Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пограничные зори



Иван Медведев

АВАРИЯ ПРОИЗОШЛА НА РАССВЕТЕ

Вода в распределительном колодце кипела. Из глубины на поверхность поднимался песок, мусор, острые, как стекло, льдинки. Насосы захлебывались, выбрасывая из гофрированных хвостов сотни кубометров воды. Она двумя потоками устремлялась в ложбину. Там уже образовалось озеро, а вода в колодце не убывала.

Салават хмуро смотрел, как лихорадочно пляшут в колодце комья рыжей пены. Авария произошла на рассвете, а сейчас уже полдень. И ничего нельзя сделать: какая-то труба лопнула на дне колодца. Филипп Макарович уехал в мастерскую делать приспособление, чтобы нащупать на дне колодца вентиль и перекрыть магистраль. Николай Зайцев и Миша Коробов ушли в буфет перекусить. А он, Салават Закиров, остался глядеть за насосами. Салават сам строил этот водопровод и хорошо помнит сложное переплетение труб в распределителе. Скорее всего там вышибло колено, по которому вода подавалась на промбазу и в поселок. Остановился бетонный завод, притушили топки в центральной котельной. В поселке не работает ни одна столовая, тысячи людей остались без обеда.

«Воды нет — плохо!» — думает Салават. Вспомнил границу. Он служил в Средней Азии. Воду на заставу доставляли на автомашинах. Случалось, что они опаздывали, не могли пробиться сквозь пески. Тогда не то что умыться или постирать — напиться досыта нельзя было.

Однажды пришлось двое суток петлять по пескам — искали нарушителя. Жара стояла нестерпимая, аж в ушах звенело, во рту все пересохло, а фляги на ремнях были пустые. Губы у всех потрескались, пот ел глаза. К концу вторых суток и пота не стало, только соль на висках. Ох как хотелось тогда пить Салавату! За глоток воды, кажется, отдал бы десять лет жизни…

Плохо, когда воды нет, везде плохо: и на границе, и тут. Салават вздыхает и смотрит на дорогу: не едет ли начальник участка? Но Филипп Макарович не ехал, все машины проносились мимо. Случись авария летом, можно было бы нырнуть в колодец и закрыть вентиль, а сейчас… От одной этой мысли Салават ежится, по спине мурашки пробегают. Интересно, какая сегодня температура воздуха? Смотрит на почерневший сугроб, что лежит неподалеку, на бегущие по небу облака и зябко втягивает голову в плечи: градусов шесть, не больше. А в воде — лед.

Присел на ящик с инструментами, подпер подбородок ладонями и снова вздохнул. Да, апрель в Сибири не то, что в Средней Азии. Там теперь небось тюльпаны отцвели, ребята загореть успели…

Глаза Салавата — две щелки, прищуривать не надо, далеко смотрят.

…Двор пограничной заставы. Солдаты играют в волейбол. Рубахи с короткими рукавами и те сняли — жарко! Играют в панамах, чтобы голову не пекло. Заставский кот Васька укрылся в тени. Хитрый, черт: разлегся под грибком часового и делает вид, будто спит. А сам все время следит за сыном начальника — Володькой. Тот бегает по двору в одних трусиках и тоже поглядывает — где кот? Володька с Васькой друзья, они постоянно должны видеть друг друга…

Где-то в районе будущего завода отбойные молотки дробят промерзшую землю. А Салавату слышится далекий стук пулемета. Он сидит в блиндаже, над головой мишень. В углу блиндажа ефрейтор прижимает к уху телефонную трубку.

— Показать! — отрывисто бросает ефрейтор.

Салават поворачивает мишень, и она тут же чуть не вырывается у него из рук от сильного удара. Одновременно над головой слышится свист пуль. Проходит секунда, другая…

— Убрать! — раздается в трубке голос ефрейтора.

И только теперь докатывается звук выстрелов.

Хорошо стреляли ребята на заставе. Он, Салават тоже был метким стрелком; на проверках всегда получал благодарности.

Вспомнилось последнее комсомольское собрание. Ребята спорили, кому отдать путевку ЦК комсомола на ударную стройку. Салават вместе с другими подал заявление и сидел, опустив голову, в спор не вмешивался. И как током ударило, когда услышал он голос секретаря:

— По решению большинства комсомольская путевка вручается лучшему пограничнику заставы Салавату Закирову.

Потом дорога. У открытого окна вагона стоит Салават, ветер треплет его прямые черные волосы. Поезд мчится зеленой степью в огненных маках. Демобилизованные солдаты наперебой рассказывают друг другу, сколько волнений было с этими путевками…

На второй день маков уже не стало. Но зато степь заполнилась тракторами.

На третий день в окнах вагона замелькали заснеженные перелески Сибири. Поезд врывался в огромные, шумные города, проносился мимо громадных заводов и снова долго шел сквозь лес, стоящий по пояс в снегу.

Пограничники пели:



И снег, и ветер,
И звезд ночной полет…



Салават тоже пел. На своем родном языке, по-башкирски:



Меня мое сердце
В тревожную даль зовет…



Встретили их в Красноярске торжественно, с оркестром. Посадили в автобусы и привезли в рабочий поселок. Высыпали приезжие перед общежитием, потоптались в дверях комнат, убранных девчатами, и вышли покурить на улицу. А один моряк с Тихого океана отрезал намертво:

— Всё, братва, в этом кубрике будет корабельный порядок!

Потом их привели в заснеженное поле и сказали:

— Здесь будем строить алюминиевый комбинат. Крупнейший в мире. Начинайте!

— Так сразу? — спросил один из парней. — А где же техника?

— Техника будет. Пока есть только лопаты.

И начали. Рыли траншеи, прокладывали дороги, подземные коммуникации. Вот и этот водопровод… Салават помнит, как строили заборную станцию на острове, отстойники на берегу Енисея, как пробивали траншею в сторону будущего завода. Тогда тут было голое поле, а теперь!

Салават обводит глазами панораму стройки, жилые корпуса. И вдруг замечает, что воды в образовавшемся озере стало меньше. Нет, насосы работают исправно. Куда же девается вода?

Она пошла в траншею, которую строители проложили этой зимой. Засыпали траншею бульдозеры. Замерзшие глыбы земли легли неплотно, и вода начала просачиваться меж ними.

Салават понял, чем это грозит: вода разрушит траншею, подмоет основание, на котором лежат трубы, и тогда новая, более грозная авария!

«Где же Филипп Макарович, — заволновался Салават, — почему его так долго нет? Зайцев и Коробов тоже не возвращаются».

А вода уж вовсю хлещет в траншею. Земля в ней начинает шевелиться, оседать и плыть вместе с водой.

— У, шайтан! — Салават со злостью швырнул на землю рукавицы. Остановил насосы и, уже не колеблясь, мгновенно сбросил шапку, телогрейку, сапоги. Торопливо стащил с себя рубаху, потом брюки. Остался в одних трусах. Подошел к колодцу, нащупал в воде железные скобы и полез по ним вниз… Вот голова Салавата скрылась под шапкой пены, пляшущей на поверхности переполненного колодца. Проходит долгая-долгая минута. Наконец Салават выскакивает из воды, чуть ли не до пояса, словно его кто вытолкнул. Жадно ловит посиневшими губами холодный воздух и снова, уже как заправский купальщик, ныряет на глубину трех метров.

Томительно тянутся минуты. Вынырнул, отдышался и опять на дно…

Выбрался из колодца весь синий. Стыдливо огляделся, сбросил мокрые трусы и начал одеваться. Руки не слушаются — с трудом натянул сапоги. Включил насосы, выкрутил трусы и повесил сушиться. Схватил лопату, Побежал к траншее.

Неподалеку остановилась машина. Филипп Макарович с длинным металлическим штырем стоит у колодца, из которого на глазах убывает вода, и понять ничего не может.

Подошли Зайцев и Коробов. И тоже на лицах удивление.

— Что стоите? — напустился на них Филипп Макарович, — берите лопаты!

Вчетвером они быстро закидали землей промоину. Когда вернулись к колодцу, начальник участка спросил Закирова:

— Как вы закрыли вентиль?

Салават молчит, мнется. Знает, что начальник будет, его ругать.

Тут Филипп Макарович увидел мокрые трусы Салавата.

— В ко-ло-дец лазил?

— Ага, — выдохнул Салават отважно, будь что будет.

— Да вы с ума сошли! — Начальник участка шагнул к нему. — Жить надоело?

— Нельзя было ждать, — оправдывался Салават. От волнения у него усиливается акцент: — Вода на траншея пошла… Большой авария мог быть…

Филипп Макарович смотрит на Салавата и не знает, что сказать. С тех пор как сюда приехали эти отчаянные парни в зеленых фуражках и перевернули все представления о возможном и невозможном, он уже ничему не удивляется. Но то, что сделал этот чернявый башкир… И вот ведь — стоит и еще оправдывается. Глаза Филиппа Макаровича теплеют. В щелках Салавата тоже начинает что-то таять. И вот уже оттуда рвутся задорные искорки…

Стоят и смотрят друг на друга два строителя — пожилой инженер и молодой рабочий, бывший солдат границы.

— Ну, что улыбаетесь? — говорит начальник участка. — Воспаление легких хотите получить? Марш домой! Да согрейтесь там… чем-нибудь. Разрешаю.

— Не надо, Филипп Макарович, — смеется Салават, — я уже согрелся. Работать будем. Вода нужно скорей давать. Плохо, когда нет воды, я знаю — очень плохо! А где мои варежки?

И он пошел искать рукавицы.

Анатолий Проскуров

СЕЛЬ

Уже несколько дней над горами висели облака. По утрам они опускались низко-низко, днем — приподнимались, и тогда можно было увидеть, что снег на вершинах уже не тот: пропала его режущая глаз белизна, весь он, как губка, набух и потяжелел.

А дождя всё не было.

Облака медленно плыли над заставой, чуть не касаясь выцветшего флажка, венчавшего наблюдательную вышку. И, как снег на хребте, они были тяжелыми и сырыми. Ветра не было, но облака двигались, наливались, темнея.

Под вечер, отдавая нарядам приказ на охрану границы, начальник заставы предупреждал старших о возможности селя.

Последним за получением приказа в тот вечер явился наряд ефрейтора Гришина.

Пограничники вышли, а начальник посмотрел в окно и подумал, что наряд в щель можно было бы и не назначать: не ровен час настигнет дождь, хлынут с гор потоки, а там и до беды недалеко. Но если дождя не будет, кто знает — пролезет по щели гадина, тоже беда. Гришин — солдат старослужащий, смелый и смекалистый. За него не так страшно. Но с ним пошел Чуприна — без году неделя на заставе…

Когда Гришин и Чуприна миновали ворота, позади затарахтел движок, вспыхнул свет в окнах. И такой уютной, теплой, родной показалась застава, что Чуприна с сожалением вздохнул. Он еще не привык к заставскому распорядку, по которому ночь и день меняются местами. И с непривычки трудно проводить ночь в наряде, особенно на карнизе в третьей балке.

Кто-то назвал ущелье Третьей балкой. Скучно! Фантазии, наверное, не хватило. А его можно было бы назвать Песочные Часы. Ведь если смотреть на ущелье с вершины хребта, который, между прочим, называют Магаданом, оно напоминает именно песочные часы: две воронки, соединенные узким горлышком. В этом самом горлышке располагались пограничные наряды. Место очень удобное. Стенки ущелья здесь вертикальны, исключена всякая возможность подъема; только внизу, почти у самого дна, тянутся карнизы в полтора-два метра шириной.

Кругом стояла тишина. Прислушайся — и услышишь шорох тяжелых туч, ползущих по хребту.

Дождь атаковал без классических первых капель. Сразу зашумели ливневые потоки, забарабанили по затвердевшим плащам, залопотали по каменным плитам. Чуприна повернул автомат стволом вниз, накинул капюшон. Гришин сказал:

— Не теряй меня из виду, не отставай, понял? Успеть надо в балку.

Чуприна удивился: почему «успеть»? Время движения наряда определено приказом. Идти — час сорок, размеренным шагом, основательно прослушивая тьму. Все наряды в балку идут ровно час сорок. Может, спешка связана со словами начальника заставы «возможен сель»?..

Чуприна всего полтора месяца на заставе и не знает, что такое сель. Сказано было — и он запомнил это новое слово, а учитывать сель — дело Гришина. Его же дело солдатское — выполнять. Но после того как Гришин сказал: «Успеть надо в балку», — сель уже не выходил из головы.

«И как только он соображает куда идти? — думал о Гришине Чуприна. — Темень такая… Выпусти меня одного, буду тыкаться, как слепой котенок».

Гришин шел быстро, не останавливаясь; Чуприна приноровился находить дорогу по чавканью его сапог, еле различимому в монотонном шуме ливня. Потом, когда до Третьей балки оставалось минут десять ходьбы, Гришин зашагал еще быстрее, и Чуприна побежал за ним, расплескивая лужи. Возле входа в балку Гришин обернулся и полушепотом сказал:

— Кажется, успели. Только осторожно.

И опять Чуприне вспомнилось: «возможен сель».

— А что такое сель? — спросил он.

— Узнаешь. Пошли.

Дно ущелья было усеяно камнями. Чуприна то и дело натыкался на валуны, мысленно клял дождь и всё на свете. Оступившись, новичок растянулся в грязи.

— Ну чего там? — сердито спросил Гришин. Он только делал вид, что не обращает внимания на младшего. — Вот ремень, держись.

Чуприна нащупал в темноте протянутый Гришиным конец ремня.

Чем ближе была горловина Третьей балки, тем больше становилось воды под ногами. Чуприна чувствовал, что вода давит на ноги. К шуму дождя примешивался шум ручья.

Гришин торопился. Наконец он каким-то образом определил, что они уже на месте, и сказал:

— Все. Будем располагаться. Поднимайся. — Он помог Чуприне вскарабкаться на скользкий карниз, потом залез туда сам. Напомнил, о чем говорил начальник заставы, а от себя добавил: — Ну, действуй, Иван. — И ушел.

Не ища удобного места, Чуприна лег на площадке, метрах в трех от дна ущелья, приготовил автомат. Карниз начинался у границы, и по нему можно было пройти вдоль Третьей балки. С противоположной стороны был такой же карниз, и там — замаскированное линейное гнездо. Туда и ушел Гришин. Каждый на своем карнизе должен перекрывать движение нарушителя и одновременно следить, не пробирается ли кто по дну ущелья. Чуприна, кроме того, должен по сигналу старшего освещать местность ракетами.

На границе есть телефонная связь, а сигнальные ракеты даются на всякий случай. Нигде так, как здесь, не берется в расчет случай. Выходя в наряд, пограничники экипируются как для боя. Это очень действует на молодых солдат. Они думают, что если выданы боевые патроны, значит обязательно придется стрелять.

Чуприна только-только начал избавляться от этого заблуждения. За полтора месяца стрелять довелось лишь на стрельбище. Границу, или линейку, как ее называют «старички», он увидел на втором году службы. А до этого служил «в тылу» — в гарнизоне части.

Там таких дождей не было. И темени такой тоже не было. Ночи как ночи, дожди как дожди.

В тылу все было проще. Теплая мастерская, теплые сухие стружки. Как дома. Позанимался, поработал, а вечером по распорядку — отбой. Когда окна плачут слезами дождя, спится крепко.

Отец так и говорил: «Старайся, Иван, по специальности попасть. В армии специалист ценится».

Сам-то в войну не устраивался по специальности. Он тоже плотник, но пять лет и рубанка не видел: из окопов — в госпиталь, оттуда — в окопы…

Чуприна-младший устроился по специальности легко. Среди молодых солдат отбирали трактористов, шоферов, слесарей и, конечно, плотников. Он делал рамки, мишени и прочую мебель, работал с душой — не привык халтурить. Его заметили, и когда молодым пришел черед отправляться на границу, оставили в роте. Вручили ключи от мастерской, где стоял верстак, и Чуприна потихоньку пилил, строгал, по воскресеньям ходил в городской отпуск. Одним словом, служба была не в тягость. Без скатки и лопатки.

А ребята, с которыми призывался, разъехались по заставам, разошлись по горам, что громоздились невдалеке — зимой белые от снега, осенью — серые, неприветливые, весной — зеленые, веселые, как акварельная картинка…

Ребята не надолго приезжали в управление части. Хвалились задержаниями. Поблескивали значками. Чуприна смотрел на них и удивлялся: вроде бы другими стали хлопцы. Не то чтобы совсем не похожими на прежних, а все-таки другими. И осанка, и походка, и даже загар иной. И в глазах светится что-то такое, чего Чуприна раньше у них не замечал.

Ребята приезжали в гости и снова уезжали «домой», а у Чуприны потом рубанок валился из рук, и видел он себя таким же, как эти ребята — с походкой пограничной, с загаром пограничным.

…На докладные командир отвечал Чуприне: «Приветствую ваше желание, однако…»

Но капля и камень долбит. Все же направили Чуприну на заставу. И теперь он каждый день выходит в наряд. В плаще, перекрещенном ремнями, он ничем не отличается от старослужащих…

А дождь лил и лил. Отчаянный, предвесенний. Плащ не выдержал, и по телу, еще не остывшему после ходьбы, потекли холодные струйки. Вода проникала и в рукава. Чуприна ежился. Но беспокоил не только холод. К плеску дождя примешивался какой-то далекий гул. С каждой минутой он становился явственней. И Чуприне опять вспомнилось: «Сель». С тревогой он прислушивался к нарастающему рокоту.

Внизу клокотал невидимый поток. Он тащил каменные глыбы, злобно колотил ими по стенам щели.

Непрерывный рокот, от которого каменное ущелье словно начало вибрировать и медленно двигаться, заполнил все. Чуприна прикрыл глаза, и ему почудилось, что площадка плывет. Противный до тошноты страх охватил парня, прижал его к стене. Чуприна схватился за небольшой щербатый выступ — площадка перестала двигаться, и солдат понял: его укачивает шум. Он никогда не думал, что шум может укачивать.

А страх не проходил. Площадка в самом деле вздрагивала. Еще несколько ударов, и она не выдержит напора воды. Солдату представилось, как, оторванную от каменной стены, площадку захлестывает ревущий поток. И никто не услышит крика, никто не увидит, как он, Чуприна, барахтается в воде. А потом выбросит его на равнине возле заставы…

Площадка вибрирует и опять медленно уплывает, руки опять хватаются за выступ в стене. Темная исполинская глотка ущелья без умолку ревет. Кажется, в громадном зеве перекатываются и сталкиваются каменные слова: «Зачем пришел! Вернись назад. Уйдешь?» — «Уйду! Завтра же уйду от вас, проклятые горы!..»

Чуприна перестал думать о потоке. И в первый раз за ночь подумал не о том, что может случиться с ним сейчас, а о том, что будет завтра.

Завтра не обещало ничего хорошего. Командир вызовет на беседу. Что да как. Зачем же тогда было проситься на заставу, если умеешь только доски строгать. «Уходи! — смеялись горы. — Стыд забудется. Уходи». — «Уйду. Завтра же».

Ночь медленно таяла, вместе с ней таял и гул потока. Дождь прекратился, а когда — Чуприна и не заметил. Серое утро раздвинуло облака, между ними образовалась полоска синего беззвездного неба. Поток смирнел на глазах. Бурая грязевая жижа уже не ревела под площадкой.

Утро вытеснило ночной страх; Чуприна радовался тому, что с ним ничего не случилось. Но посмотрел на противоположную площадку и обмер: на ней никого! Поток оставил лишь грязные полосы на стене выше карниза, где находился Гришин. Эх, Чуприна, Чуприна! А ты думал, что ему легче.

Тем временем Гришин, разбрызгивая жижу, бежал к Чуприне. Такой же, как и вчера, только грязный весь, с ног до головы. Он вскарабкался на площадку, весело засмеялся.

— Жив? Жив! А я волновался за тебя…

У Чуприны захватило дух.

— Волновался? Гришин, ты думал обо мне? Серьезно?

Гришин промолчал. А Чуприне хотелось без конца говорить и слушать человеческий голос.

— Боялся? — спросил Гришин.

— Боялся.

— Я еле дождался конца всего этого… Площадку заливало, так я вцепился в камень. Кажется, и зубами держался, — добавил Гришин. — Ну и сель был! Теперь не отстираешься.

— Гришин, ты серьезно думал обо мне?

Гришин прямо посмотрел ему в глаза, усмехнулся.

— Думал. И потому не так страшно было. Надо же было о чем-то думать.

— И я думал. Сперва — только о том, как меня смоет. А начал думать о другом, и страх немного прошел. И еще думал, что тебе легко — ты ведь привычный, и с заставой говорить мог: у тебя же связь была. Гришин снова усмехнулся.

— Связь? Смотри…

Там, где вчера проходила линия связи, блестели ручьи. В глине, принесенной потоком, не было видно столбов с отметкой «1954 г.».

— Последний такой сель был в пятьдесят четвертом…

Гришин удивленно взглянул на Чуприну, потом догадался:

— Дату, что ли, на столбах вспомнил?

С трудом вытаскивая ноги из вязкой грязи, Чуприна и Гришин брели на заставу. Третья балка осталась позади. Тихая, спокойная Третья балка, похожая на песчаные часы.

— Поработал сель, — сказал Гришин, оглядываясь.

На том месте, где тянулись ровные ряды проволочных заграждений, жирно поблескивала глина, такая же, как и в Третьей балке.

— Придется нам поработать, Иван.

— Поработаем! — живо откликнулся Чуприна.

Анатолий Марченко

ПЕРВЫЙ ЭКЗАМЕН

Стасик уходит в прошлое

Друзья звали его Стасиком. За обаятельную мальчишескую улыбку. За то, что умел по-настоящему дружить и мечтать. И, вероятно, за то, что ходил в строю на самом левом фланге.

Он очень любил свое училище. Но он ждал заветного дня, когда назовут его не Стасиком, а лейтенантом Лихаревым, когда можно будет подставить лицо сильному ветру, а плечи — тяжелой ноше.

Он завидовал тем, кто пришел в училище с границы. Эти парни вдоволь нашагались по дозорным тропам, вволю поели солдатской каши. Завидовал потому, что сам еще не мог похвастаться житейским опытом. В кармане пиджачка лежал аттестат зрелости — единственное богатство и надежда.

Станислав закончил школу в городке, каждая улочка которого, казалось, вела к границе. Не раз бывал на заставах. Знакомые офицеры из отряда, отправляясь на границу, неизменно приглашали: «Стасик, лезь в машину». И он ехал, ловил форель в голубых, как проснувшееся на рассвете небо, ручьях, лазил на кряжистые деревца диких урючин, вспугивал фазанов в сизых зарослях облепихи. Все здесь было таинственным, непознанным: и пограничные наряды, карабкавшиеся по скалам, и яркий огонек в окне заставы, и негромкие песни чабанов. А когда Станислав сделал выбор, кое-кто из школьных товарищей недоумевал:

— Всю жизнь быть военным? Служить где-то у черта на куличках? Да ты что?

— А что?

И Станислав Лихарев поехал в пограничное училище. Приняли. Он сам строго спрашивал себя: «Выдержишь?» Вместо ответа говорил: «Важно не кем будешь, а каким будешь». Он очень любил повторять эти слова. Особенно когда приходилось трудно.

И вот училище позади. Он ехал знакомой дорогой: чабанские кибитки, говорливые арыки, машины, груженные саксаулом, расплавленное солнце. Все это воспринималось теперь по-новому. Стасик был уже в прошлом. На заставу ехал лейтенант Лихарев.

Когда говорит дневник

Страничка первая. Молча смотрю на только что заполненную анкету. Обидно: чуть ли не наполовину пуста. А что, собственно говоря, ты сделал за двадцать прожитых лет? Окончил школу. Поступил в училище. Окончил, Всё? Нет! Ты вступаешь в члены партии. Это очень много. Очень! Вспомнилось, как в училище вручали кандидатскую карточку.

— Носи честно, — сказал секретарь парткома. Он говорил и еще хорошие, теплые слова, но эти врезались в память.

Страничка вторая. Почему в часы, свободные от занятий и службы, отсиживаюсь в канцелярии? Это вовсе не вызывается необходимостью. Как ни странно, меня тяготит непонятное чувство: боюсь идти к людям. Ведь им надо что-то сказать, дать разумный совет, ответить на трудный вопрос. А вдруг они увидят мою беспомощность, увидят, как от смущения и неловкости зарозовеют щеки? И вот меня выручает канцелярия заставы: тишина, изредка — звонки телефона и громкий голос дежурного в соседней комнате. Но совесть, совесть! Ведь она мучит. Выходит, ты сам по себе, а люди сами по себе, ты не знаешь, чем живут они, а им безразлично, какие мысли в твоей голове. Нельзя сказать, что я в канцелярии бездельничаю. Работы вдоволь. Книга пограничной службы. Тетради учета. Конспекты. Но что стоит вся эта работа, если ты отгородился от людей?

Идти к ним, жить с ними одной жизнью, понимать душу каждого и влиять на нее. Сколько раз ты слышал это в стенах училища, там все было простым, само собой разумеющимся; а здесь, на заставе, вдруг оказалось сложным, подчас недоступным.

Первые беседы с солдатами неутешительны. Настороженные взгляды, хитринка в глазах, скрытая усмешка. Люди разные, а отвечают одинаково коротко: «Так точно», «Никак нет», «Не знаю», «Есть». И, чувствую, с нетерпением ждут разрешения уйти. Как же завоевать доверие? Как установить душевный контакт? Что сделать? С мыслями об этом поднимаюсь, чтобы начать новый день.

Страничка третья. Первое политзанятие. Ну, начнем с того, как ты появился в Ленинской комнате. Входит розовощекий коротыш и сразу же, не поздоровавшись (первая ошибка), открывает конспект и начинает говорить. А слушают ли его? Неизвестно. Скорее всего — нет. Скорее всего — изучают. Так почему же он не видит этих глаз — карих, голубых, зеленоватых, черных? Настороженных, приветливых, недоверчивых, равнодушных, удивленных?

В конце — град вопросов. Большинство — совсем не по теме: «Что такое диктатура пролетариата?», «В чем сущность советской военной доктрины?», «Как действуют на космонавтов космические лучи?», «Что пишет Шолохов?». Потом поднимается рядовой Труфляк: «Товарищ лейтенант, а когда мне выдадут водительские права?» Ну, это уж слишком. А вообще, если бы в училище валял дурака, попал бы впросак на первом же занятии.

Страничка четвертая. «Ты очень неуравновешен, дорогой лейтенант. Можешь вспылить из-за пустяка, а потом ругать себя самыми последними словами. Начальник заставы потребовал на первых порах составлять личный план работы. Ты затеял с ним дискуссию: зачем эти бумажки? Бюрократизм. Формализм. И что я — мальчик? А теперь понял, что майор прав.

Страничка пятая. «Сегодня проходил мимо курилки. Случайно услышал разговор двух солдат:

— Ну как там наш мальчик?

— Лейтенант? Как всегда. Сидит в канцелярии. Думает.

Еле устоял на ногах. Значит, мальчик! Проклятый возраст! На заставе есть солдаты старше меня.

Ну, если так, вы увидите, какой я мальчик. Гайдар в шестнадцать лет командовал полком. А Олег Кошевой… Словом, долой затворничество. Держись, мальчик, смелее окунайся в жизнь!

Страничка шестая. Бьюсь с Труфляком. Побеседуешь — три дня золотой человек. На четвертый — всё по-старому. Недавно заявил в открытую:

— Служба к концу подходит. Чего меня воспитывать? Каким был, таким и уеду.

— Нет, таким не уедете, — твердо сказал я.

И решил: никто никогда не уедет с заставы таким, каким был. Уедет возмужавшим и сильным. Глаза каждого станут зорче, а сердце — горячее. И только так.

Труфляк хорошо поет. Попросил его помочь мне в организации художественной самодеятельности. Старается изо всех сил. Решили выступить в колхозном клубе. Накануне проверял службу нарядов. Труфляк громко разговаривал с напарником, нарушил правила маскировки. Сделал ему замечание. Не понравилось. Народ в клубе собрался, а Труфляк: «Не буду выступать. Настроение мне испортили, петь не могу». Сказал ему спокойно: «Ну, что ж, обойдемся». Труфляк пришел в клуб, выступил.

Страничка седьмая. Дневник прочитала Людмила. Весь, даже те строки, что писались еще в училище. Прочитала и говорит: «Здорово!» Спросил ее: «А что здорово?» — «Всё. В том числе и вот это. Открыла страничку, протянула мне. Вот что там было написано: «Усиленно занимаюсь боксом. Почему? Появился соперник, хороший боксер. Пристает к Людмиле. Сказал ему: «У меня теперь второй разряд по боксу. Ты должен об этом знать». Кажется, подействовало. Кстати, бокс пригодится и на границе». Говорю Людмиле: «Ну понятно, это тебе не может не понравиться. А всё же, честно?» В ответ услышал: «Хорошо, что критически относишься к себе. Люблю людей, которые занимаются самоанализом. И самовоспитанием. Не ждут, когда их покормят с ложечки». Мне стало весело от этих слов. Правда, не обошлось и без критики: «Всё-таки, Станислав, многовато о девушках». Люда, Людмилка, но ведь это же до тебя!

Страничка восьмая. Во дворе заставы растут тополя. Тополя как тополя. Но вот мне рассказали, что на заставу приезжал председатель знаменитого колхоза, бывший старшина-пограничник Головацкий. Подошел к одному, тополю, крепко, как старого друга, обнял его и сказал:

— Я сажал.

А было это в тридцатые годы. Значит, тополя — ровесники заставы.

Да, они не просто тополя…

Из рассказа майора Шубенко

Учились мы с Лихаревым в одном училище. Только в разные времена. Сейчас молодому офицеру рай, а не служба. Не успел приехать в отряд — к нему уже и начальник политотдела, и командир части. Чуть ли не с хлебом-солью. На заставу провожает штабной офицер. Рассказывает, показывает, как и куда ступить.

Приехал Лихарев вместе с капитаном Демидовым, секретарем парткомиссии отряда. Вы, наверное, напишите, что радовался я приезду молодого офицера. А как вы думаете, если бы прислали опытного политработника, а не паренька из училища, мне бы легче было или труднее?

Вижу: замполит такой же, как и я, невысокий, глаза зоркие. Посмотрит — всё поймет без слов. Это мне по душе. Познакомил его с участком. Левый фланг у нас — горы, скалы. Слабак какой-нибудь не выдержит. А мой замполит улыбается:

— Воздух здесь как на курорте.

Подожди, думаю, возглавишь поисковую группу ночью, узнаешь, какой здесь курорт. И точно, узнал. И не один раз. Но без нытья. Это тоже хорошо.

Устроили мы лейтенанта с его молодой женой — комнату отвели, мебелью, какая была, обставили. Ковер в военторге достали, радиоприемник. Посмотрел я — даже завидно стало. Ну, зависть, конечно, не злая. Но всё же. Вспомнилось, как сам начинал. И как меня встречали. А как? Очень просто. Приехали в горы. И там почти сотню километров — верхом. В горах очутились впервые. Посмотрю на вершину — голова кружится. Посмотрю вниз, в пропасть — темно, как ночью. Ну, думаю, пропал. Да и граница была для меня открытием: в те времена никаких стажировок не было.

Спрашиваю, где же застава. А вон там, говорят, на верхотуре. Вот так. Добрался, доложил начальнику, «Молодец, — говорит, — что прибыл. Комнаты нет, располагайся в казарме. Старшина покажет. И вникай оперативно: я на чемодане сижу. В отпуск, браток, пора».

И пошло. Со страшным скрипом. Пограничники были на заставе опытные. Стеснялся: теорию знал будь здоров, а практику…

В первый же день чуть не сорвался в пропасть. Солдат подпруги связал, конец вовремя кинул, а то бы моя должность стала вакантной. В другой раз увидел группу неизвестных, поднял заставу в ружье, докладываю коменданту участка: «Разрешите открыть огонь?» Тот проверил. «Ты что, спятил? Они же на своей территории!» Потом чуть шпионку не отпустил, поверил на слово. Всякое бывало.

Зимой приехала жена. Тоже добиралась верхом, в снег сколько раз падала, измучилась… Короче говоря, рассказывать очень долго. Да это я уже о себе завел. А начал с Лихарева.

Сейчас не жалею, что его ко мне прислали. Трудностей не боится, службу любит, а это основное. Голова на плечах есть. Сперва, как и я в свое время, стеснялся, организованности не хватало. Возьмется за дело, до конца не доведет — бросит. Всё один норовил делать. Приучаю. Ставлю в условия: меня здесь нет, решай сам любой вопрос. Вмешиваюсь в исключительных случаях. Посылаю его на границу чуть ли не каждую ночь. Школа что надо.

Парень он бодрый, энергичный. Кто условия заставы знает, тому не надо объяснять, трудно или легко наладить здесь, к примеру, художественную самодеятельность. А Лихарев наладил. Сам играет на баяне.

Политзанятия проводит с огоньком. Ну, хватит, а то перехвалю. Да и что это всё я рассказываю, вы сами посмотрите на него, со стороны виднее.

Взгляд со стороны

На противоположном берегу горной речушки мирно дремлет старый хребет. Кажется, он безучастен ко всему: и к людям, и к ветрам, и к солнцу. Но проложены через него невидимые тропки, по которым крадутся к границе незваные гости. И потому застава неусыпно и зорко смотрит на него с бугра. Внизу, в котловине, пограничное село. Проносясь над селом, ветры обрушиваются на заставу.

Пограничники первыми встречают рассвет. Вот и сегодня, задолго до того как потухли звезды, Шубенко и Лихарев отправились на левый фланг.

Они очень схожи, ветеран границы и этот совсем еще молодой офицер. Вот разве только улыбка… У Лихарева она почти не сходит с лица. А у Шубенко появляется редко, внезапно.

Как ни трудны скалистые тропы, чувствуется, что оба они любят горы. Не удивительно. Когда человек близок к этим гордым, неприступным вершинам, он забывает о мелочах жизни, чувствует себя смелым и счастливым.

Кони осторожно спускаются в каменистую щель. Внизу шумит река. Слышно, как в селе пытаются разбудить людей первые петухи. Бесшумно просыпаются горы.

— Помнишь? — тихо спрашивает Шубенко.

— Еще бы! — откликается Лихарев. — Ведь самый первый…

В ту памятную ночь Лихарев вел здесь поисковую группу. Два десятка километров. Километры бывают разные. По здешним тропам два десятка можно принять за сто. С камня на камень. Со скалы на скалу. С вершины в ущелье. В кромешной тьме. Когда неверный шаг стоит жизни.

Нарушителей задержали с помощью дружинников. Но Лихарев не считал это победой. Задержать можно было быстрее, если бы не проклятые ошибки: промахи в поиске по направлениям, прикованность к следам, которые исчезли на каменистом грунте. И, вероятно, растерянность, нехватка сноровки.

И все же именно с этой ночи солдаты начали по другому смотреть на молодого лейтенанта. А он отдохнул четыре часа — и снова в поиск. На другой фланг. С другой задачей. Но с прежним стремлением настичь нарушителя.

Рассвет неторопливо спускается с гор. В первых лучах солнца рубиновыми огоньками загораются кусты боярышника. Шубенко и Лихарев спешиваются у кибитки. Их приветливо встречает чабан. Лицо у него словно прокопченное, с реденькой седой бородкой.

Шубенко заводит разговор. Как здоровье семьи? Сколько настригли шерсти с овец? Когда отару погонят на высокогорные пастбища? А уж потом — что сделать, чтобы еще лучше помогать заставе охранять границу. Лихарев слушает, на ус мотает.

Чабан приглашает в кибитку. Хозяйка стелет на кошму коврик для желанных гостей. Разговор продолжается. В кибитке радиоприемник «Родина». Чабан просит прислать связиста — отремонтировать, подключить новые батареи. Без радио жить нельзя: как узнаешь, что делается на белом свете? Потом Шубенко проверяет связь: отсюда в любое время можно связаться с заставой. Все в порядке.

На следующий день Шубенко едет проверять наряды. Лихарев остается один. Теперь на его плечах множество неотложных дел.

Шубенко возвращается к обеду, спрашивает Лихарева:

— Физзарядку провели?

— Нет.

— Почему?

— Приводили в порядок казарму.

Шубенко наклоняет голову, словно не расслышал ответа. И ни слова. Не ворчит, не донимает «моралью», не грозится наказать. Просто молчит. Но Лихарев видит, как холодеют и становятся колючими его глаза, сдвигаются кустистые брови. Все ясно. Молчит и Лихарев. У него лишь ярко вспыхивают щеки. Он не клянется исправить ошибку. Но можно быть уверенным: промах не повторится.

Поздним вечером Лихарев заходит в Ленинскую комнату. Примостившись в углу, сидит рядовой Султангазиев. В руках — книга. «Джура» Г. Тушкана на киргизском языке.

— Почему не спите?

— Спать не люблю, товарищ лейтенант. Три-четыре часа сплю. Зачем больше?

Лихарев садится рядом, слушает его неторопливую речь. Обо всем Султангазиев говорит одним, ровным тоном, не удивляясь и не возмущаясь. Смуглое лицо печально.

Днем Лихарев доложил начальнику заставы, что Султангазиев снова сорвался. Пришел на стрельбище — пограничники уже вели огонь. Лихарев, не сдержавшись, накричал на солдата.

— Когда последний раз с ним беседовали? — спросил Шубенко.

— Уже давно.

— Побеседуйте, а потом свои выводы и предложения доложите мне.

И вот, кажется, удобный момент для беседы. Один на один. Что он знает о Султангазиеве? В «гражданке» был трактористом. Из Пржевальска. После службы собирается на целину. Кажется, женат. Все? Да, к сожалению, все. О чем он думает? Как намерен построить свою жизнь?

— Ну, как дела?

— Нормально, товарищ лейтенант.

— Хорошо пробрали комсомольцы? Почувствовал?

— Нет, не почувствовал.

Что это — бравада, простое упрямство?

— А Труфляк тебя здорово критиковал…

Это, кажется, в цель. Труфляка самого критикуют чуть ли не на каждом собрании.

— Пусть на себя посмотрит, — зло говорит Султангазиев. Лихарев радуется: равнодушие поколеблено. — Он больше нарушает.

— Ну и что?

— А вы с ним возитесь. Это правильно? А Султангазиев нарушил — сразу на бюро.

— Так это полезно. У нас коллектив хороший.

— Хороший? — ершится Султангазиев. — Хороший? А почему здесь земляк не земляк, товарищ не товарищ — критикуют? Что два года назад было — вспоминают. Зачем так жить?

— А ты разве забыл: все за одного, один за всех?

— Нет, не забыл. Моральный кодекс?

— Да, Султангазиев, моральный кодекс. Смотри. — Лихарев кивает на плакат:


«Над нашей заставой шефствует предприятие коммунистического труда. Будь достоин этой высокой чести».


Султангазиев долго думает. Лихарев вынимает из кармана письмо, читает вслух, будто самому себе:


«Фотографию, на которой мы сняты вместе с вами, получили. И пошла она из рук в руки. Одним словом, побывала у всех. В перерыв мы рассказали работницам о заставе, то есть о вас, наших подшефных. Нам завидовали. Вы знаете, что во время поездки побывали мы и на другой заставе. И все равно остались при своем неизменном мнении: наша застава лучше и ребята наши дружнее».


Дочитана последняя строчка письма. Оба молчат.

— Ну, мне пора, — говорит Лихарев. — Пойду высылать наряды.

Он идет к двери, а Султангазиев привстает с места, хочет что-то сказать, но не решается.

Лихарев входит в комнату дежурного. Перед ним очередной наряд. Молодой офицер ставит задачу. Тут же солдаты решают несколько летучек. След в районе арыка в сторону границы. Ваши действия?..

Наряд уходит в ночь. Он знает задачу и готов выполнить ее. Выполнить так, как приказал лейтенант Лихарев.

Вместо заключения

О Лихареве мне посоветовали написать офицеры училища. Когда я приехал в отряд, подполковник Ильясов сказал:

— Пишите. Поддерживаю. Если училище будет присылать на границы таких, как Лихарев, скажем спасибо.

В конце командировки я снова встретился с Ильясовым. Он протянул мне протокол заседания партийной комиссии отряда.


«Слушали: заявление кандидата в члены КПСС тов. Лихарева Станислава Ивановича о приеме в члены КПСС.
Постановили: принять тов. Лихарева Станислава Ивановича в члены КПСС».


— Главное — Лихарев любит границу, — сказал Ильясов. — Попал к Шубенко. Вот и все.

Павел Ермаков

ТЕБЯ ЖДУТ…

1

Случилось это зимней ночью.

…Начальник заставы взял телефонную трубку. Послышался далекий голос.

— Товарищ капитан, докладывает младший наряда. Обнаружены следы двух человек, идут в наш тыл. У Кривого дерева… Веткин приказал мне… сам пошел.. — в трубке треснуло, голос оборвался.

— Что Веткин? Где он? — кричал капитан.

Но телефон безмолвствовал.

Капитан взял пистолет, подпоясал полушубок ремнем и вышел в коридор. Там уже стояли в строю поднятые по тревоге солдаты. С заставы один за другим отправлялись наряды в холодную темноту.

Сам начальник решил выйти с группой в район Кривого дерева. В последнюю минуту обратился к капитану рядовой Муратов, прося и его взять с собой. Он только что вернулся со службы и не успел даже раздеться.

— Останетесь на заставе, на подмену часового, — ответил начальник.

— Я не устал. К тому же там мой друг, Веткин… — Пограничник говорил взволнованно, торопливо.

Глядя на Муратова, офицер вспомнил вчерашний разговор со старшиной. Тот рассказал, что Муратов и Веткин, про которых на заставе говорили «их водой не разольешь», поссорились. Капитан решил разобраться в этом деле, но не успел. Сейчас раздумывать было некогда.

— Хорошо, пойдете.

2

Размолвка Веткина и Муратова явилась неожиданностью для всех. Казалось, не было лучших друзей; они вместе начали службу, и сразу, с первого дня, потянуло их друг к другу.

Семен Веткин был москвич. Невысокого роста, плотный, очень подвижный, он не мог и минуты посидеть спокойно, в голове его постоянно рождались всевозможные идеи. Он вдохновлялся ими сам и будоражил других.

С помощью товарищей он построил механический подъемник для доставания воды из колодца. Затем увлекся насаждением фруктовых деревьев. За саженцами ездили со старшиной в колхоз.

Самым большим увлечением Веткина была живопись… Он часто уединялся с мольбертом. И уже немало картин было развешено в помещениях заставы.

Костя Муратов, колхозник с Кубани, как говорил он о себе, человек практический, не всегда поддерживал затеи Веткина. Но когда считал, что задумано дело стоящее, помогал другу и работал старательно, ловко.

Спорили они здорово. Веткин был остер на язык, за словом в карман не лез. А Муратов, сверкая черными глазами, горячился: «Ну тебя, больно много знаешь!» Отмахивался, как от назойливой мухи.

Может, эта несхожесть натур и сближала их. Трудно сказать. Но дружба была крепкой. Если не виделись сутки, начинали скучать.

И вот дружба нарушилась, в общем-то из-за пустяка.

Когда в горах начались сильные морозы, Веткин решил утеплить деревья в саду, сделать им шубы из соломы и ветоши. Он попросил Муратова помочь. Костя согласился, хотя ему надо было отдыхать после наряда. А через полчаса позвал Муратова командир отделения. Тут и начались неприятности. Сержант заметил, что оружие у Муратова вычищено плохо и объявил за это выговор.

— Из-за тебя влетело, — хмуро сказал Костя Веткину.