Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кантор Владимир

Рождественская история, или Записки из полумертвого дома

Владимир Кантор

Рождественская история, или Записки из полумертвого дома

П о в е с т ь

Я ускользнул от Эскулапа

Худой, обритый - но живой...

А.С. Пушкин

Вы огорчаться не должны

Для вас покой полезней,

Ведь вся история страны

История болезни.

В.С. Высоцкий

Увертюра

Попасть в больницу у нас более или менее просто. В привилегированную или специализированную - это по очереди, по блату, по деньгам, а в городскую клиническую - по \"скорой\". Там-то я и оказался.

Никакой катастрофы я в тот день не ожидал. Когда она случилась и я оказался в больнице, в моем сознании, не сразу, разумеется, а только после реанимации, проявилась вот такая формула: все в мире, особенно катастрофическое, случается вдруг. И сразу иное ощущение мира и себя. Понимаешь, что летишь в тартарары, но остановиться не можешь. Ужасное открытие сделал маркиз де Сад, а потом подтвердили на опыте нацисты с большевиками: человек привыкает ко всему, к самому ужасному унижению и продолжает жить. Конечно, есть длительный период подготовки катастрофы, но он идет скрыто от тебя, хотя потом вспоминаешь, что звоночки были.

За несколько дней до неотложки мне почему-то показалось, что могу скоро умереть. Словно кто приходил и нашептывал. А я всерьез не воспринимал. Но, когда начал умирать, не удивился и не испугался. Узнал. Ибо знание - это воспоминание того, что предчувствовал. А что причиной было?

Быт наладился. Квартира - после нескольких лет скитаний по съемным жилищам - в результате моих бесконечных усилий образовалась. Что дальше? Почти все рукописи, до перестройки лежавшие в столе, опубликовал. Жизнь наступающую вроде бы понимал, но она не откристаллизовалась во внятные формулы, а потому на бумаге не закреплялась. Наступило ощущение, что все, что мог сказать, я сказал. Дальше - не понимаю.

Итак, с одной стороны, явный творческий кризис, с другой - спокойная жизнь с любимой женщиной, любимой дочкой, в уютной квартире. Толстовский Левин от такой жизни хотел застрелиться. Стреляться я не хотел, но чувство некоей наступившей бессмысленности жизни не покидало меня. Надо было уйти куда-то, что ли? Нет, другой женщины не было. Но казалось, что жизнь потекла по накатанной колее. И даже как-то подумал, что хорошо бы течение ее прекратилось само собой, без проблем и без мучений. Желание, надо сказать, безответственное и эгоистическое, когда рядом люди, которые без тебя не могут. Говорил это даже жене Кларине. Она молчала, сжав губы (характерный жест, когда нервничала), но надеялась, что пройдет. \"Несчастью верная сестра надежда...\" - Пушкин был как всегда прав.

Думая так, даже произнеся пару раз эти слова вслух, я невольно вдруг вызвал из далекого прошлого, в памяти, конечно, своего университетского приятеля Флинта.

В молодости в университете был у меня приятель с такой пиратской фамилией - Флинт, Ванька его звали. Он все меня пугал: \"Зачем учишься, курсовые пишешь, кому это надо? Все равно умрешь. И солнце погаснет. Знаешь ли ты, что Земля уже движется к солнцу, начался поворот, на несколько градусов мы уже отклонились от старого пути. Поэтому такая, для нас непривычная, жара\".

Был май, мы сидели на скамейке у Патриарших, изнывая от палящего солнца, \"Мастер и Маргарита\" еще не был опубликован, и Ванька выступал в роли Воланда, сам не зная того. Он посмеивался, маленький, криворотый, с черной кудлатой головой, и учил все презирать, ибо все бренно.

\"Неужели тебя интересуют мелкие страсти вокруг Брежнева, коммунистической партии, запрещенных романов? Уверяю тебя, что лет через тридцать обо всех наших заботах будут вспоминать старики да историки лопнувшего коммунистического режима. Ты меня слушай! Может, я, как мой предок капитан Флинт, тебе ориентиры к интеллектуальному сокровищу указываю, к тем самым пиастрам. Ведь только по отношению к смерти можно понять жизнь. А в России особенно. Помнишь пушкинский эпиграф к одной из глав \"Онегина\"? Здесь родится племя, которому не жалко умирать. Или, как говорят немцы, сама жизнь есть Todeskeim, то есть источник смерти. Ich bin des Todes, du bist des Todes, и мы все вместе обречены смерти\".

И вот теперь, лежа на больничной койке, я вспомнил, что, незадолго до того, как потерять сознание, до падения моего на рельсы метро, Флинт словно почудился мне, и я ощутил свою жизнь в его тональности, в духе его постоянной мортальной темы. Зачем, мол, я жил? Какой в этом смысл? Не пора ли закругляться? Сам Ванька умер (или погиб?) спустя полгода после блестящей защиты диплома - с солидным академическим аппаратом на немецком языке. Немецкий он и в самом деле знал, а не просто перед нами пижонил. Трудно сказать, насколько правдива была история о дальнем родстве с великим капитаном Флинтом, но происходил он из старой академической семьи, его дед переводил Ницше одним из первых в России. Так вот оно откуда (догадался я спустя годы, улегшись на больничный одр, укрытый тоненьким больничным одеялом и лязгая зубами от озноба) была у него ницшевская Amor fati, любовь к Року! Но тем более, если все равно все исчезает бесследно, зачем же он тогда над дипломом сидел?.. Зимой он вдруг пропал, труп его нашли лишь в середине апреля после весеннего таяния снегов. Так и не узнали, что произошло. Впрочем, Флинт еще появится на страницах этой повести.

Я, как вы догадываетесь, выкарабкался, хотя в реанимацию определили меня не сразу, а ведь привезли по \"скорой\". Дело было так.

- Похоже, твой клиент, - сказал врач \"кавказской национальности\" в приемном покое высокому белобрысому доктору из реанимации. - Давление шестьдесят на сорок, гемоглобин пятьдесят восемь.

Все происходит 2 января. Продолжается русская пьянка, которая длится с 25.12, то есть католического Рождества, до 19.01, то есть православного Крещения. Почти месяц. Руки у всех трясутся, глаза нездоровые, а в душе радость: что ни день похмелье и новая пьянка. Все знают - не дай Бог попасть в больницу на праздники: врачи не работают, сестры не подходят, нянечка одна на всё отделение... Но именно в праздничные дни, жалуются медики, приток \"катастрофических\" больных особенно велик.

- Да ну! - ответил реаниматор. - Давай его пока в палату, утром разберемся. Или уже не разберемся. А ты на пару рюмок к нам бы завернул, а на приеме Танечка пока посидит, потом поменяетесь...

Слава Богу, пошла со мной в палату жена. Рассказать ей об этом разговоре я не мог, не в силах был - слабый очень, но видел, что губы ее плотно сжаты, хотя глаза сквозь круглые совиные очки глядели растерянно. Словно потеряла ученая сова ориентацию в пространстве. Не знала, что в этой ситуации делать. Но собралась: нашла постель свободную - не у окна и не у двери (а в палате шесть коек - три и три). Над головой оказался целый иконостас. Разглядел я его только после реанимации. В реанимацию же, судя по рассказам, я попал так: толстая сестра Наташа поставила мне капельницу с физраствором и сказала жене: \"Все, женщина, можете уходить\". \"Я еще посижу\", - сказала жена. \"Да хоть всю ночь. Ваше дело\", - ответила сестра и, погасив свет, отправилась к праздничному столу. Кларина побежала за сестрой: \"Он уже сереет\". \"Так и должно быть\". Потом я почернел, и, когда жена потребовала реанимацию, сестра туда позвонила. Две девицы в белых халатиках привезли каталку, принялись меня раздевать догола, тут немного сознание забрезжило, и я спросил, зачем это. \"Девки там молодые, красивые - побалуешься с ними\", - отвечала толстая крупная чернобровая Наташа, ухмыляясь. Та, которая не хотела вначале звать реанимацию. И меня, прикрыв простынкой, повезли коридором, а потом в лифте, а потом переходами. Так король, по словам Гамлета, путешествует по кишкам нищего. Вот в такой нищей больнице я оказался и этими нищими кишками следовал в отделение реанимации, полагая, что оттуда уже не вернусь. И только уложенный на высокую, почти покойницкую кровать (когда мне делали переливание крови, засовывали в нос какую-то резиновую трубочку, кололи уколы, вставляли кишку в желудок, а меня рвало, и пришло чувство бессилия - пусть делают, что хотят, я же должен терпеть: таков механизм русской психеи), подумал: хорошо, что я успел построить квартиру для жены и дочки, что сумели мы выбраться из коммуналки, что без меня бы они этого не сделали, значит, что-то хорошее после меня останется. Понимаете, не тексты останутся, как я думал раньше, а сносная жизнь близких мне людей. На последних весах это оказалось важнее всего.

А потом пошли наблюдения, размышления. Примерно такие: \"Зачем лечат тело, чинят его всякие врачи? Это как временная заплатка на порвавшихся брюках или новая подошва у разбитых ботинок. Ведь человек все равно умирает, умрет. Человека можно назвать - временно живущий. Нам остается только гадать о вечности\". Но испугался и вечности пока не захотел. И вернулся в палату.

Палатный врач

Палатный - это не платный. Платный отчасти от тебя зависит, от палатного зависишь ты. В конечном счете, хоть мы об этом начинаем думать только под старость, наша жизнь и здоровье зависят от врачей не меньше, чем от всяких начальников и секретных служб. О том, что все мы в руке Божьей, мы давно уже не думаем, привыкли в лагерях и бараках без Него обходиться, когда было ясно, кто Хозяин над жизнью и смертью. Зависим мы не от духа, а от властей. Врач это тоже власть. Чеховский домашний доктор, о котором столько мечтал Солженицын, фигура навсегда исчезнувшая? Да и был ли он? Ионыч, что ли?

Врачи ходят под Богом, а мы под врачами. Наша жизнь и смерть в их руках. И мое существование было в их руках. Но... Проклятое \"но\".

Кто хотел моей смерти? Почему вдруг в обычной городской больнице мне пришлось бороться за жизнь? С чего бы это? Может быть, сила вещей?

Я врачей навидался и многим из них обязан жизнью. Я вообще выжил случайно. Как только родился, сразу заполучил послеродовой сепсис. Было это в апреле 45-го года, сепсисом заболели тогда все новорожденные N-ского роддома, подозревали, разумеется, вредительство. Время такое. Но я выжил, причем лишь я и выжил. Мама разрешила женщине-врачу сделать мне укол пенициллина, нового тогда средства, только что из армии перекочевавшего на гражданку. Было еще и переливание крови, и вливание плазмы, но это многим делали, а от пенициллина остальные мамашки отказались; испугавшись иностранного названия лекарства, опасались дальнейшего вредительства. Потом в двадцать пять лет был аппендицит, когда чуть не зарезали, месяц провалялся, второй раз пришлось вскрывать. И еще плевропневмония, и еще дифтерит, и еще, и еще - и всё жив.

Ну так вот - платный и палатный. Платный, изображавший из себя европейца, искушенного в новейших методах лечения, насоветовал мне натощак принимать по полтаблетки аспирина, чтоб кровь не густела, предохраняя от возможного инсульта. Что я и проделывал месяца два, пока не попал с желудочным кровотечением в больницу. Тут-то и появился палатный.

Больные называли его \"ненормальный\", \"псих\" или \"А.А.\", что значило не детское восклицание о своем желании сходить \"по большому\", а его имя Анатолий Александрович. Но тон у всех был отнюдь не пренебрежительный. Меня перевели из реанимации в палату после обеда, когда он уже ушел. Про него говорили без конца, сообщая, что будет орать, грозиться, что строгий, а так мужик хороший и врач тоже. И я представил себе образ сурового, строгого, но блестящего хирурга, этакий типичный портрет из советской литературы.

Над моей головой на бледно-синей, с пролысинами и пятнами стене были наклеены картинки - получился своего рода иконостас из вырезанных из журналов цветных репродукций икон. Там были четыре суровых евангелиста, Спас Нерукотворный, Михаил Архистратиг, икона почаевской Богородицы и пришпиленная иголочками репродукция иконы \"Положение во гроб\" с подписью \"Jerusalem\" (на обороте), с благословением святого града Иерусалима. Наклеил их, как рассказали мне, Анатолий Александрович. Он-де верующий сильно. Да, подумал я, поводя по сторонам глазами: вера здесь нужна. А этот, похоже, ко гробу Господню в Израиль ездил, значит, человек правил строгих.

На следующее утро я проснулся рано. И попытался вообразить, как пойдет по коридору Анатолий Александрович. Коридор с грязно-серыми стенами, это я заметил, когда меня везли на каталке, потолок с белыми больничными лампами. Линолеум тоже серый, весь расцарапанный, с пятнами от пролитых киселей и жидких супов, которые дрожащими руками носили больные из столовой в палату. А может, и какие лекарства добавили пятен.

В то утро лежавший напротив меня бывший вохровец, подхалимски угодливый с медсестрами, мечтательно говорил, что вот придет А.А., всем звездюлей навешает, всех распушит. Хихикая, добавил, обращаясь ко мне:

- Вот вы доходяга, а бородатый, наверно, артист или музыкант. А я скажу, как бывает. Стоит мужик под окном, задумался, оттуда музыка. К мужику один тип в очках подходит и спрашивает: \"Как думаете - это Гуно или Глинка?\" А мужик ему: \"Вот и я думаю - говно или блин как\". В смысле: как блин, - пояснил вохровец. - Анатолий Алексаныч тоже про говно любит поговорить, для него все, что нечисто, все говно. Он из таких доходяг, как вы, людей делает: ножичком чик, и будь здоров!

\"Это хорошо, - подумал я. - Значит, чистоту любит. Как это редко в российских больницах бывает\".

И тут я услышал громкий мужской голос, который мне сразу не понравился, поскольку стало ясно, что говорящий собеседника не слышит, лишь себя показывает.

- Ты что, Наталья! Никогда я тридцать первого не пью. Ни грамма до нашего православного Рождества. Чай, не на Западе живем! Так что и Новый год буду праздновать тринадцатого. Для меня Новый год только в этот день и начинается. Не существует, девушка, нового и старого стиля, а существует православный и неправославный. И революцию-то в октябре сделали, чтоб народ от православного стиля увести. Я этих большевистских штучек не принимаю. Всех настоящих умных людей выгнали, одну интеллигенцию оставили.Нынешние - такие же. Еще и инэнэн придумали, знак сатаны.

С соседней кровати спокойно сказал Славка (невысокий мужик, который уже дважды подавал мне утку и выносил ее):

- Пришел, псих. Ишь, орет! А он всегда орет. Когда я у него в прошлом годе лежал, он тут так разорался на одного, который оперироваться не хотел: \"Если, говорит, хавальник еще откроешь, то поймешь, кто тут сильнее. А не будешь подчиняться, я тебя на фиг зарежу на операции. И никто мне ничего не скажет\".

Сразу после этих слов и вошел А.А.

Обход

Но прежде хоть два слова о, так сказать, социальном составе палаты. Только в палате городской клинической больницы могут в мирное время встретиться на равных люди из весьма разных слоев общества. Что же всех равняет? Прикосновение к смерти, очевидно. Здесь все - больные, все не живые и не мертвые, все - полумертвые. И каждый плывет по течению мутного всеобщего Стикса, не зная, к какому берегу прибьет. На сопротивление - тут становится это ясно - в России никто не способен. Сопротивляться - для этого представление о своей ценности надо иметь. Хотя в душе отдельно взятых российских людей есть нечто цепкое, живучее. Вообразите: поток несет бревна, щепки, ветки, траву, сор, кружит их в водоворотах, но есть среди прочего куст сорной травы, который рано или позно зацепится за нужный берег. Остальные, кому Бог не дал этой цепкости и живучести, кувыркаются в водоворотах и надеются на случай.

Он вошел. С всклокоченной бородой, в белом распахнутом халате, из-под которого виднелись пиджак и рубашка в клетку без галстука. На ходу причесывал волосы и бороду. Потом сунул расческу в верхний карман пиджака и перекрестился на иконостас над моей кроватью.

Сел боком к круглому столу, который стоял у окна между кроватями. Положил на него папку с бумагами. Анатолий Александрович выглядел недовольным. А окинув палату взглядом, вдруг вскочил, начал хватать руками ночные горшки и пол-литровые банки, выносить их за дверь, ставя прямо посреди больничного коридора, так сильно ударяя днищем об пол, что неизбежно что-то из горшков выплескивалось на линолеум. Влетел назад со словами:

- Трачу время, чтоб убирать за вами срань и вонь! - Продолжая при этом выкидывать и утки из палаты, да еще наддавая их ногой в черном ботинке (а больные в растерянности - пи-исать-то теперь куда? сестру ведь не дозовешься). - Что мне до вас? Никакого никому до вас дела нет! Кому вы нужны? Сдохнете никто не пожалеет. А я вот, такой дурак, хожу к вам, лечу вас, время и силы свои трачу. И никто ведь меня об этом не просит!

Голос зычный, борода широкая, черновласая, широкоплечий, статный.

Я лежал, слушал и слабо соображал, сравнивал. Госпиталь святого Яна в городе Брюгге (ныне Бельгия) был основан в XII столетии и проработал до шестидесятых годов ХХ-го. При госпитале была аптека, он состоял из трех вместительных кирпичных зданий в два и три этажа, стоявших на берегу канала и не перестраивавшихся ни разу. Внешний облик нашей больницы я увидел только по выходе. Обитая жестью дверь без ручки (хорошо, что отворялась внутрь, толчком ноги), обвалившиеся цементные ступеньки подъезда. Скорее вид неухоженной казармы. Да и то сказать! Первые профессиональные лекари (сначала англичанин Ричард Рейнолдс, а потом голландец или немец по имени Бомелий, который и яды готовил) появились в России при Иване Грозном и обслуживали лишь царскую особу. Правда, в \"Стоглаве\" была глава 73-я, которая называлась: \"Ответ о богадельнях, и о прокаженных, и о клосных, и о престаревшихся, и по улицам в коробах лежащих, и на тележках и на санках возящих, и не имущих главы где подклонити\". Строго говоря, речь шла о тогдашних бомжах, которые, похоже, всегда были. Первая аптека завелась при Алексее Михайловиче и пользовалась ею только царская семья. Потом (перекличка через века) были специальные цековские аптеки, где можно было достать импортное лекарство. Знахари, конечно, пользовали простой народ, но это не было постановкой медицинского дела, не было больниц, госпиталей, каждый помирал без присмотра, поскольку в крестьянском быту времени для ухода за больными не было. Где уж тут привычке взяться за больными ходить! Правда, были уже в XIX веке и врачи замечательные, и сестры милосердия, даже из высших слоев, исполнявшие свою работу как религиозное служение. Да, судя по романам и воспоминаниям, и на последней войне врачи и медсестры не один себе памятник заслужили... А в обычной жизни?..

И все же этот вошедший в палату с разинутым оралом хоть что-то начал делать. Хоть орать. Мы не лежали больше, просто как сваленная на складе рухлядь. Нами кто-то, наконец, заинтересовался. С его приходом началось действо по починке рухляди, мрачное, надо сказать, действо, отчасти даже мистерия, ибо оно происходило на фоне разговоров о горних и подземных силах, как бы даже и с их участием.

Слева от меня лежал очень толстый мужик в рваной майке и полосатых пижамных брюках. В это утро к нему пришла жена, маленькая, толстогрудая и толстозадая женщина, в сереньком платочке. Она вздыхала, но принесла тайком мужу водочку, малосольные огурчики, сало и жирную копченую корейку и рассказала, что ее Семен не раз помирал, его уже и кровью рвало, всю ванную залил и испачкал, а одновременно и понос страшнейший (\"И смех, и грех\", - все время повторяла она), вызвали неотложку, отлежался, ничего - встал на ноги. И теперь отлежится.

Она дождалась врача, но А.А. велел ей идти домой и приходить только вечером, а всю снедь забрать. Проводил ее мрачным взглядом.

- Жрешь что ни попадя! - вдруг заорал на Семена. - Все у тебя сгорело. Тебя и оперировать бессмысленно, под ножом все разлезется. Тебе лучше бы на столе помереть, чтоб больше не мучаться да и баба чтоб твоя с тобой не возилась. Мне ее по-христиански жаль.

Он присел к нему на постель, посмотрел язык, велел лечь, сам задрал ему пижамную рубаху, потыкал в пухлый живот кулаком в разных местах и сказал:

- С тобой все ясно, Семен Олeeвович Мoкшин. Я прав был. Скоро копыта откинешь. А чего говорить, ты и так знаешь, что виноват, за то тебя Бог и наказывает. Ты же бесцельный человек, только брюхо свое ублажаешь!.. Тебе и операцию делать бессмысленно. Да ты, черт, и нерусский, небось, мордва или чухна какая! А на иноземцев давно лечебник в Московской Руси изобретен. Не слышали? - обратился он, повернув голову к палате, и, ухмыляясь, процитировал: - \"А от животной болезни дать ему зелья, чтобы наутро в землю\". Ха-ха! Но я добрый, вырежу тебе на куй все кишки, может, жрать меньше станешь. А сдохнешь - не велика потеря. Значит, греха много в тебе было.

А.А. заявил, что будет оперировать Семена завтра, 5-го утром, перед тем, как на Рождество ехать.

- Куля вы все стращаете? - не удержался толстый Семен.

Не ответив ему, А.А. вдруг задал, как мне показалось, нелепый вопрос:

- Кто здесь по-французски понимает?

Все промолчали, кроме одного. Как описать его, этого подавшего голос, лежавшего напротив меня? Это был вохровец, который со мной уже заговаривал. Работал он когда-то охранником, теперь был на пенсии, но привычки остались прежние. Он и юлил, и острил, и был счастлив, что операцию ему сделали удачно, что он еще поживет. Как всякий сотрудник органов, он мог, даже болтая, оставаться незаметным. Подходя к соседу, он заглядывал в глаза и делал жест, будто снимал кепку, произнося уныло: \"Наше вам\". На вопрос \"Как здоровье?\" отвечал тоже вполне бессмысленно: \"Как седло коровье\".

Вохровец-то и залебезил:

- Так, отдельные слова, бонжур, комси-комса, оревуар еще.

- Тогда я, - сказал А.А., пересаживаясь на кровать к моему соседу Славке, широкогрудому, толстокостному, приземистому и слегка рябоватому мужику, прямо по-французски скажу, можно? Третий раз ко мне попадает. И все с тем же. Так вот я тебе, Колыванов, по-французски прямо и говорю: тебе скоро звиздец! Слово на русский не переводится, - повернулся он к вохровцу, ища одобрения. И тот, разумеется, захихикал радостно, поддерживая остроумие хозяина палаты. - У тебя панкреатит, а при панкреатите жрать что ни попадя и пить нельзя. Ты же каждый праздник нажираешься. Я бы таких в тюрьму сажал. А вот его - в охранники, - указал он на вохровца. - Жаль, ему выходить сегодня, а то бы я тут попробовал тебе камеру устроить. Понял?

- Всюду жить можно, - отозвался Славка, глядя в потолок и временами обнажая зубы-кукурузины, когда издавал глотательный звук \"ы\", поскольку А.А. мял ему живот. - Бывает, что на воле хуже, чем в тюрьме, живут.

Около него на тумбочке лежала пачка \"Примы\" и стопка отечественных детективов про милицию и бандитов. Я потом как-то открыл один. Язык был смесью блатного жаргона и высокоинтеллектуальных сентенций, заимствованных из книг под названием \"В мире мудрых мыслей\" и отрывных календарей - народного ликбеза.

- А у нас везде тюрьма, я так сыну всегда говорил, что в России одни воры, а другие - охранники, потому половина народа сидит, а другая половина охраняет... - все лебезил вохровец.

Потом настал черед узкогрудого работяги, токаря, пролетария то есть, если по Брехту, то пролeeта, а по Оруэллу, прола - Глеба. Он был первый к кому я обратился, когда меня привезли на каталке в палату после реанимации. Как дальше выяснилось, мы оказались как-то странно повязаны смертью.

Глеб курил не переставая, каждые полчаса выходил в туалет покурить. Курил, как и Славка, \"Приму\", сигарету за сигаретой. Среди всех, лежавших в тот день в палате, он выглядел самым ходячим. У него были камни в желчном пузыре, но Анатолий Александрович обещал ему в понедельник 10 января сделать операцию, как только сам вернется после рождественских праздников.

С ним А.А. шутку пошутил совсем идиотскую. Помял, пощупал, посмотрел в желтеющие глаза, велел высунуть язык и спросил:

- Ладно, живот не болит? Стул у тебя есть?

Все в больнице маются запорами, и Глеб ответил вполне доверчиво, что да, есть, а доктор в белом халате дико вдруг расхохотался в свою черную бороду своей собственной кретинской остроте:

- Ну и садись на него, а на кровати нечего сидеть.

В подсвист ему залился юрким смешком вохровец, собирая и увязывая свои пожитки на выход.

Заляпанному кровью дедку в углу, с двумя свисающими из-под одеяла на жгутах стеклянными полулитровыми банками, А.А., не подходя, бросил:

- Тебя посмотрю, когда перевязывать будем.

Деда утром перевезли из реанимации. С клочковатой бородкой, маленьким личиком, лысенький, росточка тоже крошечного. Был он весь перебинтован, на марлевых жгутах болтались две банки, в которые были вставлены резиновые трубки, из одной сочилась кровь с сукровицей, из другой в банку стекала моча. Дед постоянно ронял банки, матерился, путался в бинтах. Вскоре его увезли в перевязочную, а потом уже прямо в палате по два, а то и по три раза в день перевязывали. Славка во время перевязки заглянул через спины врачей и сестричек, а когда те ушли, проговорил вслух, ни к кому не обращаясь: \"Слышь, как крысу его располосовали\". И показал как - от пупка до паха. \"А всего-то аппендикс вырезали. Тренировались на нем\". Приходившим жене и дочке дед хвалился: \"А я врачу: \"Как смеешь, тить твою мать!\" Ну, они забздели меня и послушались. Меня (шмыг носом) врачи здесь, на куй, побаиваются. Я им всем врезаю\". Дед всю жизнь проработал грузчиком в книжном магазине, а потому размышлял о высоком. Уже ходячим я подобрал потерянную им записку: \"Мне Фадею Карпову. Удалось разгадать. Уникальную тайну природы. Жизнь и живая клетка. Появились миллионы лет на зад ис Самого Солнца. Я докажу это открытие всему миру. И всем ученым в мире\".

- А что, - пробормотал дедок, - мое дело кошачье. Куда положили, там и буду лежать.

- Молодец, дед, не зря до седых яиц дожил, понимаешь службу, - отмахнулся от него А.А.

Это омерзительное \"ты\" всем! На меня он, даже не спросив, кто я, как меня зовут, с чем попал к ним, начал сразу кричать:

- Ты почему в носках?! Это что на тебе? Пижама? Если холодно, еще одеяло принесу. Сразу говори, сколько нужно. Одно, два, десять?! Принесу! Почему заставляете меня тратить время на уборку, когда я мог бы заняться лечением. Есть такой дурак, который хочет вас всех лечить. Это я. А кто ты мне? Никто! А я с тобой вожусь! - Он вдруг заглянул под кровать. - Почему судно здесь? Хочешь свое говно нюхать, а доктор не хочет. - Схватил судорожным движением наполненное судно и вынес, стараясь не расплескать, на середину коридора, крича старшую медсестру. - Сибилла! Кончай дымить! Твое дело - не лясы с девками точить и не на картах гадать, а послать барышень своих говно вынести.

Вернулся.

- Давай, новенький, знакомиться. Зовут меня Анатолий Александрович Тать. Ты фамилии моей не бойся. Ты согрешить бойся. А фамилия такая - от святости. Он при этом был вполне серьезен. - Как и Христос, предок мой \"к злодеям причтен был\". У нас в православном нашем роду все - спасители, хоть и Тати. Пострадал за веру предок мой. Был князь Злобин в Смуту, а помощник его - Сашка Тать. Купцов да и всех прохожих грабили почем зря. А потом предок раскаялся. В схимники пошел. Дуб пилил. Обет такой был. Я и в себе частицу его святости чувствую. Иначе бы ваше говно и гноища ваши здесь не нюхал. Я вам не доктор Медовой, этот в палаты и носа не кажет.

\"Сверхидея, очевидно\", - промелькнуло в моей больной голове.

- А теперь рассказывай, что чувствуешь.

- Я, видите ли, здесь после реанимации, а до этого было вдруг сильное головокружение, и я упал в метро на рельсы.

- Ты мне байки не пой! Отвечай на вопросы, умничать не надо. Что у тебя?

- Я в реанимации был. Они вызвали неотложку ночью из Склифосовского. Я кишку глотал, и они сказали, что у меня диффузное поражение стенок на переходе из желудка в кишечник...

- Что-то я не понял. Ты, кажется, опять умничаешь. Что с тобой - я сам разберусь. Ты лучше возраст свой назови и профессию, которая тебя таким умным сделала.

Задавая вопросы, он изображал, что не понимает моих глупостей, прикладывал руку к уху, направляя ухо на меня. Тогда я заметил, что уши у него - острые, собачьи, поросшие шерстью, что под врачебным колпаком незаметно.

Я назвал свой немалый возраст и сказал, что я писатель.

- Что-то я такого писателя не читал. Каждый выеживается, как может! Работаешь где-нибудь?

Я ответил, что в Институте философии, а там моя тема - философия русской литературы. Я не договорил, как, покраснев, он выкрикнул:

- Небось эстетикой занимаешься, марксистско-ленинской!

Очевидно, помучили его в свое время в университетах марксизма-ленинизма, где он повышал свою квалификацию... А теперь мог он громко ругать то, что раньше приходилось хвалить. Он и ругал:

- Эта ваша философия мне не нравится, а нравится та, которую христопродавцы загубить хотели. Я до девяностого года тоже в марксизм верил. А потом глаза у меня сразу и открылись. Всех настоящих русских философов большевики выслали, которые в Бога православного верили да и по крови чисто наши были. - Он запнулся, но все же две фамилии назвал. - Бердяев, Шестов и этот, забыл, из головы вылетел. Ну это вам лучше Сергей Игнатьевич Шхунаев расскажет. Он хоть и врач, а не хуже иных прочих поговорить может.

Я слушал эту дикую речь - при чем здесь философы, когда меня лечить надо, больной я!.. Смотрел в его странные темно-желтые глаза, чувствовал свое бессилие: не только рукой и ногой пошевельнуть, но и в спор влезать не было сил. Объяснять ему, что философия русской литературы христианская и есть, было как-то унизительно. И испытывал я то, что не раз, наверно, испытывали арестованные, - беззащитность и беспомощность во власти расходившегося невежды. А у меня мизерное возражение - не по существу, чтоб лица не потерять:

- Выслали, но тем самым и спасли.

Но непримиримый А.А. был ригористичен и смотрел на меня как на содействовавшего высылке:

- Выгнали русскую мысль в какую-то европейскую глушь, подальше от святых мест, от истоков. А Русь - это понятие очень глубокое. Русь - это \"разумный\", \"устремленный\" и \"смиренный\". Настоящих-то православных выгнали, может, они и создали бы русскую особую философию. Не получилось. Не было еще у Сталина силы, чтоб их спасти. А изгнанным бы лучше со Сталиным остаться, как отец Флоренский.

- Так Сталин его и посадил. В лагере он и погиб.

Браниться не стал, только презрительно глянул на меня своими темно-желтыми глазами (прямо пантера какая-то!):

- Уж лучше на Родине страдание принять. Россия на жертве стоит. Борис и Глеб погибли несправедливо, а первыми русскими святыми стали. А вы все за свою шкуру трясетесь! Хоть все равно умирать.

Страшный это был обход, будто все мы, взрослые люди, мужики в возрасте, чем-то провинились перед врачом. А он распекал нас, распекал, чувствуя свою полную власть. Каторжный подчиняется силе, но знает, что в худшем случае начальник будет гонять его перед строем, выдергивать среди ночи из барака, в карцер отправит, но у него, зека, есть права, которые можно отнять, только совершив должностное преступление, закон хоть немного, но зека охраняет. Больного не охраняет никто. Именно здесь зависимость. А потому и подхалимаж, жалкость человека очевидны.

- Ладно, хватит мне с тобой лясы точить, другие больные ждут. Теперь от тебя требуется фамилия, имя и отчество! - оборвал А.А. сам себя, а вроде бы по интонации получалось, что меня.

Я сжался, задыхаясь от бессилия. О, этот русский интим - бесконечное тыканье всем, кто ниже тыкающего!.. Со времени военкомата, когда меня пытались забрать в армию, а я поступал в аспирантуру, терпеть не мог этого тыканья.

- Во-первых, в моей карточке все записано, а во-вторых, мы с вами на брудершафт не пили, - произнес я идиотское и уж чересчур книжное выражение, хотел сказать как-то попроще, но опять не получилось, опять фраза как из старого наставления о правилах хорошего тона прозвучала: - И прошу вас мне не тыкать.

Он не сорвался на крик, только темно-желтые глаза на меня уставил раздосадовано и вроде бы даже печально:

- Я же о тебе, Борис Григорьевич Клизмин, забочусь.

- Кузьмин, - поправил я его.

- Вот видишь, назвал бы сам, и ошибки бы не было. Так вот, я о тебе забочусь и на \"ты\" называю, чтоб ты понял, что я тебе теперь вместо отца, ведь я тебя теперь резать буду, то есть новым человеком делать.

- Доктора из Склифа сказали, что моя язва купируется медикаментозно, что вырезать ее не надо, - вдруг испугался я.

Глаза свои пантерьи А.А. сузил:

- Не твое это дело, как мы тебя лечить будем. Это наша забота. Все. Кончен разговор. - Он встал.

- Да это, Анатолий Алексаныч, если человек не привык, чтоб его на \"ты\" называли... Надо же в положение войти, - вдруг раздался голос работяги-пролетария Глеба, которого я про себя на брехтовский лад именовал пролeeтом.

Взгляд метнулся к Глебу:

- Ишь ты, какие у меня тут Борис и Глеб объявились!.. Правдолюбцы. Тебе что, больше всех надо, Работягин? Стул есть, вот и сиди на нем. И молчи. А то отправишься у меня домой через соседнее здание.

(Соседнее продолговатое, одноэтажное строение, на которое мы с некоторым беспокойством поглядывали из окна сортира, - больничный морг).

- Чего пугаете?

- Да разве я пугаю? Господь с тобой! Это тебе кажется. Так ты перекрестись, коли кажется. Просто за тебя волнуюсь. Разнервничаешься - вот и крышка тебе.

- Я не нервничаю. Просто пойду курну. - Глеб достал мятую пачку \"Примы\".

- Обожди, обход не кончен. С тобой пока не разобрались. Когда резать-то?

- Да чем скорее, тем лучше, а то залежался я.

- Вот сразу после Рождества, на третий день, тебя и прооперируем, в понедельник. Как обещал, так и сделаю. В церкви грехи свои отмолю и с чистыми руками за тебя возьмусь. Надоел ты мне, пора тебя выписывать. А пока лекарство попьешь.

Анатолий Александрович встал, перекрестился на иконостас над моей головой и бросил мне, что Сергей Игнатьевич Шхунаев, его ассистент, будет меня наблюдать эти три дня до Рождества и два дня после, до 10-го. Что-нибудь придумает...

- И можешь быть спокоен, - задержался он возле моей койки. - Без молитвы я к делу не приступлю. Всегда с молитвой. В воскресенье я молюсь Афродите, в понедельник Богу Солнца, а потом уж нашему Христу, что, мол, на больного на операционном столе больше сердиться не буду.

За окном в пасмурном зимнем дневном небе громыхнул гром.

- Вот и Бог грозы голос подал, - сказал А.А.

И вышел, прямой, широкоплечий, статный.

Положительно прекрасный русский человек

Сколько раз в русской литературе искали положительно прекрасного человека, и желательно, чтоб из простого народа!.. Антон-Горемыка, Герасим и Муму (злые языки называли даже именно собачку Муму подлинной героиней - из простых, добрая, безответная, ласковая и гибнущая по прихоти барыни), Платон Каратаев, или спасительный мужик Марей (привидевшийся Достоевскому в кошмарном мареве пьяного каторжного барака - на Пасху), - короче, такого, чтоб и в Бога верил, и трудолюбивым был, и добрым, и стержнем нашей жизни. И, конечно, мудрым, чтоб каждое слово было полно сокровенности и глубины неизреченной.

А для меня всегда был вопрос: как они выживают в этой стране, эти положительно прекрасные люди? Еще в ХIII веке Серапион Владимирский, вполне праведник, жаловался, что соотечественники наши хуже поганых, которые друг за друга, а наши друг друга, брат брата готовы в полон свести. \"Вельможа или простой человек - каждый добычи желает, ищет, как бы обидеть кого. Окаянный, кого поедаешь?! Не такого ли человека, как ты сам? Не зверь он и не иноверец. Зачем ты плач и проклятие на себя навлекаешь? Или бессмертен ты? Или не ждешь ни Божьего суда, ни воздаянья каждому по делам его?\" Писал он так, стонал, а что толку? Злодеи известны, но молчавшие и молчанием злу способствовавшие, что они, где они? Как листва с деревьев, писал Герцен, опадали поколения в допетровской Руси, свидетели и участники - недеянием своим - борьбы добра и зла. Как сказал раз и навсегда Данте:

Их память на земле невоскресима;

От них и суд, и милость отошли.

Они не стоят слов: взгляни - и мимо.

Но стержни, стержни, на ком страна держится, как они-то выживают? Если верить толстовскому Платону Каратаеву, то полным равнодушием к себе и к судьбе людей, которых с ним свела жизнь? Но разве это стержень?.. Кто человеку поможет? Каратаев ни за, ни против: опять же вспомним флорентийца:

То горестный удел

Тех жалких душ, что прожили, не зная

Ни славы, ни позора смертных дел.

Противостоял этому народно-идеальному безобразию у нас только один Василий Теркин. Он - работник был по собственной нужде и охоте. И сражался, и ближнему помогал, и на том свете не сдрейфил. Как ни пародировал его Войнович своим Иваном Чонкиным, солдатом-недотепой, тертый Теркин был и есть положительно прекрасный русский человек из народа.

А где же среди них расположился мой сосед Славка Колыванов?

Как только А.А. покинул палату, Славка мигом соскочил с кровати, сунул ноги в сбитые вбок домашние тапки, подтянул сатиновые шаровары и почему-то обошел мою кровать с другого бока. Но тут же я сообразил - с той стороны был рычаг, который позволил поднять изголовье моей постели повыше.

Пока Славка устанавливал уровень моего изголовья, ко мне свесился, уцепившись рукой за край постели и мешая Славке, толстый Семен:

- Слышь, философ ты или писатель, а тебя он тоже невзлюбил. Зарежет нас. Но я на куй ждать не буду. Если и не нарочно, то у припадочного все равно руки наперекосяк. Напортачит, а кто ему тут судья! Ты в могилку, а он нового на стол. Уйду я.

- А разве можно? - спросил законопослушный я.

Но Славка поддержал:

- Давай, вали.

А я вдруг живо вообразил - и стало мне стыдно и не по себе - свое путешествие в Дагестан. В сакле шел пир, шашлык ели, водку пили. Я вышел продышаться. Под фонарным столбом лежало около десятка овец, они грустно смотрели перед собой. Они не были привязаны, но не уходили, чего-то ждали. Разумеется, как городской человек, я не сразу понял, что это за овцы, что они приготовлены на шашлык. Потом вышел мужчина, подхватил одну и унес. Остальные слегка пошевелились, но с места не тронулись, наутек не бросились, хотя, как почудилось мне, все понимали, зачем они здесь. Когда я вышел снова через пару часов, овец осталось только две. Так и мы лежали в этой палате, ожидая непонятно чего. Неужели Семен прав?..

Мне, однако, казалось, что больше всех от врачебного обхода пострадал я, и чувствовал я себя ущемленным и оскорбленным. Да и пи-исать как?! В туалет-то мне не встать.

Славка словно догадался о моих мелких терзаниях:

- Давай я тебе вместо утки пол-литровую банку притащу из перевязочной.

И, действительно, сходил и принес. Подождал, пока я помочусь, вынес, опорожнил, ополоснул, принес чистую и поставил на край тумбочки, чтоб я рукой мог дотянуться. И положил руку на никелированную спинку изножья моей кровати:

- Не дрейфь! Анатолий Алексаныч, он придурочный, с тараканами в мозгу. Оттого и не понимает, где тьма, а где свет. Я твою видел, в ней свет есть. Очочки ее так изнутри и блещут. И он с этим ничего не поделает. Я читал в одном детективе, герой свою любимую Беатриче звал. Так твоя, она твоя Беатриче и есть, что по-русски значит \"любимая\". Да и про меня чушь наш А.А. городил. Не пей - не пей!.. Я и не пью. Что он понимает? По молодости напивался, а теперь не больше бутылки. И нормально. Не верю тем, которые говорят, что удержаться не могут. Значит, пьют неправильно.

Он ходил по палате, невысокий, приземистый, ширококостный, с широким, слегка конопатым лицом, узкие глаза смотрели прямо, не юля. Сразу стало понятно, что верховодит в палате он.

Я же пока туповато размышлял, что каждая любящая и любимая женщина несет в себе свет дантовой Беатриче, выступает спасительницей и духоводительницей земного мужчины, что если кто меня в жизни и спасал и подвигал на духовный труд (помимо честолюбия), так это только женщина.

А Славка продолжал рассуждать:

- Одному бутылку нормально, а если одну на двоих, то тем более. Не понимаю, что такое похмелье. Не понимаю. И похмельных мне не жалко. На работу не выходит, а его жалеют. Я сорок три года работаю. Ни разу на работу не опоздал. Выпей что есть в холодильнике - воды, кефира - и иди. Работать надо.

- Это сколько же лет тебе, выходит, сейчас? - спросил вохровец.

- Пятьдесят три. Я с десяти лет работаю. Сначала на гвоздильном заводике, подсобным, а с четырнадцати за станок встал. Бывало, станок заряжу, запущу, а сам по соседству на танцы бегу. Танец сбацаю - и назад.

Он стоял прямой, крепкий, с плешиной на голове - точно гвоздь.

- То есть ты коренной пролетарий, - не отставал чекист-вохровец.

- Да что тебе за корысть про меня знать!.. А если хочешь, то я непонятно кто. Я тебе свой адрес скажу, а уж ты решай. До последних пяти лет такой адрес у меня был: Москва, деревня Ватутино, шестьдесят шестое строение... Ко мне один мужик из Сухуми должен был приехать. Набил такси мандаринами и говорит шоферу: \"Вези по адресу: Москва, деревня Ватутино\". А тот отвечает: \"Так тебе Москва или деревня нужна?\" Так и не нашел.

- Ладно, за выпиской пойду, - сказал вохровец. - А вам всем счастливо тут оставаться.

Все замолчали, а толстый Семен вдруг уверившись, что вохровец и впрямь ушел, вытащил из-под подушки мешок и брезентовую здоровую сумку и принялся туда вещи складывать:

- Слышь, ты ходячий, глянь, - обратился он к Славке, - в коридоре пусто? Мне бы до лестницы добраться. А уж там - домой. И сюда ни ногой. Лучше уж дома сдохну, чем этот припадочный на мне тренироваться будет.

И он ушел.

\"Не баран\", - подумал я.

Славка проводил его, помог сумку дотащить вниз, минут через двадцать вернулся, потер руки, сел за стол:

- Смех, как мы прошли! Никто и не ворохнулся. Наташке все до фени! А Сибиллка хоть и скумекала, как всегда, но у нее против Анатоль Лексаныча большой зуб. С тех пор, как он ей ребенка сделал, а помогать отказался. Так что она теперь мать-одноночка.

Глеб ухмыльнулся:

- Не святой он, значит, Анатолий-то Алексаныч?

- Ты что, совсем кулдык-мулдык? - подал голос располосованный, как крыса, дед. - Святых нонче не найти. Их давно уж извели, сразу после Христа. А остальные все подделочные были.

- Ты, дедок, помолчи, коль не знаешь... - начал Славка, но дед встрял:

- Фаддей Карпов все знает, Фаддей Карпов до всего своим умом дошел.

- Ты лучше свой ум успокой, - усмехнулся Славка, - а послушай, что на самом деле было. - Он опер подбородок на скрещенные пальцы рук, повернутые к лицу тыльной стороной и принялся повествовать: - У них тут своя компания, врачи, а вроде как спасаются от бесов, из себя бесов выгоняют, постятся, но поддают, конечно. Тайны врачебные промеж них не моги знать. Я хоть третий раз тут и всех знаю, а тоже не все. Вот с Сибиллкой Анатоль Алексаныч этот в какое-то из дежурств ночных переспал, а потом сказал, что дьявол их попутал, сам к священнику ходил, Сибиллку заставлял, да проку-то! Ребеночек все равно в свой срок появился. Анатолий Алексаныч своим его не признает, считает дьявольским соблазном. А Сибиллке куда деться! Она не здешняя, из гречанок. Ребенка - матери, а сама назад, авось придурочный одумается и замуж возьмет. Служит ему, как собачка верная. Да не всегда, как в очередной раз пошлет ее подальше, она и не помогает, вот как сейчас. А потом снова надеется. Только проку мало. Закурила, предсказывать судьбу начала. Да ведь беда в том, что угадывает! А говорит всегда правду, не боится. Поправишься - так и говорит, что поправишься. А помрешь - тоже не скрывает. И денег немного берет. Так, ребеночку на пропитание.

- Не, не пойду я к ней, - вдруг сказал Глеб. - Я домой хочу, а она нагадает что не так, не, не хочу.

- А когда у них теперь ближайшая операция? - сухим тоном спросил я. Угроза почудилась мне все же в словах А.А.

Славка посмотрел на меня вроде как с пониманием:

- А ты не переживай и не загадывай. У меня мать загадчица была. Как победу девятого мая объявили, она нам с братаном моим младшим (мне шесть, а тому четыре) и грит: \"Все, грит, детки, вернется папка домой\". А десятого, на следующий день под вечер, как раз похоронка пришла. Тридцатого апреля отца убили. Так что не загадывай, здоровше будешь. А лекаря наши в ординаторской мудруют. Я, когда Семена проводил, к их двери ухо прижал - ничего не услышал. Только гуд какой-то. То ли поддают, то ли решают, кого когда резать. Как он сказал-то? А, жертву ищут! Но я думаю, до десятого не успеют. Шестое, седьмое - праздники, восьмое и девятое - суббота и воскресенье. Так что десятого начнут. Теперь если только по \"скорой\", тогда уж деваться некуда. Прооперируют.

Земную жизнь пройдя почти до конца...

- На дачу хочется, - ни с того ни с сего неожиданно сказал я, так мне вдруг захотелось почувствовать запах земли, свежей травы, растереть лист яблони меж пальцев, а еще лучше смородины, к носу поднести. Влезть в наш прудик противопожарный за забором.

- Значит, жить будешь, - твердо, как специалист, произнес от стола Славка. - Если на операции не зарежут.

Я закрыл глаза.

И приснился мне сон. Сон про тот свет, райский тот свет. Дача, домик маленький, огородик, несколько фруктовых деревьев. Заборчик низенький (штакетничек такой) вокруг. Но - туалет за пять километров, и почему-то все обязаны туда ходить. А там полуразвалившаяся кирпичная кладка, за ней настил с сортирными очками, дверь на одной петле болтается, и видно, что в рядок присели сразу и мужчины и женщины. Рванулся в сторону. Но другого места нет. Да и не разрешается по-другому. Однако, оказывается, чтоб и туда попасть, надо бумажку у мужичка в клетчатой ковбойке с короткими рукавами и в зимней шапке с оторванным ухом подписать. А тот кобенится, насмешничает. В бумажке же вопрос стоит: согласен ли ты, что жизнь бессмысленна? И похож мужичок тот на покойного Ваньку Флинта. Русский тот свет. Дикий сон. Я проснулся, но глаз не открывал. Медитировал, размышлял.

Тоска и жуткое чувство одиночества. Будто с меня куски жизни отваливаются, как штукатурка со стены. То я иду с сыном, то запах кухни пионерлагеря, то неуверенность, что удастся защитить своих детей, ненависть к себе за то, что не умею уделить им время, играть с ними.

Сколько людей прошло мимо меня, будто не было их! А были! Сколько мне добра сделали! И вдруг \"жизнь развела\". Почему? Устаем друг от друга?.. Помогали мне. Где они?.. Неужели не всем дано помнить прошлое и удивляться, как ушло недавно кровно горячее, куда ушло, зачем?

Самое страшное - это стихия жизни. Как у нас было. Вот большевики злодействуют: вначале все в оцепенении, кто-то упирается, но - привыкают. А вот уже и Сталин: массовые аресты, массовые расстрелы, о свободе и не вспоминает никто, но все равно люди ходят по тротуарам, смеются, флиртуют... А в Германии при Гитлере то же самое было. На этой стихии жизни и строит свое господство любой режим.

Я открыл глаза, одеяло спуталось, было неудобно, я засучил ногами, стараясь одеяло расправить.

- Да ты спи, ты и так все проспал, даже ужин. К тебе твоя любимая приходила, вон облепиховый кисель оставила. - Славка поправил мне одеяло.

- Извини. Пи-исать хочу, - почему-то с ним мне было нормально говорить на \"ты\". - Банку не дашь?

Славка протянул мне банку, потом вынес ее, вернулся и продолжил шепотом, прикрывая ладонью рот:

- Я тихо, все спят уже. Есть тебе запретили, тебя завтра на колоноскопию назначили. Да ты поешь, сил прибавит, а места мало займет. Все равно без клизмы не обойтись. Хорошо бы там нашли что. А то ведь иначе эти гады резать будут. Для диагностики, так у них и называется - диагностическая операция.

Я снова закрыл глаза. \"А ведь бывает, как он говорит, и хуже бывает\", мелькнуло пугливое воспоминание о Левке Помадове, приятеле моих советских лет, которого в самой Кремлевке на диагностической операции зарезали. Потом кто-то с черным юмором заметил: \"Крокодил его съел\". То есть случилось то, чего не бывает, не должно быть.

Визитеры

Утром появились двое новеньких.

На место Семена положили юнца лет шестнадцати, на которого не подействовала анестезия при операции: парень потом признался, что наркоман, что они два года с братом кололись. \"Из-за этого, наверно, и анестезия плохо подействовала\", - предположил он. Парня на столе рвало, но его все же прооперировали. У него поползла вверх температура, врачи ничего не говорили, кололи антибиотики, но температура не спадала.

И как-то после обеда, наконец, пришли отец с матерью, чтоб поговорить с врачом. Толстая причитающая мать в широкой юбке, цветастой кофте и в пестрой косынке сразу бросилась искать лечащего врача. Отец твердо уселся на стул в изножье металлической кровати сына. Был он сухой, тонкой кости, благородного вида, в костюмной тройке, с галстуком, прическа - ежиком, коротко стриженные усы, но с отнюдь не дворянскими словесными выражениями: \"Ты должен доктора слушаться и выполнять все, что он тебе говорит, послушным быть нужно, Паша, тогда и поправишься\". Однако, произнося все эти слова, на сына он не смотрел, взгляд его был устремлен прямо перед собой. Походил он на служащего какого-то незначительного учреждения, но все же начальника, хоть и небольшого, но с неким достатком. Пришла в слезах мать, сказала, что врач уже ушел, тогда отец встал и произнес: \"Значит, не судьба. Как-нибудь в другой раз придем. Вот тебе дополнительное лекарство оставляем\".

Лекарство они оставили такое - \"Цефалексин\". На коробке было написано: \"Сделано в России\". Сопроводительная аннотация сообщала:

\"ИНСТРУКЦИЯ по применению ЦЕФАЛЕКСИНА 0,25 г. (капсулы)

Показания к применению:

Инфекции верхних и нижних дыхательных путей, кожи и мягких тканей; средний отит; остеомиелит; эндометрит; гонорея, цистит, дерматит.

Побочное действие:

Возможны сухость во рту, потеря аппетита, тошнота, рвота, диарея, холестатическая желтуха, гепатит, кандидоз, головная боль, головокружение, сонливость, изменение картины периферической крови (лейкопения, нейтропения, тромбоцитопения); транзиторное повышение активности печеночных трансаминаз, галлюцинации, аллергические реакции (кожная сыпь, зуд, дерматит, эозинофилия, отек Квинке, артралгии). Несовместим с алкоголем\".

Вохровца сменил молодой мужчина с интеллигентным, но не одухотворенным лицом. Дипломат, как в разговорах выяснилось. С пустяковым аппендицитом - тоже по \"скорой\". Звали его Юрий Владимирович. Вообще-то родители называли его Георгием, но он, как сам рассказывал, когда Андропов пришел к власти, переделался в Юрия. Он тогда был еще курсантом каких-то войск (не ГБ, нет). \"А Юрия Владимировича гальюн чистить не пошлешь\", - пояснял он перемену в имени. Его тоже прооперировали сразу. Через день его отыскала жена. Вошла высокая, одетая в строгий костюм надменная женщина, присела на край стула, с презрением глянула на обитателей палаты, среди которых вынужден лежать ее муж, но была любезна, правда, высокомерно-любезна. Она принесла кучу газет, среди которых были и кроссворды, сильно порадовавшие Славку. Потом приезжала к дипломату на \"тойоте\" сестра с мужем, сотрудником (вроде бы по торговой части) японского посольства. Пока она шепталась с братом, а ее муж кивал ему и подмигивал, у них вскрыли дверь машины и утащили японскую радиоаппаратуру. К моему удивлению, они не очень переживали, видно, денежки водились. Что он работает в МИДе, Юрка сказал не сразу, ограничившись упоминанием, что кончил военное училище.

Таковы были визитеры к новым постояльцам. А потом и ко мне пришел мой когда-то близкий, ныне весьма разбогатевший друг детства, живший в соседнем подъезде, можно сказать, как родственник даже, почти брат: поступил на химфак МГУ (дед там работал), вылетел, путался с девками, раза три женился, пил одно время вглухую, пропивал вещи из родительской квартиры, а потом вдруг разбогател, как будто по анекдоту: собрал бутылки, сдал их, на эти деньги дело начал, теперь три магазина держит.

Он дышал похмельно коньяком, был одет в теплую кожаную куртку, в руках было кожаное портмоне, откуда он то доставал, то прятал назад деньги. Круглые и яркие голубые глаза его блестели, время от времени проводил рукой по лицу и по бобрику волос, будто стряхивая опьянение:

- Что, брат, хреново тебе? Ну ничего, пацаны остаются пацанами. А я всю ночь с Ваcькой-протоиереем гудел. До четырех утра квасили. Он болван, конечно, но добрый, милый парень. Дачу на Рублевке купил себе. Зимой они подешевле. Всего двести штук отдал. Ты если что, Кларине скажи, пусть мне звонит. Любое лекарство достану. Надо - американскому президенту напишу. А к тебе человечка подошлю, пусть проверит, как тебя тут лечат. Заплатить никому не надо? Я тебе оставлю, сестричке дашь. - Он открыл портмоне, вынул сотню, тут же спрятал назад, вынул пятьдесят рублей. - А то разбалуется. Но если нужно, я и тысячу баксов отдам. Только на дело. Хочешь на прощанье анекдот расскажу, мы вчера так хохотали. Вообрази, в утробе матери беседуют два готовящихся на выход младенца. Один говорит: \"Как ты думаешь, существует ли жизнь там, снаружи, куда мы выйдем?\" А другой: \"Не знаю. Ведь из всех, кто выходил, никто назад не возвращался\". А? Ха-ха! Это ж прямо о смерти анекдот. Ну лежи, здоровей, витамины пришлю и человечка, а о деньгах пусть жена твоя только намекнет.

Он ушел и больше, разумеется, ни разу не заходил, человечка не прислал, что же касается денег, то даже обещанную сестре бумажку в пятьдесят рублей он себе под конец в карман сунул.

Славка внимательно слушал его речь и мое меканье. Потом кивнул:

- Мой братан такой же. Относится ко мне, будто я баклуши бью. А он где работает - не говорит. Да не, не жулик. Он в отчима пошел, художник. Матери квартиру купил, а меня насекомит, что я мог бы свою продать и тоже матери помогать. Но он-то свою не продает. Всё он со мной соперничал. Я родителям дров нарублю, а он машину дров пригонит да еще по шубе справит. К тому и любимчик отчима, младшенький. Отца собственного ни разу не видел, а я-то помнил. Он же отчиму вроде как и в самом деле родной стал. А отчим у меня народным художником СССР был по жостовскому промыслу. Брат это от него перенял. Только больше на Запад делает, а меня вроде стыдится. Одно не пойму: с Запада живет, а сам его поносит, как не знаю что. А мне Европа нравится, и шмотки ихние, и техника, и культура.

Из дальнего угла подал голос дедок:

- Я сам из Нарофоминска сюда переехал. В Москве много богатых. А мне чего!.. Не бойтесь меня, богатенькие! Главное - себя постичь. И мироздание. На куй мне твои богатства, раз не могу их получить, я лучше про мир думать буду.

- Да что вы все - бедный-богатый! Тут врач заходит иногда и кажный раз объявляет, что он просто так, с визитом, на нас поглядеть. Так тот посерьезнее Натоль Лексаныча будет. Вроде зам его. Но пожестче будет. Шхунаев ему фамилия. Ну А.А. о нем поминал. Вот кому не попадайся! Жалости не знает, - вдруг очень серьезно сказал вернувшийся с перекура Глеб и нырнул в постель.

Славка спросил, хотим ли послушать страшную историю про черную руку, но утомленная палата засыпала, особенно двое только что прооперированных. И наступил палатный сон.

Ночное бдение - первое

То ли оттого, что я от слабости весь день прокемарил, то ли оттого, что как только погасили свет, палату наполнили разнообразные звуки, испускаемые взрослыми мужскими особями, впавшими в сон, но заснуть мне никак не удавалось. Очень хотелось по малой нужде. Я зажег ночник над головой - никто не пошевелился. Все так же всхрапывал справа от меня спавший на спине Славка; тихо не то стонал, не то похрапывал слева подростель-наркоман; во сне слабеньким визгливым дисканточком матерился от боли, видимо, не затухавшей и ночью, дедок; сопел, уткнувшись лицом в подушку и испуская время от времени и другие звуки, военный дипломат; и совершенно не было слышно Глеба, будто и не было его. Но он был, он спал, свернувшись, как плод в утробе, подтянув колени к подбородку.

Мне тоже хотелось спать. Я не люблю ночных бдений. Я не солдат и не романтик, работать люблю утром. Но мочевой пузырь не давал покоя. С трудом, преодолевая жуткую слабость (слишком много крови потерял!), я заглянул под кровать, но банка моя, которую принес мне Славка, была полна. Так что передо мной встало две задачи: добравшись до туалета, опорожниться самому и опорожнить банку. Но для этого надо было встать и не упасть, сунуть ноги в тапки, нагнуться, поднять банку, и чтобы при этом не закружилась голова, а потом, держась за спинки кроватей, добраться до двери, где начиналось самое трудное - пересечь коридор до туалета. Почему я не позвал сестер? А как? Сигнальной кнопки не было, кричать - тоже не было сил, да и за что будить мне своих соседей! С трудом я спустил ноги с постели, слегка заваливаясь назад и опираясь на локти; потом сел, нащупал ногами тапки, уперся ладонями о край кровати и встал. Тошнота подступала к горлу, поэтому я не нагнулся, а осторожно присел на корточки, взял банку, так же осторожно поднялся и двинулся к двери, шажок за шажком, слегка шаркая тапками по полу, придерживаясь рукой за все, за что можно было держаться, дрожа от слабости и отдыхая через каждые два шага.

Никто не проснулся. Показалось было, что Славка приоткрыл глаза, но, приглядевшись, понял, что ошибся. Вышел в коридор. Справа находился медицинский пост. За деревянной конторкой с прилавком-полукружьем виднелись в полусвете фигурки трех медицинских сестер - трех граций, трех парок, трех гарпий: кто разберет? Длинноволосая голова брюнетки-гречанки Сибиллы с точеными чертами, во рту ее торчала сигарета, но она не курила. Рядом кучерявоволосая Наташа с нестрогими глазами и, как говорили больные, нестрогим поведением, верхняя губка ее при разговоре как-то смешно и трогательно прикасалась к уздечке ноздрей. Третьей была Катя, смотревшая на свою работу и на нас, больных, с презрением, ее синие глаза теплели только, когда она получала мзду или рассуждала о своей судьбе, светлые волосы ее были заплетены в толстую косу и уложены вокруг головы венцом.

Я ухватил край ее рассуждения, медленно ползя вдоль стенки, чтоб оказаться напротив двери в туалет. Меня они не заметили.

- Уеду. В Германию или в другую какую Европу не поеду, - говорила Катя, хотя там культурнее. В Америке пониже, попроще, но там я на работу смогу устроиться. Я еще работаю на эротическом массаже, нет, без траха. Хотя самой иногда сложно, хочется тоже, себя ведь тоже бередишь, но держусь. Родители, конечно, про эту работу не знают. Зато там настоящие деньги, но тоже не те, какие мне нужны. Квартиру в центре не купишь, старую не отремонтируешь. А мне надо много денег. Ну чтоб хватало. На мужа надеяться не хочу.

- Боишься, уйдет? - спросила с придыханием Наташа.

- Да не в том дело! Может и уйти, всякое может с ним случиться. Под машину попадет, кирпич на голову свалится... Нет, я за себя сама хочу отвечать. Я по натуре вполне феминистка. И мужских грубостей и глупостей не люблю. Родителей жалко, конечно. А Россию не жалко. Чего ее жалеть! Что я, еврейка, что ли? Это они жалостливые.

Я споткнулся, стукнул банкой о стенку, плеснул немного на линолеум и, широко расставляя ноги, как на палубе плывущего по морю катера, дошагал до туалета и ухватился за дверь.

Описывать ли больничный мужской туалет? Лужи около каждого унитаза, так что ногу поставить некуда, от двух писсуаров остались только облупившиеся железные трубы. Третий был цел, но переполнен - засор, видно. И надо было пробираться к унитазу. При том, что на ногах я держался нетвердо, сделать это было непросто. Опираясь руками о стенки туалетного купе, я подобрался куда надо, толчок был забит газетной бумагой и прочими разнообразными отходами. Вылив туда содержимое банки и кое-как справив нужду, держась за стенку, я вылез в коридор. Сестрички продолжали трепаться, меня по-прежнему не замечали.

- Эх, мне бы твои способности, Сибиллка, чтоб знать, как и куда ехать! Как ты судьбу определяешь? Может, расскажешь? - спросила девица Катя с толстой косой.

- От хорошей жизни, Катька, такие способности не приходят. Если не проболтаетесь, я покурю и расскажу вам что-то. Потом проветрим. Только с тебя за предсказание получить что-то надо. Хоть мелкую, но жертву. Хоть сережки твои. - Ноздри ее прямого носа словно раздулись, и Сибилла вытащила из кармана халата пачку сигарет и зажигалку. - Согласна? Тогда судьбу вопросить нам самое время! - Она затянулась и выпустила клуб дыма. Облик ее вдруг изменился, волосы пришли в беспорядок, щеки то бледнели, то краснели, грудь стала вздыматься под халатом. Катькины сережки она зажала в кулак, а глаза закрыла.

- Ой, девочки, мне страшно! - охнула Наташка.

Катя только отмахнулась, уставясь на Сибиллу, а та начала:

- Уедешь ты, но не в Америку, а в Германию. Помнишь, врач-немец к нам приезжал и на тебя глаз положил? Он тебя и вызовет, вместе с матерью. Сначала ты покобенишься, мол, скучный он, а потом мать тебя все же уговорит - поедете. Любить ты его не любишь и никогда не полюбишь. Да и у нас в России в любви почти никто не живет. А там дом каменный, трехэтажный, две машины, садик, у него свой praxis, практика по-нашему, клиенты, хорошо обеспечен. Мать твою и тебя оденет, как в Москве вы никогда не одевались. В постели он не ах, но что-то может. Трусики с тебя срывать не будет, сама снимать станешь. А может, и с него тоже. Вот весь твой феминизм, подруга, в этом и проявится. Ты решишь, что для семейной жизни и такой сойдет, а там посмотрим, мол. В кирхе обвенчаетесь. Трех киндеров родишь - двух девочек и одного мальчика. И будет тебе, сестрица, не до романов. Подруг у тебя там не будет, подруги в детстве заводятся, но соседки сносные. С ними и старость встретишь. Дети тебя немецкому выучат как следует. А мужа так и не полюбишь. Вот тебе и весь мой сказ.

- Но жить-то я буду хорошо? - не отставала Катя, рассчитывая за свои сережки получить побольше информации.

- Чего ищешь, то и найдешь, - ответила сухо уже успокоившаяся Сибилла. Во всяком случае, московскую вонь нюхать не будешь.

- А мне очень интересно на больных погадать, - вдруг покраснела кучерявенькая чернобровая Наташа. - Особенно на последнего - этого дипломата с аппендицитом, он такой хорошенький. С ним все хорошо будет?

- Будет, будет. - Сибилла провела рукой по ее волосам. - Ты ему даже минет в процедурной сделаешь. Вот, собственно, и все.

- Сразу уж и минет, - надула губки Наташа, так что верхняя, как всегда, поднялась к уздечке ноздрей.

- А он ни на что другое после аппендэктомии способен не будет.

- Ну ладно, - спасла смутившуюся приятельницу Катя. - А про других что-нибудь рассказать можешь? Вот этот Славка, который у нас в третий раз здесь. Ну с панкреатитом. Опять уцелеет?

Сибилла пожала своими прямыми плечами девы-воительницы.

- Наверно. Живуч, как не знаю что. Ничего его не берет. Как репей цепкий. Про остальных не скажу, не чувствую, кто из них. Но смерть будет там. Уж раз Толька Тать решил жертву принести, то не без того.

Я присел на корточки у дверей в свою палату. Во-первых, ноги уже плохо держали, а во-вторых, хотелось стать еще более незаметным. Но на меня и без того не обращали внимания. Для моих слабых рук даже пустая банка была неимоверной тяжестью, и я поставил ее на пол рядом.

- Да еще Шхунаев, ушкуйник этот, подзуживает нашего святого.

- Зачем им это?

- Ну, Шхунаев, тот говорит, что так Богу болезни угодно, чтоб на каждую палату одна жертва была. Тогда остальным Христос поможет. А Тать наш слушает, поддакивает, но у него-то на уме совсем другое. Я знаю. Я не только с ним спала, не только ребенка от него выносила, но и беседы с ним беседовала, пока надеялась, что он на мне женится. Он с грехом борется - вот что.

- С каким грехом? - испуганно воскликнула распутная черноволосая Наташка. - Это что, мне его стороной огибать надо?

Сибилла снова затянулась и выпустила дым колечками, прямо как мужик. Глаза заблестели ярче ночника.

- До твоего греха ему в последнюю очередь. Он - меч карающий, поняла?

- Не-а.

- В каждой палате грешников навалом. Ведь любой больной - это грешник. Поняла?

- Почему? - Катя тоже удивилась.

- Потому что! - раздельно произнесла слова Сибилла с такой силой, что, наверное, они отпечатались в мозгу каждого слышавшего их. - Тот, кто себя до болезни довел, не несчастный, а грешник. Как преступник. А за грехи надо платить.

- То-то он все про философа, или кто он, писатель? - не поняла я, интересовался, что тот греха за собой не чувствует, а с другой стороны, ну и что? Ну и не чувствует. Так его Бог за его грехи и покарает. И какие у больных уж такие грехи? - трещала добрая Наташка.

- Значит, нарушили какой-то божеский или природный закон, а за это полагается наказание. С философом, правда, Татю нашему не совладать. Хоть и оказался он сам, своим случаем, под иконостасом, аки агнец жертвенный. Его любят, а кто любит, тот познал Бога, ибо Бог есть любовь. Но Тать на то и Тать, он поборется! Зато другие грешники попадают туда, - заговорила вдруг гекзаметром Сибилла, - где бледные обитают Болезни, печальная Старость, Страх, и советник дурного всего - Голод, и насильственная Смерть и Страданье, единокровный со Смертью тягостный Сон. - Вокруг гречанки кружились клубы дыма, закрывая двух других девиц, и вдруг она остановила свое вещанье: - Стоп! Кто-то не тот слушает меня!

Я замер, а затем тихо-тихо, почти ползком скользнул в душную палату и, оставив банку внизу, вскарабкался на кровать, укрылся одеялом. Сибилла заглянула в палату, но увидела только спящих. Я закрыл глаза и задремал. И снова во сне мне стало казаться, что я безумно хочу по малой нужде. Я повернулся с одного бока на другой. Сибилла вышла из палаты, осторожно прикрыв за собой дверь. И тогда меня вдруг кто-то резко ткнул кулаком в спину. Я задрожал. И медленно повернулся. Напротив меня сидел на постели Славка.

- Чего крутишься и стонешь? Писать хочешь?

- Да я вроде уже, - начал было я, но понял, что никакого терпежу нет. Дай мне банку, она вроде пустая.

- Вроде Володи! - хмыкнул Славка. - Еще как полная! Лежи. Шевелиться тебе пока не след. Счас вылью и принесу.

Так он и сделал.

Словно бы я никуда не ходил, банку не выливал, не писал и уж, конечно, ничего не слышал. Откинулся на спину и облегченно заснул.

Балдеж

Утром разбудила нас Катя, разносившая градусники и грубовато совавшая их под мышки больным, глядя так, будто она уже была женой немецкого врача с собственной практикой, а мы какие-то русские бомжи.

- Ишь какая неласковая! - сказал Славка, а когда она вышла, добавил: Такое только с недотраха бывает.

Он вытащил градусник и положил рядом на тумбочку. Потом соскочил с постели. Сунул ноги в тапки.

- Схожу отолью, да и твою банку, философ, опорожню. Небось, опять хочешь?.. Вижу-вижу... Крутишься, как ночью.

- А температуру будешь мерить? - спросил дипломат, сидевший уже опертым о подушки, плечи по-армейски развернуты, глаза широкие и красивые. - Положено.

- Кем положено, тот и возьмет, - отозвался Славка. - Счас приду познакомимся. До завтрака и кроссвордик решим.

Он вышел, а я чувствовал, что сейчас лопну, и понять не мог, снилось мне что ночью или в самом деле я что-то слышал. Решил, что снилось. Да и дедок добавил гнусаво-звонким дисканточком своим:

- Я тоже, блин, хочу сказать, если, кулдык-мулдык, одним словом, то туда-сюда, блин, и все такое прочее в этом отношении меряния температуры. Она, блин, нам нужна, как двуглавый орел.