Мои заминки меня почему-то не смущали, я словно ждал, и зал ждал, я чувствовал, что контакт продолжается.
— Когда советская жизнь стала уходить, — вдруг сказал я, — Дмитрий Шостакович произнес удивительные слова: «Слава богу, теперь можно плакать». Долгие годы мы все были обязательно счастливы — «Эх, хорошо в стране советской жить!», «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» и т. п. Никаких слез, чему сострадать, когда все так прекрасно. Шостакович обрадовался, но похоже, что мы уже разучились сострадать. Нам ныне не до чужой горести, чужого одиночества, страха, не до чужих грехов, что нам до кающегося за свое трусливое малодушие Петра, до его стыда, отчаяния? Сострадание — с какой стати, что с этого можно получить?
Слезы сострадания — это и есть культура, высшая культура чувств, не знаю, способны ли со всей нашей ученостью, нашими трудами пролить те слезы, что пролили чеховские бабы. Боюсь, что у нас все высохло внутри и навсегда.
На этом я кончил. Было молчание, вот это молчание, перед тем как похлопать, было у меня самое дорогое.
Объявили перерыв, я решил уйти, меня остановил знакомый профессор, сказал, что так нам и надо, подошел другой, сказал, что зря я обидел многих.
Я поспешил уйти. По дороге я не переставал удивляться тому, что ничего ведь не было и откуда-то вдруг вырвалось. Но потом я вспомнил, как несколько раз я пытался понять, почему все же из своих замечательных рассказов Чехов любовался этим. Может, то было озарение или предупреждение? Если мы перестали плакать, если слезы сочувствия невозможны, нелепы, глупы, то плохо наше дело.
* * *
«Ваш Петр Великий ввозил из Европы мастеров, которых ему не хватало. Архитекторов, садоводов, печатников, разных строителей. А Екатерина Вторая еще больше стала приглашать, сотни и тысячи, отбирали трудолюбивых, порядочных, талантливых. А ваши правители стали разорять этот капитал, людское наследство изничтожали по-всякому, началась эмиграция за эмиграцией, власть считала себя умнее. Для Горбачева Екатерина не была Великой, а уж для Ельцина и подавно».
* * *
Русская эмиграция первой волны создала свою небольшую по численности, но Русь. Во Франции, Бельгии, Германии. По значимости она вскоре заявила о себе весьма заметно в культурной жизни Европы. А затем и в научной жизни. Русскую эмиграцию составила наиболее талантливая часть творческой интеллигенции. Они раньше других поняли, что им не ужиться с большевиками. Но интересно, что В. И. Ленин довольно точно определил список тех, с кем ему было не по себе, кто ему мешал, кто относился к нему критически… Может, тех, кто превосходил его? Любопытно было бы знать, как составлялся список высланных из России первым пароходом, вторым пароходом. Авторство, да и инициативу, приписывают Ленину. Но кто-то наверняка помогал ему. Списки были немалые, кто-то помогал формировать их.
Не все ясно, как готовили списки на высылку, каково участие Ленина и т. п.
Был послан запрос немцам, согласны ли они принять наши пароходы с высланными. Немцы ответили: «Германия не есть место ссылки, но этих людей мы примем».
Дзержинский (считают его инициатором отправки) вызвал в ЦК философа Бердяева, спросил его, готов ли тот изменить свои взгляды. «А вы?» — спросил Бердяев. И был выслан.
Не угадать
В журналах 1900 года было много фантастических картин жизни через сто лет, научных гипотез и «технических размышлений». Ста лет не прошло, а я с улыбкой разглядываю наивные рисунки: летающих людей и города под куполами. Однако, проезжая мимо уныло однообразных кварталов, я вдруг понимаю, что улыбка моя несправедлива, в общем и целом предки угадывали. Может быть, гораздо уверенней, чем мы. И точнее.
То будущее, которое мы сегодня пытаемся вообразить, может не сойтись с будущей жизнью куда резче.
«Несходимость» возникает за счет неожиданных открытий. Природа неожиданностей такова, что прогнозировать их не удается, они появляются из озарений, не только из поисков, а и из находок.
В 1885 году в Петербурге вышла книжечка «Чудеса техники и электричества».
Это был полуфантастический рассказ о посещении некоего имения графа В., где все было электрифицировано. Рассказ начинался с поездки:
«Мы уселись в экипаж, запряженный парой в дышле, и тронулись в путь.
Только что мы выехали за ворота станции, как на переднем конце дышла появился свет, направляемый рефлектором и освещающий дорогу перед лошадьми».
Свет оказался электрический! Прожектор, укрепленный на конном дышле, — довольно символическая картинка.
Само имение было роскошно оборудовано всевозможными электрическими светильниками, люстрами, бра, электроотоплением с автоматическими регуляторами температуры. Огороды поливались электронасосами, молотилки, сортировки работали на электродвигателях. Автор на каждом шагу сталкивался с подобными чудесами, но самым большим для него чудом было то, что электроэнергию давали аккумуляторы, которые заряжались ветряным двигателем. Далее автор описывал судоходство по Неве на тех же аккумуляторах, они заряжались с помощью течения реки.
Автор, Владимир Николаевич Чиколев, — не дилетант, не журналист, он был одним из крупнейших электротехников России. Прошло три-четыре года после выхода книжки, и открытие трехфазного тока, трансформаторов резко изменило ход развития электроэнергетики. Не аккумуляторы, а электростанции посылали энергию по линиям передач. Генераторы приводились в движение не ветряными двигателями, а паровыми машинами и паровыми турбинами. С электрокораблями ничего не получалось, зато появились электрические трамваи.
Интересно было бы на большем материале изучить, в чем сбывались и не сбывались описания будущего. Как и куда отклоняется развитие науки и техники, в какую сторону ошибаются воображение и чутье. Что может предусмотреть человечество, какие предсказанные сроки совпадали…
Наука о будущем, допустим прогностика или футурология, может, очевидно, выявить некоторые закономерности и, кто знает, даже рассчитать некоторые вероятностные модели завтрашнего мира.
Люди устроены так, что в будущем их интересует главным образом хорошее, то есть то, что им представляется хорошим. Всем нравится представлять себе высадку на Луне, препараты долголетия.
Угрозы экономистов по поводу иссякающих запасов угля и нефти не становятся предметом всеобщего беспокойства. Даже предостережения демографов, их устрашающие вычисления особенно не тревожат. И все же именно тревоги, бедствия, заботы будущего помогают объединять человечество.
Становится ясным, что нельзя сегодня в границах одного государства решить, допустим, проблему питания человечества. Проблема обеспечения пресной водой — также всепланетная. Такой же стала проблема борьбы с гриппом, проблема прогнозирования погоды и управления погодой, загрязнение воздуха, океана, проблемы радиоастрономии, борьбы с вредителями растений… Возникает все больше проблем, решать которые можно лишь в масштабе всей Земли.
Современное естествознание, современная техника требуют создания международных институтов. Подобная «коллективизация» средств, умов будет расширяться. Постепенно Земля возникает в нашем сознании как целостный организм. А может, не возникает, а восстанавливается? Выйдя в космос, человек увидел свою планету извне, с точки зрения других миров, и она предстала голубоватой, круглой, единой, и слово «космополит» обрело иной смысл.
Государственные различия все резче входят в противоречие с общностью задач, тайфуны настигают любые корабли и обрушиваются на любые берега. Государственная чересполосица мешает развернуться современной технике.
Надо уяснить, как воздействует прогресс техники на человека, на его мироощущение. Атомная угроза повлияла на психику человечества, вероятно, куда сильнее, чем это нам сейчас кажется. Есть события с другим знаком, но они стоят в том же ряду. Я никогда не забуду взрыв восторга в день полета первого космонавта Юрия Гагарина. Стихийный праздник, толпы на улицах, на площадях городов, наспех написанные транспаранты. Чему мы радовались? Не только тому, что первыми в космос вышли советские люди. Радость была и за величие человеческого разума, это была радость, соединяющая человечество, в этой радости была надежда, противостоящая атомным кошмарам.
Ощущение единства порождалось одновременностью информации. Средства связи позволили всему миру одновременно следить за полетом. Коммуникации создали глобальное сопереживание.
С тех пор возможности соучастия увеличились. Мир может не только одновременно слышать, но и видеть.
Недавнее футбольное первенство мира смотрел одновременно миллиард людей. Во всех странах одновременно ахали, волновались, кричали у своих экранов — цивилизация не знала таких масштабов, таких выбросов психической энергии. Футбол и полет в космос. Интервидение способно транспортировать зрителю любые события. В распоряжении людей появились способы воздействия планетных масштабов. Уже сейчас встает вопрос, что говорить с трибуны для общения со всемирной аудиторией.
Сеть позволяет передавать все, что угодно, кому угодно. Связь каждого человека со всем человечеством возрастает колоссально.
Процесс наращивания контактов уже происходит, и остановить его вряд ли кому-либо удастся. Интернет, транзисторы, магнитофоны, телевизоры, мобильники — количество их нарастает в прогрессии геометрической, сколько-нибудь ценная информация распространяется практически десятками различных каналов.
Мода перенимается сегодня в течение нескольких месяцев. Научные исследования движутся почти вровень в лабораториях Японии, России, Англии, США… Попытки существенно обогнать конкурентов ни к чему не приводят.
Идеи почти одновременно возникают, одновременно реализуются.
Связь людей, их зависимость друг от друга становится порой мучительной, она опережает способность человеческой адаптации. Скорость научно-технического прогресса должна столкнуться со скоростью адаптации человеческого организма. То есть человек не сможет успевать приспосабливаться к новым открытиям и преобразованиям…
Возрастание связей, появление всеобщих забот и усилий — достаточно ли этого для создания гарантии устойчивого существования человечества? Станет ли мир более прочным оттого, что он будет оплетен множеством связей?
Мне кажется, что это реальные силы, которые соединяют людей. Они приобщают их к всемирным событиям, а значит, повышают их соучастие. Конечно, возрастает и опасность использования той же системы коммуникаций какой-то группой в своих интересах.
Грядущее таит в себе не только избавление от многих страданий и опасностей, но и появление новых опасностей. Любая оснащенная лаборатория сможет производить огромные мощности. Или биохимические препараты всеобщего действия. Сегодня изготовление атомного оружия под силу все большему количеству стран.
Если мы не в состоянии предвидеть, как мир новой техники изменит человека, то не попробовать ли понять, как должно быть устроено общество, чтобы устойчиво существовать? Каковы критерии его устойчивости и безопасности? Выражаясь языком математики, надо создать «стратегию игры» среди накопленных средств разрушения, воздействий на народы разных средств подавления личности, разжигания низменных страстей человека. В распоряжении общества будут тотальные средства — генетические, кибернетические, космические, — можно ли в таких условиях застраховаться от того, чтобы горстка безумцев-фанатиков создавала катастрофические ситуации?
Можно ли выявить наиболее жизнестойкую систему? Вера в то, что подобная система есть, — эта вера возникла не от безвыходности. Она зиждется на элементах здоровья сегодняшнего человеческого общества, на тех силах, что в критические моменты уже спасали мир от катастрофы.
Творчество, будь то научное, техническое, художественное, наиболее полно раскрывает назначение человека. Творческий труд облагораживает человека, делает свободней, лучше. Признаюсь, когда я думаю о будущем, предо мной прежде всего возникает та жизнь, где каждый сумеет определить свое призвание и реализовать его. Это вовсе не простая задача. Человек стал человеком, когда он стал творцом. Яблоко, сорванное с райского древа, обрекло человека на вечные муки и вечное счастье познания. Ясно, что счастье строится не с помощью науки и техники. Но когда человек начинает творить, он творит будущее, будь то мать или ученый.
Будущее испытало на себе всякое — и оптимизм, и безрассудную слепую надежду, и безысходное отчаяние. Ему угрожали концом света, его пытались отравить и попросту уничтожить, повернуть вспять, вернуть в пещеры. Сегодня мы живем без утопии. Впервые без утопии. Так ли это хорошо?
* * *
Вновь и вновь не дает мне покоя история, которую я уже после книги «Зубр» узнал от Николая Владимировича Тимофеева-Ресовского.
Узнал, что в 1942 году не кто-то, а профессор Халерфорден, гистолог, приехал к нему в Бух из Далема и вел переговоры насчет его сына Фомы. Сын сидел в концлагере. Приезжий предлагал Николаю Владимировичу провести исследования о цыганах, расовыми исследованиями, то есть некоторые опыты над ними. Если Николай Владимирович согласится, это может облегчить участь Фомы. Николай Владимирович сутки обдумывал предложение, он не нашел в себе силы сразу отказаться, ему надо было посоветоваться с Еленой Александровной. Сутки они не спали, ни с кем не виделись, сидели друг перед другом, думали. Но через сутки Николай Владимирович все же отказал. Много лет спустя Елена Александровна рассказала об этом Кузнецовой, рассказала, как они сидели за столом и говорили, что же скажет Фома, если его освободят и он узнает, какой ценой, что он скажет, как они будут потом жить с Фомой, как будет Фома жить потом? Фома погиб. Всю жизнь Елена Александровна и он мучили себя за эту гибель, за свое решение, считая себя виноватыми. Их мучило, что они оставили себя как бы чистенькими, но какая же это чистота, если из-за них погиб сын. Это те безвыходные ситуации, которых всячески избегает литература.
* * *
Почему храмы так хороши? Церкви, соборы, пагоды, мечети — они лучшие памятники архитектуры. XI век, XII, XIV века, древние, самые древние, все равно поражают. Соборы Шартра, Кельна, Новгорода, Парижа, мечети Константинополя, Кижи — всюду достижения зодчества, в них и витражи, и мозаика, и своды, и росписи — все вызывает восторг. Вспомнились японские храмы, статуи Будды. Лучшее от прошлых веков заключено именно в религиозных постройках. Войдешь в такой собор, и невольное изумление охватывает — как могли наши предки возвести такое чудо? Не только чудо архитектуры, еще и чудо акустики. Да еще столь прочную постройку, она выдержала бомбежку, кругом дома рухнули, а собор устоял. Какие бы ответы ни предлагала история художественных, строительных искусств, они неполны. Происхождение этой красоты связано прежде всего с восторгом перед Творцом. Гармония нашего мира была необъяснима в те времена, она рождала благоговение, даже экстаз и жажду как-то воздать Создателю, выразить свое восхваление. Никакие деньги, слава не могли так вдохновить строителя. Их красота и прочность остаются по сей день необъяснимыми.
Сооружения мирские, светские редко достигали такого совершенства, может, потому, что в них не было религиозного чувства, бескорыстия, благодарности Всевышнему.
Цивилизация породила самомнение. Человек, вооруженный мощными машинами, расчетами, технологией, тем не менее не всегда может создать то, что создавал человек, вооруженный любовью, трепетом поклонения Господу.
* * *
…Другой мой комбат, Коминаров, был командиром иным, нервным и пылким, в нем бушевала энергия неутомимого дела, он мог отремонтировать танк, не имея ничего, у него был редкий инженерный дар. Я тоже кое-чем помогал из своего инженерного образования. Из бочек с горючим придумал делать буржуйки. Буржуйки работали неплохо, куда труднее было добывать к ним дрова. Но некоторые требования моего комбата я выполнить никак не мог. Когда началась весна, надо было убирать трупы с нейтралки, а как их убрать, когда они за проволочным заграждением, да еще подступы заминированы, а схемы установки мин давно потеряны, где немецкие, где русские мины — не разобрать. А трупный запах с каждым днем усиливался, сладкий, тошнотный, от него дыхание перехватывало, и, конечно, нам казалось, что ветром его больше гонит на нас, чем на немцев. Когда немцы стали убирать трупы, велено было стрелять в них, но, честно говоря, мы не стреляли, а если стреляли, то больше вверх для шума, мы были им благодарны, что они утаскивали эту гниющую массу.
Был еще командир полка Шулепин. Большой, костлявый, ворчун, придира. Хорошо знал матчасть нашу и немецкую. Выпивоха. Когда вступили в Восточную Пруссию, напился, лег на башню своей машины и зарыдал. «Добрались! — орал он. — Дошли! Ну, фрицы, мало вам не будет!»
* * *
Рассказывают, что после того, как Вавилова вызвали к Сталину и Молотову, академик Прянишников пришел к Сергею Ивановичу (Вавилову) и сказал: «Вам придется бороться с убийцей вашего брата или претерпеть поцелуй Иуды».
Вавилов выбрал поцелуй, он уже понимал, что борьба с Лысенко бесполезна. Вручил. Лысенко обнял его и поцеловал. Троекратно ли? Выяснить не удалось. Вручал — премию Ломоносова.
* * *
Адам и Ева удалились из рая безропотно. Они понимали, что нарушили Божественное требование, идею закона. Был совершен грех и осознана греховность противопоставления себя природе.
Ныне возникло иное понятие справедливости. Человек божественен, потому что он царит над природой. У него сила, он оснащен ею, и этим он обязан себе, своему уму, способности созидать.
* * *
Древо познания, оно существовало не для людей. А для кого, спрашивается?
* * *
— Приходят, спрашивают — как надо жить?
— В каком смысле?
— А нам хочется тоже подольше жить и чтобы без маразма.
— Не знаю.
— А как вы достигли, поделитесь, это же не секрет.
— Я бы с удовольствием. Но вроде не было у меня никаких для этого упражнений. Пилюли тоже принимал редко. По утрам не бегал. Диеты не соблюдал. Правда, я малоежка, но это моя охотка. Рад бы дать вам какой-то рецепт. Стыдно сказать, жил-жил и ничего полезного не нажил. Просто жил в свое удовольствие, не заботясь стать долгожителем. Пороков не чурался. В войну приохотился к куреву. После войны продолжал. Только сяду писать — папиросу в рот. Отвыкал с трудом. Война приучила к водке. Нам полагалось по сто грамм, и пили. Она ведь считалась хлебной. Так что шла в добавку к нашему питанию. Женщин тоже было немало. Не гонялся, но и не уклонялся. Одно время был перебор — так что всякое было. Работал помногу. Прихватывал ночь. Днем служба, вечером садился за роман и строчил за полночь. Болел брюхом, сердцем, были переломы. На войне контузило. Слава богу, обошлось без ранений. Неприятностей тоже хватало. Выговоры, проработки. Две-три проработки — и, глядишь, инфаркт. Счастье, что у меня легкомыслия много.
— А вы неудачи творческие переживали?
— Конечно, болезненно. Помогало то, что не зацикливался, начинал другую работу. Это, пожалуй, можете себе взять. Новая работа — хорошее лекарство. Вот и все, достаточно?
— Нет, честно говоря, все настолько обыденно… Ничего не извлечешь.
— Разочарованы?
— Мы думали, такая большая удачная жизнь, она могла бы что-то дать людям, тем более что вы писатель, то есть умеете анализировать. У вас же получается все как-то заурядно.
— Виноват.
— Мы так надеялись. (Пауза.)
— Я вас понимаю. Позвольте, однако, спросить: допустим, вы получили ряд рекомендаций, допустим, вы стали их выполнять и добились своего, обрели долголетие. И что?
— То есть?
— Для чего? Чем вы стали бы заниматься? Забивать козла? Играть в карты? Сидеть у телевизора? Зачем вам эти годы?
— Просто жить.
— Извините, не понял. Жизнь состоит из чего-то. Она дается для чего-то. Не только жрать и гулять.
— По-вашему, мы, выйдя на пенсию, еще должны трудиться. Нет, хватит. Мы хотим отдыхать. Путешествовать, читать романы, ходить на концерты, жить в свое удовольствие. Имеем право.
— Имеете. Заработали. А у меня не получается. Я не могу не работать.
— (Пауза.) Может, это помогает?
— Может быть, у меня это не средство, а необходимость.
* * *
23 февраля — День Красной Армии, День 9 января, День Парижской Коммуны, день смерти Ленина.
На трибуне стояли руководители города. Зиновьев, Киров, Жданов…
С Александровской колонны на них взирал ангел. Его по первости хотели заменить фигурой Ленина. Потом пятиконечной звездой. Потом отступились.
Подлинные герои города никогда не появлялись на трибуне. Ни Шостакович, ни Ольга Берггольц, ни Ахматова, ни Лихачев. Стояли чиновники. У них были утвержденные перечни лозунгов, они их и выкрикивали для демонстрантов.
Следующий наш объект — Петропавловская крепость. Любимое место горожан, романтика города и украшение, его начало, его задор. История Петровской эпохи. И история революции со всей ее мерзостью.
Здесь похоронены в соборе царствующие особы дома Романовых. Роскошные саркофаги — цари, царицы, великие князья. Во время революции их тоже настигла могучая рука восставшего пролетариата. Гробы вскрыли. Солдаты, матросы искали драгоценности. Останки были обобраны. Утащили все, что было ценного, — сабли, украшения, все, что сохранилось. Все разорили. Революция! Здесь она предстала в самом подлом виде. Свиное ее рыло высовывалось в дворцах, особняках. Грабежи, убийства — статистика революции никогда не приводилась. На самом деле революции были бесполезны, и Февральская и Октябрьская. Кровавыми были бесчинства. С трудом удалось отстоять от разграбления Зимний дворец и Эрмитаж. Культура, искусство России не представляли никакой ценности в глазах солдатни, основу ее составляла темная крестьянская масса. Да что там солдатня, если Ленин, этот провинциальный абитуриент, поселясь а Петрограде, ни разу не посетил музея, не поинтересовался императорскими театрами. Он, и живя в Лондоне, Париже, знать не хотел европейской культуры. Неприятие искусства западного, равно как и русского, было у него словно врожденное. Они все, его соратники, были варварами.
А вот В. И. Ленин на броневике у Финляндского вокзала. Так начиналась советская власть в 1917 году. Кончилась она Ельциным на танке в 1991 году. Между этими двумя выступлениями уместилось великое множество такого, о чем ни историки, ни последующие вожди не хотят вспоминать.
* * *
Сталин умирал в присутствии своих сподвижников, членов Политбюро. Над ним хлопотали врачи, в сознание он не приходил до самого конца. Может, и приходил, но сказать ничего не мог. Настал момент, когда врачи объявили, что он умер. Сообщение о смерти должны были передать по радио. Соратники сидели молча, ждали. Чего ждали? Сообщения по радио (!). Того самого, которое они составили. В соседней комнате лежал мертвец. Настоящим мертвецом он для них еще не был. Им надо было услышать правительственное сообщение. Сидели неподвижно, безмолвно, вспоминала Светлана Сталина. Никто из них не плакал. Никто не выражал своего горя. Но вот прозвучало сообщение. Все сразу поспешили к своим машинам и разъехались. Берия, Маленков, Хрущев, Ворошилов, Микоян, Суслов, Устинов, кто там еще — не помню.
Тридцать с лишним лет они его любили, славили, обожали, восхищались его мудростью, проницательностью, его указаниями, его пророческой силой. Клялись в преданности. Готовы были на все, чтобы заслужить его похвалу. Вместе выпивали, ужинали, ездили к морю. Их связывало не просто единомыслие, была совместная борьба с врагами народа. Ну и, конечно, Великая Отечественная. Да еще все эти годы они держали оборону от международного империализма. Все они подписывали расстрельные списки, никто не уклонился, так что кровь врагов тоже соединила их.
И вдруг все оборвалось. Маски исчезли, нет, они сами сдернули осточертевшие маски. Открылись лица, где не было скорби, было облегчение. Маскарад кончился. Многолетний, опасный. Кончились страхи, клятвы верности. Уцелели, вот счастье.
* * *
Альберт Шпеер, министр вооружения у Гитлера, в последние месяцы войны часто навещал фюрера. Он описывает, как Гитлер вдруг превратился в дряхлого старика.
Шпеер пишет: «В этом состоянии Гитлер, безусловно, вызывал сочувствие у своего окружения». Шпеер не скрывает собственного сочувствия. Гитлер превратился в жалкое подобие прежнего диктатора, но никто не вымещал на нем горечь поражения. То и дело Шпеер навещает его. С Гитлером были и Геббельс, и Борман, и Гиммлер. Прибывали прощаться.
Думаю, что Шпеер переживал уход Гитлера из жизни сильнее, чем он пишет. Но даже и в этом тексте, написанном двадцать лет спустя, он не может полностью скрыть своего чувства потери дружбы, той, что связывала их много лет.
Сознавал содеянное во времена нацизма, но в те годы он сам был нацистом, почитал Гитлера и, пересмотрев многое в своей жизни, не стал отрекаться от своих прежних чувств, не взглядов, а чувств.
Наука умеет много гитик
Это правда, что в советское время науке уделялось большое внимание, о ней заботились куда более, чем в постсоветское время. Советская власть для ученых делала все, что могла, — квартиры, дачи, машины, высокие оклады. На первом месте были физики, поскольку они занимались оборонными делами. Престиж науки и ученых, соответственно, в обществе был высок. Они ходили, увешанные наградами, о них ставили фильмы, писали книги. Считается, что это было золотое время российской науки. И средства на нее отпускались большие. Все было так. Но была еще одна невидная, незаметная сторона жизни ученых. Недавно опубликована докладная записка руководителя КГБ СССР Серова. Он отвечает на запрос заведующего отделом науки ЦК КПСС Кирилина. Это справка из материалов на академика Ландау. Составлена она в декабре 1957 года. Ландау — великий ученый, гениальный физик, лауреат Нобелевской премии, его имя высоко котируется в мировой науке. Гений отличается от прочих людей тем, что он видит там, где мы ничего не видим. В 1947 году, когда мы все были одурманены победой, когда культ Сталина был в расцвете, когда атомщики были в почете, Ландау говорил: «У нас наука окончательно проституирована. Науку у нас не понимают и не любят, что, впрочем, и неудивительно, так как ею руководят слесари, плотники… Направления в работе диктуются сверху». В 1948 году он говорил: «Соединенные Штаты самая благотворительная страна… Я не разделяю науку на советскую и зарубежную. Мне совершенно безразлично, кто сделал то или иное открытие, поэтому я не могу принять участие в том утрированном приоритете советской и русской науки, которое сейчас производится». А если вспомнить, шумиха вокруг приоритета русской науки была в разгаре.
Откуда эти цитаты? Из донесений агентов КГБ, из материалов «оперативной техники». Из разговоров с членом Академии наук Шальниковым, с профессором Мейминым. «…Мне все равно на каком месте стоит советская физика, на первом или на десятом, я низведен до уровня „ученого раба“, и это все определяет» («один из близких людей Ландау», как отмечено в материалах. Он говорил, что «надо употребить всю силу, чтобы не войти в гущу атомных дел». Это фиксировалось несколькими агентами.
Приводятся материалы прослушки домашних разговоров, что говорил Ландау по поводу событий в Венгрии, событий в Чехословакии: «Наши решили забрызгать себя кровью. У нас это преступники, управляющие страной». 30 ноября 1966 года он сказал: «Наши в крови буквально по пояс. То, что сделали венгры, считаю величайшим достижением. Они первыми разбили, по настоящему нанесли потрясающий удар».
Непрерывно поступают материалы, записи его разговоров. С соавтором его работ Лифшицем, с женщинами, его любовницами. Среди авторов доносов — «один из наиболее близких ему людей». Аппараты подслушивания были установлены на квартире Ландау, судя по всему, и в лаборатории. «Через агентуру и технику установлено, что Ландау считает себя свободомыслящим человеком, что он, оказывается, имеет свои взгляды по вопросам политики нашего правительства» (одна из приближенных к нему женщин). Судя по всему, агентов было множество. Он был окружен со всех сторон людьми, от которых требовали донесений или которые добровольно доносили, устрашенные его высказываниями. Догадывался ли он об этом? Наверняка, но не желал себя стеснять, даже арест не остановил его. Свобода была необходимым условием его научного творчества, он не хотел бояться. Это был необъявленный вызов.
Одни подслушивали, другие боялись. Ученых делали доносчиками, агентами. И все это входило в так называемую заботу государства о науке, о престиже ученых. Такова была оборотная сторона жизни самых авторитетных и великих наших физиков, специалистов, что уж говорить об остальных.
* * *
«Она не русская», — говорила Аня про мать мужа, полячку. Не русская — это звучало у нее как обвинение. Она презрительно кривила губы — «не русская». В этих словах заключалось столько плохого, как будто от нее из-за этого происхождения всего можно ожидать. Ничего хуже быть не может. Нерусский — это несчастье. «По-твоему, русский — это заслуга, дается как орден?», — спорил с ней Сергей. Но ее ничем нельзя было переубедить.
В 2002 году стали готовиться к 300-летию основания Петербурга. Решили поставить в честь юбилея памятник. Объявили конкурс. Я посмотрел выставку проектов. Ходил, ходил. Убогая фантазия кружилась вокруг ангелов и фигур Петра. Вдруг подумалось, а зачем нужен подобный памятник, что за полезность, нигде в Европе, в городах куда древнее не видал я памятника в честь 500-летия, 1000-летия, чего наше провинциальное фанфаронство пузырится. Нельзя ли чем-то другим отметить? Придумал. Поставить знак в Петропавловской крепости на Государевом бастионе — «Отсюда в 1703 году началось строительство Петербурга». Что-то в этом роде. И что вы думаете — уговорил. Общественный совет согласился. Мэр Яковлев согласился, а в день города в 2003 году торжественно открыли этот знак на Государевом бастионе. Предложили там сбоку высечь мое имя, но я категорически отказался.
* * *
В советское время популярен был такой анекдот:
«Все ходят на работу, но никто не работает.
Никто не работает, но планы перевыполняются.
Планы перевыполняются, но в магазинах ничего нет.
В магазинах ничего нет, но на столах все есть.
На столах все есть, но все недовольны.
Все недовольны, но все голосуют „за“, и как голосуют! — например, за Брежнева 103 %».
Так мы развлекали друг друга в те годы.
* * *
Предсказанное настоящее — это, как выразился один социолог, устаревшее будущее. Будущее не имеет цели, ибо оно зависит от того, как развивается техника, а она развивается без всякой цели, ею управляют лишь случай, случайность, воображение творца, именно оно проектирует будущность человеческого сообщества, воздействует на социальную среду. Но что может придумать человек — это не предусмотрено, это полет его фантазии. Поэтому развитие техники, которое определяет социальные реформы и движение прогресса, — вот это развитие техники совершенно непредсказуемо.
Советские штаны
В 1970 годы нас в Европе безошибочно определяли. Костюмы черные, штаны широкие, пальто драповое, тоже черное, на чай нигде не оставляют, товары ищут самые дешевые, пересчитывают свои центы и пфенниги, привозят бутылки водки, чтобы продать, матрешки, а что еще можно было загнать? Продавали в гостиницах, где жили. Не стеснялись предлагать в магазинах. А потому, что валюту давали грошовую. А потому, что глаза разбегались, таких товаров у нас не было. И чтобы навалом — носки, майки, рубашки… Все это кучами лежало в магазинах. Соблазны, соблазны. Идешь по улице от витрины к витрине. Ничего другого не видишь и не смотришь. Какая посуда, какие костюмы, обувь! У каждого длинный список: чего привезти, размеры, расцветка. Языка не знали, покупали что дешевле. Путаница в размерах. Примеряли друг на друге. Главное — найти, где распродажа. Главное — тряпки. Кофточки, джинсы. Потом, когда появились бабки, покупали аппаратуру. Проигрыватели. Стерео. Магнитофоны. Презервативы. Кто китайские, кто фирменные. Позже — виски, джин, кальвадос. По музеям вне программы — немногие, дорого… Лучше куплю бижутерию. Статуэтки. Коврики, ковры. Крепко прибарахлялись. В гостинице показывали покупки, сверяли цены… Советским рекомендовали ходить группами, во всяком случае, не в одиночку, «во избежание провокаций». И мы послушно ходили толпами, группами, испуганно жались друг к другу. Смотрели на нас с любопытством — «Русские идут!». Разглядывали, как туземцев. Любопытство… Смешок… Годы понадобились, чтобы мы как-то смешались с прохожими. Не успели раствориться, как снова обозначили себя, теперь уже хамской роскошью. Гуляй, Вася! Имели мы их всех.
«А помнишь значки? Пол-чемодана значков тащил. Все больше Ленин. На красной эмали наш красавец. Греки брали нарасхват. Итальянцам пришлось пришпиливать. Вкалывал в пиджаки. Благодарили. Особенно Ленин маленький шел. Беби. Еще не вождь, просто дитя без соратников. Подступил я к одному мужику в Неаполе, он распахивает плащ, я обомлел, у него весь пиджак до низу утыкан значками. Ничего подобного я не видел. Зрелище тяжелое. А что еще дарить? Одна наша туристка привезла матрешку и пожалела отдать весь комплект, раздавала поштучно. Итальянцы не поняли, в чем смысл этих деревяшек».
Вопрос Стейнбека
В свое время Ницше заявил, что Бог мертв. Это давно обсуждается. Но все-таки… а если он жив? — вот ведь какая для нас задача. Мертвый Бог проблем не оставляет, а живой Бог — это же требование, это значит, если живой Бог, значит живы ангелы-хранители, а если они живы, они могут покинуть и бросить меня в самый тяжелый момент моей жизни. Бог — это вертикаль нашей низменной земной жизни.
Вчера я был на диспуте с французами-философами, ведущие философы Франции. Тема была избрана: «Религия и политика». Когда меня попросили выступить, я сказал, что у нас, в нынешней России, нет ни политики, ни религии. Вот посмотрите, идет церковный праздник. В храме стоят у алтаря (подчеркиваю — у алтаря) со свечками губернатор с женой или высшая власть, министр, премьер, не со всеми стоят, а отдельно, рядом со священником, да еще где-то рядом там сзади охранники стоят. Что это — политика? Нет, это не политика, это дешевка. Что это — религия? Нет, это не религия, это кощунство. Они же ни в какого Бога не верили и не верят, для них вертикаль ведет не к Богу, вертикаль — это они сами и те, кто над ними, а над ними — это другой ярус власти. Поднялся всего на две ступеньки, и уже спустя год он превращается в другого человека. А почему он считает, что он выделен, что он отмечен, что он отличается от всех остальных? И у него мысли не появляется, что завтра вдруг ему придется спуститься вниз и опять ступить на землю.
Почему все русские писатели были верующими — и Пушкин, и Толстой, и Чехов, и художники, и русские и европейские, со времен Возрождения, и архитекторы? Вера во Всевышнего им помогала, возвышала. А политикам она мешала. Потому, как мне кажется, вера не конъюнктурна, звездное небо над нами, политика же под нами.
Джон Стейнбек у нас допытывался: если вы ликвидировали Бога, то кому же человек будет сообщать о своих сомнениях, пакостях? Человеку надо обязательно иметь духовника, если нет физического лица, то он будет обращаться к небесам.
* * *
«Какой правитель всех лучше?» — рассуждали греческие мудрецы. Ответы были самые разные. Наблюдая судьбы наших начальников, допустим, мэров городов или губернаторов, я бы определил так: лучшие это те, кто остаются после отставки жить в своем городе, вот, может быть, показатель. Правда, таких примеров я бы привести не мог, все они после отставки торопятся уехать, кто в областной центр, кто в Питер, кто в Москву, а то и за границу.
* * *
Сознание нам расконвоировали, охрана ушла, предрассудки отброшены, мифы исчезли — иди куда хочешь. А куда? Вот какой вопрос появился, стоим в чистом поле без понятия, и никаких знаков.
Шовинизм — самое дешевое массовое чувство, шовинист безлик, он низводит себя к толпе неразличимых единиц. Я русский, я татарин, я немец, ничем другим я не обладаю, собственных достоинств у меня нет. Любой подонок вот так же бьет себя в грудь: нищие духом и умом.
* * *
Абсурдно устроена наша жизнь. Мы содержим чиновников, милицию, суды, и они относятся к нам нагло, по-хамски, чинят произвол, мы их ненавидим, они нас презирают, обворовывают, лгут на каждом шагу. Ну не нелепость разве? И почему-то это считается законным.
Для ленинградцев победа была не в том, чтобы разгромить немцев, а выстоять. Выстоять означало не расчеловечиться, не капитулировать, одолеть духом.
Судьба подарила мне долголетие. Как я использовал это? В конце жизни, подводя итоги, — недоволен. Наверное, довлеет арифметика — мало написал, главного не написал и т. п. Но ведь кроме стола была еще жизнь, с дружбой, любовями, путешествиями. Кончено, можно было написать и больше и, может, лучше. Но за счет солнца, моря, смеха…
Слово «любовь» не хочет поддаваться множественному числу.
В 1895 году Л. Н. Толстой пишет в дневнике:
«Я знаю, что мне велит совесть, а вы, люди, занятые государством, устраивайте, как вы хотите, государство так, чтобы оно было соответственно требованиям совести людей нашего времени. А между тем люди бросают эту непоколебимую точку опоры и становятся на точку зрения исправления, улучшения государственных форм и этим теряют свою точку опоры…»
Я считал, что интеллигенция нужна как оппозиция, как некий орган критического отношения к официальной политике, нужна обществу как иная точка зрения, прежде всего нравственная, как поправка, как нужна компасу девиация. Но тем самым я, интеллигент, вовлекаюсь в государственные дела. Вместо того, чтобы заниматься своей духовной работой. Я в оппозиции становлюсь напарником, как второй полюс, в какой-то мере принадлежностью государства, причастным к его деятельности. А я должен прежде всего сам жить по совести, она моя оппозиция, что достаточно трудная обязанность. Думать о себе, и не ради того, чтобы служить примером, а только ради себя, своей собственной души.
Это не значит, что вся моя жизнь будет замыкаться на себя. Смысл своей жизни, который мы ищем, не может находиться внутри ее, он только может быть для людей — в милосердии, в помощи, в любви, в сострадании. Это единственное, чем можно оправдать свое существование. И тут нельзя играть в прятки — мол, моя служба государственная и есть то самое служение людям. Ведь в большинстве своем чиновное служение в аппаратах казенных или в фирме лишено прямого соприкосновения с людьми. Нет и чувства к ним, и мысли о них, а есть схема банковских операций.
* * *
Ранние дневники Ольги Берггольц. Оказывается, у нее был роман с Геннадием Гором. Невероятно! Тот послевоенный Гор, которого я знал, — толстый, неопрятный, робкий, автор нескольких скучных повестей и хороших фантастических рассказов — был не способен на романы, а с Ольгой, кипучей, опасной на язык, тем более. Ее талант, ее взгляды, все не подходило Гору. И вот поди ж ты. Как меняла человека наша советская жизнь.
* * *
Наконец я добрался до этой книги Константина Симонова «Глазами моего поколения». Я давно слыхал о ней от Лазаря Лазарева, который был составителем и редактором этой книги. И она мне как раз попалась сейчас под руки вовремя. В сущности, эта книга — о Сталине. Я последнее время сравнительно много книг о Сталине читал и смотрел, в том числе работы Волкогонова, замечательную книгу Илизарова, московского историка, иностранные книги. Среди них немало интересных и удачных работ. Они сделаны на документах, снабжены анализом, психологическим, аналитическим и т. д. Там много догадок и, пожалуй, можно сказать, даже и немало сделано для создания образа Сталина. Но работа Симонова отличается от всех других подобных книг, а их накопилось уже сотни, изданных на Западе и у нас.
Симонов начиная с 1946 по 1953 год более-менее регулярно встречался со Сталиным как член Комитета по Сталинским премиям, это были ежегодные встречи для обсуждения кандидатов на Сталинские премии, а затем как кандидат в члены ЦК партии, и на встречах, которые Сталин время от времени устраивал с писателями. Но Симонов в отличие от всех других участников этих встреч обладал драгоценным чувством историзма, и, возвращаясь от Сталина, каждый раз аккуратно записывал все, что помнил, стараясь в точности передать те или иные слова, жесты, интонации, поведение Сталина, как он ходил вокруг стола, как он к кому обращался, на кого как смотрел и тому подобные детали. Дело в том, что в присутствии Сталина на этих встречах записывать ничего не полагалось, поэтому приходилось все это делать впоследствии и не так, как мы обычно иногда это делаем, спустя несколько дней или при удобном случае. У Симонова была чрезвычайная обязательность, он понимал законы человеческой памяти. Есть короткая память, непосредственная, сохраняющая свои впечатления день-два, часы во всяком случае, и более длинная, долгая память, которая помнит уже не столько детали, сколько впечатление, какие-то подробности исчезают, какие-то туманятся. Симонов понимал, что это скоропортящийся материал, и старался его сохранить как можно добросовестнее. Мало того что он эти записи приводит в своих воспоминаниях, но своеобразие заключается и в том, что он их комментирует уже в 1979 году, когда он пишет эту книгу, то есть спустя двадцать лет после этих записей. Комментирует, уже зная многое из того, что нам открылось и после XX съезда, и в последующие годы. Любопытно, что, да, какие-то вещи он переоценивает, какие-то вещи он опровергает. Опровергает, ссылаясь на все то, что мы узнали. Но вот что замечательно: основной массив его непосредственных впечатлений, полученных его глазом, его писательским чутьем. Они и составляет ту драгоценную достоверность и подлинность, которая позволяет ему откорректировать, дополнить образ этого человека. Ему не удается свести воедино те или иные противоречивые черты в одно логически целое, объяснимое поведение, но он к этому не стремится, он знает, что человек — это тайна, любой человек, а тем более человек такой гениальной хитрости, такой гроссмейстер политической интриги и, можно сказать, такой лицедей, как Сталин.
Я испытывал читательское наслаждение, да и писательское восхищение перед мастерством Симонова, который, как мне кажется, не отделывал свою рукопись, она написана с тем совершенством вдохновения, которое бывает в писательской жизни нечасто.
* * *
Элементарные магнитики в магнитном поле сразу выстраиваются, все одинаково ориентируются на север, на юг. Случайность исчезает. Так же как исчезает случайность в упорядоченном, ламинарном потоке, исчезают турбулентные завихрения. Земное притяжение упорядочило движение. Камень вернется вниз, в судьбе его не может быть случайного заброса на другую планету. Куда б его ни бросить, можно вычислить его траекторию. Можно узнать, где будет Сатурн, в какой точке через десять лет, будущее Сатурна, целой планеты, можно вычислить. Те, что подчинены воздействию полей или постоянных сил, те предсказуемы. Централизованное общество похоже на силовое поле.
* * *
В природе существует точное равновесие — уничтожения и производства. Это основное условие существования жизни. Имеется длинная цепь животных, насекомых, рыб, растений, каждое из которых существует как пища или средство существования для другого. Достаточно где-то прервать, нарушить эту взаимосвязь, и произойдет катастрофа. Представьте себе, что никто и ничто не уничтожает мышей, или мух, или слонов, дроздов. Естественные возможности размножения каждого из них таковы, что через какое-то время вся земля была бы населена мышами, дроздами и условия их жизни резко изменились бы. Природа мудро сохраняет это равновесие. Но она бессильна перед человеком, который разорвал цепь и, уничтожая один за другим ограничители своего размножения, расплодился невиданно.
* * *
«Когда я ничего не делаю, я больше всего работаю».
* * *
— Как ваша фамилия?
— Петров.
Начальник (рассеянно):
— Не знаю. Может быть, может быть…
* * *
Во времена Ветхого Завета Бог представлялся непознаваемым. Христос прояснил смысл жизни для многих.
* * *
Монархия дает уверенность, что так же как твои предки остались в истории, не только хорошие предки, но и плохие, со всеми своими пороками, так и ты останешься. В этой цепи каждое звено обязательно.
* * *
«Гибель Отечества» — пустая фраза, а вот гибель твоей деревни — катастрофа. Наша деревня погибла. С ней гибнут культура, история, природа.
* * *
Есть понятия неделимые. К примеру, совесть. Или она есть, или ее нет. Не бывает человек наполовину совестливым. То же относя к добродетели. Еще Вольтер заметил, что она тоже не бывает наполовину. Нельзя считать, что этот человек более добродетелен, чем тот.
Прекрасный наш философ Мераб Мамардашвили любопытно заметил насчет добродетели в искусстве: «Можно хотеть сделать романом добро, но добро романа есть просто хороший роман… И в этом своем качестве он не зависит от намерений автора…»
* * *
Сколько ни читал мемуаров — все не то. Много интересных, многие замечательно написаны, много ценных свидетельств, а все-таки не было того, что вот человек открылся, вот он был какой — Л. Н. Толстой («Детство. Отрочество. Юность») или М. Горький, или Ж. Руссо. Я, когда сам стал писать о себе, о своей войне, убедился, что те претензии, какие у меня были к другим, они такие же и к себе, к тому, что у меня получается, только еще больше этих претензий.
* * *
Вновь и вновь мы возвращаемся к истории библейского Иова. Господь ответил на его вопросы, но не для того, чтобы открыть ему причины испытания, всех бед, так, казалось бы, несправедливо постигших его. Не рассказал о своем споре с Сатаной, он лишь дал ему понять, как ничтожен человек перед могуществом Бога и как непостижимо это могущество.
Иов не получил ответа, он смирился в своем ничтожестве, раскаялся в «прахе и пепле». В непознаваемости Бога и состоит победа веры Иова над Сатаной.
Человек часто не знает, за что его наказывает судьба.
Никто их не считал
Десятки тысяч хлынуло в ленинградские райкомы. А если по стране, то миллионы. Кипы заявлений, никем не читанных, сваливали в большие бумажные мешки. Заявления о выходе из партии. Краткие, в две-три строчки, сообщения: «Прошу с 1 августа 1990 года не считать меня членом КПСС». Автор пробыл в партии тридцать лет и не хочет объяснять причину выхода. Просит рассмотреть его заявление заочно. Парторганизация и райком тоже не желают объясняться с ним и рады заочному тихому расставанию. Я знаю этого человека. И помню, как трудно он вступал в партию, как ему собрание отказало в приеме «за грубость и хамство», как он вторично подал, как райком нажимал на Союз писателей, чтобы его приняли.
Другое заявление, забавное, циничное, достаточно откровенное: «Прошу не считать меня больше коммунистом, я вступал в КПСС, когда она была правящей партией, сейчас она такого положения лишилась». Вполне законная причина для тех, кто поступал ради карьеры, а теперь чего стесняться. «Чтобы продвигаться по службе, должен быть членом партии», «Хочешь занять эту должность — вступай в партию», «Э, нет, голубчик, эта работа не для беспартийных».
Заведующий почтовым отделением — должен быть партийный. Главный врач поликлиники — обязательно будь членом. Директор школы, директор магазина, начальник станции — всюду только для членов КПСС. Ни одного министра, ни одного мэра не было в стране беспартийного.
«Я выхожу из партии, потому что она ничем не сумела удержаться у руководства, если она восстановит свою роль и вернется на капитанский мостик, я обязуюсь вернуться в ее ряды».
Вот так. Он не считает себя конъюнктурщиком. Партия обманула его, обещала выгоду и не сдержала слово, сделка сорвалась. И не по его вине.
Признаюсь, я читал эти заявления с интересом. Особенно те, где раскрывались более глубокие мотивы. Вот пишет довольно известный деятель, фронтовик: «В связи с невозможностью для меня пребывание в одной партии с такими черносотенцами и антисемитами, как Вильям Козлов, Сергей Воронин, Станислав Куняев, Анатолий Иванов, Сергей Викулов и другие (список можно продолжить), считаю себя выбывшим из рядов КПСС».
Эти писатели когда-то прославили себя своими погромными выступлениями. Но автор заявления только ныне осмелился напрямую обнародовать фамилии с надеждой обличить, когда станут разбирать конфликтное дело. Для него это был поступок, требующий мужества, потому что все погромщики, стукачи отличаются мстительностью. Увы, заявление его утонуло в потоке, никто, кроме меня, не прочел его.
Были заявления программного типа, они результат мучительных раздумий, накопленных разочарований: «Партия перестала быть союзом единомышленников. Невозможно числить себя в одном союзе со сталинистами, шовинистами, носителями бескультурья».
«К настоящему времени я утратил веру в изменчивые программы КПСС, в ее бесконечные обещания. По всей видимости, КПСС в лице ее номенклатуры стремится лишь к самосохранению».
«Как очевидно каждому порядочному человеку, вне КПСС быть порядочным — задача непростая, но выполнимая, что невозможно, будучи в ее рядах».
Меня прежде всего привлекали заявления людей, совершающих политический акт серьезного значения, куда более важный в истории их личности, чем было вступление в партию.
«Мне стыдно за партию, которой я отдал сорок лет жизни. Стыдно, что я участвовал в ее деятельности. Стыдно видеть, к чему она привела страну… Покаяться КПСС не желает. Уйти с дороги тоже. Ей не стыдно. Покаюсь я, один из ее бывших членов, на мне, как на всех других, лежит все содеянное коммунистами».
И далее автор приводит слова Алексиса Токвиля, французского историка и политдеятеля: «Зло, которое переносилось как нечто неизбежное, кажется невыносимым при мысли, что от него можно избавиться».
Я отбирал заявления людей думающих, тех, кому этот шаг давался нелегко, людей, которые составляли цвет партии, честных коммунистов.
«XXVIII съезд КПСС не преклонил колени в знак покаянии за преступления, что 70 лет совершались от имени партии». Автор цитирует свое письмо Горбачеву в 1988 году: «Мне не понять, каким образом можно совместить ваше пожертвование на памятник Теркину и присвоение Героя Проскурину, застрельщику убийства Твардовского».
Поначалу казалось, что из партии уходят наиболее честные, люди совести, потом побежали конъюнктурщики, и стало непонятно — то ли шел процесс очищения, то ли партия просто гибла: «Говорят, что если порядочные люди выйдут, мерзавцам будет полное раздолье. Именно это соображение руководило мною 37 лет. Свой долг верного пуделя я выполнял честно, но дальше разделять общество лигачевых и полозковых не хочу».
А вот пишет человек, которого я знаю давно и глубоко уважаю как талантливого специалиста, всю жизнь посвятившего защите природы: «Прошу не считать меня членом КПСС». И все. Он не считал нужным ничего разъяснять, настолько был оскорблен.
Если писать историю партии, ее последних лет, то будет выделяться путь к самоубийству. Поразительно, как из многих решений каждый раз выбирали наиболее гибельный. Можно вспомнить выборы в Верховный Совет, как бессовестно протаскивали свои кандидатуры секретари обкомов и ЦК республик, какие подделки совершали, чтобы остаться в списках единственными кандидатами, какую клевету развернули против неугодных. Взять Егора Лигачева — как такой малограмотный реакционер мог оказаться идеологическим руководителем партии?
Почти восемь десятков лет прошло — стал ли наш человек лучше? пришел ли в нашу жизнь социализм? стоило ли платить такую огромную цену кровью, страданьем за столь мизерный результат?
«Когда передо мной встал вопрос, с кем быть, с партией или с народом, хотя нас уверяли, что партия и народ едины, я понял, что никогда они не были едины, и выбрал народ, мой народ, терпеливый, трудолюбивый. Выше народа, которому ты принадлежишь, нет никаких партий».
* * *
Выступление Нины Андреевой и вся ложь вокруг этой истории, прежде всего Лигачева, — все это производит тяжелое впечатление. Малограмотный Лигачев стал идеологом партии, и Политбюро поддержало его против Яковлева Александра Николаевича, единственного, кто олицетворял новую политику партии после XX съезда. Борьбу с демократией и гласностью партаппарат вел самыми грязными методами, использовал черносотенную организацию «Память», натравливал ее на интеллигенцию. Когда начался массовый выход из партии, один из секретарей ЦК сказал мне:
«Ну выйдет миллион, ну три миллиона — и хорошо, партия очистится от нестойкого элемента. Если останется всего половина, то есть миллионов двенадцать — этого достаточно».
«…Стыдно за упорство, с каким партия поддерживала Совет министров во главе с Рыжковым, отставку которого требовали на многочисленных митингах. Считаю неправильными действия руководства, которое допускает выход на персональные пенсии людей, не оправдавших доверие. По сути, покрывают виновников преступных в Афганской войне, преследование диссидентов, заключение людей в психушки. Речь идет о таких деятелях, как Шелест, Кунаев, Романов, Гришин и др.».
В большинстве заявлений, уходя из партии, люди не стеснялись называть пофамильно людей, виноватых в преступлениях советской жизни.
* * *
Были и другие заявления. Выходит из партии, например, деятель, который все, что мог, взял от нее, брал все годы, и пишет, что во всем виноваты демократы. Теперь, когда звонок из обкома помочь ему не может, он хлопает дверью и объявляет себя жертвой партийных структур. Обнаружился целый слой наших людей — изворотливых, умеющих быстро приспособиться к новым лозунгам, забыть все, что когда-то сам произносил, и этот новообращенный закричал громче всех: «Коммунистам позор!»
* * *
В Смольном до последней минуты не желали обращать внимания на то, что происходит на улице, на предприятиях, все так же подкатывали черные машины, все экстра-класса, новенькие. Работала особая столовая для высшего состава.
Год за годом мы ждали, что вот придет приличный партийный руководитель, образованный, человечный, не бурбон. Не дождались. Сколько их сменилось: Козлов, Спиридонов, Толстиков, Романов, Соловьев — хоть бы кто полюбился ленинградцам, хоть бы о ком осталась добрая память.
* * *
Первым настоящим фронтовиком, солдатом в Политбюро был Александр Николаевич Яковлев, фигура единственная в своем роде, человек строгих нравственных правил, всю жизнь применял их прежде всего к себе. Он был исключением, партия не терпела таких руководителей, ей никогда не нужны были принципиальные, порядочные люди, она избавлялась от них, по-хорошему и по-плохому. Конечно, и в ЦК иногда попадали люди идейные. Покойный А. Введенский рассказал, как его вызвали в ЦК и предложили заведовать сектором живописи, вся культура там была разделена на секторы — литература, музыка, театр, кино и т. д., все жанры имели своих начальников, начальники — свои аппараты. Введенский осторожно сослался на то, что в живописи он ничего не понимает, и просит оставить его в Питере, он журналист, и только. На это ему пояснили — очень хорошо, что не понимает в живописи, будет беспристрастен, свободен от вкусовщины. Назначили. Спустя полгода вызвала его заместитель завотдела, крупная дама, мелко завитая, с глазами, всегда влажными то ли от восторга, то ли от сожаления. На этот раз от сожаления. За полгода ослабли все показатели по живописи, бог знает что рисуют, а выставки не запрещают, мало снято полотен, меньше стало критики — в чем же наше партийное руководство? Толя Введенский стоял опустив голову, недовольство шло с самого верха — раньше о формалистах, декадентах знала вся страна, а сейчас запретят выставку и стесняются.
* * *
Все его потребности удовлетворены, и что дальше? Можно браться за книги, но он разучился читать.
* * *
Сын, аспирант в медицинском институте, рассказал, как они исключали одного профессора, антисоветчика, пособника «убийц в белых халатах». Отец, выслушав, схватился за голову. Профессор спас ему жизнь на фронте, сделал операцию, извлек осколок из груди у самого сердца.
Сын успокоил: «Он же не знает про мое голосование». Отец вздохнул, сказал: «Ты ничего не понял, уходи».
* * *
Великий режиссер Вуди Аллен не раз повторял, что в старости нет никаких преимуществ. У кого как. Я, например, уселся в первом ряду и с интересом смотрю спектакль нынешней жизни.
* * *
Служба в ОПАБе (отдельный пулеметно-артиллерийский батальон) отличалась стабильностью. Был участок — от подбитого грузовика до железнодорожного переезда. Два с лишним километра. Окопы, блиндажи, ходы сообщения, пулеметные гнезда, было свое батальонное кладбище, два закопанных танка БТ — живи не хочу. Впервые он получил письма — был адрес для полевой почты. Приносили в термосах обед. Во втором эшелоне батальон имел трех лошадей, две полуторки, склады БП (боевого питания). Д. получил свое место на нарах, в своей землянке, над головой три наката бревен плюс шпалы. Уют, дымный, вонючий, но уют. Откуда-то появился топор, сучья рубить для буржуйки. Война войной, а надо устраиваться, заводить хозяйство — ведро, коптилки, раздобыли железный умывальник, бывший железный чайник. Все прятали, чтоб соседи не сперли. Или вот спичек не было, Д. нашел в развалинах обсерватории линзу, при солнышке она помогала.
Имелся распорядок окопной жизни. Завтраки, обеды, дежурства, обстрелы. Война в обороне дает подобие дома. Свистят пули, осколки — не важно, есть свой уголок, где можно скинуть шинель, телогрейку, снять ремень, а то и сапоги… Он никак не мог справиться со своей улыбкой, от этой «спокойной войны».
Для него будущее России не вызывало сомнения. Оно было, разумеется, прекрасным, счастливым и прочным. Спустя десятилетия оно стало шатко, ненадежно. Уцелеет Россия или нет — не знаю.
Бог ты мой, для него невозможно представить, что до того могла дойти страна-победительница.
* * *
Где-то к старости выплывают из забвения милые подробности ушедшей жизни: тросточки, футболки, ордена, окруженные розеткой из хитросплетенной красной ленты, ломовые извозчики.
«Малый мир» сохраняется лишь в памяти и исчезает вместе со своим поколением почти начисто. От прошлого остается архитектура, романсы, мебель. Кое-что перемещается в антикварные магазины. Остальное можно найти лишь в фотографиях. Кому нужны старые поговорки, калоши, фибровые чемоданчики или тележка, на которой возили всякий скарб? А ведь именно среди этого старого мира протекала жизнь народная.
Ушли и прошлые звуки, запахи конского навоза, крики газетчиков, цокание копыт.
* * *
Покойный мой друг Леша Ансельм сказал мне однажды: «Меня в России интересует десять тысяч человек, не больше. Они должны понимать то, что мне важно. Остальные миллионы ничего не смыслят и ни о чем не думают».
Тогда мне показалось это недопустимым высокомерием. Ныне, спустя годы, вижу, как он прав.
* * *
Хочешь чего-то достигнуть — следуй правилам, они веками выработаны, может, не очень благородны, но вечно практичны.
Не нужно иметь дело с несчастными неудачниками.
Дружить надо с успешными.
Лучше спрашивать, чем отвечать.
Лучше слушать, чем рассказывать. Не ошибешься.
Каждый что-то знает лучше тебя.
Успех измеряется деньгами и карьерой.
Не скупись на благодарность.
* * *
— Она то и дело, некстати глупо хохотала. Скажет: «У нас нынче рано подморозило» — и заливается смехом. Чего тут смешного? Одно раздражение.
Заём
Отца моего в ссылке, в Сибири, как и всех, заставляли подписываться на заём из его скудного жалованья. К концу жизни у него скопилась увесистая пачка разноцветных облигаций. Все годы он ждал выигрыша. Выиграет — и купит домик с участком недалеко от Питера, хотя бы за сто первым километром. Так и не выиграл. Ожидание передалось матери. Должны же они хоть когда-то выиграть. И она не дождалась. Выигрыш олицетворял награду. Облигации были обещание, не какое-то туманное, это были государственные бумаги. По теории вероятности, они должны были выиграть. Потом они добавились к моим облигациям, и все равно никто выигрыша не дождался.
* * *
Если соблюдать призыв Солженицына «Жить не по лжи», то на такую жизнь времени останется мало. Все мы живем по неполной правде, по недосказанности, умалчиваем. Сколько раз я недоговаривал; в том, что писал, больше обиняков, чем правды, только так и можно было существовать в СССР. Читатель этот недосказ научился понимать.
* * *
Лучшее, что я прочел о Пушкине, это у М. Л. Гаспарова: «Пушкин был <…> замечателен вот в каком отношении: он был абсолютно доброжелателен. Во всех воспоминаниях современников (я этот материал очень хорошо знаю) у него очень хорошие чувства к другим поэтам, никакого ощущения соперничества, ни свысока, ни с ущемленностью, и чем больше поэт (Жуковский, Баратынский), тем больше Пушкин ему радуется. Больше такой хорошей естественности я не знаю ни у кого».
* * *
Колдуны, привидения, жрецы, шаманы, парапсихология, гадалки, пифии, оракулы — все это под сомнением. Вся нынешняя эпоха их отвергает. Бездоказательно. «Вы мне продемонстрируйте их чудеса, и не раз и не два». Все сверхъестественное давно запачкано шарлатанами, жульем. Но что-то есть, во всяком случае — было.
Ученый человек, человек науки:
1. Ему нельзя давать срок, подгонять, он сам работает на пределе.
2. Наука хорошо растет не всюду. Кроме благоприятного морального климата нужна природная склонность к ней. У каждого народа есть к чему-то склонность, русские, немцы, французы имеют склонность к естественным наукам, итальянцы к музыке, живописи, ваянию, архитектуре. Ментальность складывается из… а шут ее знает как.
3. Результаты работ публикуются свободно, транслируются всемирно. «Если жизнь — обмен веществ, то духовная жизнь — обмен информацией».
4. «Озарения посетят не тех, кого должно бы согласно установленной иерархии» (Гарри Абелев).
* * *
Человек любит или производить предметы роскоши, или приобретать их. Красивые шкатулки, ювелирные изделия, вазы — вещи бесполезные. Они требуют вкуса и мастерства. Это желание проявить свое художественное искусство.
* * *
Одной из самых героических страниц Второй мировой войны была Ленинградская блокада. Зачем надо было затевать процессы над руководителями именно блокадной эпопеи? Не потому ли, что роль Сталина в истории сопротивления Ленинграда была минимальной. В экспозиции Музея блокады ее никак не удавалось отразить.
* * *
Деревня стала «уходящей натурой».
Михаил Алексеевич Сергеев
Познакомились мы в 1958 году. Он немедленно привел к себе. Седенький, с бородкой, живой, говорил быстро, без точек и запятых, торопился, да так, что не успевал кончить одну историю, как начинал следующую. Все были интересные, сколько он навидался, сколько знал, сколько успел. Народы Севера, история Камчатки, был директором издательства «Прибой».
В первые годы революции управлял банками. Горький, Шаляпин, Ленин, Зиновьев, Киров — для него это все люди, остроумцы, хитрецы, бабники.
Показал мне книгу рассказов М.Горького. Берлинское издание. Шикарный кожаный переплет. Нумерованная № 1, их было десять экземпляров нумерованных. Дарственная надпись Горького.
— Надпись суховата, а было так…
И он рассказал про очередное увлечение Горького, книгу эту под первым номером он собирался подарить своей возлюбленной, Сергеев же, как издатель, присвоил первый номер себе, автору же выслал остальные. Горький рассердился. Кое-как в Питере Сергеев уговорил его, добился прощения.
Библиотека у Сергеева была посвящена Северу, редкие издания, отчеты экспедиций, фольклорные записи. Дивное собрание. Окна квартиры выходили на набережную Невы, но все окна, с превосходным видом на Петропавловку, были загорожены книжными шкафами.
* * *
Сорок первый год для меня пропах мертвечиной. Позор отступления врезался в память куда глубже, чем стойкость обороны и то, как немцы дрогнули, побежали. В разгар нашей, казалось мне, постыдной неготовности, оказывается, у противника Генштаб спорил со своими генералами, стал рушиться тщательно разработанный план блицкрига. Не только из-за нашего сопротивления, было и другое — неуверенность Гитлера. Появилась зловещая трещина. Вдруг там, в глубине, приоткрылась бездна. Война не имела смысла. Победное наступление продолжалось, опытные полководцы стали понимать, что эта война не имеет победы. Примерно то же самое происходило у нас, только с обратным знаком. Нашу войну не ждало поражение. Как бы далеко немцы ни продвинулись, мы знали, что победа будет у нас. Знали? Откуда появилось знание? Понятия не имею.