Клелии» и Королевства Нежных Чувств. Госпожа де Генего была Амалтеей, г-н де Помпонн — Климадантом, г-н де Генего — Алкандром, г-н де Ларошфуко — Симаном, не считая всяких Амиандров, Мелиандров и Клиодонов — прочих я уже не помню. Эти встречи происходили: летом — во Френе, а зимой — в известном всем дворце Неверов.

С сердца моего упал камень и, сопровождая дальше похоронную процессию, я мысленно вернулся к моей бедной Дженни.

Замок Френ расположен немного дальше Юте, возле слияния Бёвронны и Марны; он был почти полностью перестроен Мансаром. Ничто не сравнится с ним по красоте расположения, по местам для прогулок и по архитектуре. Его покои роскошны. Френ почти столь же великолепен, как и Во, и он уже пришел в себя после опалы г-на Фуке, которая для г-на де Генего, как и для многих других имела неприятные последствия. Мы встречались там с г-жой и мадемуазель де Севинье, а также с г-жой де Лафайет — неизменной спутницей г-на де Ларошфуко, что признают все, но никто не злословит на этот счет. Сюда же приезжали моя прежняя соперница г-жа де Куланж, ставшая очаровательной и остроумной женщиной, без которой не обходилось ни одно торжество, и ходившая повсюду в сопровождении своего кузена, маркиза де Ла Трусса, а также аббат Тестю, Бранкас — чрезвычайно рассеянный человек, маркиз де Ла Фар и прежде всего г-жа де Ла Саблиер, так что гостей было великое множество.

Какой это ангел нежности и смирения! С каким мужеством и терпением сносила она все унижения этих выскочек!

Кроме того, мы видели там г-на де Помпонна, в промежутках между его посольскими миссиями, Корбинелли, д\'Аквиля и всех прочих. Мы чудесно проводили время; моему брату там нравилось, а я отдыхала от дворцовых интриг. Я оставалась в замке по два-три дня, сказавшись больной, чтобы безмятежно пожить там и спокойно повеселиться. Мадам знала об этом и завидовала мне. Она писала мне во Френ и просила передать хозяевам дома, что ей очень хотелось бы к ним приехать, невзирая на их опалу (принцесса во времена Фронды познакомилась с г-жой де Генего и хранила о ней теплые воспоминания).

Господин Стифф! Да что он такое, этот господин Стифф! Жалкий лакей, возвысившийся благодаря милости своего хозяина, которому он оказывал унизительные услуги, будучи его управляющим.

Где они теперь, те прекрасные дни? Тогда я еще немного верила в Лозена и его любовь. Он навещал меня иногда по вечерам под видом моего гонца, приносившего какое-то известие или письмо. Кузен смело заходил ко мне; для маскировки он надевал темный парик, весьма менявший его облик. На посетителя не обращали никакого внимания; он укрывался в каком-нибудь уголке, дожидаясь, когда Блондо отворит мою дверь. Какие долгие беседы мы пели с ним по ночам в этом дивном парке! Прочие пары гуляли там как и мы, но все учтиво избегали друг друга, и ничьи любопытные взгляды не смущали влюбленных. На следующий день никто даже не упоминал об этом, словно ничего подобного не было; исключение составлял этот проныра Бенсерад, который довольно часто заглядывал в парк, желая видеть все. Затем он рассказывал то, что ему подсказывало его воображение, но мы так и не были разоблачены.

А мисс Роджерс! Да что она представляла собой перед тем, как стать г-жой Стифф, что, по-моему мнению, не было таким уже великим достижением?! Дочь торговца, отправившегося умирать в чужие края, поскольку на родине он не снискал уважения своими делами, она была испорчена матерью и, как говорят, не раз злоупотребляла свободой, предоставленной ей мягкосердечной женщиной.

И вот эти люди, которые презирали Дженни и меня, люди, которые могли бы остаться у себя в замке, как мы оставались в нашем пасторском доме, вмешались в нашу жизнь, чтобы растревожить и омрачить ее, нашу жизнь вдали от них, столь спокойную, счастливую, незамутненную!

Этот салон все еще так и стоит у меня перед глазами; позвольте мне описать эту картину, ибо она вносит в мою душу покой. Вскоре нам предстояло играть сочиненную для завсегдатаев замка пьесу под названием «Превращение Луи Байяра»; мы все или почти все принимали в ней участие; пьесу репетировали в библиотеке, собираясь возле старого Арно д\'Андийи, отца г-жи де Помпонн, снискавшего себе славу, подобно всем своим родным, во время споров в Пор-Рояле. Там же бывали г-жа де Лафайет, возможно грезившая о Зайде; г-жа де Генего, малевавшая картинки; г-жа де Мотвиль, читавшая очередную благочестивую книгу; г-н де Сессак, позже отправленный в ссылку за то, что он плутовал во время игр у г-жи де Лавальер; г-жа де Кадрусс; мадемуазель де Генего и мадемуазель де Севинье, порхавшие вокруг нас, словно бабочки с большими синими крыльями; при этом присутствовали и мы с Гишем: брат был скован и неразговорчив, а я зевала.

Такие не совсем христианские мысли будоражили мой ум до тех пор, пока школьный учитель не предупредил меня, что моя жестикуляция отнюдь не приличествовала пастору, провожавшему покойника к его последнему пристанищу, и скорее подходила для вождя восстания, который шествует во главе банды мятежников.

То была столь безмятежная и добропорядочная картина (я не подозревала тогда о проделках Сессака), что слезы подступают к моим глазам, стоит мне теперь лишь подумать о ней.

Оказалось, дорогой мой Петрус, моя взволнованность выдала себя вращением глаз и жестикуляцией столь несдержанными, что они невольно вызвали у школьного учителя его своевременное замечание.

В тот же вечер появился Лозен, и тут начались наши раздоры: граф забыл у меня письмо г-жи де Монтеспан, или, точнее, оно выпало из его кармана, когда он доставал носовой платок. Письмо было достаточно ясным и не оставляло никаких сомнений; я обдумывала его всю ночь: речь шла обо мне, и как только моя соперница обо мне не отзывалась!

Оно возымело действие: я успокоился.

На следующий день я созвала своих слуг и решила вернуться в Париж. Я задыхалась, мне надо было уехать; когда Лозен пришел и спокойно осведомился, почему я так скоро хочу вернуться, у меня появилось желание его убить.

Впрочем, люди эти уехали и я очень надеялся никогда больше их не видеть.

— Что это за письмо? — спросила я.

Так что я намеревался поскорее вернуться к моей прекрасной, моей доброй, моей дорогой Дженни, день рождения которой мне предстояло отпраздновать завтра.

— Письмо? Оно адресовано не мне.

Это напомнило мне об эпиталаме, задуманной в ее честь; но, слава Богу, по возвращении с кладбища у меня хватит времени ее сочинить.

— Взгляните на надпись на конверте.

Я нащупал в кармане смятый лист бумаги, на котором г-жа Стифф прочла слова «К Дженни!», и этот клочок бумаги в моих пальцах, напомнив о визите наших отвратительных соседей, страшно взбудоражил мои нервы.

— Это ошибка.

О дорогой мой Петрус, как хорошо, что Господь, видя доброе намерение, не принимает в расчет, как оно осуществлено!

— Письмо от госпожи де Монтеспан, я знаю ее почерк.

Должен вам признаться, никогда еще человек не был похоронен так бестолково, как бедняга Блам.

— Возможно, но оно адресовано не мне.

Надеюсь, его душа, видя терзание моего сердца, простит меня.

— А кому же?

— Это не мой секрет, я не могу его выдать.

Наконец, молитвы были прочитаны, могила засыпана землей, и я поспешил поскорее добраться домой, испытывая огромное желание снова увидеть Дженни и прижать ее к своему сердцу; но в эти минуты школьный учитель, видевший как я поторопился уйти, подбежал ко мне.

— Я вам не верю.

— Сударыня, разве я выпытывал у вас дворцовые тайны Монако?

Я обернулся на звук его шагов.

— Превосходный ответ.

— Достойный вопроса. До меня доходило немало всяких слухов, о которых я умалчиваю; берите пример с меня и будем принимать друг друга такими, какие мы есть, не желая большего.

— Ну, что еще, учитель? — спросил я.

— Неблагодарный!

— Дело в том, — ответил он, слегка ошеломленный выражением моего голоса, — господин пастор кажется мне сегодня очень рассеянным, и я напоминаю ему о крещении маленького Питера.

— Вы платите мне тем же.

— Докажите.

Я хлопнул себя по лбу. Ведь это была правда!

— Это нетрудно. Неужели я не вижу, что вы меня разлюбили? Разве вы относитесь теперь ко мне так же, как прежде? Я со своей стороны полагаю, что все обстоит иначе, да и вы полагаете так же. Я считаю вас шутницей, раз вы ссоритесь со мной из-за подобных бредней. Госпожа де Монтеспан, которая думает только обо мне! Предупреждаю вас: это неразумный способ оправдаться.

В один и тот же день я должен был совершить обряды бракосочетания, похорон и крещения.

Лозен терзал меня подобным образом более часа, и, хотя улика была у меня в руках, это мне в конце концов пришлось просить у него прощения. Обвиняя меня, он вел себя так для того, чтобы помешать мне изобличить его, и вскоре весь двор стал говорить лишь об этой хитроумной интриге Лозена — разумеется за исключением короля, который сделал графа своим фаворитом и любил его не меньше, чем прекрасную Атенаис. Я думаю, пришла пора рассказать о беспрестанных похождениях г-на де Лозена до его брака с Мадемуазель; доведя мое повествование до этого события, мы ненадолго оставим графа в покое, чтобы уделить внимание мне, а также рассказать несколько известных мне довольно необычных историй, приключившихся с другими людьми.

Едва только король воспылал любовью к Лозену, он тут же поставил его во главе только что созданного драгунского полка, чуть позже произвел его в генерал-майоры и, наконец, назначил генерал-полковником драгунов, учредив эту должность ради него. Это произошло в ту пору, когда мы страстно любили друг друга; кузен позволял мне пользоваться всеми этими почестями и возлагал их к моим ногам; я гордилась графом и любила короля за то, что он жаловал ему эти награды; что касается Лозена, то ему всего этого было мало; я никогда не видела человека с более ненасытным честолюбием, и он за него впоследствии дорого заплатил.

— Ах, ей-Богу! — воскликнул я. — Маленький Питер может немножко подождать. Уверен, он сегодня ел, и, по крайней мере, раза два, тогда как я (мы проходили мимо колокольни, и я бросил взгляд на часы) голоден, я не съел еще ни крошки, хотя сейчас уже четверть третьего!

Герцог де Мазарини, уже удалившийся от дворцовых дел, решил избавиться от своей должности командующего артиллерией. Пюигийем услышал об этом одним из первых и поспешил к королю.

Довод показался учителю таким убедительным, что он утвердительно кивнул и повторил вслед за мной:

— Государь, — сказал он, — ваше величество изволили говорить, что никто не служит его особе более усердно и преданно, чем я.

— Действительно, малыш может подождать. Получив такое заверение и несколько успокоившись, я зашагал к пасторскому дому.

— Несомненно.

Там меня встретила Дженни.

— Так вот, герцог де Мазарини собирается продать свою должность; пусть король позволит мне ее купить.

— Подумайте, что вы говорите, Пюигийем!

С первого же взгляда я заметил, что облачко грусти легло на ее милое лицо; но, когда она меня увидела, это облачко развеялось и она бросилась ко мне, открыв объятия.

— Что тут такого, государь? Как бы то ни было, я заслуживаю этого не меньше, чем герцог де Мазарини.

Я прижал ее к груди.

Король подумал и ответил:

Мне показалось, что я только что прошел мимо беды, не увидев ее.

— Я разрешаю вам это, но с одним условием.

Какой беды? Я ничего о ней не знал; но атмосфера была пропитана теми флюидами, какие источают дурные предчувствия.

— С каким, ваше величество?

Я огляделся по сторонам, словно опасаясь неожиданно увидеть страдание в траурных одеждах, притаившееся в каком-нибудь углу.

— Многие выпрашивают у меня эту должность, и я до сих пор всем отказывал; дайте мне время унять страсти и обещайте, что в течение недели вы не станете говорить об этом даже с вашим лучшим другом.

К счастью, если не считать Дженни, дом был пуст; вскоре, надо признать, ее улыбка, вначале тягостная, словно наполнила его; казалось, голос Дженни пробудил ото сна вереницу наших нежных мечтаний и сладостных воспоминаний. Я с облегчением вздохнул и тоже улыбнулся.

Дело в том, что Лувуа ненавидел Пюигийема, и король опасался его возражений. Он хотел заставить министра замолчать, наградив его чем-нибудь другим и уладив дело таким образом, чтобы Лувуа не на что было жаловаться. Его величество попросил на это неделю, и Лозен охотно согласился.

Мы сели за стол.

Когда настало благословенное утро, Лозен, который имел привилегию входить в апартаменты его величества наряду с первыми дворянами королевских покоев, направился в комнату, отделявшую придворных от помещения, где заседал совет, и стал ждать выхода его членов. Граф увидел дежурившего там первого камердинера королевских покоев Ньера, и тот осведомился, что он делает здесь в столь ранний час.

— Право, дорогой Ньер, я могу вам открыться; пора секретов миновала, вы узнаете эту новость первым, и я надеюсь, что вы не станете больше сомневаться в моих искренних чувствам к вам: я — командующий артиллерией.

О, какой вкусной показалась мне эта еда, приготовленная прекрасными руками Дженни, посрамившими руки г-жи Стифф!

— Ах, сударь, какая радость! До чего же я счастлив! Подобный выбор делает такую честь нашему повелителю и вам как его избраннику!

А эта оловянная посуда, на которую та мимоходом бросила презрительный взгляд, показалась мне куда привлекательнее, чем все то столовое серебро, что громоздилось на поставцах в обеденной зале замка!

Камердинер посмотрел на часы, сослался на то, что у него осталась всего четверть часа, чтобы исполнить неотложное поручение короля, и поспешил наверх по небольшой лестнице, которая вела в кабинет, где г-н Лувуа работал весь день (министрам отводили в Сен-Жермене весьма скверные помещения). Ньер рассказал Лувуа о том, что случилось, и тот так обрадовался, что расцеловал его:

Я забыл о крещении таким же образом, как забыл о похоронах, но тут к нам явился учитель и сказал, что маленький Питер кричит так сильно, что надо как можно скорее покончить с обрядом.

— Будьте покойны, дорогой Ньер, я не забуду об этой вашей услуге; но назначение еще не состоялось, и, если я сумею его предотвратить, оно никогда не произойдет.

Было очевидно: чем раньше я пойду, тем раньше вернусь. Так что я не стал возражать. Я обнял Дженни, пообещал быть снова с ней уже через несколько минут, и поспешил к храму.

Он отослал Ньера и вскоре последовал за ним с кипой бумаг в руках. Камердинер разыграл удивление и заметил, что король находится на финансовом совете, куда Лувуа не имеет права входить.

— Не имеет значения, — отвечал министр, — мне непременно нужно поговорить с его величеством, и я войду несмотря ни на что. Он даже не поздоровался с Лозеном, ожидавшим своего часа.

Там меня ждал довольно холодный прием.

XXIV

В один день я ухитрился опоздать дважды: те, кому Бог скупо отмерил время, не любят, когда их заставляют его терять.

Король был весьма удивлен приходом Лувуа; министр направился прямо к государю с просьбой позволить ему поговорить с его величеством хотя бы минуту по крайне срочному делу. Король встал и направился к оконному проему; Лувуа последовал за ним.

Зная о моих терзаниях, мои прихожане несомненно бы простили меня, если бы могли их понять.

Обряд крещения завершился.

— Государь, — сказал он, — вы назначили господина де Лозена командующим артиллерией и собираетесь объявить это по окончании совета; граф ждет вас в соседней комнате, я его видел. Я пришел спросить вас, хорошо ли вы все обдумали; мы с Лозеном не выносим друг друга, а нам придется постоянно быть во взаимодействии; граф — гордец, как и я, он ни в чем не будет мне уступать, а я ему тем более; вам известны его своенравие и спесь; в случае его назначения наименьшая из всех предстоящих вам неприятностей — не иметь ни дня покоя от наших разногласий; будучи честным и верным слугой, я считаю своим долгом обратить на это ваше внимание.

Озабоченность меня не оставляла — это верно, но она незаметно перенеслась на другой объект.

Король рассердился, хотя и ничего не сказал; в особенности он был раздосадован тем, что его секрет стал достоянием Лувуа, которого он опасался и от которого в первую очередь желал его утаить. Он отвечал министру с чрезвычайно значительным видом:

Эта радостная мать, этот сияющий отец, эти двое свидетелей предоставили мне возможность ввести в мир еще одного христианина и тем самым направили мои мысли на образы более приятные и сюжеты более веселые.

— Назначение еще не состоялось, сударь, и мне как никому другому известны неудобства и преимущества даруемых мной милостей; я взвешиваю и рассчитываю все за и против — стало быть, мне и решать этот вопрос по своему усмотрению.

Я говорил себе, что, вероятно, наступит час, когда мы с Дженни пойдем с нашим ребенком на руках к доброму г-ну Смиту и попросим его сделать для внука то, что я только что сделал для маленького Питера.

Этот ребенок, которого мы безусловно произведем на свет, будь то мальчик или девочка, в любом случае станет желанным и горячо любимым.

Благодаря этим мыслям я прочитал нужные молитвы столь прочувствованно, что все присутствующие были растроганы.

Государь вернулся на заседание совета, ничего больше не прибавив. Лувуа покинул зал в сильном замешательстве; Пюигийем же продолжать ждать. Король прошел мимо и не сказал ему ни слова. В сильном удивлении граф следует за государем к мессе, а затем старается все время попадаться ему на глаза, ожидая обещанного назначения, — ничего не происходит; наконец, умирая от беспокойства, Лозен решается обратиться к королю после его малой вечерней аудиенции.

В тот миг, когда я осенил крестным знамением лоб младенца, препоручая его Господу, и поднял взгляд к Небу, я почувствовал, как две слезинки повисли у меня на ресницах.

— О Господи, Господи! — шептал я. — Когда же наступит и мой черед благодарить тебя за твою новую милость, о которой я прошу тебя от всего сердца, — даровать мне ребенка, который вместе со мной и после меня будет благословлять твое святое имя?..

— Я помню, помню, — отвечает государь с раздражением, — но пока это еще не решено; я подумаю.

И, словно поняв мою мысль, присутствующие провозгласили: «Аминь!»

Тон его величества и неопределенность ответа встревожили Лозена. В глубокой печали явился он к Монтеспан, когда для него настала пора любви — дело в том, что король никогда не навещал своих любовниц ночью, а лишь иногда приходил к ним по вечерам, предупреждая их об этом заранее. В связи с этим мне вспоминается остроумное изречение г-жи де Куланж, у которой так много превосходных высказываний.

Церемония завершилась.

Ее спросили, как бы она поступила, если бы король соблаговолил обратить на нее свой взор.

Наконец-то я был свободен!

— Право, — сказала она, — я и понятия не имею. Я знаю только, что никогда не выбрала бы нашего государя по своему усмотрению, невзирая на его достоинства. Мне нужен любовник моего звания, иначе в минуты наибольшей нежности мне поневоле вечно мерещился бы гвардеец с алебардой, топающий ногой и кричащий «Король!» из опасения, что я это забуду.

Я вернулся домой как раз в ту минуту, когда прозвонило четыре часа пополудни.

Там меня встретила Дженни; на лице ее лежало то же облачко грусти, какое я заметил двумя часами ранее.

Госпожа де Монтеспан не была столь требовательной, у нее были любовники на все вкусы, и Лозен подходил для тайных свиданий. Король подарил ей очень красивый диван, обитый изумительной тканью, которую прислал персидский шах, и она обычно обсуждала на нем любовные вопросы. Темный цвет подушек подчеркивал белоснежный цвет ее лица и восхитительных рук. Лозен расположился на диване рядом с нею, и после первых приветствий она спросила, чем вызвана его печаль и почему он почти не смеется над ее шутками, которые ему всегда так нравились.

К счастью, как и прежде, эта грусть при моем появлении исчезла.

— Я огорчен, — отвечал граф, — вы сейчас все поймете. И он тут же рассказал Монтеспан о том, что произошло, об обещаниях короля и о своих опасениях.

Тем не менее я был настолько встревожен, что стал расспрашивать жену о причине ее печали; но при первых же моих словах она улыбнулась мне, обвила мою шею своими руками, заявила что я фантазер и что она не знает, о какой это грусти я говорю.

— Как! Он вам это обещал и не сдержал слово? А ведь вы столь усердный и преданный слуга. Ах! Это отнюдь меня не удивляет, ведь король такой неблагодарный человек.

И все же убежденность в том, что какие-то странные перемены произошли в уме или сердце Дженни, обратила мою мысль к Стиффам и их визиту, и, таким образом, когда я вошел в мой кабинет с намерением приняться за эпиталаму, я думал гораздо больше об этих злополучных особах, нежели о важной работе, которую мне предстояло завершить.

— Не спешите его осуждать — возможно, у него есть какие-то особые соображения…

Сам вид моего жилья направлял мои мысли к этой теме тем более настойчиво, что рядом с собой я видел кресло, в котором расселась г-жа Стифф; справа от меня находилась дверь в сад, через которую вышли Дженни и г-н Стифф, а слева — дверь в столовую, через которую вышел я сам, разъяренный тем обстоятельством, что оставил их двоих вместе; ярость мою питала эта непонятная печаль, в которой я застал мою жену.

— У короля нет никаких особых соображений. У него нет ничего, кроме собственных прихотей; разве он хоть чем-нибудь бывает доволен? Ах! Вы еще не знаете его так хорошо, как я, вы не подозреваете о том, как жесток этот человек: он думает лишь о себе и живет исключительно ради себя, все остальные люди, а в особенности женщины, для него только игрушки. Знаете ли вы, как мне это наскучило! Если бы у меня была уверенность, что мое место останется незанятым, я бы его освободила, но видеть там вместо себя другую — ах, я не могу на это пойти.

— И все же как мне узнать, в чем тут дело? Вы поговорите с королем?

Правда, стоило мне приподнять голову, как моим глазам представал очаровательный рисунок, где был изображен благословенный белый домик и у его окна моя любимая

— Конечно. Ну-ка, скажите: он дал вам слово?

— Да.

Дженни, но этот рисунок, вызвавший похвалу в ее адрес, не стал ли вместе с тем причиной неприятного замечания?

— Он потребовал, чтобы вы хранили все в тайне?

Таким образом, все вокруг меня и во мне самом говорило о ненависти, даже то, что говорило о любви.

— Да.

Поскольку мне, в конечном счете, присуща твердая сила воли — она Вам известна, дорогой мой Петрус, — я решил отбросить все мои тревоги и всерьез приняться за эпиталаму.

— Вы так и поступали?

Было около шести вечера; через час Дженни позовет меня ужинать, а после обильной еды, как я всегда замечал, работа движется трудно и медленно.

— До самой последней минуты, даже при встречах с вами.

Я сказал себе, что в поисках вдохновения вовсе не обязательно возводить взор к Небу и возлагать на лоб ладонь левой руки, в то время как правая пытается поймать ускользающий ритм; я взял в руки перо и на прекрасном чистом листе бумаги снова вывел: «К Дженни!», вступая тем самым в настоящую битву с музой.

— Вы никому ничего не говорили? Подумайте хорошенько.

Но и на этот раз, как всегда, муза, будучи женщиной, чья возвышенная сущность делает ее еще более капризной, чем остальные женщины, похоже, просто насмехалась над всеми моими потугами.

— Сегодня утром у зала совета я сказал это Ньеру, чтобы заручиться его дружбой; но вряд ли это он, он не видел ни одной души.

Вместо того чтобы предстать передо мной с улыбкой на устах, с венком из роз на голове, с глазами, полными любви, такой, какой и полагается быть вдохновительнице нежных и гармоничных любовных песен, такой, какой она являлась Горацию, воспевавшему Лидию, Тибуллу, воспевавшему Делию, и Проперцию, воспевавшему Кинфию, — она предстала передо мной в багряном одеянии, с сурово нахмуренным челом, с бичом в руке — такой, какой она являлась Персию и Ювеналу.

— Вы в этом уверены?

Тщетно было бы обратиться к ней с самой поэтичной речью, на какую я только был способен: «Это не тебя, муза Эвменида, я призываю; это к сестре твоей, златокудрой Эрато, обращаюсь я.

— Ах! О Боже, вы мне напомнили! Ньер уходил на несколько минут.

Мне предстоит воспеть добродетели молодой женщины, молодой супруги, которая станет вскоре молодой матерью, на что я, во всяком случае, надеюсь; белое лебединое перо — вот что мне нужно, а не железный стилет, который ты мне предлагаешь!»

Однако муза была неумолима; она еще суровее нахмурила свое чело; ее одеяние из багряного превратилось в черное, а бич, который так и взлетал в ее руке, свистел, словно бич эриний!

О, если бы я захотел изменить этот сюжет, если бы, вместо того чтобы сочинять трогательную и нежную элегию, я, повинуясь движениям собственной руки, кинулся бы на ниву сатиры и собирал бы тернии, чертополох и крапиву, вместо того чтобы плести букеты из васильков, барвинков и лилий; если бы я, вместо того чтобы воспеть добродетели Дженни, пожелал преследовать сарказмами более язвительными, чем у Ренье, Буало и Попа, этого гнусного лакея, ставшего управляющим, эту легкомысленную девицу, ставшую его высокомерной супругой и кичливой подругой, — о, тогда, мне кажется, слова, полустишия и даже рифмы прихлынули бы ко мне в таком изобилии, что мне осталось бы только выбирать лучшие из них!

Вместо простых белых стихов, которые я просил у нежной музы, страшная муза предлагала мне рифмованные двустишия.

Было мгновение, когда я уже был готов поддаться искушению и подумал, что ошибался до сих пор на счет моего гения и что моим подлинным призванием является сатирическая поэзия.

Казалось, из руки моей вдохновительницы бич совершенно естественно перешел в мою руку; его ремни превратились в разъяренных змей; он свистел в моей руке, и я с радостью победителя слушал вопли боли, вырывавшиеся у управляющего и его супруги.

— Ну-ну! — восклицал я. — Так ты просишь милости?! Нет?! Значит, этого мало! Еще! Еще! Еще!

И я сделал жест секущего человека, а голос мой поднялся до такой высокой ноты, что Дженни, испугавшись, незаметно вошла, неслышно приблизилась ко мне и остановила мою поднятую руку, угрожающую, победительную и наносящую удар в десятый раз.

— Что с тобой, друг мой? — встревожилась она. — И кого это ты так бьешь?

Ее глаза тщетно искали незримый объект моего гнева.

Появления милой Дженни было более чем достаточно для того, чтобы прогнать эту дочь Ночи и Ахеронта, преследовавшую меня.

— Больше и не требовалось: это ставленник Лувуа.

Поэтому от одного только прикосновения Дженни, от одного ее вида и нежного голоса Эвменида исчезла как тень.

— А затем явился Лувуа, он вошел в зал, где заседал совет, и говорил с королем; никаких сомнений — это он! Подлец!

Сначала я подумал, что, если уж Господь одарил меня сатирическим талантом, в чем я, впрочем, ничуть не сомневался, то не приличествовало христианскому пастырю, то есть человеку, призванному проповедовать мир и согласие, предаваться подобного рода вдохновению.

— Это будет очень трудно исправить, однако я не отчаиваюсь. Положитесь на меня, я поговорю с королем таким образом, что сумею его переубедить.

— Вы это обещаете?

Затем я рассудил, что если бы один раз я позволил себе случайно и, быть может, при смягчающих обстоятельствах следовать этому вдохновению, то сочинил бы сатиру, а не эпиталаму.

— А вы сомневаетесь?

— И когда?

Однако, положение, в котором я оказался, требовало от меня сочинить эпиталаму, а не сатиру.

— Уже завтра.

Умники скрепили свой союз обещаниями и провели время приятнейшим образом; они расстались, будучи весьма довольными друг другом, но дама заставила Пюигийема поклясться, что он запасется терпением и никому не станет рассказывать о своих опасениях и новых надеждах. На следующий день граф пришел к Монтеспан в сильном нетерпении.

Наконец, я вспомнил и о словах «К Дженни!», начертанных на верху листа бумаги, который лежал на моем письменном столе, и сообразил: если Дженни их прочла, ей не понадобились большие усилия ума, чтобы догадаться о моем замысле прославить день ее рождения.

— Что сказал король? — спросил он.

— Ничего. Невозможно вытянуть из него хотя бы слово.

Следовательно, если она об этом догадалась, то никакого сюрприза для нее уже не будет.

— Не теряйте надежды, попробуйте снова.

На следующий день, еще через день — та же игра. Терпение отнюдь не было достоинством этого королевского фаворита: он стал говорить с дамой довольно резко. Госпожа де Монтеспан лишь посмеивалась; она оправдывалась с непревзойденным остроумием и, наполовину шутя, наполовину серьезно, пообещала, что следующий день — крайний срок, когда он получит ответ.

— Клянусь честью! Да, я получу его или потеряю на этом свое имя.

— Вы говорите это таким тоном!.. Разве вы не верите в мою дружбу?

Так что я подошел прямо к моему письменному столу и, прижимая Дженни к груди правой рукой, в это же время левой рукой завладел белым листом бумаги, незаметно скомкал его, зажал в кулаке и затем спрятал в кармане точно так же, как это уже было первый раз.

— Я верю, но завтра буду в ней уверен еще больше, вот увидите!

Наступило время ужина; стол был уже накрыт, и Дженни пришла за мной.

Лозен взял за правило всюду заводить друзей; поэтому он завоевал благосклонность любимой горничной маркизы и добился, чтобы она помогла ему совершить неслыханно дерзкий и невообразимо безрассудный поступок. Граф просто сбил девушку с толку, желая удовлетворить свое любопытство, и он не впервые отваживался на подобную выходку.

Я последовал за ней, решив отложить сочинение эпиталамы на ночь: ночные часы — это время вдохновения.

Он уговорил эту служанку, которую почему-то звали Аспасией (она была очень красивой и видной особой), спрятать его под диваном, о котором только что шла речь, спрятать для того, чтобы беспрепятственно составить достоверное представление о своей дражайшей любовнице и иметь потом возможность высказать ей всю правду. Нельзя думать об этом без содрогания: стоило графу сделать непроизвольное движение, закашляться или чихнуть, и он бы пропал.

Но согласитесь, дорогой мой Петрус: весьма прискорбно, что неведомый гений, давно уже мучивший меня своим веянием, был гений сатиры, как раз тот, что должен был, как лев из Священного писания, оттолкнуть далеко от себя простого человека, которого Бог избрал, чтобы сделать его своим посланником мира, согласия и любви!

Как я уже говорила, король никогда не покидал ночью своего брачного ложа. Если бы он не проявлял эту чуткость, королева, внешне довольно терпеливо мирившаяся со своими соперницами, пришла бы в ярость и не оставила бы мужа в покое. Итак, по утрам его величество отправлялся к Монтеспан и охотнее всего избирал в качестве сиденья — или, точнее, трона — тот самый диван; король не подозревал при этом, что один из его подданных нередко располагается на его месте.

Государь явился к своей любовнице как обычно; Лозен, затаившись под кроватными занавесками, напряг слух. Сначала он услышал то, что его не касалось, хотя король и его любовница воздержались бы воспроизводить это при нем. Я не стала бы утверждать, что граф отнесся к услышанному им спокойно, но он проявил выдержку и стал ждать; наконец, речь зашла о нем, причем вполне естественно.

— Даже не знаю, как поступить с Лозеном, — сказал король, — я дал ему обещание, но у меня нет никакого желания его выполнять.

XXVII. КАК ГОСПОДИН СМИТ, А НЕ Я, СОЧИНИЛ ЭПИТАЛАМУ

— Кто же вас принуждает?

Вы понимаете, дорогой мой Петрус: если я, невзирая на запирательство Дженни, упорно считал, что с ней произошло какое-то грустное событие, о котором ей не хотелось мне рассказывать, то она, со своей стороны, невзирая на мое запирательство, упорно считала, что какая-то забота не давала покоя моей душе.

— Я не люблю нарушать свое слово; в данном случае это не моя вина, и графу следует винить только себя.

Для нее это было тем более естественно, что с моей точки зрения ее грусть рассеивалась, тогда как, напротив, с ее точки зрения моя обеспокоенность нарастала.

— Это поистине так.

— Лозен проговорился, он рассказал об этом, в то время как я дал согласие с условием, чтобы он держал все в полной тайне; граф допустил ошибку, и теперь мы в расчете.

«Как! — говорил я себе, слушая ее и не сводя с нее глаз. — Как это может быть, несчастный Уильям?!.. Эти глаза, эти губы, эта улыбка, этот голос, эта мягкая интонация, эти ласковые слова не вдохновляют тебя на любовную песнь, нежную и изящную, как это обожаемое создание, избранное Всевышним, чтобы доставлять тебе радость! Ты видишь прямо перед собой это соединение совершенств, и ты, поэт целомудренной любви, остаешься безгласным и бессильным!.. Несчастный Уильям! Надо же было, чтобы сокрытая в твоей душе муза оказалась не только гением, но и демоном сатиры! Ах, если бы ты мог предаться этому демону, как далеко позади оставил бы ты Архилоха с его ямбами, Аристофана с его комедиями и Ювенала с его сатирами! Какое счастье для всех этих людей, что ты не независимый, свободный человек, а всего лишь пастор деревни Ашборн, и сколь же в особенности посчастливилось г-ну и г-же Стифф, которых ты несомненно заставил бы повеситься, как повесились, чтобы укрыться хотя бы в аду от стихов поэта с Пароса, несчастный Ликамб и злополучная Необула».

— Разумеется.

— Разве я могу по собственной воле оказаться между двумя подобными упрямцами? У меня же не будет ни минуты покоя, они станут ссориться с утра до вечера; если один сделает что-то, другой тотчас же уничтожит сделанное; право, они могут свести меня с ума.

Несложно понять, что подобные мысли, шедшие от моего ума к моему сердцу, словно волны бурного моря, не придавали моему лицу выражения безмятежности, а моим жестам — определенности.

— Этот Пюигийем — такой наглец, такой гордец!

Наоборот, время от времени на моей физиономии отражалось волнение и, пока левая рука сжималась в кулак, правая размахивала вилкой или ложкой будто пером или кинжалом.

— О, да!

Под конец ужина это, должно быть, по-настоящему встревожило Дженни.

— Что касается меня, я никогда не понимала, какими чарами он вас околдовал, ведь вокруг тысячи людей не хуже него, а вы на них даже не смотрите. Вы осыпаете Лозена милостями, хотя он не становится от этого благодарнее, ему кажется, что так и должно быть. Дело в том, что он вас не любит, поверьте моему слову.

За столом я не проронил ни единого слова, но порой то глухо ворчал, то разражался невнятными выкриками.

— Я не могу этого вообразить, сударыня; после того как граф был сущим ничтожеством, после всего, что я для него сделал, это было бы верхом неблагодарности.

Выйдя из-за стола, моя жена хотела, как обычно, взять меня под руку, чтобы совершить со мной нашу привычную прогулку по деревенским улицам и вокруг ограды деревни; но я ощущал, как утекает время: в моем распоряжении оставалось всего лишь несколько часов, и каждая минута из них становилась драгоценной.

— Лозен — неблагодарный человек, государь, вы даже представить себе не можете, до чего он неблагодарен; он думает только о себе, ваша служба его нисколько не волнует, лишь бы на него сыпались почести и деньги. Вы же видите, граф нападает на всех, за исключением Грамонов; не подумайте, что он щадит их из любви к госпоже Монако, ему уже нет до нее никакого дела, но Грамоны знают его тайну; когда графа де Гиша обвинили в том, что он сдал Дюнкерк, обвинители всего лишь не на того напали, и маршалу это прекрасно известно.

— Однако, сударыня, почему же, зная об этом, вы продолжаете столь охотно принимать Лозена? Он же отсюда не выходит. Госпожа де Лавальер утверждает, что он появляется у вас по вечерам.

Так что я, пытаясь выдавить из себя улыбку, сказал Дженни, что ей не стоит забивать голову моими заботами и что мне нужно поработать, и вернулся в свой кабинет.

— Не вы ли приказали мне обходиться с ним как с вашим лучшим другом?

Но я говорил Вам, дорогой мой Петрус, о том, что мне трудно работается после еды; поскольку же я по рассеянности съел весьма немало, это затруднение проявилось сильнее, чем всегда.

— Разумеется, но разве это повод допускать графа в столь поздние часы?

У меня хватило сил только на то, чтобы написать в верхней части третьего листка: «К Дженни! Эпиталама по случаю дня ее рождения», после чего в согласии с нередким физиологическим явлением, моя крайняя возбужденность сменилась полнейшей расслабленностью, впрочем вполне понятной ввиду моей усталости и моих дневных треволнений; в итоге я уронил голову на письменный стол и забылся сном.

— Ваше величество, неужели я должна оправдываться, защищаясь от наветов Лавальер? Разве вы не знаете, что она стремится меня погубить и выдумывает…

Вначале сон мой был тяжелым, словно у пьяного, ведь, как я уже сказал, этот отдых, столь необходимый для моего уставшего тела, был, по сути, не сном, а расслабленностью.

— Зато я знаю, что нельзя выдумать ничего подобного на ее счет.

Сколько времени длились эти потемки моих чувств, сколько тянулась ночь моей души, я не смог бы сказать; но, наконец, какой-то свет пробился в эту тьму: я почувствовал себя заново родившимся в фантастической жизни сновидения; идея, весь день занимавшая мой ум, привязанная к моему сновидению загадочными нитями мозга, похоже, нашла меня снова после того, как покинула меня, ведь человек больше принадлежит идее, чем идея принадлежит ему.

Король произнес эти слова твердо и веско, заставив маркизу замолчать; он не любил, когда нападали на Лавальер, которой он верил, справедливо полагая, что девушка предана ему всей душой. Госпожа де Монтеспан поспешно изменила тактику и снова обрушилась на Лозена — она убеждала короля отказаться от своего обещания, не опасаясь криков и буйных выходок графа.

— Хорошо быть другом и отцом своих подданных и придворных, но всему есть предел; надо подумать и о себе, а вы никогда об этом не думаете и вечно забываете о себе, жертвуя собственными желаниями и пристрастиями ради других; на вашем месте никто не вел бы себя столь великодушно.

Она возникла на горизонте в виде светящейся точки, которая быстро увеличивалась; идея держала в руке факел, освещавший огромный круг, в центре которого она находилась.

Любовники расстались после двух часов столь откровенной беседы, искренность которой Лозен мог оценить как никто другой; после этого король вернулся в свои покои, г-жа де Монтеспан занялась своим туалетом, а затем отправилась на репетицию балета, где присутствовали король, королева и весь двор.

Она явилась в одеянии музы, которую я весь день призывал и которая весь день убегала от меня подобно капризной женщине, способной бросить любовника и возвратиться к нему всего через час, когда он меньше всего ее ждет; и по мере того как муза приближалась ко мне, по мере того как черты ее освещенного факелом лица приобретали все большую четкость, я с удивлением замечал, что эта муза похожа на Дженни, будто ее родная сестра.

Выбравшись из своего укрытия, Пюигийем поспешил к себе, чтобы привести в порядок свою одежду, а затем вернулся и снова приник к двери г-жи де Монтеспан, мысленно говоря: «Ну, госпожа маркиза, мы еще посмотрим, кто кого!»

Муза, улыбаясь, шла ко мне, и я встретил ее с улыбкой; она положила мне на плечо правую руку и, осветив факелом чистый лист бумаги, сказала:

— Поэт, я муза, которую ты тщетно призывал весь день; я сжалилась над твоими муками и пришла к тебе. Пиши, я буду тебе диктовать.

И ее голос оказался похожим на голос Дженни так же, как и ее лицо.

XXV

И вот этим голосом, мягким и проникновенным, звучавшим для моего слуха настоящей музыкой каждый раз, когда Дженни говорила, муза стала диктовать мне строфы, которые я записывал, восхищаясь возвышенностью замысла и чистотой формы.

Граф ждал так приблизительно три четверти часа; затем он увидел, как г-жа де Монтеспан вышла из комнаты в великолепном наряде, с улыбкой на устах; она встретила кавалера с сияющим видом, и он придал своему лицу соответствующее выражение. Он подал даме руку и попросил разрешения проводить ее, на что она согласилась чрезвычайно охотно.

— Сударыня, ваша красота столь победоносна, что, если вы соблаговолите замолвить за меня словечко, я уверен в успешном исходе дела.

При последнем слове последней строфы восторг мой достиг такой степени, что руки мои сами потянулись к музе, а она, вместо того чтобы отшатнуться от подобного порыва, приблизила свое лицо ко мне и запечатлела на моем лбу поцелуй.

— Вы не можете сомневаться в моем обещании, сударь, я исполнила его в точности.

Этот поцелуй я ощутил настолько явственно, что проснулся и открыл глаза.

— Вы изволили говорить с королем?

Музой оказалась сама Дженни: не слыша ни моего голоса, ни моих шагов, она обеспокоилась, жив ли я, открыла дверь, увидела, что я сплю, и с лампой в руке подошла ко мне.

— Более получаса.

— И вы поддержали мою просьбу?

Теперь, дорогой мой Петрус, Вы, такой великий знаток философии, скажите мне, какое таинственное сочетание явлений совершенно противоположных — бодрствования и сна, иллюзии и действительности — привело к тому глубинному союзу, только что превратившему мое сновидение в живую поэму, в финале которой в одном лице слились муза и Дженни, богиня и земная женщина.

— Столь же горячо, как если бы речь шла о моем родном брате.

— О, это ты, это ты, моя Дженни! — воскликнул я. — Будь благословенна как в снах, так и наяву, как в грезах, так и в действительности!

— Что же ответил его величество?

Неожиданно я вспомнил о листе бумаги, на котором я успел написать: «Моей Дженни! Эпиталама по случаю дня ее рождения», а затем стихи, продиктованные мне музой.

— Король считает это затруднительным из-за возникших препятствий, тем не менее я надеюсь, что он их преодолеет.

Лист бумаги исчез.

— Вы соблаговолили предоставить ему для этого средства?

Мое волнение и замешательство были таковы, что, не видя листа на том месте, где он должен был быть, я стал сомневаться, существовал ли он на самом деле.

— Я предложила королю более десяти способов, и он согласился с этим, пообещав выбрать лучшие из них. — Я, как и вы, надеюсь, что он это сделает.

— Не сомневайтесь в этом.

Я напряг мой ум, силясь разгадать эту загадку, и сначала мне пришлось признать, что эти стихи, вроде бы записанные мною, являлись частью моего сновидения, поскольку реальностью была Дженни, а не муза.

— Стало быть, король дал вам слово, не так ли? По вашей просьбе и вследствие того, что вы обо мне рассказали? Значит, я буду всем обязан именно вам?

— Только мне, уверяю вас.

Итак, невозможно было допустить хоть какую-то вероятность того, что Дженни сама продиктовала мне стихи, предназначенные стать для нее сюрпризом.

Будучи не в силах больше сдерживаться, Лозен стиснул руку маркизы и, наклонившись к ее уху, сказал:

— Вы лгунья, грязная потаскуха и подлая обманщица; вы не сказали ничего подобного, а, напротив, убеждали короля не считаться со мной; вы отзывались обо мне ужасно дурно, употребляя при этом почти те же выражения, с помощью которых вы бранили его величество, причем в том же месте и при тех же обстоятельствах.

Как только я утвердился в мысли, что стихи просто не существовали, весьма ослабела и моя уверенность в существовании бумаги, на которой я, как мне казалось, их записал; бумага с заголовком могла мне присниться точно так же, как все остальное.

Граф прибавил к этой выразительной фразе поток ругательств, которые я не смею здесь привести (самыми невинными из них были «шлюха» и «мошенница»); затем он дословно повторил ее беседу с королем. Маркиза настолько растерялась, что ничего не смогла ему возразить. Никогда еще она не была в таком замешательстве: ей с трудом удалось скрыть свой ужас, гнев, а также дрожь ног и губ. Придя же на репетицию балета, она упала в обморок.

Первые два листа бумаги, один за другим предназначенные для записи задуманных стихов, существовали: один находился в моем правом кармане, другой — в левом, и, если третьего я не нашел, значит, его никогда и не было.

Все уже собрались; король в испуге подошел к маркизе; настойка королевы Венгерской и самая сильная нюхательная соль оказались бессильны — маркиза не приходила в чувство. Наконец г-жа де Монтеспан открыла глаза, но она была так растерянна, что не решалась поднять взгляд из опасения увидеть перед собой Лозена. Она попросила разрешения вернуться к себе, и, как только это стало возможно, король последовал за ней. Вообразите эту сцену! Маркиза едва не сошла с ума:

— Как Лозен узнал, о чем мы говорили? Я не понимаю, может быть, ему сказал об этом дьявол? Но он, несомненно, повторил мне все до последнего слова.

И я счел удачей, что его никогда и не было, поскольку иначе Дженни, войдя в кабинет во время моего сна, увидела бы этот листок, прочла бы посвящение и о сюрпризе нечего было бы и думать, а мне ведь так хотелось приятно удивить ее на следующий день.

— Вы ошибаетесь, это невозможно.

Стихи, продиктованные мне во сне, еще звучали в моей голове, и мне казалось, что понадобится не более получаса, чтобы перенести их на бумагу.

— Безусловно, граф знает все; либо он слышал это, либо он чародей; как же он со мной обращался!

Я бы поднялся как можно раньше, и Дженни, проснувшись, получила бы свою эпиталаму.

— Как вы это допустили?

А пока я последовал за женой, уверенный в том, что злополучный листок существовал только в моем воображении.

— Разве я могла поступить иначе?!

Дорогая Дженни! Она ни о чем не подозревала, по крайней мере так могло показаться, поскольку она и словом не коснулась ни моей озабоченности днем, ни ее собственного минутного опасения, не сошел ли я с ума.

— Почему же вы никого не позвали, чтобы его выставили за дверь!

На следующий день я встал на рассвете, но, как ни старался не шуметь, все же разбудил Дженни.

— Во дворце вашего величества! Одного из его друзей и его лучших придворных! Разве меня бы послушались?! К тому же, признаться, мне это и в голову не пришло: я так растерялась, что просто лишилась рассудка!

Я поцеловал мою дорогую возлюбленную, умолчав о том, что это не только повседневный, но и поздравительный поцелуй и, облачившись в халат, вышел из спальни.

— Я не знаю, что мешает мне приказать арестовать графа и отправить его в Бастилию. Фат! Наглец!

В это мгновение мне показалось, что я слышу какой-то шум в столовой. Кто бы это мог быть? Ключ от пасторского дома был только у дочери

— Ах! Этот негодяй очень опасен!

учителя; но сейчас едва светало, и она никогда не приходила в столь ранний час. Так что когда я на цыпочках стал спускаться вниз, я все еще терялся в догадках, с кем это мне придется иметь дело, но, чем ниже я спускался, тем увереннее приходил к выводу, что в доме находятся посторонние люди.

— Пусть он ведет себя осмотрительно и не дает мне ни малейшего повода, иначе, клянусь…

Оказавшись на последней ступеньке, я уже ничуть не сомневался в этом: шум слышался совершенно четко; я проскользнул через застекленную дверь, отделявшую лестничную площадку от столовой и увидел, как учитель и его дочь устанавливают в простенке между двумя окнами клавесин.