Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ИСТОРИЯ МОИХ ЖИВОТНЫХ

Александр ДЮМА

У меня было или, вернее, последовательно перебывало пять собак: Причард, Финор, Турок, Каро и Тамбо.

У меня был гриф Диоген.

У меня были три обезьяны, носившие имена: одна - известного переводчика, другая - прославленного романиста, а третья, самка, - знаменитой актрисы.

Вы легко поймете, что из соображений приличия я утаиваю от вас клички обезьян: почти все они были даны из-за внешнего сходства с этими людьми или связаны с подробностями их личной жизни.«…»

У меня был большой красно-синий попугай по имени Бюва. У меня был желто-зеленый попугай по прозвищу папаша Эверар. У меня был кот Мисуф. Золотистый фазан Лукулл. И, наконец, петух Цезарь.

Вот, по-моему, полный перечень животных, населявших замок Монте-Кристо.

Сверх того были павлин со своей павой, дюжина кур и пара цесарок; этих птиц я привожу здесь лишь для памяти, так как они либо вовсе не обладали индивидуальностью, либо были совершенно заурядны как личности. «…»

А теперь, поскольку судьба кое-кого из живности, населявшей в 1850 году земной рай Монте-Кристо, сплетена с судьбами некоторых других животных, обитающих во дворе и в саду дома на Амстердамской улице, где я живу в настоящее время, закончим этот длинный список четвероногих, четвероруких и пернатых, назвав моих новых жильцов.

Боевой петух по кличке Мальбрук.

Пара чаек, господин и госпожа Дени.

Цапля по кличке Карл Пятый.

Сука, именуемая Флорой.

Пес, когда-то прозывавшийся Катина, а впоследствии - Катилина. «…»

Начнем с шотландского пойнтера по кличке Причард.

По заслугам и почет.

Покинув Сен-Жермен, я поселился в Пор-Марли, в том знаменитом доме, который г-жа Меленг позже назвала \"Монте-Кристо\" и который с тех пор привлекал всеобщее внимание.

Мишель давно уже заботился о размещении животных; должен сказать, что он гораздо меньше занимался моим устройством и даже своим собственным.

Не знаю, как выглядит Монте-Кристо сегодня, но в мое время там не было ни стены, ни рва, ни изгороди, ни вообще какой-либо ограды; поэтому все могли входить в Монте-Кристо, свободно по нему разгуливать, собирать цветы и фрукты, не боясь обвинения в краже с перелезанием через ограду или краже со взломом. Что касается животных - я в особенности хочу поговорить о собаках, - то пойнтер Причард, по характеру своему очень гостеприимный, радушно принимал их с чисто шотландским бескорыстием и непринужденностью.

Причард приглашал гостей самым простым и древним способом.

Он устраивался на середине дороги в Марли и приближался к каждой проходившей мимо собаке с тем полуугрожающим, полудружеским видом, с каким собаки подходят друг к другу, здоровался с новоприбывшим и обнюхивал его под хвостом, сам подвергаясь такому же обращению без малейших возражений.

Потом, когда благодаря этим приветствиям дружба укреплялась, происходил примерно такой разговор:

- Хороший у тебя хозяин? - спрашивал чужой пес.

- Неплохой, - отвечал Причард.

- В его доме хорошо кормят?

- Два раза в день дают густую похлебку, кости на завтрак и обед, а в остальное время - имеешь то, что сможешь украсть на кухне.

Чужой пес облизывался.

- Черт! - говорил он. - Неплохо тебе живется!

- Не жалуюсь, - отвечал Причард.

И, видя, что чужая собака задумалась, он прибавлял:

- Не хочешь ли сегодня пообедать со мной?

Собаки в этих случаях не следуют глупому человеческому обычаю заставлять себя уговаривать.

Пес с благодарностью принимал приглашение, и во время обеда я с удивлением смотрел, как незнакомый зверь, вошедший следом за Причардом, садится справа от меня, если Причард садился слева, и просительно кладет лапу мне на колено, доказывая тем самым, что слышал самые лестные отзывы о моем христианском милосердии.

Приглашенный Причардом провести с ним и вечер, пес, разумеется, оставался, а вечером замечал, что возвращаться домой слишком поздно, и ложился спать где-нибудь на травке.

Утром пес, собираясь уйти, делал три или четыре шага к двери, потом, переменив мнение, спрашивал Причарда:

- Не покажется ли бестактностью, если я здесь останусь?

Причард отвечал:

- Если вести себя осторожно, можно убедить, что ты соседская собака; через два или три дня на тебя перестанут обращать внимание, и ты станешь здесь своим, точно так же, как эти бездельницы-обезьяны, которые весь день прохлаждаются, как этот обжора гриф, который только и знает есть требуху, и этот болтун ара, который целый день орет сам не зная что.

Пес постепенно начинал обживаться в Монте-Кристо: в первый день он прятался, на второй - начинал со мной здороваться, на третий - бегал за мной; так в доме появлялся еще один постоялец.

Это продолжалось до тех пор, пока однажды Мишель не сказал мне:

- Знаете ли, сколько здесь собак?

- Нет, Мишель, - ответил я.

- Сударь, их здесь тринадцать.

- Это нехорошее число, Мишель, и надо следить за тем, чтобы они не садились за стол все вместе: одна из них обязательно умрет первой.

- Но дело не в этом, сударь.

- А в чем же?

- Эти ребята могут в день съедать по целому быку вместе с рогами.

- Думаете, Мишель, они и рога съедят? По-моему, нет.

- Если вы так к этому относитесь, мне нечего сказать.

- Вы ошибаетесь, Мишель. Говорите, я отнесусь к этому в точности так, как вы считаете нужным.

- Если вы предоставите мне действовать по своему усмотрению, я просто возьму хлыст и завтра же утром выгоню всех из дома.

- Мишель, давайте будем соблюдать приличия; в конце концов, все эти собаки, оставаясь здесь, оказывают честь дому; устройте сегодня для них парадный обед, предупредите о том, что этот обед - прощальный, и после десерта гоните их за ворота.

- Как же вы хотите, чтобы я выгнал их за ворота, если нет ворот?

- Мишель, - продолжал я, - надо терпеть некоторые тяготы, обусловленные средой, общественным положением и характером, который мы имели несчастье получить свыше; раз собаки попали в дом, Господь с ними, пусть остаются! Не думаю, чтобы животные когда-нибудь разорили меня, Мишель; только следите, в их же интересах, за тем, чтобы собак перестало быть тринадцать, друг мой.

- Сударь, я прогоню одну, чтобы их стало двенадцать.

- Нет, Мишель, напротив, приведите еще одну, чтобы их стало четырнадцать.

Мишель вздохнул:

- Будь это хотя бы свора.

Но это и была свора, удивительная свора: в ней был волкодав, пудель, спаниель, грифон, кривоногая такса, фальшивый терьер, фальшивый кинг-чарлз и даже турецкая собака, без единой шерстинки на теле, только султан на голове и кисточка на хвосте.

Так вот, все они жили вместе в полнейшем согласии. Конечно, во время еды случалась небольшая грызня; происходили любовные ссоры, в которых, как всегда, слабейший оказывался побежденным; но должен сказать, что стоило мне появиться в саду, как воцарялась самая трогательная гармония. Не было среди собак ни одной - как бы лениво она ни грелась на солнце, как бы удобно ни лежала на травке, как бы нежно ни беседовала с соседкой, - которая не прервала бы свой отдых, свой послеобеденный сон, свою беседу, чтобы кинуться ко мне, умильно глядя в глаза и виляя хвостом. Каждый на свой лад старался выразить мне свою благодарность: одни дружески проскальзывали у меня между ног, другие вставали на задние лапы и, как говорится, служили, наконец, остальные прыгали через трость, которую я вытягивал, - прыгали то в честь русского императора, то в честь испанской королевы, но с каким-то классическим упорством отказывались прыгать в честь бедного прусского короля, монарха самого скромного из всех и самого популярного если не среди своего народа, то среди собак всех наций мира.

Мы таки зазвали к себе маленькую ищейку, назвав ее Лизеттой, и число собак достигло четырнадцати.

И в конце концов, все они обходились мне всего в пятьдесят или шестьдесят франков в месяц. Один-единственный обед, устроенный для моих пяти или шести собратьев, обошелся бы мне в три раза дороже, и к тому же вполне вероятно, что они похвалили бы мое вино, но несомненно, выйдя из моего дома, обругали мои книги.

Из всей этой своры Причард выбрал себе приятеля, а Мишель - любимца: это была кривоногая, приземистая такса, передвигающаяся почти ползком; двигаясь самым быстрым ходом, она проходила ль? в полтора часа, но, по словам Мишеля, у нее была лучшая глотка во всем департаменте Сена-и-Уаза.

В самом деле, у Портюго - так звали пса - был лучший бас из всех, какие только можно услышать, преследуя кролика, зайца или косулю. Иногда, когда я работал ночью, его лай раздавался где-то поблизости. Чем занимался Портюго в такой час и почему бодрствовал, когда вся свора спала? Однажды эта тайна мне открылась.

- Сударь, - сказал Мишель, - не хотите ли съесть на завтрак славное фрикасе из кролика?

- А что, Ватрен прислал кроликов? - спросил я.

- Как бы не так, я уже больше года не видел Ватрена.

- Тогда что же?

- Вам, сударь, нет надобности знать, откуда возьмется кролик, если только фрикасе окажется вкусным.

- Берегитесь, Мишель! - предупредил я его. - Вас поймают, друг мой.

- Да что вы, сударь, я не прикасался к ружью после закрытия охоты.

Я понял, что в этот день Мишель решил больше ничего не говорить мне; но я хорошо знал его и был уверен, что рано или поздно язык у него развяжется.

- Да, Мишель, - ответил я, - я охотно позавтракаю фрикасе.

- Вы хотите сами его приготовить или пусть этим займется Огюстина?

- Пусть Огюстина сделает его, Мишель: у меня сегодня много работы.

Завтрак вместо Поля подавал сам Мишель, пожелавший насладиться зрелищем моего удовольствия.

Настал черед фрикасе из кролика: я обсосал все косточки.

- Понравилось? - спросил Мишель.

- Замечательно! - ответил я.

- Так вот, если вам угодно, можете есть такое каждое утро.

- Каждое утро, Мишель? Мне кажется, вы слишком много обещаете, друг мой.

- Я знаю, что говорю.

- Что ж, Мишель, посмотрим. Фрикасе - вкусная вещь; но существует одна сказка - она называется \"Паштет из угрей\", - мораль которой: не следует злоупотреблять ничем, даже и фрикасе из кроликов. Впрочем, прежде чем потреблять кроликов в таких количествах, я хотел бы все-таки знать, откуда они берутся.

- Сегодня ночью, если пожелаете пойти со мной, увидете сами.

- Я же говорил, что вы браконьер, Мишель!

- Сударь, я невинен, как новорожденный младенец, и, как уже сказал, если захотите пойти со мной этой ночью…

- Далеко отсюда, Мишель?

- Всего сто шагов, сударь.

- Когда?

- Как только услышите лай Портюго.

- Хорошо, Мишель, договорились: если вы увидите свет в моей комнате, когда Портюго залает, - я к вашим услугам.

Я почти забыл о своем обещании и работал как обычно, когда великолепной лунной ночью, около одиннадцати часов, ко мне вошел Мишель.

- Сдается, мне, что Портюго еще не лаял, - заметил я.

- Нет, - ответил Мишель. - Но я подумал, что если вы станете дожидаться этого, то пропустите самое любопытное.

- Что же я могу пропустить, Мишель?

- Вы пропустите военный совет.

- Какой еще военный совет?

- Между Причардом и Портюго.

- Вы правы, это должно быть любопытно.

Я последовал за Мишелем, и в самом деле, посреди бивака, где расположились четырнадцать собак, Портюго и Причард, усевшись с серьезным видом, казалось, обсуждали вопрос величайшей важности.

Придя к единому мнению, Причард и Портюго расстались. Портюго, выйдя за ворота, направился по верхней дороге, огибавшей усадьбу.

Что касается Причарда, то он повел себя как собака, у которой впереди еще много времени, и, не торопясь, пустился по тропинке, которая шла вдоль острова.

Мы пошли следом за Причардом.

Причард поднялся до верха карьера, откуда к дороге на Марли спускался виноградник; там он внимательно обследовал местность, двигаясь вдоль карьера, нашел след, определил, что след свежий, прошел немного между двумя рядами жердей, затем улегся и стал ждать.

Почти одновременно с этим в пятистах шагах послышался лай Портюго; после этого маневр разъяснился: вечером кролики выходили из карьера и шли пастись; Причард находил след одного из них; Портюго, сделав большой крюк, нападал на кролика; и, поскольку кролики и зайцы всегда возвращаются по своим следам, коварно затаившийся Причард встречал его на обратном пути.

Действительно, по мере того как приближался лай Портюго, горчичные глаза Причарда постепенно разгорались и блестели, словно топазы; потом, внезапно оттолкнувшись согнутыми лапами, как будто это были четыре пружины, он прыгнул, и вслед за тем мы услышали изумленный и отчаянный вопль.

- Готово, - сказал Мишель.

Подойдя к Причарду, он взял у него из пасти отличного кролика и, прикончив его ударом по затылку, тут же отделил причитающуюся собакам часть добычи. Они по-братски разделили внутренности, вероятно, сожалея лишь об одном: о том, что из-за вмешательства Мишеля (при моей поддержке) лишились целого кролика.

Как и уверял Мишель, я мог, если бы пожелал, каждое утро есть на завтрак фрикасе из кролика.

Но в Париже тем временем происходили события, сделавшие невозможным мое дальнейшее пребывание в деревне: открывался Исторический театр.

А теперь, дорогие мои читатели, поскольку это не книга, не роман, не урок литературы, а просто моя с вами болтовня, позвольте мне рассказать историю этого бедного Исторического театра, который, как вы помните, был одно время пугалом для Француз- ского театра и примером для других театров.

Будь ему ведомы провалы, его поддержали бы великие сторонники провалов, управляющие изящными искусствами; но он знал лишь успех, и управляющие изящными искусства ми отвернулись от него.

Вот как все произошло. В 1845 или 1846 году, уже не помню, я давал в театре Амбигю первых своих \"Мушкетеров\".

На премьере присутствовал господин герцог де Монпансье. Один из моих друзей, доктор Паскье, был его врачом. После пятой или шестой картины герцог де Монпансье послал ко мне Паскье с поздравлениями. После спектакля, закончившегося в два часа ночи, Паскье снова подошел ко мне и сказал, что господин герцог де Монпансье ждет меня в своей ложе. Я поднялся к нему.

Герцогу де Монпансье было семнадцать или восемнадцать лет, когда скончался его брат, но от своих братьев - герцога д\'Омаля и принца де Жуанвиля - он знал, что его умерший брат испытывал ко мне дружеские чувства.

Я немного волновался, поднимаясь в ложу герцога де Монпансье; в каждом из четырех молодых принцев было что-то от их старшего брата, и тогда, как и сейчас, встречаясь с кем-нибудь из них, я ощущал и ощущаю жгучую скорбь.

Герцог пригласил меня для того, чтобы повторить комплименты, которые уже передал через Паскье. Я знал, что молодой принц был большим поклонником серии исторических романов, выходивших у меня в то время, и в особенности - рыцарской эпопеи, озаглавленной \"Три мушкетера\".

- Только в одном я вас упрекну, - сказал он мне, - вы отдали свое творение во второстепенный театр.

- Монсеньор, - ответил я, - когда нет собственного театра, отдаешь свои пьесы куда сможешь.

- А почему у вас нет театра? - спросил он.

- По той простой причине, монсеньор, что правительство не даст мне привилегию.

- Вы так думаете?

- Я в этом уверен.

- А если я этим займусь?

- Ах, монсеньор, это многое изменило бы; но ваше высочество не станет так утруждать себя.

- Почему?

- Потому что я ничем не заслужил милостей вашего высочества.

- Да кто вам это сказал? От кого зависит эта привилегия?

- От министра внутренних дел, монсеньор.

- Стало быть, от Дюшателя.

- Совершенно верно, и должен признаться вашему высочеству: не думаю, что он ко мне расположен.

- На ближайшем придворном балу я буду танцевать с его женой и во время танца все улажу.

Не знаю, был ли бал при дворе, и мне неизвестно, танцевал ли герцог с г-жой Дюшатель, но в один прекрасный день Паскье пришел ко мне с сообщением, что герцог де Монпансье ждет меня в Тюильри.

Я сел в карету Паскье и отправился к господину герцогу де Монпансье.

- Ну вот, - едва увидев меня, сказал он, - вы получили привилегию; остается только узнать, на чье имя выдать разрешение.

- Господина Остена, - ответил я.

Герцог де Монпансье записал названное имя, затем спросил меня, где будет устроен театр, какую пьесу сыграют первой и какое направление я намерен ему дать. Я ответил, что место уже выбрано: это старинный особняк Фулона; пьесой, которой откроется театр, вероятно, будет \"Королева Марго\"; что же касается его направления, то я собираюсь превратить его в огромную книгу, в которой каждый вечер публика сможет прочесть одну из страниц нашей истории.«…»

Исторический театр был создан и открылся, если память мне не изменяет, через месяц после моего возвращения из Испании и Африки, \"Королевой Марго\", как я и обещал.

Открытие Исторического театра, репетиции, представления, последствия этих представлений почти на два месяца задержали меня в Париже.

Я предупредил Мишеля о своем возвращении в Сен-Жермен накануне.

Мишель ждал меня в начале подъема к Марли.

- Сударь, - сказал он, как только я подошел достаточно близко, чтобы его услышать, - у нас произошли два больших события.

- Каких, Мишель?

- Прежде всего, задняя лапа Причарда попала в капкан, и этот безумец, вместо того чтобы там оставаться, как сделал бы всякий другой пес, перегрыз себе лапу, сударь, и приковылял домой на трех.

- И несчастное животное умерло от этого?

- Как бы не так, сударь!

- Что же вы с ним сделали, Мишель?

- Аккуратно отрезал ему лапу в суставе садовым ножом и зашил кожу. Так, что все обошлось. Да вот и он, негодник, учуял вас.

В самом деле, Причард прибежал на трех лапах, причем с такой скоростью, словно, как и говорил Мишель, не замечал отсутствия четвертой.

Встреча, как вы сами понимаете, взволновала нас обоих. Я очень жалел несчастное животное.

- Зато, сударь, он не будет бегать по сторонам во время охоты, - попытался утешить меня Мишель.

- А какая вторая новость? Вы сказали, что припасли две.

- Вторая новость, сударь, - это то, что наш гриф Югурта больше не Югурта.

- Но почему?

- Потому что его теперь зовут Диоген.

- С какой стати?

- Взгляните сами.

Мы вошли в ясеневую аллею, которая вела в дом; слева от дороги в огромной бочке, у которой Мишель вышиб дно, отдыхал гриф.

- А, понимаю, - сказал я, - поскольку у него есть бочка…

- Вот именно, - ответил Мишель, - раз у него есть бочка, он больше не может зваться Югуртой, он должен именоваться Диогеном.

Я восхитился хирургическим умением Мишеля и его историческими познаниями, как за год до того пришел в восторг от его осведомленности в естественных науках.


ГЛАВА, ГДЕ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О МОЕМ ДЕБЮТЕ В ДЕПАРТАМЕНТЕ ЙОННА В КАЧЕСТВЕ ОРАТОРА И О ДЕБЮТЕ ПРИЧАРДА В КАЧЕСТВЕ БРАКОНЬЕРА В ТОМ ЖЕ ДЕПАРТАМЕНТЕ


Прошел год, в течение которого в Историческом театре последовательно сыграли уже упоминавшуюся \"Королеву Марго\", \"Интригу и любовь\", \"Жирондистов\" и \"Монте-Кри сто\" (в два вечера). Вы, может быть, помните знаменитую песню жирондистов \"За родину умрем\"? В день, когда ее исполнили впервые, я сказал дирижеру:

- Подумать только, милый мой Варне, ведь следующая революция будет происходить под этот мотив.

Революция 1848 года была исполнена под мотив, который я назвал.

Видя, как побеждают принципы, на которых была основана вся моя жизнь, принимая лично в революции 1848 года почти такое же активное участие, как в революции 1830 года, я одновременно пережил большое горе.

С этим политическим переворотом пришли новые люди, которые были моими друзьями, но он унес других, тоже занимавших место в моей душе.

В один миг во Франции все сорвалось со своих мест, и там, где семь веков возвышался трон Капетов, Валуа и Бурбонов, стало так же пусто, как на осеннем поле, где еще неделю назад колосилась пшеница.

И тогда Франция издала вопль изумления, смешанного с отчаянием; она не понимала, что происходит, тщетно отыскивая взглядом то, что привыкла видеть; она позвала на помощь самых умных своих сыновей, сказав им: \"Вот что сделал мой народ в минуту гнева; возможно, он зашел слишком далеко, но, в конце концов, что сделано, то сделано; на этом пустом месте, пугающем меня своей пустотой, постройте что-нибудь, на что смогут опереться общество, благосостояние, мораль и религия\".

Я был одним из тех, кто первым услышал этот зов Франции, и мне показалось, что я имею право причислить себя к умным людям, кого она звала на помощь.

Теперь оставалось решить, от какого департамента мне избираться.

Проще всего было обратиться в свой, то есть в департамент Эна.

Но я покинул его в 1823 году и с тех пор редко там показывался. К тому же, хотя я сражался за одно и то же дело как в 1830, так и в 1848 году, я опасался, что меня сочтут слишком ярым республиканцем для той республики, какой ее хотело видеть большинство избирателей, и я отказался от департамента Эна.

Оставался департамент Сена-и-Уаза, где я прожил без малого пять лет и где я даже занимал высокий пост командира батальона национальной гвардии Сен-Жермена. Но поскольку за три дня революции 1848 года я успел приказать бить сбор и предложить моим семистам тридцати подчиненным следовать за мной в Париж, чтобы оказать вооруженную поддержку народу, - жены, дети, отцы и матери моих семисот тридцати национальных гвардейцев, что составляло три тысячи человек, возмутились тем, с какой легкостью я подвергал опасности жизнь своих людей, и одна мысль о том, что я мог избираться от их города, исторгла у сен-жерменцев крик негодования; более того, они объединились в комитет и решили потребовать моей отставки с поста командующего батальоном национальной гвардии за то, что я так страшно запятнал себя в те три революционных дня.

Между тем один молодой человек, семье которого я оказал кое-какие услуги и у которого, как говорили, были связи в Нижней Бургундии, заверил меня, что в департаменте Йонна меня непременно изберут. Я очень простодушен, хотя многие называют мою наивность самолюбием. По наивности или из самолюбия, но я считал себя достаточно известным в департаменте Йонна, чтобы одержать победу над соперниками, которых смогут мне противопоставить. Бедный дурачок! Я забыл о том, что каждый департамент хочет выбирать, как говорится, \"местных\", а моя \"местность\" - это департамент Эна. Так что едва я ступил на землю департамента Йонна, как все местные газеты набросились на меня. Зачем я явился? Разве я бургундец? Разве я виноторговец? Где мои виноградники? Изучал ли я вопросы виноделия? Состоял ли в Обществе винолюбов? Значит, у меня нет департамента, значит, я политический бастард; или нет, я совсем другое: я агент орлеанистского регентства и выдвигаюсь вместе с г-ном Гайярде, моим сотрудником по \"Нельской башне\", как регентистский кандидат.

Само собой разумеется, те, кто рассказывал эту прелестную историю, ни единому слову из нее не верили.

Надо сказать, что я имел неосторожность дать повод к такого рода предположениям, когда принцы Орлеанского дома покинули Францию; вместо того, чтобы поносить, оскорблять и высмеивать их, как те, кто за неделю до их отъезда заполнял их прихожие, четвертого марта 1848 года, то есть через неделю после Февральской революции, в разгар республиканских волнений, выплеснувшихся на улицы Парижа шумом и криками, я написал в газету \"Пресса\", одну из наиболее читаемых в то время, следующее письмо:

\"Монсеньору герцогу де Монпансье.

Принц, eсли бы я знал, где найти Ваше Высочество, то лично явился бы выразить Вам свою скорбь по поводу великого бедствия, коснувшегося Вас.

Я никогда не забуду, что в течение трех лет, независимо от разницы политических мнений и против желания короля, которому известны были мои взгляды, Вы охотно принимали меня и обращались почти как с другом.

Этим титулом друга, монсеньор, я гордился, пока Вы жили в Тюильри; теперь, когда Вы покинули Францию, я требую его.

Впрочем, уверен, Ваше Высочество не нуждается в подобном заверении, чтобы знать: мое сердце из тех, что принадлежат Вам.

Дай мне Бог сохранить во всей чистоте преклонение перед могилами и уважение к изгнанникам.

Честь имею с уважением оставаться, монсеньор, смиреннейшим и покорнейшим слугойВашего Королевского Высочества Алекс. Дюма\".

Это еще не все, и, должно быть, меня действительно обуял бес противоречия, не менее могущественный во мне, чем демон гордости. Прославленный полковник Демулен, комендант Лувра, нашел своевременным сбросить с пьедестала конную статую господина герцога Орлеанского, стоявшую во дворе Лувра; я пришел в ярость и написал г-ну де Жирардену письмо, настоящий адрес которого был ясен и которое должно было (по крайней мере, я в этом убежден) доставить мне на следующее утро удовольствие поединка с полковником. Вот это письмо.

\"Дорогой Жирарден, вчера я проходил через двор Лувра и удивился, не увидев на пьедестале статуи герцога Орлеанского.

Я спросил, сбросил ли ее народ, и мне ответили, что убрать статую приказал комендант Лувра.

Почему?

При жизни господина герцога Орлеанского все, кто составлял передовую часть нации, возлагали на него свои надежды.

И это было справедливо, потому что, как всем известно, господин герцог Орлеанский вел постоянную борьбу с королем и впал в немилость после слов, произнесенных им в совете:

\"Сир, я предпочитаю быть убитым на берегах Рейна, а не в канаве на улице Сен-Дени!\"

Народ, справедливый и умный народ, знал и понимал это, как мы. Идите в Тюильри, и Вы убедитесь, что единственные покои, которые народ пощадил, принадлежали господину герцогу Орлеанскому; почему же надо проявлять большую, чем народ, суровость к несчастному принцу? Хорошо, что теперь он принадлежит лишь истории.

Будущее - это глыба мрамора, которую события могут обтесывать по своему усмотрению; прошлое - бронзовая статуя, отлитая в форму вечности.

Вы не можете сделать так, чтобы то, что было, перестало существовать.

Вы не можете заставить забыть о том, что господин герцог Орлеанский во главе французских войск взял приступом перевал Музайя.

Вы не можете изменить то, что в течение десяти лет он передал бедным треть своего цивильного листа.

Вы не можете зачеркнуть то, что он просил пощадить приговоренных к смертной казни и в нескольких случаях ему удавалось добиться помилования.

Если сегодня можно пожать руку Барбесу, то кому мы обязаны этой радостью? Герцогу Орлеанскому!

Спросите художников, шедших за его гробом, пригласите наиболее известных: Энгра, Делакруа, Гюдена, Бари, Марокетти, Каламату, Буланже.

Позовите поэтов и историков: Гюго, Тьерри, Ламартина, де Виньи, Мишле, меня - кого хотите; в конце концов, спросите у них, спросите у нас, считаем ли мы, что статую надо вернуть на прежнее место.

И мы ответим Вам: \"Да, потому что ее установили в честь принца, воина, артиста, великой и просвещенной души, которая поднялась в небо, благородного и доброго сердца, которое предали земле\".

Поверьте мне, республика 1848 года достаточно сильна для того, чтобы перед лицом павшей королевской власти узаконить это возвышенное отклонение - принца, оставшегося стоять на своем пьедестале.

Ваш Алекс. Дюма. 7 марта\".

Газеты, называвшие меня кандидатом регентистов, могли действительно так считать, поскольку я сделал все возможное для того, чтобы заставить изгнанное семейство поверить в то, что я сторонник регентства, как раньше, когда оно было здесь, я делал все возможное, убеждая его в том, что я республиканец.

Попытаюсь объяснить это противоречие тем, кто согласится терять время, читая мои объяснения.

Я состою из двух начал - аристократического и простонародного: аристократ по отцу и простолюдин по матери. И ни в одном сердце в такой высокой степени не сочетаются почтительное восхищение всем великим и глубокое и нежное сочувствие ко всем несчастным; я никогда столько не говорил о семье Наполеона, как при младшей ветви; я никогда столько не говорил о принцах младшей ветви, как при Республике и Империи. Я поклоняюсь тем, кого знал и любил в несчастье, и забываю их лишь тогда, когда они становятся могущественными и счастливыми; так что ни одно павшее величие не пройдет мимо меня, не услышав приветствия, ни одно достоинство не протянет мне руку без того, чтобы я ее пожал. И когда весь мир, казалось, забыл о тех, кого уже нет, я выкрикиваю их имена, словно назойливое эхо прошлого. Почему? Не знаю. Голос сердца просыпается внезапно, помимо рассудка. Я написал тысячу томов, шестьдесят пьес; откройте их наугад - на первой странице, в середине, на последнем листке - вы увидите, что я всегда призывал к милосердию: и когда народы были рабами королей, и когда короли становились пленниками народов.

Так я собрал благородное и святое семейство, какого больше ни у кого нет. Едва человек упадет, я иду к нему и протягиваю ему руку, зовут ли его граф де Шамбор или принц де Жуанвиль, Луи Наполеон или Луи Блан. От кого я узнал о смерти герцога Орлеан-ского? От принца Жерома Наполеона. Вместо того чтобы кланяться в Тюильри тем, кто стоял у власти, я поклонялся изгнаннику во Флоренции. Правда, я тотчас же покинул изгнанника ради усопшего и проделал пятьсот ль? на почтовых для того, чтобы, хотя мои слезы были искренними, найти в Др? неласковый прием у короля, такой же, какой ждал меня в Клермонте, когда я, из любви проводив гроб сына, счел своим долгом следовать за гробом отца.

Накануне 13 июня я был врагом г-на Ледрю-Роллена, на которого ежедневно нападал в своей газете \"Месяц\"; 14 июня г-н Ледрю-Роллен прислал сказать мне, чтобы я успокоился, поскольку он в безопасности.

Поэтому я чаще бываю в тюрьмах, чем во дворцах, поэтому я трижды был в Аме, один раз в Елисейском дворце и никогда - в Тюильри.

Я не объяснил всего этого йоннским избирателям, так что, войдя в зал клуба, где собрались в ожидании три тысячи человек, был встречен нелестным для меня шумом.

Из общего шума прорывались грубые выкрики. К несчастью, тот, кто позволил себе их, был в пределах досягаемости для меня. Жест, которым я на это ответил, был достаточно звучным для того, чтобы ни у кого не оставалось сомнений в его природе. Шум перешел в громкие крики, и на трибуну я поднялся посреди настоящей бури.

Первый же резкий выпад состоял в том, что у меня потребовали объяснений моего \"фанатизма\" по отношению к герцогу Орлеанскому. Что называется, взяли быка за рога. Только на этот раз бык оказался сильнее. Я пристыдил одних - за их забывчивость, других - за неблагодарность. Я сослался на крик боли, который, вырвавшись 13 июля 1842 года из груди тридцати тысяч человек, донес до меня за пятьсот ль? роковую весть. Я обрисовал этого несчастного принца, красивого, молодого, храброго, изящного, артистичного, француза до кончиков ногтей, принадлежащего отечеству до кончиков волос. Я напомнил об Антверпене, о перевале Музайя, о Железных Воротах, о помиловании гусара Брюйяна - по моей просьбе, о помиловании Барбеса - по просьбе Виктора Гюго. Я пересказал несколько выражений принца, таких остроумных, словно их обронил Генрих IV, и несколько других, таких сердечных, какие мог сказать лишь он сам. Так что четверть часа спустя половина зала рыдала, и я сам вместе с ней; двадцать минут спустя весь зал аплодировал, и с этого вечера мне не только принадлежали три тысячи голосов, но я приобрел три тысячи друзей.

Что стало с этими тремя тысячами друзей, чьих имен я так никогда и не узнал? Бог весть! Они разошлись, унося каждый в своем сердце ту золотую искорку, что называется воспоминанием. Только двое или трое уцелели в том страшном водовороте времени, которое, в конце концов, поглотит и их, и меня вместе с ними. И эти люди не только остались моими друзьями, но стали братьями.

Вот видите, как далеко увело нас отступление, но, описав круг, мы возвращаемся туда, откуда вышли, то есть к Причарду.

Меня пригласили открыть охоту в следующем году в виноградниках Нижней Бургундии.

Как известно, в каждом винодельческом краю бывает два открытия сезона - хлебное и виноградное; это можно перевести таким образом: в каждом винодельческом краю бывает два ложных открытия сезона и ни одного настоящего.

Понятно, что в застольных разговорах, оживляющих обеды охотников, Причард не оказался забыт. Я, как мог, рассказал о том, о чем вам, милые читатели, поведал своим пером; так что Причарда пригласили вместе с хозяином и его ожидали с не меньшим нетерпением, чем меня.

Мы опасались только одного: как бы ампутация задней лапы, произведенная Мишелем, не помешала стремительности его передвижений, которые я попытался описать и которые составляли основную и неподражаемую особенность Причарда.

Мне казалось, я заранее могу сказать: этого не случится, и Причард будет в силах отдать лучшему бургундскому бегуну любую из своих лап, даже если эта лапа - задняя.

Четырнадцатого октября, накануне виноградного открытия сезона, я приехал к своему доброму другу Шарпийону, нотариусу в Сен-Бри, предупредив телеграммой кухарку, чтобы она ничего не оставляла без присмотра.

Через час после моего приезда на Причарда уже поступили три жалобы: будь он человеком, за эти преступления его отправили бы на каторгу.

Он совершил простую кражу, предумышленную кражу и кражу со взломом.

Его загнали в пустой курятник и заперли дверь. Через четверть часа я увидел пламенеющий султан Причарда.

- Кто выпустил Причарда? - крикнул я Мишелю.

- Причарда? Его не выпускали.

- Да? Загляните в курятник.

Причард совершил побег тем же способом, что Казанова: проделав дыру в крыше.

- Найдите Причарда, - сказал я Мишелю, - и посадите его на цепь.

Мишель только того и ждал. У него случались припадки ярости, когда он восклицал, подобно некоторым родителям, обращающимся к своим детям:

- Ах, нигедяй! Ты умрешь не иначе как от моей руки! - Мишель, награждая Причарда эпитетом \"негодяй\", произносил это слово с бельгийским выговором.

Но, сколько он ни бегал по трем или четырем улицам Сен-Бри, нигде ему не удалось обнаружить Причарда: тот исчез, помахав хвостом, как на прощание машут платком другу.

- Ну все, - сказал, вернувшись, Мишель.

- Что все, Мишель?

Я совершенно забыл о Причарде.

- Негодник отправился туда сам по себе.

- Куда?

- Да на охоту же!

- А, вы говорите о Причарде?

- Вот именно. Невозможно его поймать; и что самое любопытное - он совратил Рокадора.

- Как это он мог совратить Рокадора?

- Увлек его с собой.

- Это невозможно! - произнес Пьер.

- Невозможно? Почему?

- Рокадор был на цепи.

- Если Рокадор в самом деле сидел на цепи… - начал я.

- Дайте ему договорить, - прервал меня Мишель.

- Железная цепь толщиной с мизинец, - продолжал Пьер, воспользовавшись разрешением. я хорошо пообедал и больше не голоден. По-моему, самое лучшее, что мы можем сделать - вернуться домой\". Но Причард, законченный пройдоха, возразил: \"Домой?.. А что нас ждет там?\" - \"Ах, черт!\" - воскликнул Рокадор. \"Нас отстегают хлыстом; я знаю Мишеля\", - сказал Причард. \"А я знаю Пьера\", - сказал Рокадор. \"Так вот, - продолжал этот мошенник Причард, - надо их обезоружить\". \"Каким образом?\" - \"Найдем другой след, поймаем другого зайца и отнесем им\". Рокадор поморщился: ему не хотелось охотиться с полным брюхом; но Причард сказал: \"Нечего корчить рожи, приятель. Пойдешь охотиться, и сейчас же, не то будешь иметь дело со мной\". И он оскалился так, будто смеялся. Рокадор понял, что придется покориться. И они снова начали охоту. Поймали еще одного зайца. Причард - этот хитрец - задушил его и принес нам; Не так ли, Причард?

Слушатели взглянули на меня.

- Господа, - сказал я им. - Если бы Причард мог говорить, он повторил бы вам слово в слово то, что рассказал Мишель: ни убавить, ни прибавить.

- Пьер, - приказал хозяин дома, - отнеси зайца в погреб; по крайней мере, жаркое на завтра у нас есть.

Итак, мы оставили нашего друга Причарда торжествующим победу. Как видите, в его воспитании со времен пребывания у Ватрена произошли огромные перемены: прежде он уносил жаркое, теперь приносил.

Но нам пора, не удаляясь от Причарда, приблизиться к курам, которые тоже являются предметом этого увлекательного рассказа.

Шарпийон, помимо любви к своему делу, помимо своей страсти к охоте, был помешан на курах.

Ни одна курица на десять ль? в округе не может сравниться с самой захудалой из питомиц Шарпийона; это доказала последняя выставка в Осере, где его куры получили золотую медаль.

Он выращивает главным образом брам и кохинхинок.

Само собой разумеется, что наш дорогой друг не принадлежит к тем бессердечным птицеводам, которые бесчеловечно поглощают своих питомцев. Попав к Шарпийону, курица, которую сочли достойной его пернатого гарема, могла больше не опасаться ни вертела, ни кастрюли и пребывать в уверенности, что проведет свой куриный век в неге и покое.

Шарпийон был до того заботлив, что приказал выкрасить курятник изнутри в зеленый цвет, чтобы заточенным в нем птицам казалось, будто они на лугу. Куры Шарпийона благодаря этому неслись более доверчиво и, как следствие этого, более обильно; то, что для других кур представляет собой муки, исторгающие у них крик, который мы, в невежестве своем, принимаем за пение, для - А что было на конце этой цепи? - спросил Мишель и, подмигнув, обратился ко мне: - Подождите.

- Черт возьми! На конце цепи было кольцо, вделанное в стену.

- Я вас не об этом конце спрашиваю, - объяснил Мишель, - а о втором.

- На другом конце был ошейник Рокадора.

- Из чего?

- Кожаный, разумеется!

- Ну так вот, Причард оказал дружескую услугу: перегрыз ошейник. Посмотрите, он словно бритвой разрезан!

Мы взглянули на ошейник: Мишель не преувеличивал.

До десяти часов вечера о Причарде больше не упоминали; в десять часов мы услышали, что кто-то скребется у входной двери.

Мишель, все время прислушивавшийся, пошел открывать.

По крикам, которые донеслись, стало понятно, что произошло нечто неожиданное.

Возгласы Мишеля слышались все ближе, через минуту дверь гостиной открылась, и Причард величественно вошел, держа в пасти роскошного зайца, совершенно целого, только задушенного.